Колсуцкий идет по Садовой мимо Третьего Дома Советов — делегатского общежития, смотрит: знакомое лицо. Кто бы это мог быть?.. Лицо очень уж знакомое…

— Здравствуйте, товарищ.

— Здравствуйте.

— Узнали?

— А как же!.. Как не узнать?..

— А-га! Это. как его? Озоль. Рогозов. Лозов. Козов. Нет. Козин. Да, Козин. Тот самый, который пришел в госпиталь, когда Колсуцкий лежал раненный. Белое большое окно. У окна стоял и улыбался. А улыбка удивительная — большущая. Лицо у него небольшое, а улыбка — огромная. Бывает так: на большом лице — крохотная улыбка, как на огромной темной площади осенью один фонарь керосиновый с ограниченным кругом света. А у Козина наоборот: небольшое лицо, а улыбка больше лица. Даже неизвестно, как помещается…

— Не узнаете, товарищ Колсуцкий?

— Как не узнать! Как не узнать, товарищ Козин! Здравствуйте!

Милый человек! Тогда он первый в госпиталь пришел. Сообщал, что в приказе отмечен подвиг Колсуцкого, помогавшего защищать склад от бандитов. Осведомлялся о здоровье.

А вечером на квартире, чудак такой, как напугал:

— Здесь живет Колсуцкий?

— Здесь.

— Дома?

— Дома. А в чем дело? Что вам угодно?

— Вы заведующий четвертым складом обмундирования?

— Я.

— Идемте со мною.

Куда идти? Зачем? С какой стати! Ночь. Мрак. Красноармейцы с винтовками. В чем дело? Никуда он не пойдет. Если это арест, то должен быть ордер. А ордера- то нет.

— Никуда я не пойду, товарищ! Вы мне объясните, в чем дело.

— Идемте, товарищ! Вы — заведующий складом? Так знайте свой служебный долг. Зовут — и идите.

Сказал бы толком: надо пойти на склад.

А он ничего не говорит. «Идемте» и «идемте», на животе — револьвер. Тон — властный. Нехорошо. Портятся люди в Чека. Ведь милый же человек, а тогда сколько в нем было этой важности.

Но он все-таки пошел, чего там, в самом деле! Колсуцкий не из пугливых. Так, если посмотреть на него, обыкновенный человечек, серенький. Ивашкин — и то перед ним героем держится. А когда нужно было пойти — пошел. А когда нужно

в окно прыгать — пожалуйста, Колсуцкий прыгает первый. Первый!! И все это без револьверов, без шума, без окриков. И если это нужно, умеет уходить ночью из дому охранять и спасать склад.

Да как еще уходить!..

Некого было прижать к своей груди на прощанье, — ведь человек шел на смерть, на подвиг, о котором потом в приказе было. Не с кем даже было попрощаться.

Пустая была комната. Совершенно пустая. И только на кровати так небрежно, торопливо брошенные юбка, сорочка, полотенце. Это она, Зина, переодевалась и мылась, перед тем как идти в театр с Ивашкиным. Больно, очень больно видеть вещи, брошенные женщиной, торопящейся на свидание с другим.

Но — наплевать! Есть дела более важные, чем все эти л и ч н ы е п е р е ж ив а н и я. Наплевать ему на то, что его предали. Ничего. Он один, один, в одиночестве, выдержит любые страдания, и вот пошел ночью неизвестно куда, на увечье, на смерть, на подвиг, о котором даже в приказе говорилось. А она? Где теперь она? Вот уже четыре года как он развелся с ней.

Он знал в ту ночь, что она в театре, но не знал, что с Ивашкиным. Об этом он узнал позже. Но каков этот Ивашкин! Вокруг голод, расстрелы, кровь, величайшая из революций, а тот ничего не видел, кроме Зины. И морда какая у него поганая — нижняя губа толстая. Он однажды сказал Белицкому, другу Колсуцкого: «Нравится мне эта женщина — сил нету. Особенно когда она в валенках и в платочке. Не могу!.. Когда она с шуршанием вытягивает ноги из валенок — дыхание спирает в груди. А тело у нее какое, ноги, плечи!..».

Билет в тот вечер он так получил. Билеты распределялись по учреждениям и организациям. Купить нельзя было — не продавались. Для жены Колсуцкий получил один билет в центральном управлении складов. Но как получил билет в тот же театр и на тот же спектакль Ивашкин? Оказывается, очень просто: Федосья Александровна, эта старая сволочь с шишкой на морде, из бухгалтерии, продала свой билет. Она видела своими черными глазками сводни, что Колсуцкий получил. Значит, ясно, что пойдет жена: он всегда уступал жене. Она и позвонила Ивашкину, который всюду легко втирается в знакомство, а с бухгалтершей он познакомился на встрече нового года. Он и купил у нее, сукин сын, билет.

Итак, не было дома жены.

Один, один, в одиночестве, отметая личные переживания (какое прекрасное выражение — его Колсуцкий в газете вычитал), уходил он из дому, чтобы быть раненным на посту, охраняя склад от грабителей. Даже в приказе.

Он шел на подвиг, а она в это время прижималась к Ивашкину. Жестоко все-таки устроена жизнь. Еще так недавно она была девочкой — робкой, чистой. Руки у нее были такие беспомощные, покорные. А как ловко она этими руками обнимала бычью шею Ивашкина! (Уж потом, попозже, наткнулся Колсуцкий на такую сцену.)

Вообще приходится отметить, что близость бывает чрезвычайно редко — точно так же, как и преданность. Многое, очень многое непрочно в этом мире. Только боль — она прочна, если уж охватила человека. И вот склад тогдашний, и Москва, и сугробы снежные, и бульвары — белые, пустынные, снежные бульвары Москвы 1919 года, и старик нищий на пустом бульваре, с флейтой — какую свистящую, голодную, одинокую грусть навевал он! Ах, проклятый старик, сколько души выкачал он этим свистом из многих и многих ушибленных жизнью московских людей.

Итак, Ивашкину нужны были ноги из теплых валенок. И чтобы звук был ш у р ш а щ и й, когда ноги вытягиваются из валенок. Хорошо. Пожалуйста! Бери! Кому что. Тебе — это. А мне, Колсуцкому, подвиг, смерть, увечье. Ничего не поделаешь. Пожалуйста!

И вот он ушел ночью, ушел с красноармейцами и с Козиным. Красноармейцы строились на снегу. Кого-то не хватало. Звали:

— Елизаров! Ишь, черт.

Улицы были черные на белом снегу. Козин хмуро шел. Огрызался на все. Кол- суцкий не помнит подробностей. Хороший человек, а тогда было в нем что-то неприятное. Суетился, нервничал — струсил, должно быть.

— Объявляю склад на осадном положении.

А какая была кутерьма на складе! Тьма, холод. Все кричали, бегали. Действительно, опасность была велика. Восемьдесят комнат! И коридоров сколько! Сам черт запутался бы. А если б бандиты проникли — перестреляли бы красноармейцев, как зайцев, всех. Но вот тут и оказалась потребность в подвиге Колсуцкого. Кто знал все ходы-выходы? Он, Колсуцкий. Кто знал, где окно без решетки? Тоже он. Он заявил об этом. И он же, Колсуцкий, бросился к этому окну, открыл его — это тоже не так просто, надо было знать, как открыть задвижку. Кто бы это мог сделать, когда состояние у всех было взвинченное и тревожное до крайней степени? Он и открыл окно, и выпрыгнул из него п е р в ы м. Он совершенно не знал, какая высота отделяет окно от земли. Он не помнил об этом. Он прыгнул. Это самое важное. Прыгнул первый. Прыгнул решительно и смело. Никто не предложил ему это, никто не сказал ни слова. А какие ощущения от прыжка? Он великолепно помнит их. Он упал на ноги, легко ударившись, но остался невредимым.

Бандиты были тут же, за углом. Колсуцкий их первый увидел, нисколько не растерялся и сообщил о них красноармейцам, за что в него и выстрелили.

Потом госпиталь.

Козин пришел первый. Какой милый человек. Настоящий товарищ.

А результаты дела были такие: самое главное — склад отстояли, из бандитов поймали пять человек. Убили в перестрелке двоих. Красноармейцев ранили троих.

В госпитале Колсуцкий пролежал два месяца. Зина, конечно, приходила. Но она была такой незначительной, серенькой. Он даже не рассказал ей, что произошло, какой он совершил подвиг, подвиг, о котором сообщалось в приказе по московскому округу. Зачем ему было рассказывать? Не лучше ли, чтобы она разузнала сама, чтобы ей рассказали чужие люди?

Он лежал с закрытыми глазами, притворяясь слабым, и отлично слышал, как ей рассказывали товарищи Колсуцкого по складу, тоже пришедшие его проведать. Когда они ей рассказали, он открыл глаза и посмотрел на нее: на ее лице было странное выражение — виноватого равнодушия. Да, виноватого равнодушия. Ей было это безразлично и в то же время почему-то неловко.

Чем скорее он поправлялся, тем реже приходила она, а когда он выздоровел, они разошлись. Это произошло без сцен, без объяснений. Она ушла. Просто ушла. Только через две недели пришла за вещами. Конечно, он отдал ей все.

— А шинель? — спросила она тихо. — Шинель ты берешь обратно?

— Нет, возьми и шинель. Раз я подарил тебе ее, — значит, она твоя. Бери, пожалуйста!

И она взяла шинель. Шинель можно было перешить и сделать очень хорошее дамское пальто. Многие тогда так перешивали — из солдатской шинели — дамское пальто.

Она взяла шинель робко, глядя на пол, поблагодарила, тоже не поднимая глаз, и — ушла. Ушла тихо и поспешно.

Такова была Зина и таков был Колсуцкий в этот тяжелый, мучительный, страшный год.

— Здравствуйте, товарищ Козин!

— Здравствуйте, товарищ Колсуцкий.

— Как поживаете? Сколько лет, сколько зим!

— Да, много прошло времени. Четыре года небось!

— А где вы теперь живете? Где работаете?

— Зайдем куда-нибудь, посидим.

— Давайте, что ж.