Глава I
Продолжение журнала
13-го июня.
Бедный брат уехал… а я!.. Стыдно сказать… Похож ли я на русского дворянина? Что я буду теперь делать?., самому странно, досадно и непонятно. Какая будет теперь цель моей жизни или моих занятий!.. Все люди жалуются, что жизнь коротка, а не знают, что, от скуки делать, и изобретают тысячи средств, чтоб убивать время, и рады-рады, если им это удается… Я это по себе знаю… Смертельная скука!.. Я, кажется, провожу время самым веселым образом. Все мне завидуют… Экой счастливец! говорят мне… а, кажется, я со всяким поменялся бы.
Впрочем, может быть, это – общее свойство человеческой натуры. Что бы мы ни делали, чем бы мы ни наслаждались, все нам наскучит, мы всем недовольны. Странные мы существа!
Визиты, балы, карты, театры, все наши занятия не для того ли придуманы, чтоб только провести время… Провести время… Какое выражение! Обмануть время! И после этого мы жалуемся, что жизнь коротка! И после этого ищем чего-то, добиваемся…
18-го июня.
Я всякий день теперь у Турова. Это осталось мне единственным утешением. Добрый старик понимает мои чувства и сожалеет обо мне, но и он советует мне покориться. Впрочем, я довольно весело провожу время… Я очень хорошо принят в самом высшем кругу и даже был на днях в Царском Селе. Об этом надобно бы было написать несколько страниц… Но на меня напала какая-то лень. Да и где ж мне описать это волшебное жилище величайшей из цариц!.. Чудо, да и только! А она сама. О! она выше всяких слов! Мне велено ездить туда каждую неделю, по субботам, когда бывает большое собрание и танцы. Графиня живет в Царском Селе и велела мне три раза в неделю быть у себя. У нее в эти дни вечера. Княгиня осталась в городе, и у нее я бываю всякий день. Это добрейшая и любезнейшая женщина!
24-го июня.
Я писал к брату… рассказал ему, по какому случаю должен был остаться, пусть он побранит меня.
Всякую свободную минуту провожу я у Турова. Он меня любит, как сына… да и хладнокровная его Верочка видит во мне брата. Она привыкла меня видеть, как домашнюю мебель. Я думал, что она будет очень грустить об отъезде брата… Ничуть! Бедный Иван прощался с нею со слезами на глазах, а она… пожелала ему счастливого пути. Теперь я всякий день напоминаю ей о нем, но она не вздумала ни разу и покраснеть от моих намеков, очень равнодушно говорит о нем и просит написать ему поклон. Насилу уж отец принудил ее приписать к нему два слова. Она это исполнила очень спокойно и только сказала, что боится сделать орфографическую ошибку.
1-го июля.
Целую неделю провел я в Царском Селе. Все праздники. Особливо 29 числа в тезоименитство наследника – обед, бал, фейерверк, катанье… Голова кружится… И княгиня была в то время там. Насилу вырвался в Петербург и, разумеется, прямо полетел к своему доброму старику Турову. Он меня встретил с отверстыми объятиями, а Верочка с какою-то ужимкою. Отец на нее жалуется, что она все скучна и молчалива. Неужели в сердце ее таится какое-нибудь чувство? Это было бы удивительно. Постараюсь добиться и тотчас же напишу к брату, обрадую его…
3-го июля.
Туров уговорил меня в загородной поездке в Ораниенбаум en petite société… Мы два дня гуляли… Я постоянно следовал за нашим милым автоматом и старался расшевелить ее сердце… Были минуты, в которые мне казалось, что глаза ее одушевлялись каким-то таинственным огнем… Я тотчас же заговаривал о брате, но она становилась по-прежнему грустна и холодна. Что за странная девушка!.. На закате солнца, великолепно спускающегося в волны Финского залива, мы сидели с нею на горе, с которой видна была прелестнейшая картина. У ног наших шум моря, которое огромным прибоем ударялось в печальный берег, вдали белокрылые корабли, которые с вечерним попутным ветром несли в столицу севера роскошные произведения юга, а там, на краю пылающего запада, диск царя светил, омываемый волнами Балтики, которые как будто бы хотели прохладить его после утомительного дневного пути; за ними тихо выплывала луна и, подобно завистнику, с досадою взирающему на доблести своего предместника, казалось, ускоряла минуту погребения солнца. Все это составляло такое чудесное зрелище, от которого, кажется, пришли бы в восторг и шпицбергенские белые медведи. Я пустился в поэзию, одушевился, рассыпался… а она! Устремя на минуту голубые глаза свои на меня, она внимательно ловила слова мои, но потом опустила голову и замолчала. Я наконец увидел, что проповедую в пустыне.
– Что с вами? – спросил я, взяв ее за руку.
Она вздрогнула, вырвала свою руку, вскочила и быстро спустилась к отцу и прочей компании. Странная девушка! Кажется, я ничего не узнаю и мне нечем будет порадовать брата.
3-го июля.
Княгиня очень смеялась над моею романическою прогулкою. Она меня предостерегает от Верочки… «Тихие воды глубоки, – говорит она по немецкой пословице. – Не верьте этому мнимому равнодушию. Оно опасно. Кто знает, может быть, она и влюблена».
– Помилуйте, княгиня! Я, верно бы, подкараулил хоть малейшую примету ее чувств… Я ей сто раз заговаривал о брате…
– Да кто вам сказал, что она его любит… Я уверяю, что она о нем и не думает.
– Ну, как у них никого больше не бывает…
Княгиня задумалась и потом переменила разговор. Я видел, что у нее какие-то мысли в голове.
– Что с вами? – спросил я.
Она покачала головою и не отвечала. Я стал настаивать, просить, умолять.
– Послушайте, – сказала она наконец. – Вы просто ребенок, ребенок избалованный и совершенно беспечный. Я гораздо лучше вас знаю сердце человеческое. Знаете ли, что вы до сих пор не любили? Да, не любили. Не возражайте мне. Вы не поймете, не убедите меня в противном. Но скоро пробьет и ваш час. К лучшему ли это будет для вас, не знаю, но какое-то предчувствие говорит мне, что первая ваша страсть будет и последнею. Вы будете несчастны.
– Боже мой! вы меня пугаете, – отвечал я с притворным смехом, чувствуя, что какой-то холод пробежал по жилам моим.
– Вы смеетесь, – сказала она и устремила на меня проницательные свои взоры. – О! вы меня очень хорошо понимаете. Все это еще неясно, сбивчиво в нашем воображении. Это еще тлеющая искра. Но скоро из нее вспыхнет огонь, который охватит все ваше существо, всю жизнь, всю будущность. Бедный молодой человек, теперь вы побледнели…
– Что значат слова ваши? Растолкуйте мне, ради бога!..
– Нет, оставим этот разговор!.. Указать вам эту бездну – значит ускорить ваше падение… А может быть, я и ошибаюсь…
Что было отвечать? Я расцеловал руки этой несравненной женщины, а она, глядя на меня, улыбалась. Долго я думал о значении слов ее и предсказаний. Она говорит, что я еще не любил… Но если я в самом деле так неопытен! Это, правда, не очень лестно для моего самолюбия, однако же я принужден сознаться, что все эти люди беспрестанно угадывают мои самые сокровенные мысли, а я никогда не мог узнать. Я не любил! Эта мысль волнует меня и беспокоит… Что, если они правы! А я уж однажды думал об этом… У меня нет друга. Меня никто не любит.
10-го июля.
Со мною делается что-то странное, а все это княгиня! Все ее слова, ее предсказания! Я с тех пор часто задумываюсь, а сам не знаю о чем… Я начинаю сам себя испытывать и ежеминутно сам собою недоволен. Я вспомнил о Варе Зоровой. Она мне так нравилась. Я ее больше месяца не видал. И что ж? Отыскавши ее нарочно и проведя вместе с нею больше двух часов, мне показалось очень скучно… Я не мог ни любезничать с нею, ни быть по-прежнему веселым и говорливым. Она даже заметила это и сказала мне:
– Вот видите ли, M. Zembine, – как мои предсказания сбываются. Я ведь говорила, что, вступя в большой свет, вы о нас забудете. Теперь вы стали так важны, степенны; бывало, все шутите и смеетесь.
– Поверьте, что я ничуть не переменился. Я нахожу, что вы так же прелестны. Мои чувства тоже не изменились…
Однако же, сколько я ни пускался в высокие фразы, я чувствовал некоторую неловкость. Мне как будто было совестно говорить вздор… Отчего это? Ведь прежде я по целым часам говорил без умолку. Или я стал глупее, а все прочие умнее, или в самом деле во мне произошла какая-нибудь перемена. Перемена? Какая?
11-го июля.
Только у Турова я и доволен самим собою… Не глуп ли я? жалуюсь, что у меня нет друга, а Туров разве не искренно меня любит… Правда, он стар, а мне кажется, для дружбы нужно равенство лет… Но все-таки он лучший мой друг… которому могу я все рассказать, все доверить… Вот его Верочка, так совсем другое дело. О ней я не знаю, что и подумать. Ни от нее слова не добьешься, ни ей, разумеется, ничего не скажешь. Все молчит, все прячется… Что с ней делается?.. Право, жаль!.. В ней много доброго… Только эта странность, эта дикость… непостижимо!
12-го июля.
Прекрасное открытие! Да неужто в самом деле я просто глуп. Что ни вздумаю, все выйдет вздор.
Сегодня придумал я самый дипломатический разговор с Туровым, чтобы узнать, отчего тоскует Верочка. Самым тонким образом завел я разговор на нее, потом на брата и как будто нечаянно рассказал ему, что на городе говорили тогда о тайных его намерениях свататься… о какой-то склонности… словом, объяснил ему все, что знал. Каково же было мое изумление, когда старик покачал головою и отвечал мне, что действительно у него была эта идея, но что он уже давно ее оставил, потому что Верочка не согласна.
– Не согласна! – вскричал я. – Как! она не любит моего брата?
– Нет! И хотя вы часто намекаете ей о нем, но это нисколько не переменяет ее чувств. Она уж решительно объявила мне, что не выйдет за него, и даже не раз просила меня сказать об этом вам.
Я смотрел на старика во все глаза и не знал, что отвечать.
– Но если брат мой ее любит?..
– Вот это-то мне и больно. Это редкий молодой человек, и хоть он мне не делал никаких предложений, но я давно угадал его сердечную тайну… А когда он отправился в поход и мы с ним прощались, то он мне все открыл…
– Что ж он вам сказал?
– Он сказал, что долг чести и родины отрывает его от дружбы и любви; что он так полюбил мое семейство, что хотел бы в нем на всю жизнь остаться, что сбирался даже сделать мне об этом предложение, но что до возвращения своего не хочет связывать ни меня, ни дочери. Быть может, я буду убит, сказал он… Зачем же нарушать семейное спокойствие… Не говорите ничего Вере Николаевне… Поддерживайте только доброе ее ко мне расположение и сами не забывайте меня. Вот как мы расстались!.. Я долго молчал, но вы сами принудили мою Верочку со мною объясниться. Вы ей беспрестанно говорили, намекали о брате, и она просила, чтоб я не оставлял в заблуждении ни вас, ни вашего брата.
Бедный брат! Что я наделал! Если б я молчал, может быть, Верочке и не вздумалось бы сделать такое решительное объявление. Он бы воротился и мало-помалу опять бы приучил ее к себе. А теперь!.. мне так на себя досадно… Можно ли наделать столько глупостей? Да и теперь, не объясняйся я с отцом, он бы еще надолго молчал, и все могло бы еще перемениться, а теперь!.. Княгиня права! я совершенный ребенок. Что ни вздумаю, все выйдет глупость. Что мне теперь делать! Я ни за что в свете не напишу этого брату. Я прошу Турова, чтоб он молчал до его возвращения. Авось как-нибудь и уладится.
13-го июля.
Я теперь боюсь разговаривать с этою Верочкой… Прежде я шутил с нею, болтал, смеялся, говорил о брате, а теперь не знаю, что и говорить… Да и она, бог с нею, престранная! Может быть, я не обращал прежде на нее внимания, но мне казалось, что она очень равнодушно слушала мои вздорные рассказы, теперь от всего краснеет, бледнеет, смущается… Непостижимое создание!.. Впрочем, самое доброе, самое чувствительное сердце.
Вчера мы с Туровыми собрались проехаться по Неве. Знакомый член Адмиралтейства прислал мне катер, и мы пошли пешком на набережную. Когда стали садиться в катер, то надобно было переходить с берега по доске. Я пробежал вперед, чтобы принять ее и старика. А так как без глупостей я никогда не могу обойтись, то мне вздумалось, стоя на доске, дурачиться… Верочка, разумеется, просила перестать, я продолжал, и кончилось тем, что я оборвался и полетел в воду. Опасности никакой не могло быть. Вода была по пояс, и я, упавши, соскочил довольно ловко и, стоя в воде, хотел уже отпустить какую-то остроту… Каков же был мой ужас, когда я вдруг увидел, что Верочка, вскрикнув, вслед за мной полетела. И для нее, конечно, не было тут никакой опасности, но смешно бы было ей окунуться из-за моих глупостей? Я так удачно успел подскочить, что принял ее на лету в мои объятия и передал без чувств матросам, которые подбежали. Ее положили в катер, и как праздный народ начинал уже собираться на берегу, то я и велел отвалить. Через минуту она пришла в себя и смутно посмотрела на окружающие предметы. Мы уже быстро плыли по Неве, матросы затянули: Как по матушке по Волге, – ничто не напоминало смешной моей катастрофы. Я с нежностью, однако, поцеловал ее ручку и просил ее послушать, как матросы поют.
Она с сомнением посмотрела на меня и заплакала. Отец начал успокаивать ее, я старался шутками развеселить ее…
– Так с вами ничего не случилось? – спросила она меня.
– Как ничего! – вскричал я. – Напротив, я в отчаянии. Вообразите! Я промочил ноги… А вы были так милы, добры, что за меня испугались… Так как мы на Неве, то вам легко за это вымыть мне голову… Я самый негодный повеса…
– А я виновата перед папа… Он, верно, за меня напугался. Мне сделалось дурно, и мне показалось, что я тоже падаю в воду.
– Помилуйте! Да разве вы можете куда-нибудь упасть… Вы так легки, так воздушны, что подобно пуху будете держаться на воздухе.
Тут старик сделал тоже маленькую глупость, рассказав ей, как я ее подхватил. Она вспыхнула и замолчала.
Наше гулянье не было продолжительно. По островам нельзя было ехать в моем мокром виде, и мы воротились. Я простился с ними и уехал домой, переоделся и отправился к княгине… Я думал ее насмешить моим рассказом об этом приключении, но она сделалась очень серьезною.
20-го июля.
Что сделалось со всеми этими женщинами! Или я вовсе ничего не понимаю, или они с ума сходят. Верочка скучает и худеет, княгиня сделалась серьезна, а графиня просто сердится. Скрепя сердце я принимаю все это в шутку и кое-как отделываюсь… Чувствую, однако, что скоро потеряю терпение.
21-го июля.
Княгиня предлагает мне отправиться в армию. Что это значит? Я сам хотел, это правда, но теперь… Мне было досадно… Я отвечал, что подумаю.
22-го июля.
Мне кажется, что я в сумасшедшем доме… А всего вернее то, что я прежде всех с ума сойду. Что такое наговорила мне княгиня!.. Я два дня сижу теперь дома и не могу еще опомниться. Боюсь показаться куда-нибудь. Того и смотрю, что меня схватят и отправят в желтый дом… Боже мой! неужели княгиня права! Я являлся к ней третьего дня.
– Вам не хочется отправляться в армию?..
Вместо ответа я что-то пробормотал, как школьник, пойманный на шалости.
– А для чего вы хотите остаться? – продолжала она. – Ужели вы так хорошо научились уже лицемерить? Или вы еще сами себе не умеете дать отчета в тайной причине вашего упорства? Берегитесь, я никогда не прощу вам притворства…
– Послушайте, княгиня! Вы меня когда-нибудь заставите невольно обмануть вас. Вы мне все твердите о каких-то тайнах, о моей скрытности и опасностях. Растолкуйте мне, объясните ваши мысли, и я вам ручаюсь, что ни за что в свете не обману вас.
– Графиня думает, что мы дурно сделаем, если откроем вам глаза… Я привыкла ей верить во всем. Она гораздо лучше меня знает сердце человеческое.
– Но за что же меня почитать таким ребенком, который ничего не понимает. Это почти обидно… Я охотно вверяю вам, княгиня, судьбу мою и знаю, что она в добрых руках; но за мою преданность будьте и вы со мною откровенны… по крайней мере в том, что меня касается… Если я по неопытности моей в делах большого света и кажусь вам ребенком – то, могу уверить вас, что по чувствам моим я совершенный муж… Скажите мне, что вас беспокоит.
Долго молчала она, опустив голову, наконец устремила на меня испытующие взоры.
– Так и быть, – сказала она наконец. – Так и быть! Я вам все скажу… вы любите, вы влюблены и сами этого не знаете… Вас тоже любят с жаром первой любви и со всею искренностию невинности…
– Кто? кого? каким образом?
– Одним словом, вы соперник своего брата, вы любите Веру Турову, и она тоже без памяти в вас влюблена.
– Что за мысль? Вы ошибаетесь, княгиня… Быть не может…
Тут княгиня меня взяла за руку, быстро подвела к зеркалу и, указывая мне самому на лицо мое, сказала: «Смотрите!»
Я затрепетал и не смел отвечать. Мы опять сели, и, когда первое волнение утихло в груди, я стал рассуждать с нею хладнокровно об этом. Я ей твердил о невозможности этой страсти, о любви моей к брату, о чувствах приличия… Но она на все мои доводы качала головою и повторяла: вы все-таки любите друг друга. Наконец она мне хладнокровно перечла неоспоримые признаки любви ко мне Верочки, я согласился, что с ее стороны, может быть, что-нибудь и есть, но с моей…
– И с вашей то же самое, – сказала княгиня. – Только по вашему беспечному характеру вы еще не чувствуете всей силы этой страсти. Скоро и это будет. Змея уже заползла в вашу грудь и будет медленно и мучительно терзать ее. И чем более вы будете противиться своей страсти, тем вернее падете.
Мы замолчали. Потом я опомнился, простился с нею, дал слово испытать себя и уехал.
Вот я уж третий день дома… думаю, думаю и не смею решительно опровергнуть идеи княгини. Это вздор, сумасбродство, клевета, а все-таки есть что-то такое… Нет! я никогда не допущу себя до этого…
30-го июля.
Целую неделю испытывал я себя и Верочку, всякий день был у них и убедился, что она решительно меня любит. И я, глупец, почитал все это холодностью, бесчувственностью! Она вся любовь! Каждая жилка ее трепещет пламенным чувством! Каждый взгляд пылает губительным пожаром. А я упрекал ее в холодности! Что мне теперь делать? Любить ее я не могу; не буду! Что скажет брат мой? Что заговорит свет? Что будет всякий день твердить собственная совесть? Такой поступок был бы низок, постыден. Я бы не пережил его! Остается бежать, уехать! Но тогда что будет с нею? Отъезд мой убьет ее. Боже! спаси, вразуми меня! Я слишком слаб. Человеческих сил тут недостает!
Теперь мне ясно все прошедшее! Теперь я понимаю каждый взгляд, каждое слово, каждое движение! Чтоб испытать ее, я начал при ней говорить отцу, что намерен отправиться в армию. Она вздрогнула, но молчала и не подняла глаз.
– Неужели это может случиться? – спросил отец.
– Вы знаете службу, – отвечал я и взглянул на Веру. Она, не поднимая глаз, тихо встала и медленными шагами пошла к двери.
– Куда ты, Верочка? – спросил старик.
Она не слыхала или не имела сил отвечать и, не сказав ни слова, вышла.
– Понимаю, – сказал старик с горькою улыбкою.
– Что такое? – спросил я.
Он покачал головою и не отвечал.
Зато я слишком хорошо понял все. Она ушла в свою комнату, чтоб на свободе наплакаться, а отец знал все. Буря закипела в груди моей… Я хотел говорить, хотел броситься к ногам старика… но бог спас! Одна минута – и я опомнился.
– Что ж мне делать? посоветуйте мне, граф, – сказал я.
– Что мне вам сказать? – собственное сердце должно лучше всех дать совет… Все прочие судьи пристрастны.
– Напротив, граф! собственному-то сердцу и не надобно верить. Оно может довести до таких поступков…
Я замолчал, а старик внимательно посмотрел на меня, как бы выжидая конца моей фразы.
– Во всяком случае, – сказал граф после тщетного ожидания, – я надеюсь, что вы уведомите заранее, если на что-нибудь решитесь.
– Кого же больше, как не вас? – вскричал я. – Разве у меня, кроме вас, есть кто-нибудь на свете?
Старик был тронут до слез.
– Вы еще не уедете домой, – сказал он после некоторого молчания. – Посидите здесь, а я пойду и постараюсь успокоить Верочку.
Он ушел, а я, как преступник, прислушивался к разговору его с дочерью в ближайшей комнате. Он говорил один, а она все рыдала. Сердце мое разрывалось на части. Вот слова княгини! вот ужасное ее пророчество! вот тот змей, который грызет мою грудь. О! Это ужасное, мучительное чувство!
Вскоре они воротились. Она старалась не смотреть на меня, чтоб скрыть свои слезы, и я с удовольствием помогал ей в этой невинной хитрости. Мы возобновили разговор о незначащих предметах. Но он не клеился. Видно было, что У всякого на сердце есть совсем другое. Я не мог долго выдержать этой борьбы и уехал.
Княгине я все рассказал… Она мне опять советует уехать.
Глава II
Продолжение журнала
9-го августа.
Что будет со мною! Я погиб! Судьба моя решена – и я люблю, и как бы ни хотел скрыть мыслей своих от самого себя, но чувствую, что давно уже любил ее… любил, любил с первого взгляда.
Бедное человечество! Мы ищем средства, как бы вернее обмануть самих себя, и удивляемся, что это не удается.
Решась последовать голосу чести и долга, я отправился сегодня к Турову, чтоб объявить ему об отъезде моем в армию. К несчастию, я не застал его дома. Одна она сидела в задумчивости и пристально посмотрела на меня, когда я вошел, как бы стараясь прочесть на лице моем, с какою вестью я пришел. Верно, она прочла на нем свою участь, потому что побледнела.
Я хотел начать обыкновенный разговор и не имел духа. В самом деле, это была бы самая горькая насмешка. Я молча сел подле нее и взял ее руку. Она опустила голову и не отнимала руки, которой трепет заставил и меня трепетать. Она первая нарушила красноречивое наше молчание.
– Вы, кажется, приехали не с добрыми вестями, – сказала она едва внятным голосом.
– Если б судьба исполняла все наши желания, то, может быть, мы были бы самые несчастные создания на свете…
– Вы говорите загадками… Скажите лучше прямо и откровенно: какую весть принесли вы?
Я колебался, я видел все ее страдание…
– Вы молчите, – продолжала она с горькою улыбкою… – О! это еще ужаснее! Послушайте. Я вам дам дружеский совет… Если вы поедете в армию, то, сражаясь с неприятелями, старайтесь убивать их с одного удара, но никогда не заставляйте страдать продолжительными мучениями. Это бесчеловечно.
Я не в силах был отвечать. Сердце мое разрывалось. Я принужден был схватиться за грудь свою, чтоб вздохнуть свободнее. Что-то тяжелое душило меня.
– Знаете ли, Вера Николаевна, – сказал я наконец, – что ваш совет похож на то самое, о чем вы говорили. Он не убивает, но я бы не желал и злейшим врагам моим того мучения, которое он заставляет испытывать…
– Это почему? – спросила она таким тоном, в котором слышна была насмешка и слезы. – Разве мужчины страдают когда-нибудь? Они – цари создания – сотворены с такою твердою душою и железною волею…
– Вы правы… состав их крепче, но зато если в грудь их заползла однажды змея, то никакие усилия не вырвут ее оттуда… А женщины пострадают и забудут.
– Вы разве испытали это? – с гордостью и насмешкою спросила она.
– Так говорят о них… О мужчинах же я испытал то, что говорю.
Печально посмотрела она на меня и покачала головою.
– Так вы едете? – спросила она после некоторого молчания.
– А если б я предоставил это на ваше решение, если б я потребовал от вас рокового совета, что бы вы сказали?
– Ответ не затруднителен… Если вас ничто не удерживает… с богом!
Она махнула рукой и отвернулась, чтоб скрыть свои слезы.
– Это жестоко! Вы очень хорошо знаете, что я… отдал бы жизнь свою, чтоб остаться… Но есть другие чувства, которые не согласны с волею сердца… Это чувство долга и чести…
– То есть славолюбие… Но разве вы не ощущали этой потребности, когда брат ваш уезжал в армию? Разве честолюбие не звало вас тогда на поле битвы?..
– Я не о том говорю, Вера Николаевна, и вы меня понимаете. Что мне слава и честолюбие?.. Не эти чувства гонят меня отсюда… Другие!.. И если я уеду, то не переживу своего мучения, но если останусь… то сделаюсь самым низким и презренным человеком… Вот ужасный выбор, который предстоит мне… Возьметесь ли вы решить его?
– Для этого мне надо бы было понять вас… А так как я не имею права на ваши тайны…
Она хотела уйти.
– Постойте, – вскричал я. – Положите руку на сердце, посмотрите мне в глаза и повторите, что вы не знаете моей тайны.
– Ради бога, пустите! Чего вы от меня хотите?
– Решения судьбы моей! Теперь не время притворяться. Мы оба стоим у бездны… Если я останусь, то мы оба упадем в нее… Если ж уеду, то, может быть, я один погибну.
– Один? – вскричала она, судорожно схватя мою руку. – Послушайте, если вы смеетесь надо мною, то это слишком жестоко… Если я не умела скрыть от вас своей несчастной тайны… то умертвите меня одним ударом, но не терзайте так бесчеловечно… Что я вам сделала, бедная девушка!..
Она зарыдала и бросилась ко мне на грудь. Крепко обхватил я ее, прижал к сердцу и осмелился напечатлеть поцелуй на щеке ее, орошенной слезами. Она не противилась и рыдала.
– Милый ангел мой! возьми, возьми меня и спаси, – сказал я в беспамятстве… – Пусть я погибну, но любовь твоя заменит мне все.
– Смерть… жизнь – все с тобою! – прошептала она и обвила свои руки около моей шеи.
– Теперь к ногам отца твоего!..
– Я здесь, я плачу от радости!
Мы вскрикнули и упали в объятия графа. Он давно уж вошел и безмолвно глядел на нас.
– Теперь я умру счастлив, – сказал он. – Все мои желания исполнились.
Он опять обнял нас и заплакал.
– Я ведь говорил тебе, Верочка, что он полюбит тебя, – продолжал отец.
Молча склонила она голову на грудь мою, схватила мою руку, и, прежде чем я мог опомниться, она тихо поцеловала ее. Это выражение страсти лишило меня почти рассудка. Я бросился к ногам ее, обнял ее колени и залился слезами.
Мало-помалу мы успокоились. Весь наш восторг, все очарование были только сновидением. Пора было проснуться.
– Злой человек! Вы теперь не уедете, – сказала Верочка.
Эти слова пробудили меня.
– Нет! Я должен ехать, – вскричал я. – Но не беспокойся, милый ангел мой, я не уеду, не соединив нашу участь неразрывною цепью… Я теперь принадлежу тебе, и все силы мира не разлучат нас… Но я должен ехать, чтоб увидеть брата… Против него я сделал проступок самый низкий и ужасный… Если он так же любит, как я… а иначе и нельзя тебя любить… О! как он будет страдать, как будет проклинать меня! Я все вынесу, потому что заслужил его гнев.
И отец одобрил мое намерение видеться с братом. «Лучше перенести его упреки лично, – сказал он, – нежели допустить, чтоб известие о вашей свадьбе дошло до него по городским слухам».
После долгого совещания согласились мы, чтоб граф тотчас же уехал в Москву, чтоб я вслед за ним отправился в армию, и чтоб заехал к нему в подмосковную, обвенчался там самым скромным образом и, пробыв не более трех дней, ехал в армию.
Вот до чего довела меня судьба… Что я сделал? Что будет со мною! Я не в состоянии ни о чем думать…
Я был у княгини и все ей открыл… Она взялась тотчас же выхлопотать отправление мое в армию. Приказала, однако, съездить к графине.
Я явился, и с первого взгляда на лицо мое она угадала мою тайну.
– Вы объяснились с вашей ледяной красавицей… Вы ее любите… Поздравляю! Когда же свадьба?
Я рассказал ей, что решился ехать в армию, чтоб уведомить брата о моем поступке.
– Какая глупая идея, – сказала она. – Что вы этим хотите сделать и доказать! Ваше раскаяние! Кто ж ему поверит? Вы украли у брата своего невесту, любовницу и хотите словами убедить его в своей невинности и в своем раскаянии. Это просто насмешка! Похититель сожалеет о своем поступке, спрятав наперед то, что он украл, и будучи уверен, что никто не может у него отнять этого сокровища!.. Какая тут логика! Это просто шалость школьника.
Я совершенно растерялся от слов графини и в извинение свое пробормотал ей, что и княгиня одобрила мой план.
– Да! потому что у ней такая же романическая голова, как у вас. Вы просто смешны. Пора вам выйти из ребят и при всяком деле думать о последствиях. К чему вас поведет поездка в армию? к преждевременной ссоре с братом и больше ничего. Вы дурно против него поступили, но ведь вы не можете этого поправить. К чему же, следственно, терзаться? Напишите ему просто обо всем. Если у него есть искра здравого рассудка, то он увидит, что если б не вы, то кто-нибудь другой отбил бы у него девушку, которая его не любит. Вы ее не обольщали, не уговаривали… Скорее она сама навязалась к вам на шею… Вы увлеклись молодостию и порывом чувств, взяли ее, женились, вот и все.
Я стоял перед графинею, как школьник. Что мне было отвечать на ее слова! Я не находил в голове моей никаких идей, чтоб опровергнуть их, хотя и чувствовал в глубине сердца совсем противное.
– Впрочем, подумайте, посоветуйтесь, – сказала графиня после некоторого молчания. – Поезжайте в Москву, женитесь, поезжайте в армию… Заезжайте ко мне, я вам дам рекомендательные письма… Попробуйте своего счастия на поле битвы… Я думаю, что эта война скоро кончится… Все европейские дворы хотят нас помирить с Портою; следственно, вы скоро воротитесь. Кампания не мешает молодому человеку… Она даст вам еще лучший ход по службе. Я все это предвидела и говорила княгине… Она дурно сделала, что ускорила развязку. Без нее вы бы не скоро еще догадались, что влюблены в Турову и что она вас без памяти любит…
Я поблагодарил графиню за ее ко мне милости и откланялся.
Через несколько дней.
Несчастия мои начинаются… Люди начинают вооружаться против меня. Это иначе и быть не может! Я до сих пор слишком был счастлив.
Вчера получил я приказание явиться к главнокомандующему в столице. Он объявил, что имеет приказание отправить меня в армию. Я удивился и сказал, что третьего дня подал об этом просьбу и не думал, чтоб резолюция так скоро вышла.
Возражать было нечего. Я отвечал, что через три дня явлюсь, и уехал. Тотчас же бросился к княгине, но ее не было дома. Прибежал потом к Турову и рассказал ему потихоньку, прося передать это Верочке со всевозможною осторожностью. Потом поехал опять к княгине. Опять сказали: нет.
Я поехал тотчас же к графине и ожидал там того же. Вышло напротив… Она приняла меня необыкновенно ласково.
– Я все знаю, – сказала она. – Вы должны повиноваться и ехать… Досадно только, что свадьба ваша отложится до вашего возвращения… А мне бы ужасно хотелось посердить княгиню… Она билась со мною об заклад, что свадьба эта не состоится… что она употребит все возможные средства, чтоб не допустить вас до этого союза… Мы побранились немножко… Я приняла ее пари… (Боже мой! Эти женщины, которым я вверил судьбу мою, бились об заклад: удастся ли одной из них погубить меня!) Нельзя ли вам в эти три дня жениться как-нибудь тайно?..
– И я и Верочка готовы на все… в такое короткое время… Я военный… мне нужно дозволение начальства… Генерала моего здесь нет… а роковые три дня срока пролетят, как одна минута.
Прежде всего я воротился к Турову. Верочка уже все знала и, рыдая, упала без чувств на мои руки. Я старался успокоить, но она ничего не слушала, ничему не верила. Она только твердила, что едет со мною вместе в армию. Ужаснейшее отчаяние овладело Верочкою. Она ни за что не хотела расстаться и требовала, чтоб я ее взял с собою. Я же сам с отцом должен был успокаивать ее и уговаривать. Мы уже были обручены. Перед богом и в сердцах наших мы уже были соединены. Отсутствие мое не могло быть продолжительно. Мы тысячу раз клялись друг другу, что никакие препятствия не разлучат нас и что первая минута нашего свидания все-таки будет посвящена на совершение свадебного обряда… Да и на что нам были клятвы? Любовь наша была выше всего. Человеческая жизнь была для нее слишком коротка, мы клялись сохранить ее по смерти. Вечность и любовь!..
Бедная Верочка в обмороке – и я уехал; по письмам, которые мне дала графиня, я надеюсь, что главнокомандующий армиею отправит меня обратно в Петербург с какими-нибудь депешами. Я увижусь с братом, вымолю его прощение, ворочусь и буду счастливейшим человеком.
21-го августа.
Вот и я в армии! Главнокомандующий прочел сперва мои депеши; потом я подал ему мои рекомендательные письма, он их прочел и покачал головою.
Я рассказал ему, что хотел ехать в армию вместе с братом при начале кампании, но что обстоятельства меня остановили, что теперь я опять подал об этом просьбу.
– Что же бы вы желали теперь? – спросил главнокомандующий.
– Позвольте мне участвовать в первом сражении, которое ваше сиятельство дадите. Пошлите меня в самое опасное место и позвольте заслужить ваше внимание. Когда я ворочусь живой с поля битвы, то удостойте меня отправить обратно в Петербург с донесением о победе.
– Если я еще одержу ее, – с улыбкою прибавил он. – Хорошо, я согласен… Куда же вы хотите, чтоб я прикомандировал вас? Хотите ли при мне остаться?
– Я бы почел это особенною милостью и счастием, но… у меня есть брат… я бы хотел с ним видеться… У меня здесь мой генерал, при котором я состою генеральс-адъютантом.
– Ах да! Вы ведь при генерале Громине… хорошо же! отправьтесь к нему… Я вам дам записку к нему, а ввечеру отдам и в приказе о вашем назначении… Вы очень кстати приехали… У нас скоро будет сражение… и если мы разобьем турок, то явитесь ко мне на другой день… Я вас отправлю с донесением в Петербург.
Я откланялся и уехал.
23-го августа.
Я был у Громина. Он мне очень обрадовался… Но когда я ему рассказал все, что со мною случилось, он немного нахмурился.
– Напрасно я согласился оставить вас в Петербурге, – сказал он. – Здесь бы вы шли прямо по стезе долга и чести… а там женщины как раз собьют с нее хоть кого… Брат ваш теперь при мне. Ступайте, повидайтесь с ним… К обеду будьте у меня. Я постараюсь помирить вас.
От Громина я пошел к брату. Когда преступника ведут к допросу, то у него непременно должны быть те же самые ощущения, какие у меня были в эту минуту. А когда я его увидел, то воображал себя Каином, у которого гремящий голос бога спросит: где твой брат Авель?
Увидя меня, он изумился, по не обрадовался.
– Зачем ты приехал? – спросил он.
– Хотел с тобою видеться…
– Со мною? Что это значит? Не случилось ли чего?
Быстрый и недоверчивый взор его старался прочесть в чертах моих гибельную тайну.
– Можешь ли ты меня выслушать спокойно? – спросил я.
Он молчал несколько мгновений, потом, как бы сделав усилие над собою, сказал:
– Говори!
– Любил ли ты Турову? Любишь ли ты ее еще теперь?
– К чему этот вопрос?.. Ты хочешь мне сказать что-то ужасное… Дай мне собраться с силами… Впрочем, говори! я на все готов. Она умерла?
– Нет, жива, но…
– Боже мой! Так, верно, еще хуже!..
– Для тебя хуже… Она жена другого!
Он пристально посмотрел на меня, побледнел и отвернулся… Мы оба молчали, и это было безмолвие смерти. Оба чувствовали весь ужас своего положения, и слова не могли его выразить. Я наконец решился прервать молчание. Оставалось нанести еще удар, и самый чувствительный.
– Этого еще мало, брат, – сказал я, – ты не знаешь, кто ее муж?
Мрачно посмотрел он на меня и почти шепотом спросил:
– Кто?
– Я!..
Сказав это, я чувствовал, что силы меня оставляют, и почти без чувств опустился я на деревянную скамью.
Что еще рассказывать об этом ужасном дне, об этом печальном свидании? Мы мало говорили, но много сказали друг другу. Я отдал брату письмо от моего тестя, и оно привело его почти в изумление. Я старался представить все в самом простом и естественном виде, – брат видел в этом всю утонченность обмана. Наконец мы расстались, и навсегда. По крайней мере, брат объявил мне, что если я когда-нибудь назову его братом, то он обесчестит меня перед всеми.
– Чтоб никогда я тебя не видел, не знал, чтоб никогда о тебе ни слова не слыхал.
Это были последние его слова, которые будут греметь в ушах моих во всю жизнь, которые будут провожать меня на суд всевышнего. С растерзанным сердцем я ушел и не стыдился плакать целый час.
К обеду я пришел к Громину, но брат не являлся. Он послал за ним, но тот сказался больным и прислал рапорт, чтоб его отправили в госпиталь. Громин велел ему сказать, что мы с часу на час ожидаем сражения и что к этому времени в русском войске не бывает больных.
Я должен был пересказать Громину все наше свидание, и добрый старик, видя мое терзание, меня же старался извинить и успокоить.
Что со мною будет?
28-го августа.
Завтра сражение! Слава богу. Может быть, все мои страдания кончатся.
Я не буду искать смерти. Нет, чувствую, что жизнь мне дорога, потому что с нею сопряжена жизнь моей Веры, которая не переживет меня… Но если меня убьют… тогда… не все ли несчастия прекратятся? Я не буду знать, что после меня случится…
Журнал мой оставлю я моему брату. Он увидит из него весь ход моих несчастий и, может быть, простит меня.
Мне бы надобно было написать завещание на случай смерти… Но к чему это? Брат и без того мой наследник. Пусть он возьмет все. Вера ничего не захочет взять. Помнить же и любить меня она и без того будет во всю свою жизнь. Впрочем, я не связываю ее воли. Она еще молода. Если я погибну, то пусть она сделает чье-либо счастие… Может быть, даже сам брат мой… О! если б это случилось, то я заранее прощаю обоих. Там, в лучшем мире, нет ненависти и земной любви. Там я буду их обоих любить равно. Прощай, моя Вера, мой единственный, бесценный друг. Я люблю тебя выше всего на свете! Ты мое единственное счастие, моя радость, мое утешение! Ты, ты мое все! прощай; завтра или я полечу к тебе на радостное свидание, или с высот буду взирать на тебя и в сновидениях утешать твою печаль. Еще раз прости до завтра!
Глава III
Продолжение журнала
3-го марта 1781
Мог ли я думать, что журнал мой, который я начал таким легкомысленным образом, будет прерван такою грустною катастрофою и потом возобновлен в таком несчастном положении? Где я? Что со мною будет?.. Я в Константинополе, в плену, в неволе, и несчастная жизнь моя протечет далеко от святой родины, от милой моей Веры…
Я едва сам себе верю, читая написанные слова… А все-таки я чувствую сердечную радость, глядя на эти буквы… Я так давно не видал ничего родного, так давно не писал… Мой господин (да! у меня есть господин, который по своей воле и охоте может меня умертвить!)… мой господин долго не позволял мне иметь бумаги и чернил. Наконец, видя мою покорность судьбе, мое безропотное терпение, мой кроткий и печальный нрав, согласился на мою просьбу и позволил мне писать с тем, чтоб я своего писанья никому не передавал…
А кому? куда? о чем?.. Добрый ага! Я благодарен ему и за это позволение… После шестимесячного страдания это – первая утешительная для меня минута… Я пишу, я расскажу самому себе свой бедственный жребий, я буду вверять самому себе свои печали и чувства, и самого себя буду утешать. Кто знает таинственные пути провидения? Может быть, оно назначило мне эту годину испытания за мой поступок с братом, и, может быть, мои страдания смягчат правосудие неба… Может быть, судьба дозволит мне когда-нибудь увидеть мою родину, мою Веру… О! только бы на одну минуту взглянуть на них, обнять их и умереть.
Памятный, ужасный день 29-го августа! Мы выступили до рассвета. Корпус Громина должен был сделать обход, чтоб к полудню очутиться в тылу неприятельском… Мы должны были решить битву и довершить поражение… Случилось совсем иначе… Мы не знали, что к великому визирю, стоявшему перед нами, сераскир анатолийский ведет на помощь новую армию и что она уже в 20-ти верстах. Впрочем, мы совершили свой обход очень удачно… Турки по беспечности своей не рассылали патрулей на флангах, и мы прежде полудня пришли на назначенное место. Мы были в тылу неприятельском, верстах в 5-ти от поля сражения. Гром орудий давно уже возвестил нам, что сражение началось, и мало-помалу, к величайшей нашей радости, этот звук приближался к нам. Значит, наши одерживали верх, и скоро должна была начаться и наша работа… Вдруг патрули нашего арьергарда донесли нам, что несметная сила турок идет на нас с тыла… Никто не хотел верить… Армию их мы обошли, какая же еще армия могла идти на нас с другой стороны… Мы, однако же, приготовились к бою, выслали вперед кавалерию и через несколько времени увидели всю опасность своего положения… Мы были между двумя армиями, не зная вовсе о существовании той, которая шла против нас… Впрочем, и сераскир изумился не менее нас. Он шел, чтоб соединиться с визирем, слышав, что уже битва началась, и спешил принять в ней участие, а перед ним вдруг очутились русские!..
Храбрый наш Громин недолго колебался. Он чувствовал всю важность своего поста и всю драгоценность времени. Он видел, что ему надобно пожертвовать собою, чтоб не допустить сераскира на поле битвы. Приказания тотчас же были отданы, и мы ринулись на сераскира. Он не был приготовлен к такой сильной и неожиданной атаке, и первая его линия обратилась в бегство. Вдруг земля задрожала под нами. Более 28-ми тысяч спагов летели на нас… Это была ужасная минута! только русской стойкости и хладнокровию можно было выдержать такую атаку… Мы наскоро составили карре и встретили их сильным батальным огнем… Они смешались, остановились и обратились назад, но, тотчас же устроясь, опять за нашими выстрелами, вторично понеслись в атаку. Их приняли так же. Они сделали третью атаку и имели тот же успех. Тут и мы, в свою очередь, двинулись вперед, слыша между тем, что армия визиря сбита и отступает… Нас встретила янычарская пехота, и на этот раз мы нашли соперников, достойных себя; началась рукопашная резня, и русское мужество долго боролось с восточным бешенством. Наконец мы их сломили и погнали… Но в ту самую минуту ринулась на нас с тыла бегущая армия визиря, и ряды наши были разорваны… Последний наш кавалерийский резерв стоял с Громиным, и он решился пробиться сквозь эту нестройную толпу… Мы ударили на них – и с первого натиска опрокинули их… В эту самую минуту перескакивали мы через узенькую канавку, которая не могла бы затруднить и 10-летнего мальчика… Но моя лошадь, которая, верно, получила рану во время сражения, оступилась, оборвалась и полетела в канаву. Удар был силен и оглушил меня… Я не скоро мог опомниться, но когда пришел в себя, то через канаву неслись уже турецкие всадники в противном направлении… Не знаю, что мне вздумалось привстать в то мгновение, как последний ряд их перескочил… Но только ага, ехавший позади своего отряда, тотчас увидел меня и, указав на меня, приказал что-то двум своим спагам. Они бросились на меня, и мне ничего не оставалось, как дорого продать свою жизнь… Я начал самый отчаянный бой, и вскоре первые два спага лежали у ног моих; но ага послал еще троих, потом еще четырех и сам любовался нашим боем; я чувствовал, что силы мои истощались, что кровь моя текла уж из многих ран, но продолжал драться. Вдруг подъехал ага… и я уж ничего не помню… Только смутно, как в сновидении, казалось мне, что кто-то нанес мне удар в голову, что я упал и меня подняли, перебросили на лошадь и поскакали…
Когда я опомнился, то мы уже были в какой-то деревушке… Я лежал на полу в какой-то грязной хижине, и первый предмет, встретившийся мне, был тот самый ага, который так забавлялся моим боем с его спагами. Он тоже лежал на коврах и был сильно ранен. Верно, в ту самую минуту, как он подъезжал ко мне и как уже меня везли без чувств, русская картечь нечаянно отомстила за меня… Увидя, что я пришел в чувство, он сказал мне что-то ласковым голосом, но, видя, что я его не понимаю, кликнул врача, который на другом каком-то языке старался передать слова эти. Я покачал головою, показывая, что не понимаю их. Тогда врач подошел ко мне и начал заботиться о моих ранах. Я видел, что он мало в этом смыслит, но какое-то равнодушие к жизни и страданиям сделало меня ко всему бесчувственным… Я дал над собою делать все, что ему вздумалось. Он меня терзал, а я не испустил ни одного стона, и, когда он кончил, я отвернулся, закрыл глаза и уснул.
Проведя тут двое суток, мы поехали далее. Нас разбудили ночью, и всеобщие крики москов дали мне понять, что мы бежим от русских. Слава богу! мы побеждаем!
После самого мучительного двухнедельного путешествия мы приехали наконец в Стамбул, и раненый мой ага поместил меня в какой-то конурке своего дома. С этой минуты, разумеется, исчезла вся заботливость о мне, а иногда мне даже не приносили и пищи. Я сам себе перевязывал раны, вымывая старую корпию и просушивая ее на солнышке. Молодость и покорство судьбе были моими лучшими врачами. Я выздоровел.
Не знаю, кто вылечил агу, но, верно, уж не врач его. Он позвал меня во время своего выздоровления, и на этот раз какой-то грек служил нам переводчиком. Во всякое другое время русские его фразы могли бы насмешить меня. Он объявил мне волю господина моего, что он уважает мою храбрость и будет обращаться со мною самым человеколюбивым образом, что он не будет заставлять меня работать, а прикажет только смотреть за своим садом, и если я соглашусь принять исламизм, то он даже обещает мне передать свое место аги.
Я поблагодарил его за все… Что мне было рассуждать с ним?
Вскоре мы оба выздоровели, и он повел меня по своему саду… Грек переводил мне его приказания, но я забавлялся над его бессмыслицею. В два месяца с половиною я больше выучился по-турецки, нежели он знал по-русски. Ага удивился моим успехам, велел мне нанять учителя.
С тех пор это послужило мне развлечением в моем несчастном состоянии. О нашей армии, о войне, о России, о моей милой Вере я никогда ничего не узнаю.
Так прошло полгода. Ага действительно добрый человек… Он не виноват в моей судьбе; по их законам, всякий военнопленный делается невольником, и он еще очень благосклонно со мною поступает.
4-го марта.
Теперь уже я не буду писать чисел… Я и теперь не знаю, верно ли я счел. Здешнего календаря я еще не понимаю, а с нашим легко сбиться… Со дня сражения и во все время мучительного путешествия я часто забывал, какие тогда были дни. После я счел, но мог и сбиться. Да и на что мне это теперь! Все время плена, неволи, страданий – не будет ли одною длинною мучительною ночью моей жизни! Все мною претерпенное не будет ли тяжким, грустным сновидением, от которого я едва ли проснусь прежде смертной минуты!.. О! Тогда творец, верно, будет ко мне столько милосерд, что позволит душе моей хоть на одну минуту промедлить еще на земле… Я тогда полечу на мою родину, обниму Веру, подам руку примирения брату и понесусь за мириады звезд.
Я столько уже успел в турецком языке, что мне позволили читать Коран. Кажется, и это было бы запрещено, но ага думает, что я для того учусь по-турецки, чтоб принять исламизм. Я как-то сказал ему о моем желании прочесть Коран, и он еще более убедился в своей мысли. Тотчас же принесли мне все книги Магомета, для меня это будет совершенно новое чтение.
Мне позволено выходить и гулять по улицам. Только, кажется, я не буду пользоваться этою неприятною свободою. Платье христианского невольника привлекает всех мальчишек… Меня забросали грязью и каменьями… Я принужден был бежать. Когда я рассказал аге о своем несчастии, он равнодушно отвечал, что это вообще обыкновение, которое очень справедливо.
– Ведь надо же сделать различие между правоверным и джиауром, – прибавил он. – Прими исламизм, и все с почтением будут тебе кланяться. – Я не отвечал, поклонился и ушел.
Мне надоел ага с своими предложениями. Наконец я отделался от них. Он долго ходил сегодня со мною по саду и уговаривал меня принять исламизм.
– Послушай, добрый ага, – отвечал я ему. – Если б ты был в плену у нас и тебе предлагали принять нашу веру, согласился ли бы ты?
– Нет.
– Как же ты можешь думать, чтоб я теперь на это согласился?
– Это большая разница, – сказал он после некоторого молчания. – Я убежден, что исламизм истинная вера…
– А я еще больше убежден в справедливости моей веры…
Он посмотрел на меня, протянул руку и сказал:
– Ты прав. С этой минуты я тебе не буду больше делать предложений.
Грек, который был нашим переводчиком, сообщил мне сегодня по секрету важную новость. Он говорил, что с Россией заключен мир. Боже мой! правда ли это?!
Я решился сегодня спросить об этом агу.
– Да! это правда, – отвечал он. – Ну, так что ж из этого следует?
– По законам всех народов в свете пленные возвращаются при заключении мира.
– Мы не знаем ваших законов, а вы не знаете наших. Кто раз сделался невольником, тот должен и остаться невольником.
– Но невольников везде покупают, а ты не купил меня.
– Неправда, купил! и заплатил дорого! Одна капля крови правоверного стоит тысячу джиауров, а я за тебя был ранен и полгода пролежал на одре болезни.
– Послушай же, ага. В моем отечестве я богат… Назначь за мою свободу выкуп, и я отдам все свое имение…
– Джиаур! – с яростью вскричал ага и схватился за свой кинжал. – Ты стоишь, чтоб я поразил тебя тысячью ударов, чтобы вырвал твой наглый язык!.. Как смеешь ты предлагать мне деньги за мою кровь?
– Ты меня не понял, ага; если я твой невольник, то ты можешь продать меня, когда захочешь… Ты можешь продать свой дом, свой сад, своих невольниц…
– Молчи! и никогда не смей мне говорить об этом… Я не продам тебя, и ты не получишь своей свободы.
Тут он меня оставил в величайшем гневе, и с тех пор я его редко вижу.
Не знаю, что делать и кому ввериться. Грек больше не показывается… Верно, ага подозревает и его. Мне запрещено выходить, а домашние аги давно уже смотрят на меня с завистью… Если мир заключен, то в городе должен быть русский посланник… Только бы найти средство доставить ему письмо… Я заготовил его и всегда ношу с собою. Авось когда-нибудь и удастся… О мое отечество!.. Жена моя!..
Не смешно ли это! В моем положении, с моею вечною грустью, у меня начинается роман… Кажется, во всем моем существе нет ни одной частички, похожей на любовный эпизод… Но я столько читал приключений, в которых пленные посредством женщин и любви успевали получить свободу, что не смею отвергать никаких средств… Лишь бы увидеть мое отечество и мою милую Веру… Что-то она делает? Жива ли?..
Как смотритель сада, я по целым дням брожу по извилистым аллеям или с высоты киоска смотрю на морские волны… Сколько раз при южных ветрах я каждой волне поручаю мой привет отчизне, мой поцелуй Вере… На восточной стороне сада стоит отдельное строение, мимо которого ага запретил мне ходить. Это гарем его. Разумеется, что мне ни разу не приходило в голову нарушить его приказание. Только недавно, сидя в киоске и свесившись с него в воду, я нечаянно обратил взоры в ту сторону, где был гарем. В первый раз заметил я, что из него выдался в море такой же киоск, как и садовый, и что в нем сидят женщины… Расстояние было довольно далеко, и я не мог разглядеть хорошенько ни одной… Видел, однако же, что они заметили мое присутствие и делали мне какие-то знаки. Я внимательно посмотрел на них несколько времени и ушел.
Вскоре черный евнух объявил мне, что женщины пойдут гулять по саду. Это значило, чтоб я удалился. Я привык к этому ежедневно и повиновался. Когда же прогулка их кончилась, то я опять пошел в киоск на прежнее место. Почти невольно взглянул я опять на киоск гарема и увидел только одну женщину, которая мне знаками показала на перила киоска. Я взглянул на то место, где стоял, и каково было мое удивление! На белом мраморе написаны были карандашом по-турецки слова: «Кто ты, прекрасный юноша? Напиши тут же и скажи: умеешь ли ты любить и молчать?»
Сердце мое взволновалось… Тысяча идей обхватили мою голову… Любовь женщины!.. О, как мало я об ней думаю!.. Но свобода, но отечество, моя Вера!.. для них я на все готов… Что, если эта женщина имеет власть над агою!.. Если каким-нибудь средством успеет склонить его… если даже через нее можно доставить письмо русскому или австрийскому посланнику… и если даже, наконец, хоть бегство… Море, лодка, челнок, попутный ветер. Утопающий не имеет ли права ухватиться хоть за соломинку? Я спешил написать следующий ответ:
«Я русский пленный и за свободу мою готов отдать жизнь. Кто мне поможет, того я буду любить во всю жизнь. Сердце мое пламенно и благодарно, а язык умеет молчать».
Свесясь с киоска, я знаками показал женщине, что ответ написан. Часа через два евнух опять сказал мне, что женщины хотят гулять по саду. Я вышел и потом опять явился на прежнее место. Там все прежнее было стерто и написан был новый ответ: «Останься на ночь в саду и жди меня в киоске. Сотри написанное сейчас».
Голос совести твердил мне, чтоб я не ходил. Разве сердце мое будет участвовать в этой ничтожной интриге? Разве я ищу связи, разврата, преступления? Нет! Я покупаю мою свободу… Свобода! Отечество! Пред этими словами все исчезает.
И она невольница! Родина ее в горах Грузии. Братья продали ее купцу, торгующему невольницами… Ее привезли в Константинополь, выставили на рынке, осматривали, торговались, расходились… наконец ага купил ее… Больше она ничего не знает, ни о чем не понимает. Отечество, свобода! Эти слова не имеют для нее никакого смысла. Ага стар, и она его терпеть не может. Я молод, и она хочет меня любить. Здесь ли, в другом месте… ей все равно… Она никак не может понять, зачем я хочу бежать?.. Впрочем, она дала мне клятву сделать все, что я придумаю и прикажу… Писем она теперь переслать не может, потому что никогда об этом не думала… А чтоб я мог действовать, то она отдала мне все свои брильянты и жемчуги… Я обещал ей накупить вдвое, если только успеем уйти.
Нет! Ничто не удается! И глупая моя интрига ни к чему не ведет. Я просил у аги позволения сходить на базар, но он отказал мне. «Скажи мне, что тебе нужно, – отвечал он, – и я все тебе доставлю».
Я сегодня отдал девушке все ее вещи и мои письма к посланникам. Пусть она попытается. К ним часто ходят торговки, которые берутся и не за такие дела.
Добрая девушка делает все возможное, чтоб доказать мне любовь свою… Она уже отыскала торговку, которая взялась за передачу ее писем (она не сказала, что это от меня) посланникам… Она уверена, что если я успею получить свободу, то увезу ее с собою… Не понимаю, как она может так искусно обмануть бдительность гаремных сторожей, чтоб всякую ночь приходить в садовый киоск. Я ее спросил, но она смеется и велит мне молчать.
Я получил ответ. Секретарь нашего посольства отвечал мне, что у этих варваров нет размена пленных и что если мой ага отказывает от выкупа, то официальным путем нельзя мне получить свободу. Сам падишах, который может из каприза отрубить голову моему are, не согласится лишить его невольника, добытого на войне. Притом же всякая попытка со стороны правительства ожесточит моего агу и подвергнет меня дурному обращению. Остается, следственно, одна хитрость, одно бегство. Посольство радо будет тайным образом содействовать моим планам и требует, чтоб я сообщил тою же дорогою все, что для этого придумаю. Ужасное положение! Что я придумаю!.. Конечно, море – единственная дорога… Из киоска в лодку, на корабль… попутный ветер… туда, на север!.. О блаженство!.. увидеть отечество, обнять Веру и умереть.
Я написал все, что мог придумать… Кто возьмется за исполнение плана и удастся ли он?.. Это вопрос, который решит одно провидение. Зюлема взяла письмо и передала своей торговке. Что-то будет! Боже! Тебе вверяю свой жребий!
Милосердый творец! Какая ужасная развязка! Бедная, несчастная Зюлема! Я погубил тебя! Не знаю, кто изменил нам, но вчера я увидел весь дом аги в сильном волнении. Два черные евнуха прибежали ко мне, схватили и повели… Я хотел сопротивляться, – мне сказали, что ага приказал меня привести… Я спрашивал: куда? зачем? мне не отвечали. С удивлением увидел я, что меня ведут в гарем, и понял, в чем дело. Я уверен был, что мучительная смерть меня ожидает, и мысленно возносил последние молитвы к богу и последние прощания отечеству и моей Вере.
Меня привели в киоск гарема… Там собрана была толпа женщин и среди них был сам ага. Увидя меня, он с яростью посмотрел на меня и, указывая на трепещущую Зюлему, спросил, люблю ли я ее? Я принужден был отвечать, что благодарен этой девушке за утешение, которое она мне доставляла в моем одиночестве.
– Знал ли ты, что, нарушая законы гарема, вы оба подвергаетесь смерти?
– Законов ваших я не знал, а смерти, ты знаешь, я не боюсь.
– Хочешь ли спасти себя и эту девушку?
– О своей жизни я тебя не умоляю… Неволя и смерть для меня одно и то же… Но чтоб спасти эту несчастную, я готов на все…
– Прими исламизм, и она твоя!
– Ага! Ты нарушаешь собственное свое обещание; ты дал мне слово никогда не повторять этого предложения. Избавь же меня от повторения моих прежних ответов. Я сожалею о несчастной и готов на смерть.
Он задрожал от ярости и осыпал меня ругательствами.
– Кто не может отвечать на ругательства, того оскорблять бесчеловечно, – сказал я и спокойно сложил руки на груди.
Я ожидал смертного удара, но он вдруг успокоился и мрачно отвечал мне: «Ты прав, джиаур! И я прощаю тебе. Гассан!..»
Тут он махнул рукою черному невольнику и указал на Зюлему. В одно мгновение на несчастную набросили мешок, завязали его, подняли на перила киоска и, сильно размахнувшись, бросили в море.
– Вы это видели, презренные твари, – сказал ага прочим женщинам. – Там довольно места для всех вас!.. А ты, джиаур, с глаз долой!..
Он махнул рукою, евнухи меня схватили, привели в сад и почти без чувств бросили на землю.
Вот чем кончилась моя попытка! Боже мой! простишь ли ты мне смерть этой несчастной! Теперь кончено! Жребий мой решен! Я должен умереть далеко от родины, далеко от моей жены.
Как долго я ничего не записывал в свой журнал! Не помню теперь ни месяцев, ни дней русского календаря. Последние происшествия совершенно меня убили… Несколько недель я как бесчувственный бродил и желал одной смерти. Ага всякий день встречался со мною в саду и хладнокровно отдавал приказания, как будто ничего между нами не случилось. Я исполнял их, как автомат. И, однако же, все это дало мне уверенность, что ага ничего не знает о моей переписке с посольством и моих планах. Бедная Зюлема погибла за измену аге. Как он открыл о наших ночных свиданиях, – не знаю; но ясно, что более он не узнал ничего. Эта мысль поддерживала до сих пор мое существование.
Новое обстоятельство бросило опять искру надежды на мою печальную будущность!.. Но как сметь воспользоваться им? Сам я готов пожертвовать своею жизнию, чтоб получить свободу… Но если другая жертва должна будет пасть за меня!..
Я всякий день сижу в киоске и смотрю на море… Тоска давит мое сердце… но все-таки это утешение… Иногда слезы невольно текут из глаз, а я все-таки любуюсь свободою волн, которых ничто оковать не может, которые от Босфора шумно катятся к берегам святой моей родины.
Недавно взглянул я нечаянно на то место, где бедная Зюлема начала со мною переписку; каково же было мое изумление, когда, по внимательном рассмотрении мрамора, я увидел что-то написанное! Я прочел следующее:
«Только малодушный боится смерти. Аллах назначил каждому день кончины, и никто не избежит этого часа. Любовь утешает неволю и услаждает в жизни. Тайна – лучший спутник счастия. Как ты об этом думаешь?»
Вероятно, это новое послание давно уже написано… Два дня я его оставил без ответа и думал, что мне делать!.. Если бы я только мог получить какое-нибудь известие из посольства… Если б женщины решились помогать моему бегству… Но я не смею предложить этого в письменном ответе. Мне изменят… А согласиться опять на свидание я не хочу…
Злая судьба опять влечет меня!.. Я сегодня сидел в киоске и смотрел на море. Нечаянно я свесился, чтоб посмотреть вдаль, и вдруг в гаремном киоске увидел женщину, которая как будто караулила меня тут целую неделю. Она мне тотчас же сделала знак, чтоб я прочел и написал ответ. Она не знает, что я давно уже читал.
Долго сидел я в размышлении и думал, что мне предпринять! Наконец решился и написал:
«Ты видела, что я смерти не боюсь, но не хочу вовлекать в погибель новой жертвы. Если я не могу получить свободы, то лучше умру один».
Возобновились прежние сцены, и через два часа нашел я уже ответ:
«Я видела, что ты мужествен и прекрасен, я тоже смерти не боюсь. Любовь отвратит все опасности. Погибель Зюлемы научила нас осторожности. Если ты согласен прийти на свидание, то я научу тебя самому безопасному средству. Отвечай».
Я отвечал тотчас же следующее:
«Я хочу тебя видеть, чтоб вверить тебе мой жребий».
Не прежде как на другой день получил я ответ:
«Останься на ночь в киоске».
И она пришла!.. Это была гречанка кандиотка, с малолетства проданная в гарем. Черты ее были прекрасны, чувства пламенны, а сердце благородно… Ее зовут Зофила…
Я ей рассказал мой жребий, и она проливала слезы… Я спросил, каким образом открыл ага мои свидания с Зюлемою, но она не хотела отвечать, уверяла только, что теперь никто ей не изменит. Я решился наконец сказать о переписке моей с посольством, об участии Зюлемы, о торговке и о моем теперь неведении насчет принятых мер… Она удивилась.
– Так если б Зюлема не погибла и если б предприятие твое удалось, ты бы увез ее с собою? – спросила она.
– Это от нее зависело, – отвечал я. – Она знала, что в отечестве моем у меня есть жена и что там я не могу уже любить ее…
– Не можешь? – сказала она задумавшись. – Жена! Ну так что ж? Ведь у тебя есть же невольницы?
– Нет, Зофила! Наш закон не позволяет иметь невольниц.
Она опять задумалась.
– Послушай, – сказала она после некоторого молчания. – И у меня есть отечество и, может быть, родители и братья. Можешь ли ты отвезти меня на мой остров, если помогу тебе уехать и если уеду с тобою?
– Даю тебе клятву, что по прибытии в мое отечество я тотчас же найму корабль, который доставит тебя на твою родину.
– Хорошо же. Пиши письмо к своему посланнику. Требуй скорейшего исполнения. Завтра я приду сюда за письмом.
Мы расстались.
На следующую ночь отдал я письмо… Что-то будет!
Ответ самый благоприятный! Судно давно готово к отплытию в Херсон… Но его нарочно для меня задержали. Торговка сказала о трагической кончине Зюлемы, и никто не хотел делать новых попыток, чтоб не испортить всего дела. Первая ночь, первый попутный ветер, и корабль поплывет мимо моего киоска… подъедет лодка, и, о боже! Грудь разрывается при одной мысли! Неужели я буду так счастлив, что увижу мое отечество… О моя милая, моя добрая Вера! Где ты? Что с тобою? Ждешь ли ты меня? Знаешь ли ты о моей участи и страданиях?..
Глава IV
Продолжение журнала
12-го февраля 1782.
Милосердый творец! Заслужил ли я подобное счастие! достоин ли я твоей небесной милости? Где я? что со мною делается? Я на корабле! Я плыву в Россию! Я не невольник варвара! Я русский – и скоро обниму родимую свою землю… Скоро упаду на колени у подножия алтаря русской церкви! Услышу православные молитвы! Всякий нищий будет там мой брат, мой соотечественник, единоверец. Он будет говорить со мною по-русски. А моя жена, моя Вера… Нет! я не доживу до этого! я умру от одного восторга, ожидая!.. А мой брат!.. О! Он, верно, простит меня. Если уже судьба надо мною сжалилась, если сам бог простил меня и позволил мне опять увидеть отечество и семейство, то неужели он будет строже рока. Я довольно пострадал!..
Как ветер тих! Как медленно корабль подвигается!..
Великодушная девушка! чем я буду в состоянии наградить тебя за твою великодушную помощь? Простые, непросвещенные дети природы! Ваши понятия ограниченны, но ваше благородство чувств не испорчено эгоизмом. Ваши желания далее чувственных наслаждений, но вы готовы делать добро по одному побуждению сердца, а не из видов благодарности.
Она была тут, в киоске, когда в темную ночь я с трепетом ждал появления корабля и лодки. Ветер был попутный. Вдруг я услышал тихий шум весел и, рыдая, бросился перед нею на колени, целовал ее руки, обнимал… Я был вне себя!
– Ступай, русский! – сказала она, прильнув на минуту к моей трепещущей груди! – Ступай! Будь счастлив и вспоминай о бедной Зофиле! Я остаюсь здесь! Чего мне искать в моем отечестве! Турки и там владычествуют. Первый янычар, который меня увидит на берегу, схватит и увлечет в свой гарем… Лучше покориться своей участи… Ступай… Я тебя буду любить до гроба…
Я еще раз обнял ее и как сумасшедший бросился в лодку… Она полетела, а я в это радостное мгновение смотрел на белое покрывало Зофилы, покуда мрак ночи позволял мне различить его. Я слышал ее рыдания и сам плакал…
Теперь я сижу в каюте… Все спят, а я не могу. Кровь волнуется, как в горячке… Я слышу биение собственного сердца! В Россию! В Россию!
Как долго! Третий день, а русского берега еще не видать. Ветер отошел к востоку, и шкипер сердится на меня. Он целый месяц простоял для меня в Константинополе, и хотя посольство заплатило ему за эту отсрочку все, что он запросил, но он все-таки сердится.
Ветер крепчает… Говорят, что это буря… Все боятся, а я один тихонько радуюсь… Каждый порыв бури приближает меня к России…
Шум, треск, беготня… Мы сели на мель… а берег в виду… Волны почти заливают корабль… Положено пассажиров по жеребью отвозить на берег… Какое несчастие! Всеобщие проклятия сыплются на меня. Во всем виноват я. Чтоб смягчить всеобщий гнев, я отказался от своего билета… Мне вышло ехать на берег в первую поездку. Я объявил, что остаюсь последним. Это удивило, но не успокоило всех… Все думают, что я остался охранять свои сокровища! А у меня, кроме этого журнала, ничего нет. Зофила дала мне свой перстень… А денег у меня нет, чтоб нанять и телегу до первого города. Но все равно; я скоро буду в России… А там с голода не умирают!
Я в России, в Херсоне, в карантине… Какая смертельная скука! Три недели пробыть взаперти!.. Впрочем, я писал к жене, к брату, к Громину, к графине! Мне было нечем заплатить за письма, и я принужден был продать перстень Зофилы… Жид клялся мне, однако, что сбережет его, потому что я обещал ему прислать двойную плату…
У меня требуют вида, паспорта и не хотят верить моему плену и побегу.
Когда я вышел из карантина, то какой-то чиновник градской полиции объявил мне, что я должен с ним идти к полицмейстеру; я отправился. Это было уже вечером. Меня привели и оставили в передней. Прождав тут около получаса, я вышел из терпения и требовал, чтоб полицмейстер вышел ко мне. Лакеи мне смеялись в лицо, говоря, что он занят; я настаивал и закричал на них… На этот шум пришел мой провожатый и с величайшею грубостью сказал мне, что он свяжет мне руки и ноги, если я не замолчу… Я не выдержал и отвечал грубо. Поднялся ужасный шум, на который явился сам хозяин. Он закричал на меня. При всем моем бешенстве я изумился и спросил его, знает ли он, с кем говорит.
– С бродягою, с беспаспортным, с беглым, с самозванцем!..
Я не знал, что и отвечать на это обвинение, и он принял это, верно, за смущение и сознание.
– А ты думал, что тебя и не узнают! – вскричал он. – Нет, голубчик… Ты смел себя выдать за генеральс-адъютанта Григорья Зембина? И ты осмелился говорить это начальнику здешней полиции… Вот я тебя проучу…
– Послушайте, г. полицмейстер, – сказал я с возможным хладнокровием. – Повторяю вам, что я тот самый, за кого себя выдаю, и вы можете отвечать за столь несправедливое обвинение… Я из плена… Корабль наш разбился; со мною нет никаких бумаг… Но я уже писал к жене, к брату, к своему генералу, к графине Б. Я получу от них ответы, и вы тогда убедитесь… а теперь прошу вас быть учтивыми.
– Так ты генеральс-адъютант Зембин?.. Ну-ка, умеешь ли ты читать? Прочти-ка вот это?
Тут он подал мне какой-то печатный лист. Я с удивлением посмотрел на него.
– Что, небойсь струсил! Читай же, читай вслух… Я посмотрю, хорошо ли ты знаешь русскую грамоту?
Я невольно начал читать. Это была реляция того самого сражения, в котором я был взят в плен… Тут после описания подвигов русской армии исчислены были наши потери и сказано, что, к общему сожалению, генеральс-адъютант Григорий Зембин был убит и что неприятели, вероятно, изуродовали труп его, потому что даже тела не могли найти.
– Что ты на это, приятель, скажешь? Ну-ка, признавайся скорее! Ты, верно, беглый солдат… Я тебя отправлю в твой полк…
– Г. полицмейстер, повторяю вам еще раз, что вы ошибаетесь. Я не был убит, а попался раненый в плен… Наше посольство отправило меня на корабле из Константинополя, и вы знаете, что корабль разбился.
– Так ты хочешь, чтоб я тебе больше верил, как печатному акту!.. Да и в газетах уже было, что Зембин исключен из списков, как убитый… Ты знаешь ли, как поступают с самозванцами?..
– Через несколько дней вы получите ясные доказательства, что я не самозванец и что вы обошлись со мною несправедливо.
Он требовал, чтоб я признался во всем, и он простит меня… Я имел довольно хладнокровия, чтоб повторить ему прежние доводы и требовать, чтоб он подождал ответа из Петербурга.
– Хорошо, – сказал он, – подождем. А до тех пор, как беспаспортный бродяга, который наделал здесь дерзостей, ты останешься в рабочей роте…
Я не имел силы отвечать.
Как долго нет ни от кого писем! Смеются надо мною при всяком прибытии почты.
Боже! поддержи меня! Не допусти до отчаяния…
Наконец, судьба моя решена! Через полгода принимаюсь опять за несчастный свой журнал… Но где и как?.. Господи! да исполнится во всем твоя святая воля! Ты мне назначил страдать, и я безропотно понесу крест свой. Теперь все кончено! Я уже умер для всего света! Я потерял все земное… Благодарю Господа! Он предоставил мне лучшую участь. Молитва и надежда на его милосердие! Теперь прошли минуты первой горести, и я с твердостью берусь за перо, чтоб набросить короткий рассказ всего, что со мною случилось… Бог спас меня от отчаяния, и я молю его продлить мою жизнь для того только, чтоб смирением, молитвою и терпением доказать всю силу моей веры.
Я пробыл в Херсоне целые два месяца. Отчаяние уже готово было овладеть мною. Вдруг однажды прибегает за мною унтер-офицер и ведет к полицмейстеру… Кого же я там увидел! Моего брата!.. Я хотел броситься в его объятия, но суровый и холодный вид его остановил меня.
– Вот тот человек, который выдает себя за вашего брата, – сказал ему полицмейстер, указывая на меня.
– Кто б он ни был, – отвечал брат мой, – вы должны мне его сдать… Я привез вам предписание…
– Я и повинуюсь… но все-таки я должен изобличить этого человека, который с такой наглостью и упорством утверждал, что он ваш брат.
– Что это значит? – вскричал я. – Как, Иван! ты допускаешь, чтобы мне говорили это при тебе.
– Вот видите ли!.. Он и при вас…
– Что вам за дело, сударь, – сказал брат мой полицмейстеру, – брат ли он мой или нет… Вы мне его сдаете, вот и все…
– Нет, не все! – вскричал я с негодованием. – Ты должен торжественно объявить, что я брат твой, – или я остаюсь здесь и буду уметь умереть…
– Остаться здесь ты не можешь, – отвечал брат с холодною суровостью. – Этот же человек принудит тебя насильно ехать туда, куда ему предписано тебя отправить. А брат ли ты мне, это мое дело, а не его… Если ты помнишь свой поступок против меня, то я удивляюсь, что тебе даже вздумалось хвалиться нашим родством. Поедем со мною. Дорогою мы объяснимся.
Гнев и изумление лишили меня слов. Наконец я обратился к полицмейстеру и сказал ему:
– Вы были правы. Он не брат мне, и если хотите сделать доброе дело в своей жизни, то оставьте меня здесь… Я не поеду с этим человеком.
– Если б я не получил предписания, – отвечал полицмейстер, – то прежде всего за дерзость наказал бы тебя, но теперь велю отправить, куда угодно будет г. Зембину. А вслед за тем пошлю по команде рапорт о новых твоих дерзостях, чтобы тебя наказали за них, когда ты приедешь на место.
– И ты молчишь, ты терпишь это, Иван? Да отвергнет же тебя бог на Страшном суде своем, как ты меня отвергаешь. Поедем!
Мы поехали… Две недели ехали мы и во всю дорогу не сказали друг другу ни слова.
Наконец приехали в Петербург, остановились в доме брата, и первым предметом, встретившимся при входе моем, был граф Туров. Рыдая, упали мы друг другу в объятия.
– Где моя Вера? – вскричал я.
Он потупил голову, продолжал плакать и молчал.
– Что это значит! Где Вера?
– О, пощадите ее! Не убивайте! Я один во всем виноват!
– В чем? говорите ради бога! Где жена моя…
– Добрый, несчастный мой Григорий! Ты много пострадал, но это было только началом твоих бедствий. Много тебе надобно твердости, чтоб перенести все удары и еще больше великодушия, чтоб простить нас…
– В чем! Кого? Не мучьте! Скажите, что случилось. Где Вера? где жена моя?
– Она теперь жена другого!
Я посмотрел на Турова, хотел что-то сказать, но вдруг густой туман разостлался перед глазами… Я хотел встать, но почувствовал, что лишился употребления ног… я хотел ухватиться за что-то, но вокруг меня была одна пустота и мрак. Более ничего я не помню… И однако же, с той минуты помню я о какой-то другой фантастической жизни, которую проводил несколько времени, даже мне казалось, что несколько веков… Не знаю, что в это время было с моим телом, оно не принадлежало мне, или я не принадлежал ему; но мой дух, мое воображение и мучились, и насладились Удивительным, чудовищным существованием… Земля, люди – все это исчезло для меня! Я видел, осязал какие-то непостижимые существа, то проскальзывающие у меня сквозь пальцы, то безмерностью своею обхватывающие горизонт, то иногда светлые, воздушные, прозрачные, то мрачные и тяжелые, давящие мне грудь… Я их видел, говорил с ними, летал в их обществе между тысячами звезд, крутился в вихрях огненных, купался в океане, заливающем все мироздание… Иногда существа эти принимали знакомые земные образы; я напрягал свою память, чтоб вспомнить о них, силился, чтоб схватить их, но в ту же минуту они превращались в прежние фантастические существа и ускользали сквозь пальцы… Какая чудесная и непостижимая жизнь! Кто разгадает мне таинственную причину этих явлений, этого неземного существования?.. Да! Я уверен, что не был на земле в это время. Мне после сказали, что я несколько недель пролежал в горячке… Но я этого не знал, не помнил… это было самое восхитительное время моей жизни.
Когда я пришел в себя, то первым предметом, встретившимся мне, был Туров. Он радовался моему выздоровлению… Какое заблуждение! Мне прежде было гораздо лучше… Впрочем, земные мои отношения не скоро пришли мне на память. Долго я не понимал своего состояния и как будто собирал силы для страданий.
Наконец мало-помалу вспомнил я все и осыпал Турова вопросами. Он долго не хотел отвечать, говоря, что я слишком слаб… Но наконец уступил моим просьбам.
Ужасный рассказ! Я думаю, что болезнь тела отняла у меня в это время много способности, иначе я не постигаю, как я мог пережить этот рассказ.
Зачем приводить все подробности моих несчастий! Ведь это было только началом моих страданий. Дело в том, что после сражения, в котором я взят был в плен, все были уверены, что я убит. Громин, видевший мое падение с лошади, наверное полагал, что я падаю от смертельной раны. Притом же неприятельская кавалерия, несущаяся на меня, не оставила никакого сомнения в моей погибели. И он, и брат написали об этом Турову. Вера сделалась опасно больна, узнав о своем несчастии… Но молодость спасла ее (как и меня теперь). Мир был заключен… Войско возвратилось, и брат явился к Турову.
Каждый день являлся он к нему, утешал Веру, и наконец отец начал говорить ей о всеобщих слухах, чтоб она вышла замуж за брата… Долго противилась она… но даже я сам должен был убедить ее к этому. Брат отдал ей мой журнал, который он нашел в моем чемодане. Там я мечтал о моей смерти в первой битве, изъявлял все раскаяние в поступке моем с братом и даже сказал, что, в случае моей смерти, Вера, может быть, соединится с ним… Одним словом… ее принудили согласиться, выпросили разрешение на эту свадьбу, потому что первая была не совершена, и они обвенчались.
Вдруг получили они мои письма… Все ужаснулись… Один брат сохранил свое хладнокровие… Он уговорил всех сохранить по возможности молчание до тех пор, покуда он ко мне съездит и меня привезет. Через Громина достал он предписание херсонскому полицмейстеру, чтоб тот ему сдал того, кто называет себя Зембиным, и уехал ко мне. Остальное известно.
– Что ж вы теперь намерены делать? – спросил я у Турова.
– Плакать, раскаиваться и умереть, – отвечал старик.
– Но Вера…
– Не спрашивайте меня… Брат ваш взял все это на себя… Он будет с вами говорить.
– В таком случае я ни за что не соглашусь, потому что не хочу видеть этого человека. Избавьте меня от этого свидания… Отберите от него все, что вы, Вера и он полагаете за нужное, и принесите… От вас я все могу услышать и принять… От него не ожидаю ничего, кроме злобы и ненависти.
После того прошло несколько дней… Все эти люди выжидали моего совершенного выздоровления, чтоб вторично убить меня. Я это видел, чувствовал и спокойно ждал.
Наконец наступила роковая минута. Туров просил меня еще раз со слезами на глазах, чтоб я принял и выслушал брата, но я отказался.
– Не все ли для вас равно, – сказал я. – Я буду знать, что вы мне говорите его слова, а не свои… Зато вы избавите меня от мучения видеть этого человека, который недавно не хотел признать меня братом и молчал, когда меня предавали унижению.
Несмотря на все мои убеждения, бедный Туров не решился высказать мне предложение брата, а принес мне его письменно.
Что я прочел! Мне предлагали отказаться от имени, от света и идти в монастырь!
Много тут было причин, доказательств, убеждений, но я горько улыбался, читая все эти утонченности. К чему все это? Я понял их всех, прежде нежели они сказали одно слово, написали одну букву. Мне больно, мне стыдно за них! К чему выставлять мне, что странность нашего положения повредит нам обоим безвозвратно в обществе! Я только что любил мою Верочку, но не был ее мужем; теперь она жена другого!.. Они и этого не забыли в своей мемории… Они даже сказали мне, что моя Вера носит под сердцем плод второго своего брака! Жалкие люди!
Я ни минуты не колебался, не раздумывал и написал на этой роковой бумаге, что согласен на все, но что в монастырь не пойду потому, что и там должен буду жить в сообществе людей. Я обязывался провести остальные дни жизни в какой-нибудь уединенной пустыне, где не буду видеть никого и где никто не будет знать, кто я. Подписав это отречение от всего, я требовал свидания с Верою.
Она пришла!.. В этом слове заключено все!.. Она упала к ногам моим и лишилась чувств. Я ее поднял и возвратил к жизни. Если б можно было обмануть сердце, то глазам своим я бы не поверил… Она так переменилась, что при взгляде на нее по жилам моим пробежал холод. Бедная страдалица!.. Я простил ее!.. Целые два часа сидели мы и, кажется, не сказали двух слов… Мы плакали и целовали друг у друга руки… Да и на что нам были слова! Мы глядели друг на друга и гораздо лучше понимали наши мысли, нежели посредством тысячи фраз.
Еще две недели провел я дома, виделся всякий день с Туровым и Верою, но объявил, что больше никого не хочу видеть. Графиня, получив мое письмо, равнодушно рассказала всем о моем возвращении. Она сама приезжала ко мне во время болезни, была и по выздоровлении, но я уже мысленно отказался от мира и не хотел никого видеть.
Брат мой… О, я и его прощаю!.. Он недавно нанес и мне и Вере гнусное оскорбление… Он смел сказать ей, что ежедневные ее со мною свидания неприличны и могут подать повод к злословию… Боже мой! Кому и о ком он это говорит!.. В ту минуту, как я все принес на жертву для него, когда обрекаю себя заживо погребению, когда отрекаюсь от всего мира… он смеет думать о преступлениях. Я не осуждаю его, я прощаю ему, но неужели милосердый творец не обратит его к благороднейшим чувствам!.. Мне неприлично видеться с Верою!.. Злословие будет говорить об этом!.. Жалок тот, чей язык дерзнул бы сказать о нас хотя одно нечистое слово, но гораздо более жалок тот, кто боится этого злословия и, по-видимому, готов заранее верить! Боже, прости им!
Через две недели я уехал. Со мною поехал верный мой Егор, которого я не мог убедить, чтоб он меня оставил, – вот одно существо, которого чувства искренни и благородны. И после этого мне жалеть о мире! О нет! Я узнал его, я испытал людей! Если б мне в минуту моего отречения предложили всевозможные блага, почести и даже безукоризненную любовь моей Веры, я бы с улыбкою равнодушия отвергнул и взялся за свой страннический посох. Он мне дает душевное спокойствие и тишину, а этот мир… О, я знаю его!
Первые месяцы провел я в одной деревне близ Петербурга. Никого не видел, ничего не знал. Но тут брату показалось, что я слишком близко от него живу… Туров приехал ко мне, сказал, что дочь его разрешилась от бремени сыном Александром… но что между супругами происходят беспрестанно сцены несогласия и раздоров… Он просил меня, как будто от себя, переехать в другой город, в другую отдаленную пустынь! Я понял его. Это мысль брата, и мой долг был ее выполнить.
Я отправился во Владимирскую губернию.
Я прекращаю свой журнал. Это была выдумка молодого человека, который искал каких-нибудь занятий своей праздности. Потом это был поверенный рождающейся страсти… Наконец, это было моим утешением в плену и несчастии… Но теперь я уж умер для мира сего… Помышления мои сосредоточились на одном предмете: это бог и молитва! Занятия мои всегда будут одни и те же… Я уже не хочу вспоминать ни о чем, что со мною происходило… Я запечатаю этот манускрипт и надпишу, чтоб после смерти моей отдали его моему брату. Это будет единственное наследство после меня.
Думал ли я, что через пять лет я принужден буду опять раскрыть этот несчастный журнал, чтоб вписать еще несколько печальных строк. Я уже начинал забывать свое несчастие. Найдя убежище у благороднейшего и добрейшего из людей, Петра Александровича Сельмина, я посвятил свою жизнь молитве, чтению и помощи ближним. Вдруг ужаснейшая несправедливость брата заставляет меня описать его поступок.
Сегодня привели ко мне мальчика, оставленного неизвестно кем ночью у ворот Сельмина. При нем был пакет. Милосердый боже! Что я прочел! Это было письмо от моего брата. Он умел отвергнуть собственного своего сына, и за что? Может ли человек дойти до таких низких чувств?
Он вообразил, что последние мои свидания с Верою имели целью преступление и что от этого дитя, родившееся у нее, было на меня похоже. И это смел думать брат, и о ком? – о брате, который отдал ему все на жертву.
Если б я мог плакать, то я бы пролил слезы над этим бесчеловечным письмом… Но я их давно уже выплакал… Я могу теперь только молиться за заблудшегося… Да простит господь его жестокость и несправедливость! Бедная жена! Каковы должны быть твои страдания!
Я принял дитя и буду воспитывать его, как собственного сына. Со временем узнает он о своей судьбе, и я его приучу страдать и любить…
Теперь опять запечатаю эту рукопись. Теперь есть кому вверить ее после моей смерти.
Глава V
Когда Саша кончил журнал дяди, то первым его движением было броситься на колени и излить в теплой молитве свои чувства. Он и не заметил, что был не один. Софья Ивановна давно уже была в комнате и с любопытством наблюдала за ним, но он под конец так был углублен в чтение рукописи, что сквозь слезы не мог бы и разглядеть ее.
– Что с вами, Александр Иванович? – спросила она его.
Он оглянулся, но без малейшего смущения схватил ее за руку и сказал:
– Плачьте и молитесь вместе со мною… Добрый мой, несравненный дядя!..
Он зарыдал и не мог продолжать. Софья Ивановна старалась успокоить его и источала нежнейшие ласки. Мало-помалу он пришел в себя и, спрятав рукопись, отправился к гостям, которые в то время съехались.
Надобно заметить, что Саша читал свой журнал урывками, при беспрестанных нашествиях Софьи Ивановны, которую мучило любопытство. Так прошло две недели, и Саша совершенно выздоровел. Из Москвы приходили ежедневно известия, по которым можно было знать, что ни русские, ни неприятели не трогаются с места. Даже начали носиться слухи о мире, и Саша решился отправиться в главную квартиру, к Тарутину.
Софья Ивановна залилась слезами, когда Саша объявил ей о своем отъезде. Она употребила всевозможные убеждения, чтоб удержать его, – все было напрасно. Он был непоколебим.
Все общество, с которым он успел в это время познакомиться, собралось, чтоб провожать его, и он отправился.
Через несколько дней он явился к главнокомандующему. Тот вспомнил о нем и спросил, хочет ли он при нем остаться. Саша отвечал, что это будет величайшим для него счастием, и тотчас же вступил в исправление новой своей обязанности.
Ввечеру, когда все дневные работы были окончены, он позвал Сашу и расспросил его о времени его лечения. Тот рассказал ему сперва вкратце, а потом, по приказанию его, подробно все, что случилось в монастыре. Этот рассказ чрезвычайно занимал Кутузова, а печальная кончина настоятеля и дяди растрогала его. Он обещал, что тела их непременно будут отысканы и преданы приличному погребению. Он велел притом Саше написать все это, и, в особенности, разговор Наполеона с пустынником, и представить себе. Саша спешил исполнить это приказание к совершенному удовольствию Кутузова, который при этом случае увидел и литературные его способности.
С тех пор его стали употреблять и по письменной части в главной квартире. Все его полюбили, как за его достоинство и услужливость, так и потому, что главнокомандующий очень хорошо о нем отзывался.
Однажды поутру явился в главную квартиру один генерал и, подойдя к Саше, спросил у него, можно ли видеть главнокомандующего.
– Он всегда занят, – отвечал Саша, – но всегда и принимает. Нам приказано докладывать о всех являющихся к нему, в какое бы то время ни было. Как прикажете доложить о вас?
– Бригадный генерал Зембин…
Саша побледнел и обратил блуждающие свои взоры на генерала. Это движение изумило Зембина, который также, в свою очередь, окинул быстрым взглядом молодого ординарца.
Они оба узнали друг друга.
– Как, неужели это он! – вскричал Зембин. – Каким образом ты попал сюда?
Вместо ответа Саша закрыл глаза, печально покачал головою и сказал:
– Дяденька приказал вам сказать, что он вас прощает… Теперь ваша вражда кончилась… Он уже пред престолом всевышнего…
– Умер?
– Смертью мученика и истинного сына отечества!..
Зембин побледнел… На глазах его навернулась слеза.
– Он приказал доставить вам свое завещание, – продолжал Саша. – Куда прикажете прислать его?
– Оставь его у себя… Мне оно не нужно, – с суровостью отвечал Зембин… Вдруг голос его смягчился, и он тихо продолжал: – Да! Я знаю! это его журнал… Через час я пришлю за ним.
Он повернулся и хотел идти.
– Еще одно слово… – сказал Саша, остановя его. – Где моя добрая, несчастная мать?
– На что тебе? Ты никогда с него не должен видеться…
– Я хочу и буду писать к ней, – с твердостию отвечал Саша.
Внимательно посмотрел на него Зембин. Он привык к безусловному повиновению, а ему отвечали так решительно.
– Хорошо, я пришлю адрес, – сказал он и отошел.
В эту минуту Сашу позвали к главнокомандующему, и Зембин вступил в разговор с другим адъютантом.
– Как это попал к вам этот молодой офицер? – спросил он и чрезвычайно удивился, когда ему тот рассказал, что Саша сделался любимцем главнокомандующего, что при Бородине он получил крест из рук Кутузова и что все его любят и уважают.
Зембин задумался и не продолжал долее расспросов.
Через час Саша получил от Зембина адрес своей матери и вручил посланному журнал умершего дяди. Потом тотчас же написал к матери письмо, в котором рассказал ей все, что с ним случилось в это время, и в особенности встречу свою с отцом.
С этой минуты жизнь Саши заключалась в занятиях службы и не представляла ничего особенного.
События отечества поглощали всякие частные происшествия. Война приняла вдруг самый неожиданный переворот. Наполеон, обольщая себя надеждою на мир, дождался русской зимы, и участь его великой армии была решена.
Отступление по той же самой безлюдной и разоренной дороге произвело первое расстройство в неприятельских войсках. Стужа и голод начали ежедневно поражать тысячи жертв, а превосходное преследование Кутузова проселочными дорогами довершило погибель этого полумиллиона двадцати племен, вторгшихся в Россию. Березина была последним актом великой драмы 1812-го года. История всех веков не имела и, вероятно, не будет иметь подобных примеров. Кто бы мог в мае месяце подумать, что через три месяца Наполеон будет в Москве? И кто бы вообразил в сентябре, что через три месяца все эти полчища завоевателей исчезнут с лица земли, что император их убежит один в свою столицу, бросив на жертву печальные остатки своих ветеранов, и что русские явятся за Неманом, чтоб пробудить Европу от сна неволи и унижения… Непостижимый переворот! Потомство с трудом поверит ему!
Но кто не знает всех этих событий? Мы должны ограничиться рассказом нашей повести, которая приближается к концу.
После Березины Саша сделался болен. Суровость зимы пересилила его молодость, и главнокомандующий приказал ему ехать в столицу для излечения. Он отправился.
Какое печальное зрелище представила ему теперь Москва! Он не находил не только знакомых ему домов, но и целые улицы исчезли. Везде еще видны были следы великого пожара, и направление прежних улиц можно было только находить по рядам труб, печально тянувшихся, как надгробные памятники погибших зданий. Правда, что теперь Москва уже кипела народом. Тысячи рук уже воздвигали новые жилища; половина народонаселения уже возвратилась, но никто почти не нашел своего дома. Все радовались торжеству отечества, но напрасно отыскивали себе приюта: огонь пожрал все. Отовсюду привезли припасов и товаров, но покупать было не на что. Несмотря на жестокую стужу, многочисленные толпы черни жили почти на биваках, да и среднему классу было не лучше. Целые семейства помещались в одной комнате и были очень довольны. Немногие из знатных находили свои дома в целости. Там только, где стояли французские маршалы и значительные генералы, было все пощажено, в прочих же домах уцелели одни стены, мебель была перебита и истреблена; большая часть дорогих зеркал, фортепиан и книг употреблена была на костры французских биваков.
Остановясь в гостинице, Саша послал отыскивать, существует ли дом Леоновых и есть ли в нем кто-нибудь. Как он обрадовался, когда посланный объявил, что не только дом уцелел, но и сама барыня изволила воротиться. Он написал ей письмо и просил приюта на несколько времени. Добрая старуха тотчас же сама приехала и взяла его с собою. Там приготовили ему особую комнату, и через час явился даже доктор для пользования Саши. Болезнь его была одна слабость и изредка лихорадка. Спокойствие, теплая одежда и хорошая пища должны были в скором времени восстановить его здоровье, расстроенное походными трудами, бессонницею и дурною пищею.
В награду за свое гостеприимство Леонова имела полное право требовать рассказов Саши, и он после первого отдыха рассказал ей все, что с ним случилось, не открыв ей только тайны своего рождения. Печальная кончина дяди ужаснула ее, и она тотчас же послала узнать, возвратился ли кто в его разрушенную обитель. Через два часа привезли к ней одного из иноков, которые бежали вместе с Сашею и по очищении Москвы от французов тотчас же воротились в свое жилище. И он и Саша как родные обрадовались друг другу. Инок рассказал, что по возвращении своем все они с помощью народа отыскали тело своего настоятеля, и хотя оно пролежало целый месяц под развалинами, но сохранилось почти невредимо, потому что, будучи ограждено отовсюду кучами камней, не имело сообщения с воздухом. Все духовенство, какое было в ту минуту в Москве, совершило над ним погребение и вместо памятника воздвигнут был над ним целый холм из развалин монастыря.
И тело пустынника было отыскано в то же самое время и вместе с настоятелем предано земле. Инок обещал Саше явиться к нему по выздоровлении, чтоб проводить на могилу дяди, а до тех пор Саша заказал ему приличный памятник.
Леонова снабдила иноков богатыми дарами и обещала собирать для них пожертвования по всей Москве.
Еще другая сердечная радость готовилась Саше. В комнату его вдруг вошел Николай Леонов. С криком восторга бросились они друг другу в объятия, и мать восхищалась этим зрелищем. Леонов был ранен под Малоярославцем и отвезен в Калугу, где мать отыскала его и взяла к себе. Рана была легкая, и он уже выздоравливал.
Тут Саша вспомнил о Сельмине и спросил о нем. При этом вопросе и Леонова и Николай взглянулись между собою, и по отрицательному знаку головою матери можно было догадаться, что они намерены что-то скрывать от Саши. Между тем на вопрос Саши Леонова отвечала, что Сельмин все еще не выздоровел от бородинской своей раны и находится все еще у нее.
Саша решился спросить о Марии.
– Она не так здорова, – отвечала Леонова, потупя глаза, и тотчас переменила разговор.
Саша заметил эту хитрость, но не хотел настаивать. Он был уверен, что Николай расскажет ему все, когда они останутся одни.
Это ожидание, однако же, не сбылось. Леонова, уходя от Саши, увела и сына, говоря, что ей нужно ему сказать о многом.
Ввечеру пришли они опять оба и принесли ему разных книг. Впрочем, мать скоро ушла, и Николай, оставшись один с Сашею, говорил только о войне, политике, наградах и т. п., но о семейных отношениях ни слова. Саша опять спросил о Марии, но Леонов отвечал о ней как будто нехотя и продолжал свой военный разговор. Это подстрекнуло любопытство Саши, но он видел, что явные вопросы тут ничего не сделают, и решился действовать скрытно, противопоставляя хитрость хитрости.
Он уже несколько раз писал из армии к своей матери, но не мог требовать, чтоб она ему отвечала, потому что письма затерялись бы. Теперь только мог он уведомить ее о постоянном своем жилище и спешил написать ей об этом. Запечатав письмо, отдал он его на другой день Леоновой, когда она к нему пришла. Адрес и переписка Саши с Зембиной изумили Леонову. Она ему сделала об этом несколько вопросов, на которые тот уже заранее приготовил ответы самые неудовлетворительные. Этого довольно было, чтобы вполне возбудить любопытство Леоновой.
– Что это значит, любезный Александр Иванович, – сказала она, – что вы уж со мною секретничаете? Этого прежде не было… Разве вы разлюбили нас?
– О! Совсем нет!.. Я только стараюсь подражать вам… Прежде и вы любили меня, как домашнего, а теперь скрываете от меня то… что для меня было бы, может быть, всего важнее… Конечно, я, может быть, не заслуживаю вашей доверенности…
– Что вы! Что вы! Бог с вами! Я понимаю, о чем вы хотите сказать. Но это совсем не потому, чтоб скрывать от вас что-нибудь, а единственно для вашей же пользы… Теперь вы нездоровы… и наше известие может огорчить вас… Так чтоб поберечь ваше же здоровье, мы решились отложить всякое объяснение до вашего совершенного выздоровления…
– Я чрезвычайно благодарен за это снисхождение… и прошу вас позволить отложить и мне мои рассказы до тех пор… Вы совершенно правы, иные воспоминания могут иметь вредное следствие для здоровья!
Леонова замолчала и не хотела настойчивостью вынуждать доверенность. Она взяла письмо к Зембиной и сказала, что отправит его сейчас. После нее пришел Николай, но Саша не хотел у него ничего насильно выведать и разговаривал с ним о самых обыкновенных предметах.
Так прошли две недели. Саша выздоровел. Он уже получил ответ от матери и плакал от радости. Это были первые строки, в которых он видел материнскую нежность, а до тех пор он не знал ее, потому что годы младенчества давно уже изгладились из его памяти. Это письмо снова возбудило любопытство Леоновой, и она самым невинным образом спросила его, что к нему пишет г-жа Зембина.
– Я осведомлялся об ее здоровье, – сказал Саша, – и она отвечает, что, слава богу, здорова… Она такая добрая, милая… Я познакомился с ее мужем в армии.
– Где же это?
– В тарутинском лагере… Он зачем-то явился к главнокомандующему, и мы узнали друг друга… Тут мы с ним часто виделись, и он дал мне адрес генеральши.
– Ну, что же он теперь говорит о вашем с ним сходстве?
– Он находит, что это сущий вздор. Военное платье и труды похода так переменили мои черты, что он не нашел в них вовсе такого сходства…
– Да, вы немножко возмужали, похудели… Но он ошибается. Черты те же самые… Конечно, тут один случай… Да где же вы познакомились с генеральшею? Помнится, вы ее видели только у церковного подъезда…
– О нет! Я встретился с нею при выезде моем из Москвы и провожал ее несколько станций…
– И были переодеты девушкою!
Саша догадался, что Сельмин все рассказал. Нельзя было отпереться.
– Да! – отвечал он. – Потому что отпуска я не мог взять в эту минуту… а дядюшка приказал проводить г-жу Зембину…
– И вы продолжали в это время играть свою комедию с Сельминым… Он за вас сватался…
– Я не мог ему открыться, не подвергаясь наказанию за переодеванье… Впрочем, я в ту же ночь уехал в армию…
– Да, да! Мы все это уж узнали… и принуждены были открыть глаза бедному Александру Петровичу… а то, право, смешно… Он без ума был влюблен в вас… Мы его насилу разуверили… Только Маша могла убедить его… и успокоить… Он очень был сердит на вас и все грозился, что при первой встрече убьет вас.
– Вы, разумеется, очень смеялись над такою пустою угрозою…
– Напротив, и я и Маша очень боялись за вас сначала… Уж только тогда, как мы ему рассказали, что вы ранены при Бородине и получили крест из рук главнокомандующего, он успокоился и простил вашу шутку…
– Простил? – вспыльчиво сказал Саша. – Это очень великодушно с его стороны… Жаль, что я не могу подражать ему, и за глупую его угрозу потребую объяснения.
– Вот прекрасно! Да вы забываете, что не он, а мы в этом виноваты…
– Зачем же вы открыли ему тайну переодеванья? Она не вам одним принадлежала…
– Тут много было причин… Так как это и сначала была наша выдумка, которой вы из угождения повиновались, то мы должны были не вам, а себе просить извинения…
– Я не все вижу, почему вы должны были…
– Мы этому человеку очень много обязаны… Если б не он был все это время с нами, то мы бы подверглись тысячам неприятностей… Притом же он так нас полюбил, что нам совестно было оставлять его в заблуждении… Если вы за это в претензии, то взыскивайте с нас…
– Нет ли еще какой-нибудь причины? Я по всему догадываюсь, что вы от меня скрываете еще другое какое-нибудь обстоятельство…
– Если вы так догадливы, то я готова и все вам открыть… Вы всегда нас так любили… мы даже почитали вас за домашнего, за родного… следственно, вы, верно, порадуетесь… когда я вам скажу… что этот добрый Александр Петрович полюбил Машу, посватался к ней и в этом месяце женится.
Саша опустил голову и замолчал. Два существа, из которых каждое его любило, изменили ему в одно время. Какое-то печальное чувство стеснило грудь его и отразилось в горькой улыбке.
– Послушайте, милый Александр Иванович, – продолжала Леонова… – Будем говорить откровенно… Я знаю, что вы тоже любите Машу… Может быть, и она сама… Но вы еще так молоды… Вы на такой прекрасной дороге… Вы сделаете, вероятно, блистательную карьеру и легко себе найдете сотню невест. Теперь вы бы не могли жениться… Война продолжится еще, вероятно, несколько лет, и Маша должна бы была ждать… тогда как вы легко бы могли забыть ее во время похода… Мы, старухи, хорошо знаем, каковы господа военные!
– А г. Сельмин, верно, составляет исключение? – насмешливо спросил Саша.
– И очень верное исключение… Он уже инвалид и не может служить в поле. Он уже ходит на костыле… Ему, вероятно, дадут где-нибудь место коменданта, и Маша моя будет спокойна…
– К чему все эти объяснения? – печально прервал ее Саша. – Если я и любил вашу дочь, то это была больше братская привязанность… Я никогда не смел и мечтать о союзе с нею… Я бы никогда не решился сделать вам подобное предложение… Искренно, от всей души желаю ей счастия… Она его вполне заслуживает, а я…
Тут он не мог продолжать; слезы заглушили слова его. Леонова бросилась обнимать его, утешать…
– О! Не беспокойтесь обо мне, – сказал Саша. – Это вовсе не отчаяние, не печаль о потерянном счастии… Я о нем и не воображал… Мне только стало грустно, что меня так скоро забыли… Это не что иное, как пустое самолюбие.
И все-таки Саша продолжал плакать, а Леонова продолжала утешать его.
– По окончании войны, – сказала она шутливо, – когда вы воротитесь, обвешанные орденами, я берусь вам сосватать невесту вдвое красивее и вчетверо богаче Маши.
– Благодарю вас, – отвечал Саша, горько улыбаясь. – Мне никакой не нужно. Я не ворочусь с поля битвы. Жизнь моя слишком ничтожна! Пусть она кончится хоть с какою-нибудь пользою…
Леонова истощила все свое врожденное и приготовленное усердие к утешению Саши, но он холодно благодарил ее и оставался печальным.
Когда Леонова ушла, явился Николай и, в свою очередь, утешал Сашу.
– Пойдем, братец, служить, – сказал он. – В нынешнее время молодой человек должен думать не о жене, а о славе.
– Я никогда и не думал о жене, – отвечал Саша. – Что же касается службы, то, кажется, я с первого шага доказал, что могу и умею служить.
После этого Саша начал самый обыкновенный разговор и наконец объявил, что намерен выехать со двора. Леонов видел, что Саша хочет остаться один, и оставил его… Но это был день визитов; испытание Саши еще не кончилось. К нему вдруг вошли Мария и Сельмин.
Хотя оба вновь прибывшие лица уже заранее приготовились к затруднительности свидания и разговора с Caшею, но все-таки затверженные фразы замерли на устах их при виде молодого человека, вперившего в них изумленные свои взоры.
Сельмин первый прервал молчание и, протянув руку Саше, сказал ему:
– Г. Тайнов! нам бы надо с вами ссориться, а я пришел к вам мириться. Дайте вашу руку.
Саша подал ему руку и отвечал несколько дрожащим голосом:
– Г. полковник! Чин мой слишком мал, чтоб ссориться с вами и чтоб мириться. Если вы мною недовольны, то я готов перенести все ваши упреки… Могу вас только уверить, что, с моей стороны, я никогда не думал смеяться над вами ни огорчать вас. Чувства мои к вам были искренни. Открыть же вам чужую тайну я не имел возможности.
– Довольно, любезный Александр Иванович! Я не требую от вас никаких объяснений. Я узнал, что вы совсем выздоровели, и хотел с вами короче познакомиться в настоящем вашем виде. Вы так хорошо начали службу, что нам в чине считаться нечего. Вы меня скоро догоните. Прошу же вас быть со мною без церемоний. Вы издавна друг здешнего дома, и я, как новый член семейства, пришел к вам рекомендоваться. Все прошедшее мимо! А в будущем позвольте надеяться, что мы будем друзьями.
– Это для меня очень лестно, Александр Петрович, и я постараюсь заслужить ваше доброе расположение…
Тут решилась и Мария сказать несколько слов Саше, но по всему было видно, что смущение ее было так сильно, что она едва понимала, что говорила. Саша горько улыбнулся и спешил начать самый обыкновенный разговор… Мало-помалу и Мария приняла в нем участие, внутренне благодаря Сашу за его великодушие… Так кончилось свидание, которое с обеих сторон было тягостно. Сельмин и Мария приходили нарочно, чтоб объявить Саше о своей помолвке, но ушли, не сказав этого. А Саша при появлении их хотел сказать, что на другой день от них уедет, и тоже не сказал. Только тогда, как они ушли, он видел всю странность своего положения и решился исполнить то, о чем не смел сказать. Выехав со двора, как будто для прогулки, он явился к военному генерал-губернатору и просил подорожной для обратного отъезда в армию. Она тотчас же была ему выдана, и он, отыскав себе кибитку и лошадей, приказал приготовить их к завтрашнему дню.
Можно вообразить себе удивление Леоновых, когда они на другой день, проснувшись, узнали, что Саша уехал! В письме, которое он им оставил, прощался он с ними самым трогательным образом, благодарил за все прошедшие ласки, дружбу, попечения и желал от всей души счастия жениху и невесте.
Саша не поехал, однако же, прямо в армию, а отправился к матери, в Тульскую губернию. Слезы восторга встретили его. Несчастная мать получила от мужа своего журнал покойного пустынника. Извещая ее о смерти своего брата и о встрече с Сашею в главной квартире, он отзывался о них уже не с тою ненавистью, которая дотоле составляла главную черту его характера. Он объявлял бедной матери, что дал сыну ее адрес, куда к ней писать, следственно, дозволял ему переписку. При всех слезах, которые она ежедневно проливала при чтении журнала пустынника, она начинала надеяться на будущее. Воображение ее представляло ей возможность примирения отца с сыном, и эта мысль усладила все ее горести, прошедшие и настоящие. Неожиданный приезд Саши заставил ее и все забыть на время.
Какая разница была теперь между минутою последнего свидания и теперешним приездом! Тогда постыдное переодевание сына наполнило сердце ее отчаянием, а теперь ордена и чин, полученные им на поле битвы, благосклонность к нему главнокомандующего и всеобщая любовь окружающих его приводили ее в восторг. Она не могла насмотреться на него, беспрестанно начинала говорить о всем и поминутно забывала предмет разговора, чтоб еще раз всмотреться в черты его, чтоб обнять его, чтоб пролить на грудь его радостные слезы. Она была вполне счастлива!
И, однако же, она сама через несколько дней напомнила Саше об отъезде. Он повиновался, и на этот раз расставанье было не так печально. И мать и сын надеялись на лучшую будущность. Они уже могли беспрепятственно переписываться, и теперь Зембина решилась написать к мужу своему письмо, в котором в первый раз осмелилась оправдываться и упрекать его в жестокости и несправедливости. Саша должен был сам отдать ему это письмо, и он взялся за это.
Проживши две недели у матери, он отправился в армию.
Глава VI
Наступила весна 1813 года. Русские уже были за Одером и готовились перейти за Эльбу. Европа с изумлением видела эти северные фаланги, которые давно уже были уничтожены французскими бюллетенями. До этой минуты ужасная гибель армии Наполеона была для нее тайною. Все знали по газетам, что он вывел свое войско из России для того только, чтоб разместить его по спокойным зимним квартирам. «Где ж эти зимние квартиры? Где ж эта армия?» – спрашивали все друг друга. И каким же образом малочисленные когорты русских осмеливались так дерзко проникнуть в сердце Европы? Народы Германии с восторгом встречали своих освободителей, но кабинеты еще молчали. Одна великодушная Пруссия, осушившая всю чашу бедствия, решилась на последнее, отчаянное усилие, и эта решимость должна занять в истории место гораздо блистательнее ее последующих побед. Она не знала тогда, приступит ли кто к великодушному союзу с нею. Она только чувствовала, что на этот раз если Наполеон победит, то уже политическое ее существование исчезло.
И в эту самую минуту, когда союзные монархи получили известие, что Наполеон идет противу них с новою армиею, созданною силою его гения, они сидели у смертного одра того великого полководца, который в 1812 году спас Россию.
Кутузов умирал в Бунцлау.
Неизвестно, какой бы переворот приняла весенняя кампания 1813 года, если б Кутузов остался жив. Но последующие события осенней кампании 1813 и зимней 1814 года доказали, что эта исполинская борьба руководима была самим провидением и не подвержена никаким человеческим расчетам. Смерть Кутузова при самом начале борьбы как будто указывала союзным монархам, что им должно приготовиться к многим испытаниям, неудачам и потерям, прежде нежели они достигнут высокой своей цели. Для личной же славы и для благодарности потомства Кутузов сделал все. Ни один полководец не умирал в столь блистательную минуту своих подвигов. Он именно опочил на лаврах.
За две недели до его кончины приехал в главную квартиру герой нашей повести. Кутузов очень ласково принял его и приказал бессменно при нем дежурить. Увы! Эта лестная обязанность была непродолжительна. Знаменитый старец видимо угасал. Последние дни его были, однако, самые приятные в его жизни. Его ежедневно навещали оба монарха, решившиеся освободить Европу, они ежедневно требовали его советов для предстоящей кампании и вообще оказывали ему всевозможные знаки уважения и доверенности!
За день до кончины своей он поручил некоторых своих подчиненных особому вниманию и милосердию императора Александра, и в том числе был Саша. Наконец смерть похитила его, чтоб сделать имя его бессмертным.
Увы! Переходя от больших предметов к малым, нам немного остается сказать о герое повести.
По кончине Кутузова был он прикомандирован к главной квартире в число свитских офицеров; участвовал в Люценском и Бауценском сражениях и не прежде перемирия мог видеться с своим отцом.
Зембин принял его с некоторым замешательством, Саша подал ему письмо от матери.
Прежние страсти вспыхнули на лице старика. С сильным волнением прочел он письмо и потом бросил его в камин.
– Зачем ты был у матери? – спросил наконец Зембин Сашу.
– После Березины сделался я болен, – отвечал Саша. – Главнокомандующий отправил меня в Москву; там я лечился, послал несколько писем к матушке, и когда выздоровел, то, отправляясь в армию, должен был заехать к ней…
– Должен! Почему должен? Для того только, чтоб нарушить мои приказания, чтоб смеяться над моею властью!..
– Я отправлялся в армию… и может быть, никогда уже не увижу ее… Я хотел получить благословение матери, чтоб умереть спокойно на чужой земле.
Зембин замолчал и печально опустил голову.
– Но отчего же ты так долго не привозил этого письма? – спросил он после некоторого молчания.
– Я приехал в армию за несколько дней до кончины Кутузова… Ваш корпус был тогда уже далеко… С тех пор я находился при главной квартире императора и не мог отлучиться. Только перемирие дозволило мне отыскать вас…
– Долго ли ты прожил у матери?
– Две недели.
Зембин покачал головою.
– К чему это все?.. Может быть, я не прав. Но нас с братом и женою рассудит бог. Тебя же я не могу признать… Пятнадцать лет тому назад объявил я всем о твоей смерти… Вот даже свидетельство о ней… Следственно, теперь я бы должен объявить себя лжецом… если еще не хуже…
В это время он из своего портфеля достал какую-то бумагу и, развернув, показал ее Саше. Тот, чтоб лучше рассмотреть ее, взял в руки и, отойдя к окну, внимательно прочел; потом медленными шагами подошел к камину и бросил ее в огонь.
– Что ты делаешь! – вскричал Зембин.
– Я отсылаю на суд божий обвинение своей матери… Кому из окружающих вас людей нужно знать: есть ли у вас сын или нет!.. Разве каким-нибудь племянникам для наследства! О! С какою радостью я бы уступил его за одно ваше слово! Разве мне нужно ваше имя, ваше богатство?.. А бедная мать моя разве просит вас о чем-нибудь? Нам обоим нужно только ваше сердце… Брат ваш, несчастный страдалец, уже перед престолом божиим. Он просил вас…
Недоверчиво покачал Зембин головою и молчал.
– Прощайте, генерал! – сказал Саша, глубоко огорченный бесчувственностью отца. – В этом мире мы, вероятно, больше не увидимся…
– Это почему? – угрюмо спросил Зембин.
– Потому что я во всяком сражении ищу смерти и найду ее… Добрая моя мать благословила меня… а отец? О! я не виноват, что в мой смертный час недостанет благословения отца!..
– Перестань!.. Что за вздор!.. У нас перемирие, и скоро заключат мир, и мы оба воротимся к твоей матери… Там мы увидим… Ты же, негодяй, сжег свидетельство о твоей смерти, этак я поневоле принужден буду… Ну, полно же… не плачь… Мне и без того грустно… Ну, дай руку… Обними меня.
С криком радости бросился Саша на грудь отца. Долго оба молчали и плакали.
– Батюшка! – вскричал наконец Саша.
– Постой, постой, не так скоро! – сказал улыбаясь Зембин. – Теперь мы только будем добрыми друзьями… Авось теперешнее перемирие окончится миром, и мы отправимся к матери… Там мы все обделаем…
– Нет, батюшка! На скорый мир не надейтесь. Я самый маленький человек в главной квартире, но по всему, что вижу и слышу, могу уверить вас, что война будет жестокая, продолжительная…
– В таком случае будем служить и надеяться на бога… К матери твоей мы оба напишем, что сегодня виделись друг с другом и помирились. Пусть и она порадуется… А чтоб теперь объявлять всем, что ты мой сын, – это совсем не нужно… Мы всех удивим, насмешим, и только! Гораздо лучше…
– О! Теперь я готов целый век ждать и молчать! – вскричал Саша. – Кто счастливее меня на свете! У меня есть отец!
– А у меня – добрый, милый сын, и я вполне счастлив, – сказал Зембин. – Все кончено! Я тогда ничему не верил… Но теперь… о бедный мой Григорий! Сколько я виноват перед тобою!..
Он закрыл глаза рукою и стер с них крупную, тихо выкатившуюся слезу.
– Он давно уже простил вас… но бедная моя мать… вот кто больше всех пострадал.
Зембин молчал и обнимал сына.
Наконец надо было расстаться. Они условились во все продолжение перемирия видеться как можно чаще, и если кампания возобновится, то посредством казачьей почты получать сведения друг от друга.
Действительно, через несколько дней Зембин приехал в главную квартиру и пробыл у сына три дня. Вскоре потом Саша еще раз навестил отца, а наконец окончание конгресса и возобновление военных действий разлучили их надолго. Но и тут, при рассылке приказаний из главной квартиры, Саша успевал писать к отцу и получать от него ответы.
Под Лейпцигом Зембин был ранен и отвезен в Берлин для излечения. Саша выпросил себе отпуск на неделю и провожал его туда со всею заботливостию нежного сына. Рана была неопасна, но требовала долговременного пользования, и Саша советовал отцу при первом облегчении ехать в Россию…
– Нет, друг мой, – отвечал Зембин. – С такими ранами стыдно выходить в отставку, надо служить донельзя. Если я был дурной отец и муж, то всегда был хороший солдат и верный подданный. Теперь такое время, что царю нужны хорошие слуги. Месяца через три я с тобою опять увижусь.
Поручив отца попечению многих соотечественников, живших в это время в Берлине, Саша отправился обратно в армию.
Наконец началась достопамятная кампания 1814 года. Русские были во Франции, и великодушный их монарх за разорение России мстил одним милосердием. Эта последняя борьба составит в военной истории прекраснейший памятник гения Наполеона. Он был уже морально побежден; призрак непобедимости его исчез, превосходство сил всей Европы подавляло его; измена гнездилась между его царедворцами, он уже отделен был от французов общественным духом того времени; он уже видел, что ему нет спасения. Но и тут, когда он мог уступчивостью купить себе мир и трон на Шантильонском конгрессе, он хотел лучше пасть, нежели унизиться; он продолжал борьбу бесполезную, но славную, и не раз заставлял союзные армии сомневаться в успехе войны. И наконец то, что должно было спасти его и поставить союзников в самое сомнительное положение, то самое погубило его. Движение на Сен-Дизье в тыл союзных армий во всяких других обстоятельствах дало бы ему победу, а тогда оно ускорило падение.
Гениальная решимость императора Александра не устрашилась этого опасного движения. Он уверен был в своей армии и хотел окончить войну одним ударом. Его вело само провидение, и жребий народов был решен.
Зембин прибыл в армию еще при Бриенне и, явясь в главную квартиру, провел с сыном целый день. Он вполне мог почитать себя счастливым. Родительская нежность была совершенно новым для него чувством. Только недавно начинал он ощущать ее. А как в преклонных летах всякая страсть действует сильнее, то Зембин вполне предался этому сладостному чувству. Теперь он сам удивлялся своему ослеплению и, казалось, старался загладить все прошедшее. А Саша?.. Он утопал в восторге!.. Он чувствовал, что теперь начинает только жить, потому что теперь только нашел отца и мать.
Сколько воздушных замков строили они в будущем! Самые недальновидные чувствовали, что кампания скоро кончится. Все думали, что Наполеон спасет свой трон миром, и все рассчитывали, что возвратятся скоро в отечество. И Зембин с Сашею мечтали о будущем своем счастии в кругу семейства. Они еще не знали его во всю жизнь. Судьба готовила совсем другую развязку.
Зембин уехал к своей дивизии, приказывая Саше ежедневно уведомлять его: жив ли он и здоров ли.
18-го марта русские явились под стенами Парижа. Горсть храбрых защищала его, а народонаселение в 700 000 человек очень равнодушно ожидало конца битвы. Печальные остатки ветеранов, уцелевших от громов Лейпцига и ножей испанских гверильясов, подкрепленные учениками Политехнической школы, вступили в борьбу с избранными легионами всей Европы и решились защищать последнюю минуту существования Наполеона. Они сражались как герои, но, покрытые ранами, приходили умирать у застав парижских, восклицая: Нет сил! их слишком много!
И русские полки производили чудеса. Местные обстоятельства затрудняли их поход, и колонны их не могли все в один час явиться для атаки парижских укреплений, но везде мужество заменяло число. На них смотрел император Александр, перед ними был Париж, и они летели на неприятельские батареи, не считая ни числа врагов, ни укреплений.
Для одной из атак Монмартра с северной стороны назначена была дивизия Зембина, и случайно Саша послан был на поле битвы к этой дивизии, чтоб ускорить ее движение для одновременного нападения с войсками восточной и южной стороны. Он полетел и отыскал отца и вместе с ним понесся на высоты, усеянные батареями. Сперва отец его уговаривал, чтоб он возвратился к главной квартире, но потом обнял его и сказал:
– Ты прав! Или умрем вместе, или вместе исполним свой долг.
Дивизия двинулась на штыках… О! Это было великолепное и ужасное зрелище! Стройная масса, быстро, мужественно и твердо несущаяся на укрепленную гору, которая изрыгает тысячи смертей, низвергает целые ряды храбрых, и эта масса героев все-таки идет, стесняет ряды свои, ниспровергает все встречающееся, равнодушно смотрит на светящееся жерло орудий, зияющих противу них смертию, не останавливается ни перед какими препятствиями и весело совершает предназначенный ей подвиг!
Дивизия Зембина быстро взбежала на высоты Монмартра, но тут встретил ее такой жестокий картечный огонь, что храбрые воины падали целыми рядами и не могли подвинуться вперед. Зембин сам схватил знамя и бросился на батарею. Саша кинулся за ним, и дивизия успела наконец достигнуть рва укреплений… Но вдруг из-за него с криками двинулось несколько батальонов на штыках, и в одну минуту все смешалось. Французы думали этим движением спасти орудия и укрепления. Тщетная надежда. Русские, увидя пехоту и штыки, отдохнули. Их встречали любимым их оружием, и они с радостным криком «ура!» бросились навстречу неприятелю.
Однако же первый натиск французов разорвал передовые строи русской колонны. Зембин был впереди с Сашею, и в рукопашной схватке, которая произошла в первую минуту, французские солдаты, прорвавшиеся сквозь русский фронт, бросились на генерала и Сашу. Горсть храбрых окружила их и с отчаянием начала защищать, но чрез несколько мгновений они пали, и Зембин первый упал, пронзенный ударом штыка. В это мгновение Саша мужественно и ловко отбивался от трех солдат, но, увидя опасность отца, бросился к нему с яростию тигра и поверг двух французов, угрожавших ему своими штыками… В эту минуту солдат, поразивший Зембина штыком, размахнулся на него прикладом, и Саша, видя, что он никак не успеет подхватить этот ужасный удар, с отчаянием закричал французскому солдату:
– Остановись! Это отец мой.
Несмотря на всю ожесточенность боя, француз как бы от волшебного жезла остановился, медленно опустил ружье и, мрачным взглядом окинув Сашу с головы до ног, сурово сказал ему:
– Поди же возьми его!
И с этим словом тихо пошел назад. Но уже в эту минуту задние батальоны подбежали и непреодолимым натиском отбросили французов. Еще одно мгновение, и батарея была в их руках.
Саша подбежал к отцу, с воплем схватил его в свои объятия, поднял к себе на руки и с этою драгоценною ношею побежал с горы… Это было, однако же, одним порывом сыновней любви; он почувствовал, что колени его подгибаются и что он не далеко унесет отца. Вдруг Саша вздрогнул, остановился, зашатался, тихо опустил отца на траву и упал. Он был ранен…
Тогда отец, в свою очередь, закричал нескольким солдатам, и их обоих понесли с поля битвы.
Там, где перевязывают раненых, явился к ним доктор и немедленно осмотрел раны обоих… успокоил их, перевязал и советовал отдохнуть в какой-нибудь хижине до вечера.
Их понесли и положили в пустую, развалившуюся лачужку.
– Что ты чувствуешь, Александр? – тихо спросил отец, глядя на него с нежностью.
– Ничего особенного, – отвечал Саша. – Рана должна быть незначительная. Но вы, ради бога, скажите мне всю правду… Где, как вы ранены?..
– Э! Пустая царапина, больше ничего! Негодяй всадил мне свой штык в грудь… Но у меня шинель и сюртук на вате… на мне фуфайка, и удар не мог пройти глубоко. Я уверен, что через несколько дней встану… Вот только ты пугаешь меня… Дай бог, чтоб твоя рана не была опасна…
– Помилуйте… я, верно, скорее вас выздоровлю. Я молод, и моя натура… Ведь я уже был ранен и знаю…
Оба они замолчали и безмолвно глядели друг на друга. Хоть каждый из них старался улыбаться, но оба видели какую-то бледность и страдание на лицах один у другого и поняли свое состояние.
Между тем пальба замолкла. Сторожившие их солдаты пошли разведать об окончании сражения и вскоре обрадовали обоих раненых известием, что Париж сдался на капитуляцию и что русские вступают в эту европейскую столицу.
– Слава богу! – сказал Зембин… – Теперь нам будет веселее…
Мысленно доканчивал он свою фразу словом умереть, но не в силах был ее выговорить.
– Да, батюшка! – отвечал Саша. – Слава богу! мы теперь отдохнем…
«В могиле», – подумал он, но замолчал. И однако же, оба взглянули друг на друга и поняли то, чего не смели сказать.
Ввечеру зашел к ним доктор, которого солдаты где-то отыскали, но он не хотел снимать перевязки. Он им дал только успокоительных капель, приказав смотреть за ними всю ночь, и обещал прийти поутру.
Наступила ночь. Оба раненые заснули, и солдаты, поглядев на них, сделали то же. Все было тихо вокруг. Тоненькая свеча тихо горела в углу и издавала печальный свет. Только храпенье солдат нарушало тишину.
Около полуночи проснулся Зембин. Он чувствовал какую-то тяжесть во всем теле, какую-то неподвижность во всех членах, в груди же его что-то жгло и теснило. Он, однако же, молчаливо переносил страдания и смотрел на Сашу.
Через минуту проснулся и тот. Глаза их тотчас же встретились.
– Друг мой! Каково тебе? – спросил отец.
– Кажется, лучше… А вам?..
– Ты меня обманываешь, Александр. Твое лицо доказывает противное.
– Лишь бы вас сохранил бог! – прошептал Саша.
– О боже, боже мой! – сказал отец. – Если я за жестокость мою и недостоин был жить на свете, то за что же и он погибнет?
– Чтоб никогда не разлучаться с вами!
Зембин замолчал на минуту.
– Ты прав! – сказал он потом. – И я умру счастлив… Но твоя мать!.. ах! Для нее хотел бы я пожить вместе с тобою. Как бы мы были теперь счастливы!.. Что-то она теперь делает?
– Молится за нас…
Оба опять замолчали… Оба обратили в эту минуту мысли свои к богу и теплою молитвою умоляли его о милосердии.
– Милый друг мой! Каково тебе? – спросил опять отец.
– Хорошо, батюшка! Я готов!.. смерть и вечность не пугают меня.
– А я!.. О! я много, много виноват!.. Мой брат… жена… ты!..
– Все давно уже простили вам… а милосердие божие превыше всего…
– Сын мой! Милый друг мой! Дай мне руку.
С последним усилием жизни подал Саша отцу холодную свою руку. Судорожно схватил ее Зембин и прижал к губам своим. Саша не имел уже силы отнять ее, но другою медленно охватил шею отца и склонился к нему на плечо.
– Друг мой! Милый мой Александр! Где ты?.. Я тебя уже не вижу…
– Прощайте!.. Увидимся… Там!..
А между тем солдаты спали вкруг них богатырским сном.
Поутру нашли их мертвыми в объятиях друг друга.
А между тем русские при криках радости побежденного народа вступали в Париж… А между тем тот, кто называл себя преемником Карла Великого, терял трон и политическое существование!..
1850