Я подошел к умывальнику, чтобы вымыть руки. Взял кувшин, нагнул его, но оказалось, что вместо воды кувшин наполнен какими-то бумажками.
— Черт знает что такое! — выругался я. — Ну и гостиница!
В самом деле, гостиница была неважная. И номер дрянненький. Но что же делать? Лучшие были заняты, а я устал с пути и надоело искать…
Я направился к звонку, чтобы вызвать номерного и, как водится, поворчать для собственного успокоения, но вместо этого подошел к кувшину и полюбопытствовал, что за бумажки. Мне показалось, что они исписаны.
Действительно, на первой бумажке, которую я достал из кувшина, было написано мужским почерком:
«Женечка, милая, не плачьте! Все будет хорошо».
А на обороте тем же почерком, но более нервно и, несомненно, в сильном волнении выведено:
«Не кричите. Вы сами не слышите, что кричите, а в коридоре могут услышать».
Я ничего не понял.
Очевидно, стены этого видавшего виды номера видели нечто страшное и жуткое. Но что это было?
Сильно заинтересованный и даже взволнованный, я высыпал все бумажки из кувшина на стол и, забыв про усталость, погрузился в чтение.
Некоторые записки были на больших листах, и на них писали попеременно: он и она — герои этого странного свидания в гостинице. Это помогло мне восстановить последовательность любовного объяснения, запротоколенного, как оказалось потом, по печальной и горькой необходимости.
Вот эти записки в чуть-чуть исправленном виде:
«Куда вы меня привели? Это — гостиница. Я никогда не ходила по гостиницам».
«Нам надо поговорить. На улице нельзя. Ведь вы не слышите».
«Да, я глухая. Зачем вы подошли ко мне?»
«Вы мне нравитесь. Я уже неделю слежу за вами».
«Я заметила. Но это неправда, что я вам нравлюсь».
«Правда».
«Я сейчас уйду. Я не хочу здесь быть. Здесь кровать. Зачем вы меня привели сюда? Это нехорошо».
«Как же иначе? На улице с вами нельзя поговорить, а я хочу с вами познакомиться».
«Нам не надо знакомиться. Вы — говорящий, а я глухая девушка».
«Это ничего не значит. Один мой знакомый влюбился в глухую и женился на ней. У них уже дети. И дети говорят. Как вас зовут?»
«Женя».
«Где вы учились? Вы так хорошо пишете».
«В приюте для глухонемых, я окончила».
«А что сейчас делаете? Где живете?»
«Одна живу. Мать умерла в прошлом году. Вышиваю. Ну, я уйду, всего хорошего».
«Нет, вы не уйдете. Я вас не отпущу».
Тут ровный тон переписки кончается. Очевидно, знакомство продолжалось иным путем, но нервный взволнованный почерк записки говорит о том, что ухаживатель за глухонемой держал себя грубо.
«Я ухожу, — писала дрожащей рукой девушка, — вы не имеете права трогать меня. Что такое? Как вы смеете?»
В тоне же и почерке его ответной записки чувствуется спокойное самодовольство обыкновенного тротуарного пошляка:
«Извиняюсь! Но, уверяю вас, это полезно. Ну, я вас не буду трогать. Не уходите! Сами будете жалеть».
В промежутке между этими записками и последующими, очевидно, происходила та молчаливая борьба улыбками, взглядами и молчанием, которая почти всегда оказывается более решающей, нежели борьба словесная или даже физическая.
Слабое сопротивление девушки отразилось только в одной записке.
«Почему вы не хотите сесть там, где я указываю? Что вам от меня нужно? Отпустите меня!»
.Я долго всматривался в лежавшие предо мной скомканные записочки, в их кривые наскоро набросанные слова и строки и постепенно представил себе во всей полноте картину соблазнения глухонемой девушки говорящим искателем приключений.
В сущности, необычайного в этом ничего не было. Но в трепетной дрожи рук, которая отразилась в записках, в нервной торопливости, с какой теснились одна к другой буквы и строки, чувствовалось что-то бесконечно жалкое.
Чем больше я всматривался в почерк девушки, тем глубже чувствовал ужас ее немого одиночества, бессильного, неуверенного и томящегося.
Это было ясно: она не могла противостоять соблазну.
«Я больше не хочу здесь сидеть, — писала она. — Чего вы целуетесь? Это нахальство! Это низк…»
Прервано.
Записка скомкана. Очевидно, опытный глаз соблазнителя лучше читал по лицу девушки, чем по ее записке. Он не дал ей дописать.
Что-то слабое, женское, покорное было в этой недописанной и скомканной записке.
Но, по-видимому, дело шло не все время легко и гладко.
Пришлось писать и ему:
«Женечка, бросьте ссориться! Отчего вы плачете?»
«Обидно. Коли бы я была говорящая, — вы не смели бы».
«Дурочка, я вас не обижаю. Вы мне нравитесь. При чем тут, что вы глухая?»
«Я не дурочка!»
Тут чувствуется пауза. Следующие записки написаны на новой бумаге, каких-то обрывках, чуть ли не на газетных полях.
Она пишет. Тон резко изменившийся. Примиренный.
«Вы лезете целоваться, а кто такой — не говорите».
«Я служу в конторе „Шпэк и К-о“ и получаю 100 руб. одного жалованья».
Опять пауза.
Затем опять нервный твердый разгонистый почерк:
«Как вам не надоест все целоваться и целоваться? Я зашла с вами по глупости. Вы верно написали, что я дурочка».
«Вы не дурочка. Вы умница! Вы мне все больше и больше нравитесь. У вас чудное личико. Я обожаю такие лица».
«Если вы не будете сидеть спокойно, я уйду. Я не хочу целоваться с вами. Вы не смеете!»
«Сколько вам лет, Женечка?»
«Как вы думаете?»
«17»
«Нет, 19. Старая уже. Ну, теперь я уйду. В другой раз встретимся. Который час?»
«Еще рано. Вы не уйдете. Это судьба, что я вас встретил. Мы часто будем встречаться. Я буду вас любить, Женечка!»
«Неправда».
«Правда. Я даже могу жениться на вас».
«Отпустите меня. Вы — говорящий, а я глухая девушка. Говорящие не женятся на глухонемых».
«Женечка, милая, не плачьте, все будет хорошо».
«Зачем я пришла сюда? Какая я глупая! С первой встречи нельзя…»
Опять перерыв.
На этот раз, по-видимому, наиболее продолжительный.
Последующие записки написаны усталым почерком — это сразу бросается в глаза.
Он пишет:
«Я больше не буду. Хотите лимонаду?»
Ответ, вероятно, был дан не письменный.
Остальные записки относятся к различным моментам, несомненно, запутавшихся отношений.
Вот они:
«Знаете, как мы будем жить? Шикарно! У меня будет собственная контора. Я буду работать, потом приду домой. Дома меня встретит красотка женка, и я буду…»
Следует нецензурная, наивная и в то же время безжалостно хамская фраза, из-за которой, по-видимому, сильно скомкана и изорвана вся записка.
Мне стало душно. До чего примитивно нечуток, по-детски жесток и наивно циничен этот безжалостный цельный городской дикарь!
Следующая записка.
Трудно сказать, когда она была написана: до последней или позже.
Надо полагать, что позже.
Он пишет.
Пишет твердо и злобно. На картоне папиросной коробки чернильным карандашом:
«Зачем вы кричите? Замолчите! Закройте рот!»
И то же самое на обороте одной из записок, которая попалась мне в руки первой:
«Не кричите. Вы сами не слышите, что кричите, а в коридоре могут услышать».
Затем опять ее записка — горькая, тяжелая:
«Не трогайте меня! Я вас не знаю. Что вам от меня надо? Отпустите меня! Что вы со мной делаете?»
И еще одна, ее же, — прямо жуткая:
«Вы — нехороший человек. Я вижу по вашим губам, что вы меня ругаете».
Его ответ:
«Я вас не ругаю. Только вы не кричите. А то вы кричите и сами не слышите. Безобразие!»
Затем опять перерыв и две последние записки, так не вяжущиеся с предыдущими.
Она пишет:
«Я знаю, вы больше не встретитесь со мною, потому что я сама виновата. С первой встречи нельзя позволять мужчине…»
Не дописано.
Затем еще строка:
«Отчего вы шевелите губами? Опять меня ругаете?»
Его ответ.
«Я не ругаю вас. Я пою!»
И на этом протокол романа кончается.
1917