Есениус недолго оставался в Вене. К концу лета 1615 года он подал в отставку. Его просьба была удовлетворена быстро — все-таки при императорском дворе будет одним еретиком меньше. После возвращения из Вены он стал «всего только» пражским врачом. Сначала ему пришлась по душе эта перемена. По крайней мере, будет больше свободного времени и никто не заставит его, как на императорской службе, поступать против своей совести.
Материальных забот у него не было.
Теперь он остался один, а его доходов хватило бы на целую семью.
После беспокойной, наполненной интригами жизни в Вене он сразу попал в тихий уголок. Его жизнь в Праге походила теперь на гладь стоячей воды. Но Есениус не любил стоячих вод. Его беспокойный дух скоро пресытился таким существованием и затосковал по переменам. Сначала это было какое-то недовольство собой. Ему казалось, что он прозябает в бездействии. И, хотя от полувека отделял его только шаг, он чувствовал себя еще молодым и полным сил для дела любой трудности. Но никто не требовал от него свершения таких дел. Несколько тяжелых больных — и все.
Он теперь часто углублялся в произведение Везалиуса «О строении человеческого тела». И, открывая книгу, думал о ее творце. Какой головокружительный взлет — и какое падение.
В судьбе Везалиуса было что-то беспокойное, загадочное и необъяснимое. На суде он оправдывался тем, что некоторые органы человеческого тела могут даже после смерти непроизвольно сокращаться. Момент смерти не прекращает всей деятельности организма. Только этим можно объяснить и то, что волосы, усы и ногти растут еще некоторое время после смерти человека. Даже сердце от прикосновения могло сократиться.
Неразрешимый вопрос, поставленный Везалиусом, все больше занимал Есениуса. Если Везалиус прав и в момент смерти не прекращается деятельность всех органов, не исключена возможность, что некоторых людей можно вернуть к жизни даже с того берега…
У него голова пошла кругом от такой мысли.
А что, если попробовать и доказать?..
Он даже думать не решался о последствиях этого опыта. Несколько дней ходил сам не свой, не мог ни есть, ни спать, настолько захватили его планы и поиски средств их осуществления.
Наконец он решился.
Однажды вечером, когда небо было затянуто тучами, он зашел к палачу Мыдларжу и поведал ему свой план.
Мыдларж заинтересовался. Это было еще заманчивее, чем составление скелета пятнадцать лет назад.
— Я бы решился. Но вы должны получить разрешение рихтара. Так безопаснее.
Есениус признал совет разумным.
Рихтар даже отступил на шаг, когда Есениус обратился к нему со своей просьбой. Неслыханно! Рихтар с трудом верил своим ушам, и Есениусу пришлось повторить просьбу.
— Это же святотатство! Смертный грех! Дьявольское наваждение! — восклицал рихтар.
Но Есениус убедил его, хотя пришлось употребить все свое красноречие.
В день казни, когда осужденному должны были отрубить голову, рядом с палачом стоял Есениус.
Люди привыкли, что во время казни рядом с осужденным находится только священник. Что же тут делает врач?
Когда голова осужденного упала под мечом палача, Есениус подошел к трупу, приложил упавшую голову и попытался остановить кровотечение. Прижав друг к другу перерезанные вены, он постарался соединить пластырем отделенные части тела.
Но это не дало ожидаемого результата. На одну минуту приоткрылось веко над левым глазом, и все… Только непроизвольное движение, ничего больше. Но для Есениуса и это было важно. Это доказывало, что Везалиус не ошибся в своем предположении. Если бы удалось убедить в этом судей, Везалиусу бы удалось избежать сурового приговора и он не окончил бы своих дней изгнанником, человеком, отмеченным клеймом убийцы.
Несколько раз Есениус повторял свои опыты, но все они кончались безуспешно.
«То же самое, наверное, чувствовал раввин Лев, стараясь оживить мертвую глину, — разочарованно думал Есениус. — Глина или мертвое тело — это одно и то же. И мое разочарование сильнее, потому что я старался оживить тело, в котором еще минуту назад билась жизнь…»
Единственным результатом опытов были слухи, пущенные кем-то по городу. Имя Есениуса произносилось с восхищением, завистью и ненавистью.
Но ему было все равно. Итак, еще одна из вех, отличающих неудачи на пути исследований, о которых он говорил на суде в Вене. Груз, который притягивал к земле и не давал мысли воспарить к облакам.
Пройдет еще немало времени, прежде чем он почувствует себя готовым к новому взлету.
Но он будет готовиться!
Ведь в других странах веют уже новые ветры, и он просто не может остаться к этому равнодушным.
В бурном потоке событий Есениус только изредка вспоминал, что где-то далеко в Виттенберге изучает медицину бакалавр Вавринец Адамек, сын мастера Прокопа. Вспоминал о нем, встречаясь с мастером Прокопом или его старшим сыном Ондреем, у которого была уже своя цирюльня. Теперь он был известен в Праге как искусный фельдшер.
Но однажды в дом Есениуса вступил красивый молодой человек в черной мантии и красном берете магистра. Есениус в первую минуту не узнал гостя.
— Что вам угодно, магистр? — спросил он, решив, что к нему пришел больной, и, как видно, чужеземец.
— Вы не узнаете меня? — смеясь, воскликнул молодой человек.
Есениус всплеснул руками.
— Боже великий, это ты, Ваврик? Добро пожаловать, друг, Добро пожаловать! Садись.
Посещение молодого магистра принесло истинную радость Есениусу. Вавринец Адамек поступил в Пражский университет, а затем и в Виттенбергский, только благодаря стараниям Есениуса. При каждой встрече с мастером Прокопом Есениус справлялся о Вавринце, а когда кто-нибудь приезжал из Виттенберга, он никогда не забывал осведомиться о своем юном друге.
Доктор приготовил на скорую руку угощение и забросал гостя вопросами. Вавринцу пришлось рассказывать все по порядку. Сначала об университете. Кто теперь ректор, кто декан. И главное: кто из былых коллег Есениуса там живет и работает. Вавринец долго рассказывал, а доктор слушал его, согретый особенным чувством, в котором сливались печаль приближающейся старости и нерастраченные запасы любви, переполнявшие его сердце. Есениус остался один. Время еще не притупило скорби по сыну и жене. О Марии он думать не переставал, иногда ему даже казалось, что она не умерла, вот сейчас он вернется домой, а Мария ждет его с ужином, потом станет участливо расспрашивать о работе… В такие минуты возвращение домой казалось особенно тягостным Сердце терзала жестокая тоска, и он часто ночью отправлялся в госпиталь или к своим тяжелобольным, только бы отвлечься от горестных мыслей.
При взгляде на Вавринца Есениус вспоминал и о своем сыне Ферко. Печаль, спутница этого воспоминания, была одновременно печалью по всем несбывшимся надеждам и мечтам.
Он смотрел на Вавринца и видел свою собственную молодость. Вавринец стоит у начала жизненного пути, все у него еще впереди. А Есениус уже на вершине. Нет, и вершина уже позади— теперь он спускается вниз. Нет, он не чувствует еще себя старым, но его беспрестанно мучают сомнения о смысле его работы. «Неужели все позади?» — спрашивает он себя. Его сильная натура протестует, она побуждает его к новому напряжению всех сил, но всякий раз его останавливает вопрос: «Зачем? Для кого?»
Приезд Вавринца и расстроил его и придал ему новые силы. Для него этот юноша словно сын. Он может передать ему свой опыт; Вавринец сумеет найти применение такому наследству. Но не только Вавринец должен учиться у него, ведь в медицине сделано много новых открытий, о которых доктор Есениус не знает. Почему бы и старшему не поучиться у молодого? Особенно, у человека такого острого ума, как Вавринец Адамек.
— А теперь расскажи мне, какие новости в нашей науке — в медицине, а особенно в хирургии.
— Весьма большие новости, — подтвердил Вавринец.
Он стал рассказывать об открытиях французского врача Паре, который совершенно случайно убедился в том, что при хирургических операциях гораздо лучше перетягивать жгутом кровеносные сосуды, чем прижигать их, дабы остановить кровотечение. При этом и раны скорее заживают, и больные страдают гораздо меньше.
— Это действительно очень важное открытие, — признал Есениус. — Только испытан ли этот новый способ?
— Я сам убедился в превосходстве способа Паре, — ответил Вавринец. — Ведь я запомнил ваш девиз, доктор: не принимать слепо все, чему учат древние, но на опытах убеждаться, правильно ли их учение. Что неправильно, отбросить. Этот принцип, разумеется, относится и к опыту современных ученых. Способ Паре уже выдержал испытания, и его можно принять без всяких колебаний.
Есениус задумчиво смотрел на своего молодого коллегу.
— Бессмысленно отвергать новые научные данные на том только основании, что мы привыкли к старым. Когда тебе случится оперировать по новому способу, Ваврик, — возьмешь меня учеником?
Вавринец покраснел, но Есениус дружески улыбался ему. Он говорил серьезно.
— Я буду очень рад, если вы поможете мне советом и своим богатым опытом, — ответил Вавринец скромно. — А если мне известно что-нибудь новое, чему вас не учили, когда вы были студентом, то я охотно поделюсь своими знаниями.
Вавринец часто посещал Есениуса, и стареющий одинокий доктор всякий раз искренне радовался его приходу.
— Когда вы снова устроите публичное анатомирование трупа? — спросил однажды Вавринец.
— Публичная анатомия имеет значение для студентов, изучающих медицину, а раз в Пражском университете нет теперь медицинского факультета, публичное вскрытие не имеет никакого смысла. Это было бы только зрелище, способное ошеломить зрителей, не имеющих понятия об истинной миссии медицины, особенно о ее значительном ответвлении, называемом хирургией. Еще Гиппократ в своем труде «О частности» предостерегал против таких вещей.
Но для совершенствования в своем искусстве Есениус продолжал вскрывать трупы, и Вавринец помогал ему.
Для обоих это стало школой лучшей, чем все книги древних ученых,
— Сколько трупов вы уже вскрыли? — спросил однажды Вавринец.
— Наверное, не меньше сотни.
— Если человек столько времени занимается анатомией, — воскликнул с восхищением Вавринец, — то, по-моему, это должно внушить ему уверенность.
Есениус оторвался от работы, взглянул на своего молодого помощника и ответил серьезно:
— Наоборот, Ваврик, это наполняет человека глубоким смирением перед такой вещью, как человеческое тело. И не раз я повторял слова Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю». Мне казалось в такие минуты, что я негодный, неумелый ученик, который посягнул на таинство. И все же наше призвание — самое прекрасное из всех существующих. Заботиться о жизни и здоровье человека — что может быть чудеснее и благороднее? Я имею в виду не человеческую жизнь как что-то обособленное, я мыслю о человеке как о частице Вселенной. И мне приходит в голову изречение из арабской космологии: «Вселенная устроена подобно человеческому организму, а человеческий организм во всем подобен Вселенной, так как одно является зеркалом другого, — когда человек познает Вселенную, и Вселенная определяет человека. И, как меж отражением в зеркале и его оригиналом, подобие получается обратное: что велико в одном, мало в другом, и наоборот. Солнце и Луна не существовали бы, если бы человек не мог их видеть: око ничего не видит, если не отражает света небесных тел. Солнце и Луна подобны глазам человека, а глаза человека подобны Солнцу и Луне. Легкие человека соответствуют сфере воздуха, его кости — земной тверди, и так далее. Посему кто постигнет строение своего тела и души, постигнет одновременно и сущность всех остальных вещей».
Есениус делился со своим молодым другом своими богатейшими познаниями и опытом, они вместе обсуждали новые проблемы, с которыми встречались в работе, и Есениус часто с сожалением думал: «Жаль, что мой Ферко умер. И он мог бы изучать медицину».
В этом же 1615 году скончался близкий друг Есениуса — Вавринец Бенедикти Недожерский. Он трудился до последнего дыхания, и все его помыслы и силы были отданы университету. Он добивался реформ, которые должны были вызвать к жизни новые силы находящейся в упадке Карловой академии. Как страстно он убеждал дефензоров, чешскую знать и пражских граждан заботиться о возвышении родного языка; он призывал не поддаваться инородным влияниям, чтобы чужеземная чума не поразила чешские нивы. Призыв Бенедикти Недожерского не остался без ответа. Он дождался издания закона о чешском языке и умер спокойно, примиренный с жизнью. Он завещал университету 1600 талеров своих сбережений.
Когда возвращались с похорон, профессор Кампанус, который написал в память об усопшем оду, сказал Есениусу:
— Бенедикти показал нам, как прекрасен наш родной язык. Мы пренебрегаем им ради латыни, и это неправильно. Мы должны чаще вспоминать о Бенедикти.
Прошло два года тихой жизни в Праге.
Прибой политических событий шумел вокруг Есениуса, но не касался его. Ни в каких событиях он не участвовал.
Но однажды — это было осенью 1617 года — вице-канцлер Михаловиц пригласил его для важного разговора. После краткой беседы о незначительных вещах Михаловиц приступил к делу:
— Мы хотим пригласить вас, доктор, на работу. Я позвал сюда профессора Кампануса, чтобы он объяснил вам, в чем дело.
Кампанус заговорил по знаку Михаловица:
— Если вы следите за жизнью нашей академии, то, наверное, видите, что это уже не жизнь, а прозябание. Несколько лет назад мы пригласили вас, чтобы возбудить у уважаемых господ помощью ваших анатомических работ интерес к судьбе нашего университета. Когда это не помогло, мы стали искать другой путь. Мы избрали ректором сына графа Шлика. Потом мы выбрали ректором сына пана Михаловица…
Михаловиц прервал Кампануса:
— Повторяю, что считал эту честь для сына чрезмерной и хотел отговорить нашу профессуру от их намерения. Но мне не удалось.
— Да, это так, — ответил Кампанус и объяснил Есениусу: — Юный пан Смил с полной ответственностью приступил к своей работе, но, конечно, ему недоставало опыта. И понятно, что он больше входил в нужды студентов, чем профессоров.
— И в других странах весьма распространено избирать молодых ректоров, принадлежащих к знатным семьям, — заметил Есениус, не высказывая своего отношения к вопросу.
Кампанус продолжал:
— Ведь мы возлагали на это большие надежды. Что касается пана вице-канцлера, тут мы не ошиблись. В его лице университет приобрел искреннего друга.
— Только моей дружбе немало лет, и родилась она не в тот день, когда моего сына выбрали ректором.
— Если бы все ректоры были такими, как пан Смил! Но нынешний наш ректор Стржела из Рокиц своими недостойными выходками набросил тень на доброе имя нашей академии.
Михаловиц согласился:
— Действительно, это был неудачный выбор. Я не поддержал его кандидатуры, но большинство дефензоров были со мной не согласны. Надеюсь, это послужит для нас уроком на будущее и больше подобные выборы не повторятся.
— Нет, ни в коем случае! — быстро подтвердил Кампанус. — Я верю, что вы поможете нам, уважаемый друг Есениус.
Есениус обернулся к профессору, ожидая, что он выскажется яснее.
— Мы хотели бы, чтобы вы приняли звание ректора университета, — медленно проговорил Кампанус и взглянул на Есенина.
— Это для меня великая честь, и я, в самом деле, не знаю… — просто отозвался доктор.
Но Михаловиц прервал его:
— Формальности мы оставим до выборов. Теперь поговорим по-деловому и без церемоний. Я рад, доктор, что вы согласны. Вы были уже ректором университета в Виттенберге, и, что касается академических дел, у вас есть опыт. А о вашем научном опыте не стоит и говорить.
— Вся профессура согласна с выбором, — добавил Кампанус. — Как нам известно, осенние выборы ректора а нашем университете происходят всегда в день святого Гавла. Мы сообщим о вашем согласии факультету, а потом поговорим и об остальном Я благодарю вас от имени всего профессорского совета.
В первое воскресенье после дня всех святых зала Главной коллегии до отказа наполнилась гостями.
В этот день состоялась инвеститура доктора Есениуса.
Избрание ректора считалось внутренним делом университета и происходило без участия гостей, но введение в должность — инвеститура — было главным событием в жизни университета.
Торжество должно было начаться в девятом часу, после проповеди в костеле, но первые гости начали сходиться в восьмом часу, то есть в пятнадцатом часу по принятому тогда исчислению времени. Жизнь текла тогда медленно, как могучая река, и каждая щепоть времени не расценивалась на деньги. Если люди приходили в назначенное место на час раньше, долгое ожидание не казалось им утомительным: в разговорах со знакомыми время летит быстро.
Вице-канцлер Михаловиц послал карету, чтобы отвезти Есениуса из дома до Карловой коллегии.
Трубачи в пурпурных кафтанах с позолоченными пуговицами поднимают свои трубы, и по всему широкому двору несутся торжественные звуки.
Двери распахиваются, и все присутствующие встают. В дверях появляется педель, весь в черном, в черной шелковой шапке. В руке у него жезл. Он медленно направляется к возвышению, где будет происходить инвеститура.
За педелем, словно покинутый сирота, в пышной процессии следует молодой Стржела из Рокиц — бывший ректор университета. За ним шествуют двое молодых людей в красивых ярких одеждах, с серебряными цепочками вокруг шеи. Они несут два серебряных жезла. И только за ними шествует новый ректор.
За ним — профессора, ректорский сенат, а потом все остальные преподаватели. В этой смеси черного и темно-красного цветов выделяется одеяние Есениуса. Короткие орехового цвета штаны красиво дополняет темно-зеленый кафтан с серебряными пуговицами и накрахмаленным прилегающим кружевным воротником. На кафтан накинут короткий серо-голубой плащ, подбитый белым шелком. На голове — черная профессорская шапка с белым пером.
Второй педель несет эпомидем, то есть торжественное ректорское одеяние статуты и печать университета. Он опускает эти знаки отличия на край длинного стола. Профессора усаживаются за стол.
Почти все присутствующие знакомы Есениусу — Михаловиц, Будовец, все дефензоры. Перед его мысленным взором ожили тени умерших: Бахачека, знавшего толк в радостях земного бытия; Бенедикти, который не уставал воспевать достоинства и красоты чешского языка; доктора Залужанского, столько раз успешно сражавшегося со смертью, но повергнутого в бою за свою собственную жизнь.
Это самые близкие. А сколько еще людей узнал он в Праге, сколько их умерло…
Он думает о них, но вот пришли ему на ум слова Кеплера, сказанные им при последней встрече:
«Мне придает силы мысль, что я служу не императору, но человечеству; что я тружусь не только для нынешнего поколения, но и для потомства».
С торжественным чувством принимает Есениус от вице-канцлера эпомидем и золотую цепь, символ своего звания.
Еще большая торжественность звучит в его голосе, когда он произносит присягу. Облаченный в академическую мантию, он открывает статуты и присягает университету, что будет свято чтить все законы, что будет верен королю и королевству; что будет разумно расходовать деньги, которые доверят ему; что употребит их на пользу университета и что после окончания срока его избрания он по крайней мере месяц останется в Праге, чтобы ответить, если потребуется, за все поступки на посту ректора. И, наконец, он обещает записывать все наиболее достойные памяти события.
После присяги профессоров новому ректору — ее составил проректор от имени всех профессоров — Есениус встает и начинает свою пространную речь. В речи о пользе наук он не скрыл того, в каком упадке находится некогда столь славный Карлов университет, упомянул и о причинах сего и, наконец, набросал план преобразований.
И он завершил свою речь горячим призывом к дефензорам:
— Милостивые любезные защитники и друзья, прошу вас — так же согласно, как вы побеждаете врагов наших, боритесь против варварского невежества. Если вы неукоснительно будете стремиться к этой цели, наша академия вознесется на невиданную доселе высоту. Если бы я дожил до этого времени, я считал бы, что родился в золотом веке.
Есениус имел твердое намерение вывести университет из того положения, в котором он находился в последние годы.
Поэтому его не ослепил блеск золотой цепи, возложенной на его груди. Он чувствовал только ее тяжесть. Его радовало это избрание, но он глубоко сознавал ответственность, которая была связана с его новой должностью. Университет и дефензоры оказали ему великое доверие.
«Я сделаю все, чтобы не обмануть этого доверия, — решил он, — даже ценою жизни».