Глава восемнадцатая
Латун колебался — сказать ли Кнупфу о поездке Капелова в СССР или не говорить? Почему-то ему казалось, что Кнупфа это чем-то смутит. Он либо будет возражать, либо сам захочет поехать. Но отпускать Кнупфа Латун не хотел, ведь Кнупф был так полезен здесь.
Но все же не сказать ему ничего было явно неудобно.
Старик, конечно, сказал и был приятно удивлен, что Кнупф сразу же одобрил затею. Он, оказывается, тоже думал об этом.
— Ну, конечно, надо искать клиентов, — деловито, как всегда, сказал Кнупф. — Разумеется, надо поехать. Мы ничем не рискуем. У нас тут дело не клеится. Пусть Капелов едет. Если будут заказы, мы как-нибудь справимся без него. Кстати, чтобы не забыть. Надо поторопить Батайля — надо, чтобы он сделал двух-трех ораторов. Вероятно, в Москве они нужны, раз там революция. Капелов сможет их устроить.
Мурель, который присутствовал при этом разговоре, авторитетно сказал, что вряд ли теперь в Москве нужны в большом количестве ораторы. Всем известно, что там делается дело. Там нужны работники. Он много читал об СССР и хорошо знает это.
Впрочем, он добавил, что хорошие ораторы всюду нужны.
Мурель прививался в мастерской. К нему уже привыкли. Его худое лицо с большими вдумчивыми глазами не было неприятным. Он мало говорил, его интеллект еще никого не угнетал, и к нему еще не успело установиться плохое, настороженное, недоброжелательное и враждебное отношение, каким обычно вознаграждается интеллектуальное превосходство.
Нет, к нему еще пока не установилось плохого отношения, и когда Капелов заявил, что он не хотел бы ехать без Муреля, то это не вызвало ничьих возражений. СМуреля только взяли обещание — писать подробно и часто о Москве и работе в ней филиала Мастерской Человеков.
Подготовка к отъезду, однако, показала, что одного Муреля будет мало. И после длинных споров Капелов уехал в сопровождении, кроме Муреля, двух мещан, приспособленца и еще одного специально сделанного человека для черной работы — той, которую Капелов исполнял с самого начала существования Мастерской Человеков.
Этого человека Капелов сделал точно по своему подобию и назвал его Брусиком — по фамилии одного доктора. Мещанам же выписали документы на фамилии Мотоцкого и Лефруа, чтобы было разнообразно.
Приспособленец по случаю поездки в Москву назвал себя Сергеем Петровичем Ипатовым.
Собирались недолго. Но все-таки прошло несколько дней.
Наконец в тихий вечер компания двинулась в путь.
В Берлин приехали утром.
Капелов позвонил Кумбецкому, Кумбецкий пришел в кафе, ласково поздоровался, но ничего особенного не сказал. Да ичто он мог прибавить к тому, что им было сказано раньше?
Он пожелал успеха, тон его был, как всегда, спокоен и благоразумен. Между прочим, он сообщил Капелову, что он ведет переписку с доктором Вороновым, который на юге Франции делает блестящие опыты по омоложению. У него там обезьяний питомник. Он, Кумбецкий, ему тоже советует поехать в Москву. Но, правда, он на этом не настаивает. — ведь в омоложении москвичи не так нуждаются. Но вот новые люди — о, это другое дело! В новых людях потребность действительно велика.
— Я только недавно, — сказал он, — получил новую пачку газет и журналов. Можно сказать с уверенностью, новый человек — это основная тема, основная наша задача и основное стремление. О, новый человек для нас сейчас все. Кто сможет в срочном порядке создавать у нас новых людей, тому обеспечены и почет, и уважение, и всевозможные льготы.
Капелов с удовольствием посидел с Кумбецким. Он чувствовал одиночество, какое всегда приходится испытывать во время путешествия, и встреча с Кумбецким его заметно подкрепила и успокоила. Кроме того, приятно было сознавать и предчувствовать ту огромную роль, которую ему, Капелову, очевидно, придется играть в Москве.
Кумбецкий спокойно говорил:
— Главное что? Главное — не бояться. Поезжайте в Москву, живите и работайте. Надеюсь, не пожалеете. Заказы будут. Если у вас не хватит денег, сможете получить и аванс под нового человека. Новый человек! О, это единственное, под что еще можно в Москве получить аванс! Когда я приеду, я вам посодействую. Может быть, мы даже построим целый новый город с новыми показательными людьми. Это тоже верное дело. Теперь за новые города мы боремся весьма энергично. Может выйти такое грандиозное дело, какое Латуну и не снилось, когда он набрел на свое открытие!
— А как у вас с доктором Вороновым? — спросил Капелов.
— Не знаю. Он мне не ответил. Он предпочитает сидеть там и вставлять обезьяньи яички дряхлым капиталистическим подагрикам. Но благодаря мне многие другие культурные предприятия развернулись в Москве во всю ширь. Одни только кинокартины чего стоят, которые я рекомендовал… Воронов, повторяю, нам не так уж нужен. Чинить старую рухлядь нам нет надобности. Нам нужны новые люди. Да! Да! Новые люди! Только новые люди! Вам предстоит большое будущее, если вы справитесь с этим делом.
— В каких областях вам нужны новые люди? — спросил Капелов.
Кумбецкий подумал и с той обстоятельностью, которая так понравилась Капелову при первой встрече, деловито ответил:
— Во всех областях. Новые люди, знаете, всюду нужны у нас. У нас, видите ли, нет такой области, которая не имела бы первостепенного значения. Мы страдаем от старых навыков, от старой психики, от старых методов и подходов решительно во всем. Для того чтобы устроить какую-нибудь столовую в доме, общественную прачечную, детские ясли — даже для этого нужны новые люди, ибо это — совсем не маленькое дело, а, наоборот, — очень большое. Это — организация общественного питания, это реорганизация быта, это реорганизация воспитания детей. Разве это маленькие вопросы? У нас самые, казалось бы, мелкие вопросы соприкасаются с самыми крупными. О, если б вы могли наладить нам на широких началах производство новых людей, вы бы могли считать себя счастливцами. Вы будете засыпаны заказами. Повторяю, новые люди нужны у нас всюду. Во всех областях работы, во всех учреждениях, во всех начинаниях, во всех институтах. Правда, у нас и так постепенно нарождается новый человек, но темпы, темпы! Имеете ли вы представление о том, какие у нас темпы! В них все дело!
— Ну, а как насчет переделки существующих?
— То же самое. Я думаю, что этих заказов у вас будет не меньше, чем заказов на новых людей. Вы будете засыпаны ими! Только узнают о вашем умении переделывать людей — так начнут водить, только держитесь! Я сам не прочь привести к вам человек двести моих знакомых и соработников…
— Что вы!
— Да. Да. Не меньше. Кстати, я, конечно, не настаиваю, но думаю, что для меня вы будете их переделывать как следует. Не правда ли?
— Конечно. Можете не сомневаться, — любезно обещал Капелов.
Кумбецкий задумчиво продолжал:
— Да, работа предстоит большая! Даже трудно представить себе, что будет, если вам удастся наладить производство новых людей и переделку существующих… Мы еще об этом поговорим в Москве.
Ровно в семь часов от берлинского вокзала Цоо отошел поезд. Из широкого окна раскланивался Капелов, кивали головами мещане — Мотоцкий и Лефруа, — ревностней всех потрясал шляпой приспособленец — Сергей Петрович Ипатов, а всем им с перрона отвечал человек в хорошем костюме, с холеным лицом, но с несомненным налетом деловитости — советский работник по импорту товарищ Кумбецкий.
Все было благополучно. Поезд ушел, пробежал по Германии, по Польше и благополучно доехал до советской границы.
У самой границы произошло маленькое происшествие; один из мещан, а именно Лефруа, ни с кем не попрощавшись, выскочил из поезда на маленькой станции и исчез. Испугался.
Но впечатления бегство мещанина ни на кого не произвело. Другой мещанин, Мотоцкий, авторитетно сказал:
— Пустяки. Напрасно он бежал. Устроиться можно всюду. В конце концов, всюду жизнь. Люди, любящие спокойствие, всегда найдут его. Я уверен, что в Москве ничего страшного нет.
Но его никто не слушал. Приспособленец Сергей Петрович Ипатов познакомился с замечательным человеком, который знал о Москве решительно все. Он мог отвечать на всевозможные вопросы. Таким знанием Москвы старой и новой, Москвы всех времен, в том числе и новой Москвы, редко кто обладал. Для наших путешественников это был клад. Его даже нельзя было назвать живым путеводителем — это было нечто значительно большее. Встреча с этим человеком многое облегчила в трудном деле переезда филиала Мастерской Человеков в СССР.
Очень легко ехать в страну, которую знаешь, о которой писали, быт и нравы которой хоть сколько-нибудь известны. Но в Москве все новое, причем это новое невероятно быстро стареет и заменяется еще более новым, почти каждый месяц зачеркивает многое из предыдущего. Как все это узнать? То, что пишут о быте Москвы, о ее нравах, о ее повседневной жизни — далеко не верно. Об очерках иностранных путешественников и говорить нечего. В них очень уж много неправильностей, кривотолков, благодушного, наивного вранья или, что еще чаще, вранья злостного и сознательной клеветы.
Готовясь к отъезду, Капелов и Мурель многое перечитали из того, что написано в СССР. В их бумажнике лежали вырезки, как поступать в том или ином случае, но все-таки послушать живого человека, который столько знает о Москве, — это совсем другое дело.
О, такой человек — это действительно то, о чем даже нельзя было мечтать. Какой молодец этот приспособленец! Кстати, как он изменился!
Он менялся буквально на глазах. Мимикрия была преобладающей его чертой. Пока он ехал по Польше, у него изумительно получались шипящие и свистящие звуки. Небольшие усики его чуть-чуть отросли и как-то по-польски подымались у щек. Он бродил по всем вагонам, знал все порядки и устроил скандал по такому поводу: пассажир третьего класса пошел обедать вместе с пассажирами второго класса. Ипатов потрясал объявлением, в котором говорилось, что пассажиры первого класса должны обедать в час, пассажиры второго — в два часа, а третьего — в три часа.
— Вы должны помнить свое общество! — кричал он на человека в полупотертом костюме, который, будучи пассажиром третьего класса, пошел обедать с пассажирами второго. — Вы думаете, приятно смотреть на вашу физиономию?! Что вы собой представляете? Вы бедный человек! Вы несчастный неудачник! Вы должны знать свое место!
Когда же поезд тихо отошел от пограничной станции Столбцы к советской пограничной станции Негорелое, приспособленец имел уже совсем другой вид. Крахмальный воротничок исчез. На нем был простой синий костюм и голубая рубашка. Волосы его были чуть-чуть растрепаны, нагловатые усики исчезли, а под мышкой появился портфель. Он имел-лид обыкновенного, хорошего, вполне современного советского человека.
Знаток Москвы, которого он нашел, в Негорелом пересел к ним в купе. Его достаточно пощипали в таможне, но ему удалось спрятать фотографический аппарат, и москвич был счастлив, как ребенок, что обманул таможенных работников. Приспособленец успел так расположить его к компании, что он болтал без умолку, показывал всем спасенный от таможенников аппарат и на все вопросы охотно давал подробнейшие ответы.
Капелов открыл чемодан, незаметно достал оттуда несколько баночек и под видом угощения вином подлил москвичу жидкость, мгновенно развивающую доверие и привязанность.
Жидкость действительно подействовала сразу. Через полчаса москвич чувствовал себя как дома. Ему казалось, что более приятной компании он никогда не видел. Он знакомился со всеми и всем говорил:
— Алексей Степанович Головкин. Очень приятно.
— Ну, какое впечатление производит Москва? — спросил Капелов. — Ведь скоро мы будем в ней. Головкин ответил:
— О, Москва производит очень сложное впечатление. Только ненаблюдательным людям Москва может показаться провинциальной и бедной движением. Москва один из разбросаннейших городов и должна быть причислена к типу наиболее трудных. Москва холмистая, велика, но еще не настолько, чтобы освободиться от своей древней схемы. Кольцевая конструкция Москвы, почти бесплановое нагромождение переулков, узость улиц и проездов — все это чрезвычайно затрудняет движение, распыляет его и вызывает противоречивые впечатления. Но все же о внешнем впечатлении, какое производит на свежего человека Москва, больших споров нет. В конце концов, если не через два дня, то через неделю она перестанет вам казаться тем, чем покажется вначале, после сравнения с Европой. Гораздо труднее усвоить хоть в какой-нибудь мере ее, так сказать, внутренний быт, ибо в этом отношении Москва сейчас вряд ли не самый сложный город во всем мире. Тут нужно прямо сказать, что самые опытные наблюдатели не в состоянии хоть сколько-нибудь толково разобраться.
Все переглянулись:
— Как говорит человек!
— А скажите, пожалуйста, оперетта в Москве хорошая? — спросил Мотоцкий.
Капелов возмутился:
— Боже мой, какой вы пошляк!.. Да погодите же, что вы въехали с опереттой? Дайте человеку сказать…
Мещанин замолчал. Чтобы замазать неловкость, Головкин корректно продолжал:
— Да, конечно, есть и оперетта. В ней ставятся разные интересные оперетки. Вообще, в Москве все есть.
— Но, говорят, — светским тоном, совершенно не смутившись от оскорбления, продолжал Мотоцкий, покачивая головой и одновременно ногой, заложенной на другую ногу, — в Москве почти нет уличной жизни? Жизнь, говорят, очень серьезная?
— Да, Москва почти не знает уличной жизни в том смысле, в каком это принято понимать в Париже, в Берлине, в других мировых центрах. В Москве «некуда зайти», чтобы «посидеть». Есть рестораны или закусочные, но почти нет кафе — этого чисто европейского института. В Москве не понимают, как можно зайти в кафе, взять чашечку кофе и сидеть над ним час, два и три, погружаясь в свои мысли, читая газету или разглядывая окружающих. За границей кафе в большинстве случаев заменяет дом. В нем встречаются и по делам, и для личного общения. В Москве же в последнее время даже дома не принято встречаться. С каждым годом все меньше и меньше становится принятым ходить друг к другу на квартиры. В огромном большинстве случаев все встречи происходят в учреждении, на фабрике, на заводе. Конечно, деловые встречи. Но и всякие иные тоже. Дело в том, что заводы, так же как и всякие учреждения, обрастают клубами, столовыми, читальнями, библиотеками, всевозможными кружками, комнатами для развлечений и специальными комнатами отдыха, в которых запрещается громкий разговор. Все виды духовного общения происходят тут же в учреждении, и даже театр тоже часто в том или ином виде бывает при крупных предприятиях, заводах, казармах. В Москве, как и во всех советских городах, учреждение живет большую часть суток. До 4–5 часов оно выполняет свои деловые функции, а после начинается жизнь кружков, столовых, клубов и так далее. У нас жизнь серьезна. Фланирование по улицам, конечно, не культивируется. Но в то же время жизнь улицы тоже чрезвычайно богата. Сколько у нас шествий, прогулок, парадов. Мы очень часто манифестируем или демонстрируем, а просто уличных зевак, завсегдатаев и фланеров у нас действительно мало. Это верно. Это у нас не прививается.
— А скажите, пожалуйста, как проходит день в Москве? — спросил приспособленец. — Пожалуйста, расскажите подробно и последовательно. Времени у нас достаточно, а тема очень интересная.
Головкин очень охотно начал:
— Ну, как вам сказать? Я вам буду рассказывать, а вы задавайте вопросы. Ну, утро начинается, как обычно, как во всех крупных городах. Идут рабочие на заводы и фабрики, начинает курсировать трамвай, разные обозы двигаются и так далее. Несколько позже служащие высыпают из домов, толкутся у трамваев, автобусов. Все, как обычно. Но зато внутри — и на фабриках и в учреждениях — порядки не такие, как у вас в Европе!
О, нет! Дело поставлено совершенно иначе. Охрана труда, уважение к каждому рабочему, каждому служащему. Никаких окриков, издевательств, пуканья, подтягивания. Подтягивают друг друга по новым методам: при помощи стенгазеты, различных видов соревнования, агитации, общественного давления. Это — да. Но чтобы мастер орал на рабочего — о, это окончательно вышло из обихода.
— Скажите, а службу получить легко?
— Смотря кому. Какая специальность. Что и как.
— Говорят, очень трудно. Надо иметь протекцию?
— Да, протекционизм у нас был развит и, конечно, сейчас еще полностью далеко не изжит. Долго не могли его вытравить. Всеми способами протаскивали «своих». Были, разумеется, всевозможные хитрости. Чего только не выдумывали, чтобы устроить «своего человека»! Когда перемещали начальника, то с ним переезжала в другое учреждение целая свита. Но сейчас это почти искоренено, не скажу, чтобы совсем, но в значительной мере. Теперь очень трудно стало устраивать «своих». Принимают служащих и рабочих только через биржу труда. Правда, еще сейчас ухитряются обманывать биржу труда. Хитростей раньше было много, но их становится все меньше и меньше. Сейчас единственный способ протащить «своего» — это наделить его редкой квалификацией, не имеющейся на бирже труда. Ясно, что его и пошлют при первом требовании. Например, мой хороший знакомый, директор треста, хотел обязательно устроить на службу брата своей жены. Молодой человек умел только играть на трубе, да и то аккомпанементом. Больше он ничего не умел. Он был на военной службе сигналистом. Ну, как устроить такого на работу в условиях мирного строительства? Да еще через биржу труда?
А директор треста все-таки устроил. При одном из заводов треста была пожарная команда. Ему и пришла в голову счастливая мысль — зарегистрировать брата жены так: «учитель музыки при пожарной команде». Вот! Слыхали вы про такую профессию?.. Разумеется, на бирже труда только один такой и оказался… И когда, спустя некоторое время, пришло требование на «учителя музыки при пожарной команде», то, конечно, послали брата жены остроумного директора треста… Но если б вы знали, как борются у нас со всякими такими штуками!
Все разоблачается. До всего докапываются. Расправляются беспощадно. Буквально никого не щадят. Ни в одной стране не расправляются так бесцеремонно с преступниками всех видов, как у нас. Знаете, берут самого ответственного работника, черт знает какого влиятельного человека, с колоссальным стажем, с огромными связями, невероятными заслугами, и — без разговоров — к чертовой матери, безжалостно снимают с работы, посылают в захолустье, а то и Соловки или в тюрьму. Да, тут разговор короткий. Ну, и вот, скажите, пожалуйста, есть ли у вас такой друг, товарищ, приятель, сосед, брат жены, племянник, черт, дьявол, из-за которого вы так бы рисковали?
Все хором сказали:
— Таких нет.
Головкин продолжал:
— Да, но прошли уже и те времена, когда у нас наказывали только за воровство, за самоуправство, превышение власти или какие-нибудь серьезные преступления. Малейший неправильный расчет, малейшее подобие бюрократизма, малейшая ошибка — и этого иногда достаточно, чтобы человек полетел вверх тормашками. Протекция! Протекционизм! Хорошенькое дело! Вылетают не только за протекционизм. За что только у нас не вылетают! Иногда, знаете, просто за чуждость. Вот так и говорят: «чуждый элемент», и все. А какая у нас требуется политическая сознательность! Один мой знакомый, прекрасный человек, вполне уважаемая личность, восемь лет проработавший в крупном учреждении, недавно вылетел — знаете за что? За «нечеткое отношение к батрачеству». Затем у нас снимают и просто за то, что человек засиделся.
— Что это значит? — спросил Капелов.
— А ничего. Человек долго работает на одном месте. И хорошо работает, и толково, и честно, а все-таки снять надо потому, что новый будет работать энергичнее, даже если у него меньший опыт.
— Как же теперь приспосабливаться? — спросил приспособленец Сергей Петрович Ипатов. — Подхалимство у вас действует?
— Ну конечно действует. Где же не действует подхалимство?! Лесть, подхалимаж, прислужничество — все это, конечно, еще в большом ходу. Но тоже, знаете ли, борьба объявлена жестокая. Никого не щадят. Это опасное, рискованное дело, примерно, как варка самогона.
Варить можно, но опасно. Да, подхалимство в наших условиях не только не содействует благополучию, но иногда просто опасно! Иногда, ничего не думая, поможешь чем-либо начальнику сверх полагающейся нормы и, кончено, летишь. Надо на начальство волком смотреть. Но и это не помогает! Тут можно тоже перегнуть палку.
— Значит, очевидно, надо так действовать, — сосредоточенно глядя себе на колени, подумал вслух Сергей Петрович. — Надо сохранить спокойный и независимый вид, делать так, как будто наперекор воле начальства, а в последнюю минуту повернуть… Да? Произнести смелую речь против начальства, а уже в самом конце с пафосом призвать к тому, чего начальство хочет? Да?
— Не могу сказать, — пожал плечом Головкин. — Может быть, это и хорошо, а может быть, и плохо.
— А как с голосованием? — вяло, без всякого интереса к разговору, спросил мещанин, положив в рот лепешку от кашля. Он очень боялся простуды. — Ведь надо же знать, за кого руку подымать. Черт его знает, за кого руку подымать! У вас ведь голосуют на каждом шагу. Как угадаешь волю большинства и как угадаешь, за что нужно голосовать? Ведь, если не угадаешь, прощай квартирка, уют, покой, благополучие. Ужасно неприятно! Действительно, не прав ли мой товарищ Лефруа, который сбежал перед границей? Как вы думаете? — обратился он к Капелову. — Можно ли будет мне устроиться в Москве? Я ведь не люблю всех этих историй. Для чего все эти мучения? Я хочу пожить по-человечески. Ведь один раз человек живет на свете.
— Да, это трудный вопрос, — ответил Головкин сразу и приспособленцу и мещанину. — Тут не всегда угадаешь, как держаться. Иногда бывает, что сделаешь что-нибудь, весь коллектив тебя поддержит, а потом он вместе с тобой и отвечает. Да, бывает так, что и весь колхоз отвечает. И завком поддержал, и местком поддержал, и партячейка была за увольнение. Вот одного моего знакомого, молодого парня, уволил директор. А что потом произошло? Подумайте только! Директора сняли, завком переизбрали, местком тоже и даже партячейку расформировали. Вот вам! А почему? Потому что неправильно было! Несправедливо было! А сколько человек голосовало? Уж, казалось бы, большинство было, и авторитеты все высказались. Нет, у нас трудно, у нас нельзя слепо полагаться на других, надо с собой считаться, со своим сознанием, со своей совестью.
Приспособленец оживленно сказал:
— По-моему, самое правильное при таких обстоятельствах — ни в какую сторону не вылезать, держаться спокойно, ничем особенно не дорожить, не лезть с проектами, не проявлять особенно инициативы, вообще не шуметь. Если выскакивать, шуметь или очень много работать, обязательно будут ошибки и кто-нибудь ими обязательно воспользуется и полезет на голову. Нет, самое правильное — это спокойно и с достоинством, по возможности, мало делать, ни на что не решаться. Говорят тебе — делай то-то, надо подумать и сказать: да, пожалуй, это правильно. Говорят — не делай, то же самое — не делай. Как вы думаете, это будет хорошо?
— Да! Это, конечно, осторожная тактика, — сказал Головкин, — но и она не всегда вывозит. У нас отвечают не только за то, что сделано. Отвечают и за то, что не сделано. Активность у нас на первом плане. В различных приговорах, выговорах, упреках и обоснованиях всяких репрессий так и мелькает, так и мелькает: «не приняты меры в том-то и в том-то», «обвиняемый не позаботился, ни разу не созвал, ни разу не предупредил». Особенно часто упоминается «не учел». А если и учел и кое-что сделал, но недостаточно, то упрекают так; «ограничился устройством одного собрания» или «ограничился устройством пяти собраний». Если написал, то «ограничился тем, что отписался», «бюрократическая отписка». О, нет, осторожность, связанная с. бездействием или недостаточным действием, очень редко спасает!
— Ну, а если есть ошибки?
— Насчет ошибок у нас особые условия. В одном случае у нас жестоко наказывают за малейшую ошибку, а с другой стороны, очень часты случаи, когда человеку стоит сказать: «признаю свою ошибку», как ему сразу все прощают. Знаете, это прямо поразительно! Нигде нельзя наблюдать ничего подобного! С одной стороны, многое построено на контроле, на доверии. Отчет, переотчет, малейшая справка — за двумя подписями и так далее и так далее. А тут человек натворил делов, черт знает как напутал, даже навредил, но заявляет: признаю свою ошибку, отмежевываюсь от того-то и того-то, от таких-то своих взглядов, от таких-то своих действий, и кончено. Ничего ему. А все почему? Потому, что человек работает по совести, по убеждению. Вот дельца никто никогда не простит. У нас делячество — самое тяжкое обвинение.
— А что такое делячество?
— Как вам сказать? Это даже трудно объяснить. Есть разные дельцы. Иногда под дельцом понимают стяжателя, хищника, который работает для себя, для своей пользы, для того, чтобы что-нибудь урвать в суматохе.
Но под делячеством понимается и другое: когда работник забывает о главных целях работы, о социализме, а увлекается делом, как таковым. Он суетится, строит, увлекается хозрасчетом, расширяется без плана и так далее. Это своего рода искусство для искусства. Ведь дело увлекает! А иногда бывает и делячество оппортунистическое, то есть развитие дела в угоду временному, в ущерб конечному. На этой почве у нас бывает много трагедий. Кинется человек в работу, черт знает какую разовьет энергию, себя не щадит, ночей не спит, наворачивает невероятное. Огромный штат, подсобные учреждения, прибыль, балансы — что-то невероятное! — а ему говорят, что все это не нужно, что это делячество, что это не приближает нас к социализму, а отдаляет… Иногда же, — наоборот, — самое энергичное развитие предприятия считается недостаточно деловым, надо еще энергичнее, живее, плодотворнее; вводятся социалистическое соревнование, ударные темпы, премии, поощрения, награждения. Почему? Потому, что это не делячество, а дело. Да, дело. Оно приближает нас к социализму.
— У вас очень трудно, — сказал мещанин и проглотил еще одну лепешку от кашля.
— Смотря кому.
Но приспособленец не занимался лирикой. Он пытливо расспрашивал москвича все о том же: как приспособиться к московским условиям, как сделать карьеру. Он угостил москвича еще стаканом вина, в которое опять незаметно влил несколько капель оживляющего эликсира, проясняющего мозг, память и вызывающего желание говорить.
— По-видимому, — сказал он, — все-таки особенно деловой фигурой вряд ли стоит у вас быть. Гораздо лучше выдержать упрек в слабой деятельности, нежели в чрезмерной. Последнее как-то принципиально обиднее.
— Не думаю, — сказал москвич. — К бездеятельности или к пониженной деятельности у нас относятся очень сурово. Саботаж, саботирование — это одно из серьезнейших обвинений.
— Да, пожалуй, — вдруг оживился приспособленец, — действительно, революция и бездеятельность — это трудно совместимо. Тогда, может быть, так. Может быть — реорганизовать? А? Раз живешь в революционной стране, надо все перестраивать, про все говорить: не то, не так. Надо быть смелым! Надо все видоизменять! Не давать ничему застаиваться! Как вы думаете, на этом можно карьеру сделать?
Головкин с неиссякаемой словоохотливостью отвечал:
— Можно, конечно. На чем только у нас не делали и сейчас еще не делают карьеры! Но, повторяю: все разоблачается, все легко и быстро разгадывается. На этой мнимой революционности, конечно, пытались сделать карьеру многие. Некоторым даже удавалось достигнуть большого положения, но оно было очень непрочно. Их разоблачали и разоблачают легко и быстро.
Головкин рассмеялся и продолжал:
— Почему-то в примитивных формах такими реорганизациями любят заниматься учрежденческие завхозы и разные коменданты. Они очень любят переселять отделы. Есть такие учреждения у нас, где буквально каждую неделю тащат столы и шкалы с одного этажа на другой. Они строят перегородки, путают, никого никогда нельзя найти. Но это, впрочем, делается не для карьеры — просто нужно оправдать жалованье, показать, что человек что-то делает. Они любят напоминать о себе. Они любят также устраивать игру с воротами. Ходят люди в такието ворота-вдруг надпись: вход с переулка, через двор, через другую улицу, через крышу, через погреб — будь они прокляты, чего они только не придумают! Но это, конечно, мелкота. Гораздо вреднее более крупные демагоги-реорганизаторы и мнимые революционеры. Их разоблачают не так быстро, но все-таки разоблачают. Они, главным образом, все сливают. Их лозунг-«слить».
Что слить? Почему слить? Конечно, иногда это нужно, но они это делают большей частью тогда, когда не нужно! Как только появляется на работе такой тип, так и начинается «сливание».
Алексей Степанович вдруг замолк. Он заметно изменился в лице. Ему как будто нехорошо стало.
— Что с вами? — спросил Капелов, все время, так же как и Мурель, внимательно слушавший москвича.
В его вопросе была легкая тревога: уж не много ли москвич проглотил капель, развивающих доверие, желание говорить и сильно возбуждающих память?
Если он расклеится тут же в вагоне, а это было возможно — капли были острые и действовали на сердце, где тут с ним возиться, спасать его и чинить!
Но, к счастью, Головкин почувствовал себя лучше.
— Продолжайте, — попросил Сергей Петрович. — Вы так еще мало нам рассказали о московской жизни. Скажите, пожалуйста, как же все-таки держаться, чтобы преуспеть? Быть в дружбе со всеми годится?