Толстый лысый профессор медицины Иерихон Антонович Быченко долго трезвонил в дверь. Наконец, замок звякнул, и перед профессором предстал мятый, заспанный переводчик-авантюрист Сергей Ершов. Мотнув головой, Ершов зевнул в ладонь, извинился:

— Проходите в кухню, угощайтесь сладким, ставьте кофе, я сейчас.

Когда через несколько минут умытый и причесанный Ершов вошел в кухню, кофе булькал в тигле, а Иерихон смачно жевал конфеты.

— Серега, — хмыкнул профессор, — чем это ты по ночам занимаешься?

— Дело молодое, — скорчив ханжескую гримасу, попытался замутить воду Ершов, испытывающий ощущение банального мерзкого похмелья.

Розовощекий Иерихон чмокнул губами.

— Сейчас хватанем кофейку, проснешься.

— Уже, — скривился Ершов.

— Ерш, — проникновенно внушал за завтраком Иерихон, — надо помочь старому Нечаю.

— Дедушке отечественного машиностроения?

— У него пропал правнук.

— Его внучка родила сына?

— У него есть дочка от той жены, на которой он лет в шестьдесят пять женился. А еще у него был сын, рожденный году в восемнадцатом. Звали его Павлом Мухановым, он после школы поступил в летное училище, провоевал всю войну, остался в кадрах, но очень рано, лет в пятьдесят умер. Внук Нечая Костя, классный программист, уехал два года назад в Канаду по контракту, а Пашка — правнук — болтался в институте экспериментальной медицины в должности старшего лаборанта и неделю назад исчез. Пашкина жена и мать теребят милицию, прокуратуру — все без толку. И старый Нечай позвонил мне.

— Чтоб вы впрягли меня? Исчезновение — дело муторное: налетел Пашка случайно на маньяка, в случайном месте, в случайное время…

— Не такой был Пашка, чтобы случайно на что-то налетать. Мог, конечно, но вряд ли. А вот причин прибить его было достаточно. В той же семье желать его смерти могли и кровные родственники, ибо он неожиданно оказался потенциальным наследником по двум линиям, а мать его считает, что и жена убить могла. На службе потенциальных убийц и вовсе не счесть.

— Убийц старшего лаборанта? Он что, сам злодей? Кнопки им на стулья раскладывал? — недоверчиво хмыкнул Ершов.

— Помнишь анекдот, — заулыбался Иерихон, — как сдавали дом к празднику? Четырехэтажный. И в спешке забыли гальюны в него встроить. Задумались власти, кого же туда селить? Потом сообразили: на первом этаже улица близко — любого можно; на второй решили селить студентов — тем всегда некогда, не до этих дел; на третий — пенсионеров, они все на анализы носят. С последним этажом долго ничего придумать не могли, но вдруг вспомнили, что существуют научные сотрудники, которых хлебом не корми, дай только на кого-нибудь нагадить. А Пашка очень умным был и методики ставил отлично. Он за те восемь лет, что в институте провел, десятка три диссертаций успел слепить.

— Как так?

— Ученый от Бога, вот так.

— Но вы же говорили, что он всего-то старший лаборант.

— Ну да. Сам он не защищался, даже в мэнээсы не подавал.

Первую пару сделанных им тем у него отняли, тогда он плюнул на карьеру и сам стал торговать диссертациями.

— Я не понимаю…

— Вот в чем дело. — Иерихон закрыл глаза, говорить начал медленно, причмокивая губами между предложениями. — Я вот в науку пришел в сорок три года, бывший фронтовик, офицер, видный хирург, и мне сначала не мешали, пока я кандидатскую делал. Но уже докторская моя восемь лет лежала, я и строчки в ней не поменял, защитил потом с блеском, а вот восемь лет перед этим ни в один ученый совет не мог пристроить. И сейчас я профессор Бы-ченко, Быченко, я Быченко, который работает профессором, а сколько у нас профессоров, у которых за должностью фамилию не расслышать… У нас в медицине как говорилось: «Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан». И масса народа прилично платила за кандидатские корочки.

— Нет, — недоуменно спросил Ершов, — сам-то он почему не защищался?

— Тут, я думаю, он не прав, но понимаешь, Ерш, в медицинской науке иерархия страшная, и пока ты без степени — ты никто, но если ты к защите не рвешься, то тебя никто и не трогает. Стоит тебе только решиться на диссертацию — и ты попал на крючок.

— В каком смысле?

— В прямом! Рабом, конечно, не становишься, но попробуй пожелание шефа не выполни, любое пожелание, никакого отношения к работе не имеющее, и теме твоей кранты. А чем больше требований предъявляют к соискателю и работе, тем хуже они становятся. Я ученый, я задыхаюсь от отсутствия вокруг меня мозгов. Нынешних научных сотрудников не интересуют законы природы, но степени, должности, звания и оклады сводят их с ума.

— А Пашка?

— Пашка был ученым, человеком с характером. Ученый, он, понимаешь, подчиняться просто принципиально не умеет, для него существует истина и законы мироздания, а на мнение академика, профессора, даже директора института ему плевать, если он ученый.

— Надо же, а мне все же в душе казалось, что мир науки один из самых прогрессивных, демократичных миров нашей страны. И лечиться, я думал, лучше идти к доктору наук, хотя, тьфу, тьфу, тьфу, пока не доводилось.

— А вдруг ты человека не с той диссертацией выберешь? Ведь у нас как — работает кардиологом, а защищался по теме «Влияние шума на развитие гипертонии у крыс». Тема, конечно, нужная, но тебе-то врач нужен, который умеет лечить.

— Ладно, о науке поговорили, — хмыкнул Ершов. — Я согласен, поехали к Нечаю.

Невозможно было представить себе, что Константину Павловичу Нечаеву уже девяносто пять лет. Это был высокий, немного сутулящийся, гладковыбритый, седой узколицый мужчина, мозг его сохранял ясное мышление, суставы — полный объем движений. Он встретил Иерихона и Ершова в дверях, облаченный в джинсы и яркую рубашку с расстегнутым воротником, даже очки сидели на лице его не как оптический инструмент, а словно щегольское украшение.

Кабинет, в котором Нечаев принимал гостей, представлял собой просторную комнату, середину которой занимал П-образный стол, внутрь которого пробрался Нечаев и разместился там на вращающемся кресле. Иерихон БыченкО и Ершов уселись на стульях снаружи.

— Не чаял я, — начал старик, — что придется мне обращаться к вам, к Сереже Ершову, но, знаете, в пятницу я ощутил, что случилась какая-то беда, а я человек очень старый. Я беду за тысячу верст научился чувствовать, а когда узнал, что пропал Пашка… — Неожиданно старик пронзительно всхлипнул, но сразу успокоился. — Утешать меня не надо. Хорошего я сразу не чаял, но несколько дней прождал, да больше не могу! Сережа, Христом прошу, узнайте, что случилось! Так уж вышло, что из всех моих потомков, я больше всего люблю, любил… его. Они отдельно жили, как он вырос, я и не заметил, а год назад зашел он меня навестить, и вдруг…

— А вы его когда последний раз видели? — поинтересовался Ершов.

— Да примерно дня за три до того заходил он ко мне, был весел, рассказывал, что вводят в науке табель о рангах и теперь диссертации будут стоить дороже, чем при Брежневе… Хохотал, говорил, что научная мафия отлично на него поработала, на ближайшие годы его благосостояние обеспечено.

— А о каких-либо угрозах, опасениях он не рассказывал?

— Нет, а чего ему было бояться? Его капитал в мозгу сидел, его методики повторить не могли, пару подзащитных кандидатов за рубеж взяли, но там быстро выведали всю подноготную, и Паше такие предложения пошли, если бы вы знали…

— А может, и не случилось с ним ничего плохого? — улыбнулся Ершов.

— Нет, нет, я знаю, я чаю, беда с ним. — Константин Павлович Нечаев на несколько секунд молчал, затем продолжил: — Я всех наших родственников предупредил о вас, вот их координаты.

И Нечаев протянул Ершову стопку картонных карточек. . *

— Хорошо, — вздохнул Сергей, — впрягаюсь, но еще один вопрос: почему вы — Нечаев; а Павел — прямой потомок по мужской линии — Муханов?

— Я со своей первой женой не был венчан. Когда она ушла от меня, я оставил сыну ее фамилию. В свое время я был царским офицером, она же ушла к краскому, а времена, знаете, какие были… — Нечаев зашевелил длинными узкими желтыми пальцами. — А когда краскома посадили, сын уже в Питере учился, да и фамилия у краскома другая была.

— Какая?

— Крайне актуальнейшая, как говаривал их вождь, вы только не смейтесь, но его фамилия была Ваучер. А про мою первую жену я вам дам прочитать две главы. — Нечаев открыл одну из бесчисленных папок, валяющихся у него на столе, и вытащил несколько машинописных листов. — Я написал мемуары, но они никому не нужны, куда не приду, сразу спрашивают: «В тюрьме сидел?» Отвечаю: «Нет».

— «Но ты эмигрант?» — «Нет». — «Может, ты хоть еврей?»

— «Ну нет же». — «Тогда, — говорят, — приходи после того, как помрешь».

Ершов хмыкнул:

— А вы с кем живете?

— С женой и дочкой, — крякнул старец. — Я, знаете, второй раз поздно женился, как папа Конфуция.

— Ас ними я могу поговорить?

— Конечно, они после семи всегда дома, я за ними строго слежу.

Когда детективы вышли на лестницу, Ершов спросил Иерихона:

— Профессор, а вы почему все время молчали?

— Думал. Я всегда радовался, что меня Господь от детей избавил, но смотрю, как бодр Нечай, а мне сейчас шестидесяти пяти еще не стукнуло, стукнуло, конечно, да, но семидесяти точно нет, и вертится мысль: не жениться ли мне на какой-нибудь аспирантке, а старую свою отдать в дом престарелых.

Сергей прыснул в ладонь.

Когда они вернулись в квартиру Ершова, Сергей сварил кофе и разложил на столе карточки с именами родственников Павла Муханова:

— Начну с них.

— А институт? — поинтересовался Быченко.

— Я пока не прокурор города.

— Пока ты даже не инспектор угро.

— Я и говорю, обычный вольный художник, вот я и начну дело с тех, с кем мне просто легче вступить в контакт, может, что и объявится. А об институте я попрошу порасспрашивать всем известного профессора Быченко Иерихона Антоновича, у коего в любую контору, лишь чуть-чуть попахивающую эскулапом, наверняка, есть тысяча неформальных входов.

— Весьма, весьма, — промычал Иерихон. — А что узнавать?

— Если бы я знал? Мне тогда и цены бы не было, генералом работал бы. Выведывайте все, что покажется интересным. Ведь в таких ситуациях не только не знаешь, что лежит в прикупе, но и сколько карт в колоде, во что играешь и по каким правилам.

Оставшись один, Ершов разложил карточки в следующем порядке: Вера Муханова — жена Павла; Нечаева Ольга — жена Нечая; Нечаева Клавдия — дочь Нечая; Анастасия Муханова — мать Павла; Инна Вермишелина — сестра Павла; Ольга Перепеленко — первая жена Нечая, прабабушка Павла.

Ершов хмыкнул:

— Старик, смотри, женится лишь на Ольгах. А дело? Ну и дело! Чисто женское дело.

Сергей сел за телефон и вскоре сговорился о первых встречах, а затем зевнул, достал листки мемуаров Нечая, прилег на кушетку и начал читать.

«Солнце еще не поднялось над горизонтом, но небо уже посерело, когда во время расстрела произошла заминка.

Обнаженные жертвы, освещенные фарами урчащего одинокого грузовика, жались в кучу между всадниками конвоя. Убийства совершались у тянущегося к болоту рва, куда жертв отводили десятками. Вдруг очередная партия приговоренных кинулась врассыпную, на секунду возникла сумятица, безвольная толпа обреченных всколыхнулась, конники выдернули шашки….Однако в то время чекисты, уже освоившие приемы стрельб в упор, еще неуверенно сидели в седле, и одна девочка сумела добежать до болота и прыгнуть в воду. Минут пять жгли палачи факел над самой поверхностью, но никаких признаков беглянки не обнаружилось, и, грязно ругаясь по-латышски, мадьярски, еврейски и русски, чекисты пошли добивать недорубленных и стаскивать их в овраг, а вскоре уехали, даже не присыпав трупы еще час назад живых, полных сил людей. Я никогда не видел этой сцены наяву, но сколько раз во сне она приходила ко мне.

Тем летом восемнадцатого года трудно было представить себе, что я, не то что семьдесят лет, нет, просто проживу еще год. В шестнадцатом я отравился газами, год лечили в госпиталях, но еще и через год я задыхался, харкал кровью. Жил я тогда в лесной глуши, в доме попа-расстриги. Я был очень молод и был уверен, что Господь давно хочет заполучить мою душу, но единственное, что я мог себе позволить, это медленно ходить и удить мелкую рыбешку. Это я-то, фехтовальщик, гимнаст, наездник…

Революция тогда еще не окровила наш лесной край. В уезде, правда, арестовали двести заложников, но они мирно сидели в старой тюрьме. Докатывались иногда страшные слухи, но все случалось где-то там, далеко, здесь же жизнь текла так, словно ничего и не происходило. Край был глухой, сплошное бездорожье, земли бедные, мужики жили в основном за счет ремесел да зимних заработков.

Туманным августовским утром я и приютивший меня расстрига Диомид вышли с небольшим неводком половить рыбы. Речушка наша неширокая, быстрая. Вытягивал невод Диомид, а я на лодке заводил нижний конец. С первых двух заходов выбрали лишь полведра, отдохнули, а когда я оттолкнул лодку в третий раз, в борт что-то ударилось. Я посмотрел — бревно, только собрался оттолкнуть его багром, как вдруг остановился, ибо увидел обхватившие ствол руки и слегка возвышающуюся над водой полоску лба. Я прямо в одежде бросился в воду, провалился по пояс, но все-таки сумел подхватить утопленника и выкарабкался на берег. Кровь хлынула у меня изо рта, это было последнее легочное кровотечение в моей жизни.

Спасенная оказалась совсем девочкой, голубоглазой красавицей с мягким плавным русским лицом. Две недели она металась в бреду, а я… я за эти две недели вдруг почему-то выздоровел. Я ухаживал за девушкой, как за грудным ребенком, а это не такое простое дело. И вот она пришла в себя. Три дня молчала, смотрела на меня, ела, садилась в кровати… молчала. Но однажды, когда я совсем ничего не чаял, она зверенышем кинулась на меня.

«Девочка, — успокаивал я ее, — ты с ума сошла, сколько тебе лет! В жизни будет еще много хорошего, нельзя же так. Ведь я не знаю даже, как тебя зовут». Но она рвала на мне руоашку, щипала кожу, выгибалась и кричала: «Я не могу ждать! Я хочу сегодня! А вдруг завтра расстреляют? Жить, хочу сегодня жить!» Из глаз ее текли слезы, слова были путаны, жесты неловки, неприятны, но почему-то вдруг и я ополоумел. Потом ощутил себя скотом, а она успокоилась и впервые разумно заговорила. Рассказала, как ее, шестнадцатилетнюю девчонку, взяли в заложницы за то, что существовали где-то два ее старших брата, два офицера призыва четырнадцатого и семнадцатого годов, как вместе и женщины, и мужчины мучились в общей огромной камере, как сгорали, но не осквернялись, ибо надеялись, ждали, что выпустят, ведь не нашествие же, ведь они не виновны ни в чем, и они в России. Потом она вспомнила, как всех их заставили раздеться донага, как набивали партиями в кузов грузовика, как ждали своей очереди сначала на тюремном дворе, затем у места казни, как безумно ей хотелось жить, как не верилось в смерть и как обыденно убивали ее товарищей. Рассказала про чудо спасения, про то, как до беспамятства сидела в воде, дыша сквозь камышовую трубку, а потом куда-то плыла, не понимая, день стоит или ночь, жива она или мертва? А я смотрел на девчонку, и слезы катились у меня из глаз, и ничего мне самому от жизни не хотелось, лишь жила бы она.

Гражданская война злодействовала по окраинам империи, и миллионы русских не имели никакой возможности выбирать. Весной девятнадцатого мы с Ольгой, покинув дом расстриги Диомида, попытались пробраться сначала на восток, потом на юг, но все время мы не успевали — первыми начали отступать сибиряки, а стоило нам добраться до Тулы, как хлынули назад казаки и добровольцы.

В двадцать второй год я вошел не менее растерянный, чем в день сегодняшний, но был я тогда на семьдесят лет моложе. Весной того года меня и двухлетнего Пашку бросила Оля. Я, бывший царский подпоручик, вынес все свалившиеся на меня мытарства и унижения, пережил их лишь потому, что заботился о моей нежной, несчастной, робкой девочке. И вдруг, когда я ничего и не чаял, Олю словно подменили. Когда я появлялся в нашей комнате, просто утыкался в ее не видящий меня взгляд, ушибался о бессмысленную самодовольную улыбку. Вскоре я найду работу, сам стану служить в том, что теперь называется «ВПК», сын мой пройдет вторую германскую в красноармейской форме, но тогда, в двадцать втором, я не мог представить себе, как могла моя Олечка уйти от меня к краско-му…»

Квартира Павла Муханова представляла собой то ли подобие склада забытых вещей, то ли павильона зоопарка, по которому прокатилась Мамаева конница: лаяла у двери щетинистая псина, шипел из кресла кот, щегол в клетке разбрасывал шелуху, дремали рыбы в аквариуме, а хозяйка предупреждала Ершова, чтобы он нечаянно не наступил на черепаху. А он и так держал ухо востро, дабы ни во что не вляпаться. На кухонном столе среди чайных луж примостились и спицы, и нитки, и книги, все стулья были завешаны рубашками, бюстгалтерами, штанами и авоськами, на полу высились отряды консервных банок, стопки газет, пакеты с крупой и кочаны. В прихожей рядом с кладбищем обуви, напоминающим картину «После битвы славян с половцами», располагалась причудливая конструкция из всевозможнейших полу ржавых железяк, за обладание которой любой авангардист отдал бы нечистому душу, ибо стоило лишь придумать название этому чуду, и мировое признание было бы неминуемо.

Вскоре жена Павла Вера очистила на кухне один стул, и Ершов, примостившись на нем, чуть не попал рукавом в болотце из варенья, но вовремя среагировал и, поводя ладонями по воздуху, положил их на колени.

Вера принимала Ершова в мятом засаленном халате с полуоторванным карманом, зато волосы ее были красиво уложены, губы накрашены, глаза подведены. Молодая, ядреная, жгуче-черная глазом и волосом Вера уселась напротив Ершова, развела воротничок, обнажив матовую кожу шеи, и закурила.

— Вера, можно я вас буду просто по имени называть? — начал разговор Ершов.

— Можно, а вас?..

— Сергеем. Расскажите, как пропал Павел.

— Как? Знали бы вы, сколько раз я уже это рассказывала.

— Представляю, но…

— В тот день он ушел как обычно, вернуться обещал часам к семи. Когда вовремя Павел не появился, я не волновалась, он частенько задерживался. А я в тот день умаялась, заснула рано. Проснулась часа в четыре утра, тут задергалась, ночевать Паша всегда приходил. Потом, сами понимаете, суббота, черт его знает, куда обращаться. Сначала обзванивала знакомых, родственников, в милицию-то его мать позвонила, тогда-то все и началось.

— А в предыдущие дни Павел чем занимался?

— Фактически он ничего серьезного в эти дни не делал.

На работе им тарифную сетку спустили, они там резвились. Павел домой приходил возбужденный, злой, не то что в те дни, когда уработается, орет, что все — бред, но тогда еще и съезд заседал. Павел поужинает, потом в ящик уставится, тоже все бредом называет, но уже хохочет. Вот разве что в среду, тогда у него какой-то личный на службе конфликт вышел, и он там заявил, что разгонит к черту и минздрав, и Академию меднаук, а в четверг, помните, президент склоку на съезде начал. Так Павел полгорода оповестил о том, сколь-де президент не ловок: он, Пашка, велел минздрав разогнать, а тот кинулся на парламент.

— А у Павла что за конфликт?

— Да нет, самому Павлу ничего не требовалось, у него шла большая*серия экспериментов для души, а потом уговорила бы я его либо поехать в Германию, либо немцы ему здесь лабораторию открыли бы. Сам он на эту гнусную нищенскую единую сетку плевал с колокольни, но его прабабка раз в полгода, а то и чаще, укладывалась в больницу к одному и тому же врачу, Анне Дмитриевне Добронравовой. Пашка ее хорошо знал. Доктор из детей первых эмигрантов, родилась в Марселе, кончила Сорбонну, а в пятьдесят восьмом зачем-то к нам приехала. Пашка говорил, что врач она классный, один из лучших в нашем городе, а вот ни кандидатской, ни категории у нее не оказалось. Ее по минимуму аттестовали, она и подала на увольнение.

— И? — спросил Ершов..

— Пашкина бабка рев устроила, жить-де она без Анны не может, ни к кому больше не ляжет. Пашка ездил к ней во вторник, вернулся злой, как дьявол, вот и начал в среду всем врубать.

— Но все же, как вы думаете, что могло случиться с Павлом?

— Не знаю, но почему-то чувствую, больше не увижу его. Это не от ума, это предчувствие у меня такое собачье.

— Кто мог его смерти желать?

— Да половина института ему завидовала. А родичи, его прабабка и его прадед, они ни Пашкиного отца, ни

Пашку раньше не замечали, словно их и вовсе не существовало, но тут вдруг такая любовь началась, и оба его наследничком назначили. А у них же и другие дети, у Константина Павловича и жена живая — они все Пашку запросто удавили бы. Ему бы бежать от этих стариков, но, понимаете, его раньше никто в семье не любил, отец с ними развелся, мать только дочь любит. Мы этим летом жили с ребенком у старика на даче, так осенью его мамаша скандал закатила, как это Пашка мог допустить, чтоб у его прадеда на даче жила я — чужая мерзкая баба, а кровную прекрасную правнучку не пригласили. Пашка мне раньше что говорил? Ребенок у нас должен быть только один, чтобы мы его очень любили, потому что когда их двое, то может получиться так, что кого-то любить будут меньше. Он мне часто говорил: «Изменишь мне, предашь — прощу, родишь второго — возненавижу».

— Да, — покачал головой Ершов. — А что про все это говорят в милиции, не знаете?

— Они все меня пытали, сколько у меня любовников, сколько у него девок. А по поводу того дня, в лаборатории его видели около пяти, а куда потом делся? У них же не режимный институт, проходной двор.

Вечером Ершов вторично посетил квартиру старого Не-чая, дабы встретиться с его нынешней женой и дочерью. Жена, Ольга Ивановна, была кряжистой, крепкой седой женщиной с азиатским широкоскулым лицом и крупной темной родинкой на левой щеке. Дочери исполнилось всего тридцать, высокая, светловолосая, написанная мягкими плавными линиями, она казалась бы красивой, если бы так холодно не смотрели ее серые глаза, если бы губы не с такой силой расплющивали себя, давя одна на другую.

Ершова провели на кухню, дверь в кабинет к Нечаю оставалась плотно закрытой.

— Папа работает, — шепнула дочь.

Разговор начала Ольга Ивановна:

— Вы уж спрашивайте нас о чем угодно, но я вам сразу скажу, что ничего конкретного мы сообщить не сможем. Да и я, честно говоря, думаю, найдется Пашка на нашу голову. На нашу беду…

— Почему на беду?

— А разве это справедливо? Мы живем с Костей, следим, ухаживаем за ним, всю жизнь ему отдали, и вдруг правнучек объявляется, наследничек! А мы кто, служанки, золушки? Гений тоже выискался, а всего-то старший ла-борантишка! Это в тридцать-то лет! Клава в двадцать семь защитилась, но, видно, лицом не вышла. А семейка у него… Сын — разбалованный капризный вахлак, жена — неряха, торфушка! Они же этим летом нам всю жизнь на даче испортили. Баре, видите ли, отдыхать приехали.

— Понял, — сказал Ершов. — Но где же он тогда?

— А где угодно, непутевый он, может, на пляже греется.

— В декабре?

— Может, воевать поехал куда-нибудь, может, запил.

— А что, уже бывало?

— Нет, но такое должно было случиться, он ничего не ценил, делал что хотел, никого не уважал. Ночью на даче спустишься на веранду, а там не продохнуть, курит сигарету за сигаретой, сидит пеньком. Я ему пыталась объяснить, что так вести себя нельзя, неправильно, а он глаза вылупит: «У меня такая профессия — думать»… У него-то, у старла-ба, уж лучше бы как его сестрица в ларьке коммерческом торговал. Я говорила ему, что я жена его прадеда, что он меня должен слушать, да и просто по возрасту в матери ему гожусь. Знаете, что он ответил? Вы и представить себе не сможете. Скривился: «А я и свою-то маму не слушаю». Молчит, дымит дальше. Брат торговки.

— Разве это плохо? — спросил Ершов. — Сейчас те, кто торгуют, гораздо больше научных сотрудников получают.

— Ноу них же никакой перспективы.

— Они деньги зарабатывают, коммерции учатся, могут со временем и директорами стать, и дело свое открыть.

— Но перспективы нет.

— Какой перспективы?

— Как какой? Перспективы. — На секунду Ольга Ивановна умолкла, а потом с жаром добавила: — Государство ей высшее образование дало, а она деньги зарабатывает, ну, ни дрянь ли?

Тут уже Ершов крякнул и задумался, но потом все же обратился к Клавдии:

— А, по-вашему, что за человек был Павел?

— Вы понимаете, — холодно отвечала она, — во всем должен быть определенный порядок, сначала надо окончить институт, потом аспирантуру, защитить кандидатскую, докторскую, и когда человек уже полностью созреет, докажет свое право на место в научном мире, тогда только он может выдвигать идеи. Вы представляете, что будет, если каждый начнет вылезать со своими мыслишками?

— Даже страшно подумать, — угрюмо сказал Ершов, с трудом сдержав рвущуюся на волю предательскую улыбку. — Но не из-за идей же он пропал.

— Конечно, нет, но все равно он нахал.

— А вы работали с ним в одной лаборатории?

— Нет, но мир науки тесен.

— А когда вы его в последний раз видели?

— В тот четверг он к папе приходил. Обычно они сначала в кабинете сидели, потом папа его на кухню выводил.

— А там этот гений сжирал все, что ни выставишь, — вмешалась Ольга Ивановна. — Налопается, напьется и уходит.

— А о чем, если только не секрет, разговор шел в последний раз?

— Наш Наполеон обещал уничтожить порядок, правительство и свой институт в придачу.

— Понятно, — вздохнул Ершов, хотя ничего ему понятно не было.

Когда-то он сам работал на кафедре, преподавал, писал кандидатскую, но ведь как давно это было, в другую эру. Почему в дни нынешние кого-то может волновать табель о рангах, не укладывалось в его голове, ибо при сегодняшних доходах торговцев, воров, проституток, чиновников и лакеев любая заработная плата могла восприниматься лишь как насмешка. Сам Ершов просто хорошо переводил и получал немного, однако в валюте, а время на дворе стояло такое, когда рубли были словно бы не русскими, не православными, а какими-то мистическими полутенями. Любой иностранный собрат нагонял на них такой страх, как Суворов на басурман, и рубли лишь орали: — «Аман!» — сотнями сдаваясь в полон.

Следующее утро Ершов начал с телефонной беседы:

— Профессор Быченко? Иерихон Антонович, — невесело говорил он. — Я пока на нулях, а у вас что?

— У меня? — гукнуло в трубке. — Первое, в тот день никто не видел, как Павел выходил из института, он оставался в лаборатории, когда все ушли, и в тот же день, отметь, в тот же вечер в институте шел ученый совет.

— Ну, не там же его убили.

— Кто знает, мы — профессора — люди крутые, — хмыкнул Иерихон. — А смута в науке жуткая.

— Ничего не пойму, второй день только про вашу научную медицинскую смуту и слышу. Сейчас же, когда деньги можно заработать, лишь торгуя пивом, наркотиками, Родиной, из вашей отрасли все случайные люди должны разбежаться, остаться должны лишь те, кто с призванием.

— Юноша, а если они еще не успели разбежаться, таких профессоров, как Иерихон Быченко, в нашем городе раз-два и обчелся, а тех, кому бежать треба, — процентов девяносто пять. И когда до табели о рангах дошло, у них в душе взыграло: ну как вернется спокойная сытая жизнь? Того даже не понимают, что дармовых леденцов на всех не хватит, и так тридцать лет как гусеницы жили, на будущее наедались, а теперь крути не крути, но либо сдохнем все, либо работать придется.

— Но чем Павел мог институту мешать? Аспирантам диссертации за деньги писал? Так и раньше это было. Что-то иное? Но что?

— А я спринтер что ли, чтоб за одни сутки все тебе выведать? На твоем месте я бы отправился в институт, ведь если Павел из него вышел, то для поисков остается весь мир, а если нет — всего одно пятиэтажное здание.

— Принял к сведению вашу наимудрейшую мысль, — вздохнул Ершов. — Но сначала я все же с родственниками его договорю.

Однако первым, с кем в тот день встретился Ершов, оказался одетый в штатское инспектор городского уголовного розыска Переднее Константин Игоревич. Невзрачный, с щеточкой жидких желтых усиков на верхней губе, он не походил на грозного полицейского детектива. В прихожей Ершова Переднее долго сморкался, суетливо стягивал с себя полушубок, застенчиво тер подошвы вылинявших ботинок о коврик.

— Чем могу служить? — спросил после паузы Ершов, жестом приглашая милиционера в комнату.

— Я, видите ли, узнал, что вы занимаетесь исчезновением Павла Муханова.

— А нельзя? Я же не работаю, гонорар не беру, я частным, личным образом помогаю своим друзьям.

— Что вы, что вы… — Переднее представлял собой само добродушие. — Хотя знали бы вы, как мы теперь пристально следим за вами. Вы ведь вот так частно, лично заинтересуетесь чем-нибудь, просто вроде в шутку, а потом, тоже как бы в шутку, завотделом горкома снотворными отравится, мэр в отставку подаст…

— Я-то здесь причем? — скорчив удивленную гримасу, изумился Ершов.

Инспектор изобразил на лице такую радужную улыбку, что оно стало походить на большой блин.

— Что вы, что вы, это тоже шутка, коллега. В этом деле, да и в целом, наши интересы сходятся. Побольше бы таких, как вы. Я просил бы вас, если что-то узнаете, звонить мне. Вот телефон.

— Ас чего бы это уголовный розыск начал заниматься исчезновениями? Вы же не участковый какой-нибудь, или тот, уж и не знаю, кто у вас там сейчас, тот, который мелочевкой занимается. Вы же угро, вам убийство какое-нибудь подавай.

— Одежонку нашли его, всю в крови.

— Где?

— В мусорном баке.

— Где в баке?

— От дома его невдалеке.

— Всю?

— Пальто и шапки нет, да время такое, что удивительно, как остальное не растащили. Посмотреть хотите?

— Идет. А кроме пальто, одежда вся на месте?

— От пиджака до исподнего.

Погода на улице стояла такая, словно не декабрь был, а вокруг лежала не Россия — так было сыро, склизко, туманно. Переднее сразу же зашмыгал и ежеминутно стал тереть смятым в комок платком покрасневший у ноздрей нос.

Мусорный бак располагался метрах в двадцати от дома Му ханова, у начала дорожки, ведущей от улицы к подъездам.

— И как в нем приметили что-то? — удивился Ершов.

Бак представлял собой высокий зеленый металлический ящик.

— Лучшие друзья милиции помогли, — неожиданно сипло ответил Переднее и похлопал себя по горлу. — Бабули… Хотите зайти к нам и вещи посмотреть?

— Нет. А обратите внимание, такие же баки и у самого дома, и у соседних зданий тоже.

— Ну? — выдохнул инспектор.

— Этот бак единственный, — Ершов щелкнул пальцами, — у проезжей части.

— То есть?

— Сейчас вы наверняка пойдете к Вере?

— Да.

— Значит, я к ней вечерком загляну. Пока.

Ершов подмигнул, резко развернулся и покинул трущего нос милиционера.

Следующими, кого посетил Ершов, были мать и сестра Павла. Квартира их походила на операционную, столь чинна, строга и чиста, как будто в ней и не жили, а лишь наводили порядок. Сестра же Павла оказалась кудрявой хохотушкой, которая словно не понимала Ершова. Любой его вопрос о Павле она быстро переводила на своего ребенка, своего мужа, свою коммерцию и рассказывала о них, рассказывала, рассказывала, она была просто пьяна своей жизнью, своим счастьем, а что-либо, связанное с Павлом, находилось за чертою ее интересов, не заслуживало слов и внимания. Ершов с облегчением вздохнул, когда появилась мать Павла и присоединилась к беседе.

Анастасия Муханова была молодящейся женщиной с заплетенными в косу, крашенными в черный цвет волосами, с подведенными серыми глазами, энергичным ртом и крупным тяжелым носом. На вопрос Ершова о Павле она ответила следующее:

— Все зло в его жене. Я всегда знала, что добра Паша с ней не обретет, она безнравственна, развратна. У него была я, была сестра, но сын попал под дурное влияние, он забыл о своей семье, думал, считался только с этой мерзавкой, а с такой женой любой пропадет.

— А последнее время о чем Павел говорил, что его беспокоило?

— Его? Его последнее время ничто не беспокоило, он забыл, что у него есть семья, его ни о чем нельзя было попросить. У него есть мать, есть сестра, племянница, муж у сестры аспирант, а он жил так, словно нас не существует, почти не помогал нам последнее время.

— А работа его?

— Причем здесь работа. Все работают, а о семье не забывают.

— Понятно, а когда вы видели его в последний раз?

— Недели две назад он клюкву нам приносил.

Ольга Перепелова, седая, редковолосая, сутулая, морщинистая старуха встретила Ершова в дверях. Тяжело дыша, шаркая ногами, она провела Ершова в комнату, все стены которой были заставлены книжными полками, но места книгам не хватало. Они стопками лежали на столах, стульях. Старуха подошла к креслу, схватилась рукой за подлокотник и медленно села.

— Мое богатство, — указав на книги, сказала она. — Полвека собираю, все Павлу оставлю.

— Я как раз по этому поводу. Вы знаете, что он пропал?

— Найдется, он не может пропасть, не должен.

— Жизнь — штука сложная.

— Это вы мне говорите? Мне? Уж кому об этом знать? Но дело в том, что он мой настоящий внучок, мой. Он выкрутится. А вы знаете, у вас очень интересное лицо, но вас безобразно подстригли. Голова ваша вытянутая, а значит, нужна прическа, которая округляла бы…

— Учту.

— А вы женаты?

— Нет.

— Не избегайте свиданий с прекрасным полом: вы из тех, кто должен любить, и из тех, кого любят.

— Буду стараться, — смущенно хмыкнул Ершов. — Однако расскажите, когда вы видели Павла последний раз?

— У меня есть доктор Анна, очень опытная, но такая еще изящная, женственная. Она так тонко чувствует мою болезнь, и только представьте себе, Анна решила уволиться из клиники. Я ей говорила, что она совершает убийство, без ножа меня режет. А Анна ответила, что примет меня в кооперативе, может и дома навестить. Но мне необходима клиника, сеансы, процедуры. Там, правда, остался еще один приличный врач, но он мужчина, а у меня уже такое тело, которое не позволяет раздеваться без смущения. Паша — умничка, он съездил к Анне, потом звонит мне и говорит, что быстро сделает Анне диссертацию, и она останется.

— А когда Павел к ней ездил?

— Неделю назад, ко мне тогда парикмахер заходил, — поглаживая свои редкие волосенки, сказала старуха.

— Сейчас посмотрю в записях. — Она полистала блокнотик в желтой обложке. — Во вторник.

— Вы думаете, Павел найдется?

— О да. У меня так сложилось, что детей я рожала от нелюбимых мужей, а с любимыми не получалось. Какой красавец второй мой был, что за прелесть мой последний, мой Ванечка. Родила же я от Нечая и от Семена, но с Семеном я лишь год прожила, затем его на войну взяли. Вот Нечая я бросила, сама бросила, и надо же, лучший мой мальчик от него. Дочь моя хоть и профессор, но дура, а о внучке и говорить не хочу — ни красоты, ни изящества, просто мужик в юбке.

— Простите, с ваших слов я понял, что вы были замужем за Нечаевым, а он говорил, что нет.

— Он тогда очень верующим был, хотел в церкви венчаться, а я не пошла, мы были с ним расписаны.

— А почему в церковь не пошли?

— У меня когда-то мальчик был, молоденький совсем, красивый, нежный, тонкий, мы с ним вместе в тюрьме сидели в заложниках. Тогда я очень верующая была. Он в темнице меня защищал, ухаживал и даже так ненавязчиво, — старуха усмехнулась, — робко, но очень приятно пытался соблазнить, я же совсем девочкой была, и какой дурой. Я любила его, но вместо того, чтобы жить, молила Бога. А спас меня не Бог, а мой мальчик, толкнул под коня, а сам кинулся на всадника, потом крик, темнота, выстрел, но я убежала… И вдруг через столько лет у меня появляется внучок Пашка, правнук, и такой же изящный, умный, милый, но с характером, с моим, с живучим. Он и сейчас живой, наверняка. Так что, если что, просто помогите ему.

Убедившись, что времени прошло достаточно, Ершов направился к жене Павла. Квартира ее все так же напоминала выставку модернистов на заросшем джунглями кладбище, сама же хозяйка кипела, как котел немецкого паровоза, мчащего в опломбированных вагонах страшное тайное оружие кайзеровской Германии. Вера сразу кинулась на Ершова:

— Вы уже узнали что-нибудь?!

— Нет.

— Так ищите быстрее! Чем вы занимаетесь? Пока вы сачкуете, меня замордуют.

— В чем дело?

— Около нашего дома нашли Пашкину одежду, так меня их капитан Переднее просто изнасиловал. А сейчас звонила подруга, уже к ней ходил, ищет тех, с кем я спала.

— Работа у него такая.

— Дурацкая работа,

— Кстати, простите, я понимаю, что это чепуха и все останется между нами, но мне же с милицией встречаться придется, и дабы я не попал впросак, скажите хоть одно слово: у вас кто-нибудь есть?

— Постоянного нет, но живая же я, не каменная. Да и у него, наверно, тоже были девки. Знаете, когда он домой приходил? Да, он в своей лаборатории болтался, уже институт закрывали, так он ключ себе сделал и через черный вход уходил, но всегда ли вечерами он находился там и один ли, не знаю. Да я уверена, что тех жен, которые не занимаются этим, и мужья меньше любят.

— А Павел об этом знал?

— Я похожа на сумасшедшую? Конечно, нет. Но что в этом плохого? Если б я в театр без него ходила, это да, я туда и с ним могу пойти, а то, что расслабилась иногда без него, не брать же его с собой! А делают это все, спросите любую любимую нормальную жену, естественно, я не говорю про тех теток, которых просто никто не хочет.

— Дела, — вздохнул Ершов и вдруг переменился в лице. — А когда Павел поздно с работы уходил, где он в институте свое пальто оставлял?

— Как где? Забирал из раздевалки и в какую-то кладовку при лаборатории относил.

— Можно позвонить? — Не дожидаясь разрешения, Ершов схватил трубку и набрал номер. — Инспектор Переднее? Вас Ерш беспокоит, Ершов который, Сергей. Слушайте, Павел, когда в институте задерживался, верхнюю одежду прятал в какую-то кладовку в лаборатории, понятно? Перезвоните потом мне домой, пожалуйста.

На вечер Ершов зазвал к себе Иерихона. Быченко приехал раздраженный, скучный, молчаливый, но, поужинав, он порозовел, обмяк и начал, ковыряя спичкой в зубах, говорить:

— А институтик оказался странный, экспериментальный же, не клинический, левых больных нет, договоров — кот наплакал, а живут, как урологи. Не все, конечно, но… — Иерихон неожиданно вздохнул с облегчением и выкинул спичку в пепельницу. — А еще, старик, в этом институте работает профессором некая Башкирова Татьяна Семеновна. Вам это, сэр, ни о чем не говорит?

— Нет.

— А профессор Башкирова, между тем, дочь прабабки Павла Муханова, в тот самый вечер она присутствовала на ученом совете, а в ночь после оного слегла в гипертоническом кризе. Каково?

— Дочь Ольги Перепеловой? — переспросил Ершов и задумался.

Раздался телефонный звонок. Сергей поднял трубку.

— Да, я. Есть? И пальто? И шапка? И шарф? Да, хочу. Встретимся прямо с утра.

Бросив трубку, Ершов заходил кругами по комнате, бормоча под нос:

— С утра, с утра. Почему с утра? И при чем здесь этот мент? Нет, не могу ждать. — Сергей остановился. — Слушайте, я сейчас позвоню Перепеловой, чтобы она заставила свою дочь принять нас немедленно. Вы поедете со мной? Это важно, Башкирова вас, наверняка, знает, вас все знают, идет?

— Ну, давай.

События в дальнейшем развивались стремительно, уже минут через сорок детективы ворвались к Татьяне Семеновне Башкировой, высокой сутулой женщине с удивительно невыразительным лицом, ибо оно не имело никаких особенностей и с одинаковым успехом могло принадлежать как европейке, так и азиатке, и не было ни миловидным, ни страшным. Да и все окружающее Татьяну Семеновну выглядело сумрачным: подъезд — темный, как бездна, квартира посветлее, одинокая лампочка в торшере высвечивала на паркете светлый круг, но уже стены казались серыми, печальными.

Профессор Башкирова словно ждала детективов, и какого-либо следовательского мастерства от них не потребовалось.

Башкирова уже неделю мучалась от того, что ни с кем не может поделиться пережитым ею кошмаром. Она уже много раз представляла, как будет рассказывать о происшедшем, но первые слова дались ей с трудом. Однако постепенно она успокаивалась, и когда дошла до событий ученого совета, уже ровно повествовала:

— Оставался последний вопрос, очень короткий, когда через правую дверь в зал вошел Муханов. Кафедра и стол президиума стоят в зале как раз у той двери, а члены совета сидят напротив. Мы все на Муханова уставились: что ему надо? Председательствующий, помню, обернулся, спрашивает: «В чем дело?» А Муханов нахально заявляет, что зашел выступить. Председатель хмыкнул: сходи к секретарю, подай заявку, окажется что-либо дельное, пригласим на следующий ученый совет. Приличный человек ушел бы, а Муханов стоит, требует, чтобы его выслушали. Время позднее, все уже устали, но и как-то расслабились. Знаете, иногда, когда переработаешь, и сил нет домой идти. Кто-то сказал: «А пусть поговорит». И Муханов понес чушь: он вдруг потребовал, чтобы мы утвердили тему диссертации одной пенсионерке, и не просто утвердили, но и защиту чуть ли не через месяц поставили. Вы представляете, какое сумасшествие?

— Да, — промычал Иерихон.

— Мы посмеялись тогда, а он вдруг взбесился, стал оскорблять, угрожать. Я впервые на ученом совете видела такое безобразие. Его пытались остановить, объясняли, кто он такой и что есть ученый совет, а Павел в лицо всем хохочет и чушь городит, кричит, что всю подноготную института знает, что все у нас липовое. Это у нас-то, когда мы диссертацию за диссертацией выпускаем, а ему все не то, и сырье, заявил, поступает к нам неправильное, и создаем мы что-то темное. Стоит, нагло в глаза ржет и грозит, что если сегодня же диссертацию для той дамы не утвердят, то завтра он весь институт уничтожит. А мне вдруг сказали: «Вы бы родственничка своего успокоили». Как мне стыдно стало, я его никогда за своего не считала, но что есть, то есть, — если его не уведу, как, думаю, буду людям в глаза смотреть? Я встала, подошла к нему, начала объяснять, а он мне в лицо смеется: «Куда лезете, вам бы свою докторскую суметь понять». Мне-то? Я над ней двадцать лет работала, у него лишь кусочек взяла, — горячилась Башкирова.

— О фиксации молекул на рецепторах мембраны? — уточнил Иерихон.

— Да.

— Гм, кусочек, — хмыкнул Быченко.

— Но поймите, — продолжала Татьяна Семеновна, — я тоже как с ума сошла, я закричала: «Вон!» Схватила его за рукав, и тут в глазах у меня потемнело, закружилось все, и не знаю как, но вижу — он уже мертвый лежит, рядом графин разбитый, коллеги под руки меня поддерживают. А я стою и никак понять не могу, как же я его убила.

Башкирова сидела на диване, обхватив плечи ладонями, Иерихон — в кресле напротив, Ершов — на стуле наискосок. Сергей потер пальцами подбородок:

— А непосредственных подробностей своего удара не помните?

— Нет. Схватила его за руку, за рукав, тут как все потемнело, зашаталось, а потом вижу — он лежит.

— Ну, а дальше, дальше, Татьяна Семеновна?

— Дальше что? Я рухнула на стул и заревела, наши подошли, стали утешать и сбили. Самой тогда надо было милицию вызвать, но испугалась, вы понимаете, я старая женщина, профессор, а тут наша тюрьма… А оны говорят мне, что ничему уже не поможешь, что у меня был аффект, что он меня спровоцировал, что я убила, но не преступница, что тело они спрячут и никому ничего не скажут, а меня отвезут домой отдыхать. Я тогда их послушалась, а теперь схожу с ума, решила уже, расскажу все и отравлюсь, но откладываю и откладываю. Хорошо, что вы сами пришли.

— А коллеги? — угрюмо спросил Быченко.

— Они все звонили, даже Френкель, который сам в аварию попал. Навещали два раза, но я хотела признаться, а они говорили, чтоб не подводила их, институт, науку.

— Постойте, — Ершов постучал пальцами о колено, — а тело-то где?

— Я точно не знаю, но… — Неожиданно Башкирова икнула и задержала дыхание. — Они хотели его спрятать в ванной для трупов, а потом по частям отп… — Башкирова икнула вторично. — Препарировать.

Быченко хлопнул себя по лбу:

— У них же две темы идут на трупах.

— И теперь ничего не найдешь? — спросил не знающий медицинской специфики Ершов.

— Может, и найдешь, но искать будет трудно. А еще у них виварий есть, как бы мясо зверям не скормили. Хотя кости останутся. Впрочем, три химические лаборатории… Не знаю, не знаю.

Неожиданно Башкирова затряслась и запричитала:

— Только не бросайте меня одну, пожалуйста.

— Мы сейчас одного человека пригласим, вы все ему перескажете.

Переднее прибыл в начале третьего. Он долго слушал показания Башкировой, часто переспрашивал, записывал. Ночью Переднее почему-то совсем не сморкался, и Ершов с Быченко спокойно полудремали в креслах. Когда Переднее окончил беседу, он растолкал Шерлоков Холмсов:

— Что будем делать дальше?

— Обыск, — зевнул Ершов. — Срочный обыск.

— Это понятно. — Переднее вытащил из кармана платок, повертел его и положил обратно. — Я о Татьяне Семеновне, арестовывать ее ни к чему, но сама-то она бед не наделает?

Башкирова после двух «пресс-конференций» находилась в полубессознательном состоянии.

— Завтра решим, — предложил Ершов. — А пока Иерихон Антонович с ней побудет, последит.

— У-у-у… — зевнул Иерихон. — Как славу добывать, так авантюрист Ершов, а как дежурить ночью, так старый профессор Быченко…

Он снова протяжно зевнул.

— Ладно, гуляйте.

Ершов подремывал в милицейском автомобиле — обыскивали институт профессионалы. Когда Переднее разбудил Сергея, тело у Ершова ныло, голова болела. Найдя немного не совсем загаженного снега, Сергей потер лоб и щеки:

— Ну, что?

— Ноль, — ответил Переднее. — Идем, материалов на экспертизу воз набрали, но так ноль, похоже, и будет. Не волнуется никто. На том совете человек пятнадцать присутствовали, и все спокойны. Мы их у себя еще потрясем, запоет половина, но здесь тела нет, уверен.

— Так, — покачал головой Ершов и вдруг вспомнил о том, что Башкировой звонил «даже Френкель, который сам попал в аварию».

— Переднее, срочно узнай, когда попал в аварию профессор Френкель, а мне дай пахитосочку, вообще-то я не курю, а вот сейчас хочется.

— Рация у меня дерьмо, — вздохнул инспектор, — из института позвоню.

Табачный дым вышиб из Ершова остатки сна. Сигарета еще дымилась, когда из дверей выскочил Переднее и пулей влетел в машину:

— Едем.

Уже в дороге Ершов спросил:

— Так что?

— В ту же ночь он в столб врезался.

Френкель — невысокий, щуплый полуседой мужчина с испуганными маленькими карими глазами — был просто ошарашен ворвавшимся в его квартиру вихрем.

— Милиция, — лишь буркнул Переднев.

Он сунул под нос Френкелю удостоверение и, не снимая шапки, ворвался в комнату. Ершов робко проследовал за ним.

— Вы Френкель? — прорычал инспектор.

— Я.

— Собирайтесь!

— Куда?

— В тюрьму, куда еще.

— Но за что?

— Хватит ваньку валять, сами знаете.

— Но как же так? Ведь есть…

— Есть честные граждане, — перебил Переднев, — а есть разоблаченные преступники.

— Но демократия, презумпция…

— В допре с соседями по нарам поговоришь о них.

Френкель затрясся:

— Но ведь это не я, это не я, я не убивал, это они.

— Да? — изумился Переднев. — А они на вас кивают, и машина вот ваша…

— Все не так, я все расскажу, сначала это Башкирова, а потом Аратюнов.

— Плохо верится, они говорят, что вы.

— Врут! Когда Башкирова прибила Муханова, это-то точно она, все испугались… Ведь такой удар по реноме института. Это глупо, но мы решили тогда все скрыть, а тело спрятать в чане с другими трупами. Раздели его, отнесли туда, положили на пол, но, понимаете, трупы лежат в ванной просто под номерками, никто не заметит лишний номерок. Однако все они должны быть вскрыты, целое тело бросилось бы в глаза. Мы оставили Муханова и пошли решать, кому вскрывать. Обычно этим санитары занимаются, и инструменты у них. Пока обсудили все, возвращаемся, а тела нет. Все бросились искать, мы с Аратюновым подбежали к запасным дверям, они распахнуты, на снегу кровь.

— Просто Гришка Распутин, — хмыкнул Переднее.

— Или Андрей Боголюбский, — качнул головой Ершов.

— А у подъезда моя машина стояла. Мои окна как раз наверху, — обреченно продолжал Френкель. — Аратюнов спросил меня: «Ключи с собой?» Я достал, а руки трясутся. За руль он сел, я рядом. Выехали из ворот, повернули вдоль ограды: Муханов голый лежит. Я хотел крикнуть, остановить, но машина у Арутюнова юзом пошла, и сбили мы Муханова. Вышли. Подошли. Видим, совсем умер. Ну раз уж так, решили, судьба, в институт возвращаться не станем. Засунули тело в багажник, на улице никого, отвезли на пятнадцатый километр бетонки, на съезд, знаете, там огромный овраг, сбросили туда, снегом присыпали. А уж потом я машину разбил, чтобы следы от наезда скрыть. Но не я убивал, я не выдал их, виноват, но не убивал, это они, Башкирова и Аратюнов.

— Разберемся, но поехать со мной придется. Может, в тюрьму и не посадим, но следователю показания надо дать.

Тогда-то и вмешался Ершов:

— Товарищ капитан, два вопроса позволите?

— Дозволяю.

— Что конкретно говорил Муханов в тот вечер в институте?

— Глупости, но обидные: ученые липовые, воры все, производство какое-то тайное, — глупости, одним словом, но подробно я сейчас не вспомню.

— А как его Башкирова убивала, помните?

— Ну, — пожал плечами Френкель, — она кинулась к нему, а там столик стоит, слайды с него показывают, на нем кнопка есть свет выключать, их три всего, еще есть в президиуме и у дверей. Видимо, когда Башкирова схватила покойного, он развернулся, за выключатель задел. Свет погас… Крик, все вскочили, а когда лампы загорелись, видим, Муханов лежит, Башкирова над ним. Профессор Алешкин глянул, говорит — мертв. Мы поверили. Алешкин когда-то два года настоящим врачом работал.

Переднее с Френкелем уехали, а Ершов поплелся пешком домой. Стояли короткие декабрьские дни, и до цели Сергей добрался, когда серая дымка уже окутала землю. Сварив себе огромную лохань кофе, Ершов позвонил Нечаеву.

— Уже не чаял я дождаться вас, — ответил старик.

— Вести, к сожалению, плохие. Дело еще идет, но, видно, вы правы были.

— Я чаял беду. Я давно в технике. Это у вас были съезды и решения, а у меня поколения моторов. И все понятно, каждое следующее поколение лучше предыдущего, не то, что у людей. Мой сын Паша, дед покойного — как его сверстники безоглядно смелы были и не понимали ничего: до разрухи, в нормальной стране они не жили и верили во все, что будет лучше, лучше, лучше, а потом их всех в войну перебили и перекалечили. Следующие родились потише и жцвут теперь припеваючи. Снова смельчаки пошли, как мой Пашка, как оба Пашки. И их всех перебьют, не так, так этак опять в войну втянут. Но вы доведите все до конца. Тем первым мы глаза вовремя не открыли, думали, все с возрастом придет, сами поймут, да и боялись — за них, за себя — считали, идет всякая чепуха, но ведь не гражданская война. Сережа, узнайте правду до конца.

Положив трубку, Ершов раздумывал — не позвонить ли и прабабке Павла, но не хотелось лишать старуху надежды, расстраивать. Как вдруг телефон зазвонил сам, рык Иерихона сотрясал динамик:

— Подкатывай, старик, срочно, менты уже едут. Я тут у Башкировой двух громил повязал.

Стайка милицейских машин и «Скорая» приткнулись к подъезду. Темная лестница освещалась лишь светом, вырывающимся из полуоткрытых дверей, и была заполнена шумно переговаривающимися возбужденными жильцами. Из квартиры Башкировой санитары выносили на носилках бесчувственное тело с перевязанной головой. В прихожей, лежа ничком, хрипел другой. Сновали милиционеры в форме, тут же со свечой в одной руке и с платком в другой стоял Переднее. Электричество не работало. Завидя Ершова, инспектор ухмыльнулся:

— Герой на кухне, проходи.

Прихожая в квартире была с пятачок, кухня примыкала прямо к входной двери. Там перед свечой сидел счастливо улыбающийся профессор Быченко, зажимая в правой ладони чашку, а в левой — пирожное.

— Заходи, пижон, заходи.

Профессор Башкирова, прислонившись к стене, молчала.

— Что случилось? — приземлившись на стул, спросил Ершов.

— Молодость вспомнил. — Иерихон чмокнул губами. — Я под утро подремать лег, сморило меня, и так прилично соснул. Потом Татьяна Семеновна сварила кофе, напекла всего, мы с ней побеседовали, женщина она интересная.

— Ага, — поддакнул Ершов, а про себя подумал: «Тебе все, кто болтать самому не мешают, — интересные».

— Стемнело уже, — продолжил Иерихон, поглощая пирожное. — Тут в дверь звонок. Татьяна Семеновна пошла открывать. Вдруг треск, удар, крик и двое при ножах, но я же старый морской пехотинец.

— Вы и там побывать успели?

— Конечно, ты разве не знал? После того, как фрицы наш катер подбили, я полгода их по берегу гонял. Так слушай дальше, я, как этих увидел, как чайник с кипятком хватану и в пробки — бах! Свету кранты, кипяток им на голову, а я как заору: «Ложись!» Да как схвативал утюг за шнур и по головам им: чмок! чмок!

— Чмокнули что надо, — бесшумно появившийся из-за спины Ершова Переднее вздохнул. — Доктор говорит, что если они и выживут, то раньше, чем недели через две, их не допросишь.

— А я не разведчик, не приходилось мне языков брать, — сказал Быченко и стукнул кулаком по столу. — Наше дело — врага уничтожить, сметать, гнать, топить. Черноморский флот — это вам не… собачий.

Переднее обратился к Ершову:

— На сегодня у меня допросы, а у вас?

— Наверно, все.

— Забирайте тогда героя, сюда я свою охрану приставлю. А завтра приглашаю вас на пятнадцатый километр бетонки. Мы к рассвету там должны уже быть. Захватить вас?

— Профессор Быченко ходит лишь на своем катере и под флагманским флагом, — не унимался Иерихон. — Я и пижона завтра привезу.

И верно, следующим утром Иерихон Быченко приехал к Ершову на своем купленном еще при застое и два раза битом «Запорожце».

По дороге разговорились.

— Зря они убили парня, зря, — вздохнул Быченко. — Да и он шумел напрасно. За эту неделю все переменилось. Облздравы победили кафедры, теперь ранги врачам вешать начнут не за диссертации, а за категории. В другое место взятки потекут.

— Но я до сих пор не верю, что дело заключается в ваших чертовых степенях, — возразил Ершов. — Не то! Кого ваши кандидатские могли волновать? Людей мягких, неприхотливых, законопослушных. Сейчас, когда и на высший ваш ранг позволительно лишь впроголодь существовать, убить из-за такой мелочи мог лишь озверевший сумасшедший.

— Глупый ты. Наоборот, богатый тысячу в карты проиграет, а нищий — за сотню удавит.

— Не верю, не верю и все. И потом, зачем-то его добивали… Зачем? И свет на ученом совете как-то странно погас. Почему?

Когда Иерихон причалил, милиция уже работала. Переднее в форме стоял на краю мостовой с неизвестным майором, а по дну оврага бродили Френкель с сопровождающими.

— Ну как? — поинтересовался Ершов.

— Всю ночь не спал. Топят с Аратюновым друг друга. У этого тот за рулем сидел, у того — этот.

— А здесь что? — указал рукой вниз Ершов.

— Пока ноль, хотя копаются уже с полчаса. — Переднее шмыгнул носом и достал сигарету. — Эй! — крикнул он вниз. — Выводи Френкеля, сейчас второго прикатят.

Вскоре прибыла еще одна машина, на которой привезли горбоносого кудрявого брюнета Аратюнова.

— Показывай, — приказал Переднее, и конвоируемый Аратюнов начал спускаться в овраг.

Когда они остановились, Переднев присвистнул.

— Вот черт, к тому же месту вышли, а там ничего. — Подумав, он гаркнул в овраг: — Выводи! Ну что, майор, можешь этих забирать, а я еще поищу.

Подследственных увезли, а милиционеры стали копать снег в овраге, тыкать в него прутьями. Тело не находилось, Ершов с Быченко залезли в «Запорожец» и молча в нем сидели. Быченко просто не хотел смотреть на мертвеца, а Ершову стало страшно. Умом он давно знал, что Муханов убит, но пока трупа нет, всегда можно надеяться на «вдруг»… Сам же Сергей может потому-то и вляпывался в подобные дела, что слишком священно относился к дарованному человеку чуду — к жизни.

Через час доставили собаку, но та лишь покрутилась по оврагу, села и, виновато глядя на проводника, заскулила.

Переднев постучал в стекло, Ершов открыл дверь.

— Что думаете, орлы?

— Гммм… — промычал Иерихон.

— А они точно сюда его привезли? — задумчиво произнес Ершов.

— Мы их по отдельности допрашивали* и оба одинаково показали место.

— А давайте спустимся вниз, — предложил Сергей.

Легко выдергивая ноги из мокрого липкого снега, Ершов с Передневым сбежали на дно. Иерихон, проваливаясь по колено, медленно спускался следом. Овраг у шоссе прерывался, а в противоположную сторону, слабо повиливая и погружаясь в недра, тянулся сколько хватало глаз. Переднее закурил, а Ершов начал рассуждать вслух:

— Для чего кому-то из них сюда возвращаться и труп перепрятывать? Нереально, глупо. Психически ненормально. Волки, медведи тело съели? Да их перебили почти всех, рядом шоссе, да и кости где? Собаки? Тоже кости останутся, да и не будут они есть человека, я так думаю. А вдруг он все же жив и сам ушел? Это глупость, но… Но даже о вероятности такой мысли никто не должен знать.

— Почему?

— А зачем его добивали? Случайно именно вчера бандиты к его тетке врывались? Вылезаем наверх — вы уезжайте, а я останусь один и найду его… Мертвого или живого.

— Как? — изумились и Переднее, и Быченко.

— А меня ведь тоже один раз цепью и дубинкой били, и если он остался жив, я просто почувствую, куда он мог пойти, я возьму его след.

— А я? — изумился Иерихон.

— Да вы с вашими полутара центнерами веса по колено проваливаетесь.

— Пускай бредет один, — усмехнулся Переднее. — Он возьмет след Муханова, а мы его след, вернемся вдвоем через часок, другой, но с лыжами.

— «Запорожец» только в стороне поставьте, чтобы не совсем рядом с оврагом.

Оставшись один, Ершов снова спустился вниз, закрыл глаза и погрузился в воспоминания. Несколько минут он стоял не шевелясь, а потом встрепенулся и решительно зашагал вниз по оврагу. В дальнейшем, во всех тех случаях, когда на возможном пути возникала развилка, Ершов проделывал подобное. Примерно через час он вышел к ручью и двинулся вдоль него. Снег стал мягче, глубже, сырее, ноги намокли до колена, но Ершов шел и шел по замысловатому серпантину заросшего мелким кустарником берега. Он уже не замечал времени, когда ложбина, по которой он пробивался, внезапно оборвалась и нависла над длинной низиной, тянущейся вдоль незамерзшей извилистой речушки. Ручей стремительно понесся вниз, а следом за ним под гору заскользил Ершов, узревший слева за рекой две жидкие струйки дыма.

Домиков стояло десятка три, но жизнь теплилась лишь в двух — окна остальных были заколочены, а сами они и окружающие их дворы завалены снегом. Лишь у первого жидкого дома Ершов вступил, наконец, на расчищенную дорожку. Из-за плетня выскочил пес, зло залаял. Ершов остановился. Дверь хаты открылась, на крыльцо вышла бабка в валенках, в синем ватном пальто.

— Здравствуйте, — раскланялся Ершов.

— Здравствуй.

— Где я?

— Деревня Петровка была.

— А погреться бы?

— К соседке зайди, — сказала старуха и пронзительно заорала: — Дарья!

С соседнего двора ответил женский голос:

— Чего орешь, как оглашенная? Вижу. Эй, ты, заходи, я кобеля держу.

За забором ожидала кряжистая простоволосая женщина в коротком ватнике:

— Чего мнешься, беги быстрее, а то не удержу.

Скосив глаза на оскалившуюся, рычащую мохнатую широкомордую собаку, достигающую своей хозяйке до пояса, Ершов проскользнул в дом.

То, что увидел здесь Сергей, поразило его: он был типичным жителем города, и если и выезжал куда-либо, то лишь на дачи таких же, как и он, горожан. Наличие совсем незнакомого уклада жизни у таких же как он русских людей, говорящих на том же языке, живущих в то же время и так близко, просто под носом, удивило его.

В доме не было ни газа, ни водопровода, ни электричества, зато было удивительно чисто. Высились горочки подушек, на спинке кровати висела кружевная занавеска, светился огонек у иконки, а рядом висели фотографии, фотографии, фотографии…

Ершов подошел к теплой печке, и его неожиданно пробрала дрожь, на улице ее не было, а тут она вдруг объявилась.

— Ты портки-то мокрые свои сними, — велела хозяйка. — Да не бойся, не съем я тебя. На шерсть, завернись.

И кинула Ершову то, что ныне мы называем пледом.

Сергей стянул прилипающие к ногам брюки.

— А ты что, сироткой рос? — спросила Дарья.

— Почему?

— Как же родители-то не научили исподнее зимой носить?

Ершов лишь хмыкнул. Еще одна волна дрожи пробила его, а затем он ощутил, как медленно начало входить в онемевшие ступни тепло.

— Самогонки, странник, хочешь?

— Давай.

Дарья вышла во вторую комнату, вернулась со стаканом и луковицей:

— Ну?

Сергей с недоверием посмотрел на жидкость, брезгливо поднес ее ко рту и, неожиданно для самого себя, махнул залпом. Прокашлявшись, он ощутил, как в животе вспыхнул костерок, стал расти, а вскоре запылала и вся кожа. Расслабившись, Ершов начал осматриваться.

— Глядишь, как живем? — спросила Дарья. — Смотри, смотри. А разве так раньше жили? И свет был, и магазин, и фельдшер, народ был, жизнь была. А теперь только зельем этим трактористов иногда подманиваем, тут верстах в трех у совхоза цех, так заезжают порой сюда, того, сего привезут. А летом ничего, бывшие наши собираются, из-за реки дачники за молоком, за ягодой к нам ходят… Летом хорошо.

— А вот сейчас, недавно, неделю назад, сверху к вам никто не приходил?

— Оттуда, где ты прошел?

— Да.

— Что ты? Там же лишь овраги, кусты, болота, там черт ногу сломит. Ты сам-то как пробрался, не понимаю. Сюда ходят снизу, от совхоза.

Неожиданно хозяйка насторожилась:

— Накаркал! Слышишь, как кобель зарычал? Чужие. Я выйду, а ты в окно смотри, у меня не пес, а зверь.

Но хозяйка еще не успела выйти, как через оконце Ершов углядел лоснящуюся розовую физиономию Бычен-ко, возвышающуюся над неприлично цветастой курточкой, и бледного, потного Переднева в серой форменной шинели.

— Дарья, — усмехнулся Ершов. — Эти комцки — люди хорошие, я их знаю, за мной ехали.

— Дружки твои? — настороженно спросила хозяйка. — Ну, позову.

Быченко и Переднее ввалились «шумною толпою».

— Это не офицер, это инвалид, — балагурил Быченко.

— Вы на своих пластиковых лыжах да под горочку — толкнетесь раз и катите, а я на своих дровах сто метров проползу, они облипнут все, и стою, как на якоре, — оправдывался Переднев.

Дарья молча оглядывала незваных гостей.

— А у тебя что? — спросил Иерихон Ершова.

— Нуль, как говаривает знаменитый инспектор угро капитан Переднев.

Стукнуло. Потянуло ветерком. Из сеней послышался женский голос:

— Дарья, толстого позови.

Снова стукнуло. Хозяйка провела глазами по гостям, остановилась на Иерихоне:

— Пойдем, бабка зовет.

Быченко и Дарья вышли на улицу, через минуту женщина вернулась.

— Сейчас и ваш друг будет. — Улыбаясь, она подошла к Ершову и шепнула: — А если служивому поднести, не донесет?

— Нет, — засмеялся Ершов и сам обратился к Константину: — Жандарм, водочки не хочешь?

— Да я от твоего перегара пьян, а ведь назад еще возвращаться. Выпью — не дойду.

— А вы не лезьте вверх, вы вдоль реки вниз идите, потом увидите трубу, держите на нее и версты через четыре окажетесь на совхозной дороге, а там на первом грузовике до шоссе подвезут.

— До бетонки?

— Тоже хватил, бетонка в другой стороне. Близок локоток, да не укусишь.

— А у нас машина на бетонке. Ладно, мать. А вот ты, Серега, скажи, где теперь Муханова-то искать.

— Видно, не дошел он. В снегу.

— Да, — вздохнул Переднее.

Дарья достала лампу, зажигая фитиль, покачала головой:

— Колька-тракторист давно не заезжал, керосина всего ничего.

— Россия в двадцать первом веке, — констатировал Ершов.

— Да был здесь ток, ничего, — словно оправдывалась Дарья. — Это потом срезали, когда мы вдвоем остались.

Гавкнула собака, проблеяла коза. Скрипнув дверью, в дом вошла старуха:

— Дарья, зверя подержи, а вы, ребята, собирайтесь, толстый зовет.

Переднее и Ерш переглянулись, но ничего не спросили, лишь Переднее, накидывая шинель, незаметно расстегнул кобуру, а Ершов, влезая в теплые влажные брюки, в голове восстанавливал расположение дворовых построек.

До соседнего дома добрались без приключений. Вошли, от порыва ветра дверь за спиной захлопнулась. Беспросветный мрак окружил героев. Переднее положил пальцы на рукоять пистолета и замер. Ершов на цыпочках, затаив дыхание, шагнул в сторону. Тишина. Мрак. Но вдруг раздался голос Иерихона:

— Притопали, сыщички, золотая рота.

Вспыхнула спичка, загорелся фитилек керосиновой лампы, выделяя сумрачный, желтоватый жидкий свет.

— А вот и покойничек. — Иерихой выкатил глаза, открыл рот и указал перстом.

На кровати лежал человек, лоб которого был обмотан полотенцем, щеки и подбородок покрыты щетиной, кожа вокруг глаз имела непередаваемый желто-сине-буро-зеле-ный цвет, а на носу и ушах серела.

— Он жив? — в один голос спросили детективы.

Губы человека медленно зашевелились:

— Пока жив.

— Но его надо в больницу! — ахнул Переднее.

Павел открыл глаза:

— Я уже сажусь, Иерихона Антоновича через окно узнал. Оживу сам, а там, там опять достанут.

Ершов подошел к постели:

— Так объясните ж, в чем дело? За что вас так?

Павел говорил, словно выдавливал из себя слова:

— Догадался, видно, я правильно, а? Судя по сырью, лаборатория, где Аратюнов, наркотики делает.

— Что?! — почти крикнул Переднее. — Что?!

— Наркотики, и, простите, я устал.

Муханов закрыл глаза, а капитан заходил по комнате.

— Наркотики? Наркотики. Но мы же в институте искали?

— Что? — хмыкнул Ершов.

— Труп. Конечно, его труп. — Переднее задумался и вдруг засуетился. — Так, надо срочно в город, срочно надо.

— А тебя самого там не грохнут?

— Не первый год замужем.

Иерихон сел на стул и начал развязывать шнурок на ботинке.

— Пистолет, — тихо сказал он.

— Что пистолет?

— Наденешь мои ботинки, лыжи, ключ от машины возьмешь, а пистолет дашь мне.

— Вы с ума сошли?

— Пистолет дашь, — хмуро повторил Иерихон. — Если все же тебя пришьют и пошлют кого сюда? — сняв ботинок, он кинул его Передневу и повторил: — Пистолет.

— Черт! — Переднее замешкался. — Пропадешь с вами ни за грош! Утюгом отобьетесь. А завтра-послезавтра вернусь…

— Иди, с Богом, иди.

Когда Муханов очнулся в очередной раз, Ершов с Иерихоном уже тяпнули по стакану самогона, наелись картошки с салом и перешли с хозяйками на «ты». Заметив, что Павел открыл глаза, мужчины передвинулись к его постели, а женщины незаметно удалились.

— Удивительно, — сказал Ершов. — Я столько всего слышал о вас, но так до сих пор не пойму, кто вы?

— Слишком мягкий человек.

— Все ваши родственницы так по-разному о вас отзывались.

— Конечно. — Муханов попытался улыбнуться, но тут же от боли зажмурил глаза. — Они у меня все очень славные, но всем так трудно живется, и все из-за нас.

— Нас?

— Из-за нас, мужиков. Видите, куда летит страна? Страна, в которой их и нашим детям жить. О той же наркоте я давно предполагал, но… Я, все мы, мы, вроде, все правильно, сами по себе, делали, но существовали, нежили, плыли спокойно по воде, как чурочки, как дерьмо, а надо было застревать, топорщиться, ощетиниваться, ну, как…

— Как ерш, — засмеялся Ершов.

— Мы еще дадим всем такого дрозда, — прорычал вдруг, стукнув кулаком в ладонь, профессор Быченко Иерихон Антонович и заругался заливисто, грязно, весело, как ругался последний раз полвека назад, когда, весь залитый студеными октябрьскими волнами, вгонял с палубы тонущего катера снаряд за снарядом в немецкую батарею, прячущуюся в скалах ныне чужой страны Украины.