Наш рассказ о жизни и творческой судьбе Владимира Высоцкого заканчивается и завершить его мы предоставляем самому певцу, актеру и поэту. Надеемся, что выдержки из его дневника, написанного в Париже зимой 1975 г., а также цитаты, фрагменты выступлений, где он говорит о том, что в жизни было для него особенно неприятно, позволят читателям лучше понять характер, внутренний мир человека, ставшего одной из легенд уходящего века.

ИЗ ДНЕВНИКОВ В. ВЫСОЦКОГО

Самоволка

Виза в посольстве ФРГ. Дежурный взял мой паспорт, а потом чужие, которые положил поверх моего, потом пришел человек из консульского отдела и взял мой паспорт из-под низа и вызвал меня первым, — немецкий порядок.

Немцы по дороге взяли нас на прицеп, трос оборвался, но они, проехав еще километр, вернулись и принесли мне обрывок троса — немецкая сверхчестность. Одному из них — молодому, я отдал свою куртку, еще когда он осматривал наш мотор, просто взял да накинул ему на плечи, не обращая внимания на его «найн». Он был поражен.

Мы остановились в темноте, без света, с заглохшим мотором, на иностранной машине, не доехав 20 км до Бреста.

Грязь, слякоть, проносились грузовики, я поехал за помощью. Маринка осталась. Я попал с каким-то любезным владельцем «Москвича», разбудившим свою маленькую дочку, чтобы дать мне место, попал по его указке на автобусную базу, представился дежурному. Пошли по щиколотке в грязи, во тьме, между автобусами, искать трезвого шофера, кончившего ночную смену.

Шофера стояли у окошка сдавать дневную выручку — 7–8 руб., уже все выпивши, один шатался и бессвязно бормотал. Другой вспомнил, что лучший электрик Болтичко Иван Данилович — третий дом от станции техобслуживания. Поехал со мной и подъехавшим кстати Петей — трезвым шофером — до Ивана… Ивана не было, он где-то пил, пятница ведь, а завтра охота — нужно ловить с утра. Петя меня знал, но был сдержан, деловит и расположен. Я совался всюду со своей фамилией, но они и так помогли бы, хотя Петя, нас отбуксировав, денег не взял, сказав: «Если узнают, что я с вами был, да еще гроши брал…»

Маринка, соорудив из двух колес и серебряной облатки знак, осторожно сидела, запершись в машине, мерзла, пугалась, не злилась и не привередничала. Спали в гостинице. Одна администраторша чуть позавидовала нашему путешествию, но не злобно, а другая, помладше рангом и летами, да деловитостью постарше и поопытней, посоветовала номер дать.

Ночью Марина чуть выпила с устатку водочки, чтобы не простыть, а водочку мы добыли с Петей, который подкинул меня до ресторана и обратно (это после дня езды на работе). А потом легли и т. д.

То друзей моих пробуют на зуб, То цепляют меня на крючок.

Рифму найду, а дальше пойдет — придумаю.

Утро! Ничего не ясно. Встал. Поел. Пошел. Чувство было такое, что все равно ведь поедем, что-нибудь да придумаем. Подошел к горкому — суббота. Никого, и вдруг «Москвич», а в нем человек. «Я, — говорю, — такой-то. Из Москвы. Сломались мы. Что делать?» «Вам, — говорит, — повезло, только наша база и работает».

Поехали. Он оказался каким-то у них начальником, дал трос, приказал шоферу, подцепили, привезли. Долго не верили они, что я тот самый, а я назойливо фамилию называл. Шофер хихикал и застенчиво глядел. Хлопотали возле мотора, заряжали аккумулятор.

Аккумуляторщик — бывший шофер, простудил артерии на ногах, больше шоферить не может.

Надеется на минскую медицину. Звать Жора. Благожелательный, добрый. Другие тоже, копались в моем реле, ничего не понимали, экспериментировали с проводами и отверткой, да так все и оставили.

Уехали мы и через знакомых таможенников проскочили без проверок и приехали в Варшаву.

У Вайды на спектакле-премьере был я один. Это «Дело Дантона». Пьеса какой-то полячки, умершей уже. Рука у нее, как у драматурга, мужская. Все понял я, хоть и по-польски. Актер — Робеспьера играл — здорово и расчетливо. Другие похуже. Режиссура вся рассчитана на актеров и идею, без образного решения сценического. Но все ритмично и внятно.

Хорошо бреют шеи приговоренным к гильотине. Уже и казнь показывать не надо, уже острие было на шее.

Потом дома пел. Был Даниэль и Моника — разломавшаяся «пара», как говорит Марина. Были гости — монстры из «Восьми с половиной» Феллини. Спали в хорошей комнате, где работает метр.

Утром уехали. Поляки, к сожалению, немецких машин не чинят. Поехали на одном аккумуляторе, то есть нервничали всю дорогу, однако дотянули до Западного Берлина. Любезный немец выпускал нас из ГДР — в этот любимый и ненавистный для демократических Западный Берлин. Пограничники ФРГ просто машут рукой, даже не проверяя паспортов — зачем?

Устроились в маленьком пансионате «Антика». Тридцать марок — ночь. Пошли есть — ели мясо выдающееся. Берлинский какой-то гигантский кусок — целую ногу с костью от свиньи, то есть вареный окорок. Весь съесть невозможно — мы съели. Потом гуляли: город богатый и американизированный — ритм высокий, цены тоже, и все есть на тротуарах — стеклянные витрины-тумбы, там лежит черта в ступе. Никто не бьет стекла и не ворует. Центральная улица — Курфюрстенштрассе — вся в неоне, кабаках, автомобилях. Вдруг ощутил себя зажатым, говорил тихо, ступал неуверенно, то есть пожух совсем. Стеснялся говорить по-русски — это чувство гадкое, лучше, я думаю, быть в положении оккупационного солдата, чем туристом одной из победивших держав в гостях у побежденной.

Даже Марине сказал, ей моя зажатость передалась. Бодрился я, ругался, угрожал устроить Сталинград, кричал (но для двоих) «суки-немцы» и так далее. Однако я их стесняюсь, что ли? Словом, не по себе, неловко и досадно. И еще ореол скандальности и нервности над городом. И есть какое-то напряжение у всех, кроме западных берлинцев.

Смотрели кино французское «Эммануэль». Там есть все, что касается секса женского.

Пошли спать. Утром делали машину. Не мы, конечно. В гараже БМВ. Пока мы гуляли — несколько картинок: мусор на тележке был уложен камушек на камушек, соринка к соринке. Хотели мы купить что-нибудь на память и для дома, но когда пришли, всего было так много, что расстроились мы и ничего не купили, только приценились для порядка и без надобности. Ели много раз немецкие специальные сосиски с горчицей и еще что-то, чего названия не помню, но вкусно и много. Поехали, заплатив и поохав на цену. В машине почему-то было веселее, может быть, оттого, что здесь мы были все-таки на своей территории французско-русской. Завертелись строчки и рифмы:

Пассатижи — парижи обглоданы — гондоны Однако, Ваня, мы в Париже Нужны, как в бане — пассатижи.

Хотя в бане пассатижи — нужней.

Дороги в ФРГ — это что-то особенное, о чем даже и писать не надо. Марина шпарит по-немецки, как я на английской абракадабре. Объяснили нам, что мы проехали поворот на какой-то Кассель, а Кассель — это как раз перед Карлсруэ, а Карлсруэ — тьфу, и не выговоришь — перед Страсбургом, а нам туда и надо.

«Давай-ка остановимся опять!» — Кто это предложил, не помню, но оба согласились и остались в маленьком карлсруйском домике-отеле, где у хозяев три пуделя — два умных, один глухой. Хозяева в прошлом, должно быть, имели бурный роман, но теперь этот Ганс или Фриц, а может быть, и Зигфрид, постарел, а Гретхен или Брунгильда обрюзгла, но бюст сохранила и поддерживает. Я в ванной мылся за десять дойче марок. Не стоит ванна таких денег — нормальная ванна с горячей и холодной водой, только почище наших будет гостиничных ванн да побольше.

Спали, однако, как дома, но с кошмарами. Маринка уже которую ночь во сне давила на тормоз и вертела руль, а я ей советы давал и дорогу указывал. Она не возражала, потому что спала.

Встал, позавтракали бесплатно, как у них у всех западных принято, да поехали. На границе, в Страсбурге нас не осматривали, а наоборот, — пропустили, только спросили по-французски, хотите что-то объявить из контрабанды. Мы не захотели — они не настаивали. Страсбург — это город. Его немцы всегда себе хотели, но никогда не получили, французы его любили и берегли. Еще бы — там еда хорошая и готический собор в мире известный, и магазины, а в них — что угодно. Мы пепельницу купили — на память, дешевую. Продавщица мерсикала и хотела нам добра. Ели шукрут. Отравились, но городок красивый, не городок он вовсе, а город. Пошли на почту звонить, что, мол, мы уже тут, во Франции, что, мол, скоро уже и дома будем, в Мэзон, то есть Ляффите.

Дамочка-телефонистка третировала какую-то непонятливую девушку, та все что-то мешала, что-то не так набирала и мешала дамочке спокойно жить. А дамочка — бровки подбритые, тон на личике, прическа короткая, глазки порочные — хотела и любезничала с молоденьким таким, смазливеньким таким французиком, а девушка мешала, ну, та ее и убивала взглядами и презрением. Мы в игре не участвовали, а позвонили да и ушли.

Дорога национальная № 4 — узкая, но ровная, дождь над Францией весь день, грузовики с дороги сбивают, а мы себе едем и беседуем или молчим, это когда каждый думает, что его ждет. Но нам и молчать хорошо, потому что ведь едем мы вместе и машина, слава Богу, обещает довезти до места.

В Париж въехали неожиданно спокойно, как и положено Марине в который, а мне в третий все-таки раз. Просекли город насквозь и сразу — в магазин, к итальянцам, за едой. Это Марина, а я бороду отпускать решил, небрит был и противен и в магазин не пошел.

Дома разгружались, ели, звонили. Было уютно, тепло, но нервно. Пришли Миша и Милка, и окунулись все в проблемы детей, которые томятся в Шарантоне и не знают за что, а родители-то сами их туда посадили, иначе бы они сбежали под кайфом куда-нибудь и померли бы где-нибудь или, еще хуже, в преступники бы вышли.

Я Игоря не видел два года, после того как поверил ему и убедил Марину отпустить его на природу, уж очень они рвались с другом на природу, как Лев Толстой почти, да и не он один. Что из этого вышло — понятно. Природа их не приняла, испугала и отторгла, и заменили ее ребята марихуаной да ЛСД.

На том до сих пор стоят, хотя воды много утекло, и нервов родительских источилось. И Испания была, и Англия, и Франция, и у отца один месяц, а воз и ныне там. Спасать надо парня, а он не хочет, чтобы его спасали, — вот она проблема, очень похожа на то, что у меня. Хочу пить и не мешайте. Сдохну — мое дело и так далее, — очень примитивно, да и у Игоря не сложнее. А у Александра то же, но хуже для него, а для родителей чуть проще, можно и пригрозить — он под надзором. Вот так…

Сейчас они там видятся даже, что я считаю большим врачебным идиотизмом. Однако… завтра увидим.

Я наладил аппаратуру. Музыка играет, жизнь идет. До утра — а там увидим.

Поехали в больницу. Похоже на наши дурдома, только вот почище, и все обитатели — вроде действительно больные. Ко мне разбежался кретин в щетине и потребовал закурить. Я дал. Врачи разговаривали часа три. Главный мне не приглянулся. Марину перебивал и даже уязвлял несколько. Она для него из другого мира, где слава, деньги, весь мир и, конечно, эгоизм и полное равнодушие к судьбе детей вообще и своего, в частности. А она еще в истерике не билась, говорила разумно и сдержанно.

А им откуда знать, что у нее внутри, тем более, что им надо причину установить, и проще всего найти ее в матери и отце, что они обижали детю, тепла ему не давали, притесняли всячески и издевались над ним.

У них практики нет — общаться с молодыми наркоманами, да еще из творческой интеллигенции. Однако врач все-таки человек культурный и не хулиганил, и открыто не обижал, меня слушал.

Я вякал вещи верные, и показалось мне, что все очень ясно. Все хотят своего — покоя. Врачи — избавлением от беспокойного пациента. Покой. Игорь — избавлением от всех, чтобы продолжать начатое большое дело. Покой. Родители, чтобы больше не страдать. Покой. Я — чтобы мне было лучше. Все — своего по-своему, потому что общего решения найти нельзя.

План таков, вернее варианты:

1) отца уговорить взять Игоря;

2) взять его нам;

3) уговорить все же долечиться.

Разделить их и т. д.

Увидели Игоря. Он сидел и что-то калякал, даже не встал. Под лекарствами он — бледный и безучастный, глаз — остановлен, все время на грани слез. Я даже испугался, увидев. Говорили с ним. Он хочет в Африку, хочет жить у нас, с Александром обязательно, хочет работать, чтобы потом в Африку, все хочет сейчас же и ничего не хочет в то же время. Я пока не могу этого описать, и как мать это выдержала и выдерживала, и будет выдерживать — не понимаю. Но положение безвыходное. Созерцать, как парень гибнет, ведь нельзя. А он-то хочет погибнуть. Вот в чем вопрос. Ушли. Весь остаток дня прожили в печали, ужасе и страхе.

Звонили К. В. Позвали его и друга с женой к Жану, где живет Алеша Дмитриевич. Ели там. В маленьком кафе возле театра много вкусного. Алеша песни пел, я тоже. Костя говорил тосты, пьянел и был счастлив, хвастался большой поэтической и политической эрудицией, намекал на близкие отношения с Мариной, словом, вы…вался, но симпатично, я ему потакал. Он ловко подводил свою речь к цитатам из стихов и называл Пастернака Борей (как Ильича назвать Вовчик), друг его и жена балдели от нашествия знаменитостей и от гордости за высокопоставленного своего друга.

Маринка держалась отлично, я тоже хорошо. Отвезли Константина домой в отель. Завтра он государственные дела будет заканчивать, ему спать надо, а нам необходимо. И завтра много звонков и дел дома, надо мне рабочее место устроить. Я ведь работать буду, хочу, намереваюсь. Поглядим, что будет.

Целый день разбирали хлам: почту, журналы старые, даже негодные диски и всякое разное. Сделали мне рабочее место, установили систему, стало чище и просторней.

У Марины почта колоссальная. В основном, все просят деньги, налоги, страховки, помощь, штрафы, гонорары адвокатам, которые что-то там писали, отписывались, атаковали, защищались от Турнье и его адвокатов, которые делали то же, только им платит Турнье. Звонки были от тележурналистов, чтобы делать фото для тележурналов.

Я чихал во время уборки и таскал хлам вниз. Все пошли за едой и за всякой всячиной. Это здесь быстро и время не берет. Только все-таки досадно, что тут все, а у нас не всем, тут красиво и быстро, а у нас не так, чтобы очень. Вернулись да легли, только посмотрели «Айседору» по-американски. Ее играет Ванесса Редгрейв — очень хорошо. Есть там изображение: Россия 1921 г. и Есенин, который говорит с английским акцентом, читает стихи, даже с акцентом водку пьет, дерется и изображает русского безумца.

Революционные солдаты одеты в потертые дубленки и поют «Калинку» с акцентом. Она пляшет в каком-то зале, где висит все, что они знают из лозунгов «знание — сила». Плакат: «Убей немца». Портреты Ленина во всех ракурсах, и все красно от кумача. Господи, как противна эта клюква. Стыдно. Но ведь мы-то про них делаем, должно быть, еще хуже.

Утром поедем по делам, не по моим, конечно. Хотя и я зайду по поводу нашей машины и, может быть, поглазею на вуатюры, я их люблю.

Спокойной ночи. Да! Я забыл, ведь я разговаривал с матерью — они там все перевезли. Все идет и без нас.

Поехали в Париж. Марина — к парикмахеру, а в 1 час 30 у нее интервью и съемка, а я с двумя бутылками «Житно» — польской водки к месье Жозефу. Его на месте не было и я, как дурак, пошел с водкой в консульство, где меня приняли, как родного, а один человек, Миша, повез к себе обедать. Я только успел зайти во РНАК, где всем иностранцам скидка. На будущее надо знать.

Обедали у Миши, он вроде чуть левых взглядов, или хотел мне так показать, меня щупал, но я осторожничал, что-нибудь скажу эдакое и сразу что-нибудь такое. Очень мы свободные люди со своими соотечественниками. У него жена беременная. Таня звать, простая такая девушка из Коломны. Он тоже. Имеет некоторый опыт борьбы за жизнь, с завистью сталкивался, локтями шуровал, но больше не хочет. Хочет защититься и в маленький город преподавать, чтобы спокойней, думаю, что заблуждается. Везде ведь то же, а на периферии — еще в более невыносимой форме. Гуляли мы с ним по Елисейским полям, у него кофе пили в маленькой квартирке-комнате, она здесь называется «студия». Это когда кухня прямо в комнате, поэтому, должно быть, наши мастерские тоже называются студии.

Пешком прошелся, у всех жандармов, преимущественно негров, спрашивал, как пройти. Отвечали. Нашел дом Тани, дождался Марину, пришли репортеры, а тут и сама хозяйка приехала из Швейцарии, со съемок. А у Карла, старшего сына, вчера было двадцатилетие, мы провели с ней агитацию, чтобы она не осталась у разбитого корыта, потому что после развода герцоги и графы, конечно, ее выкинут. Так, чтобы она ушла сама и в сильной позиции. Но она как будто ничего не слышит. А может, просто она что-то другое, кроме этого, жизнью и не считает, так тогда, что мы ей голову крутим? Глупо.

Был потом ужин, все веселились, и Варвара с мужем — очень респектабельным молодым фининспектором — показывали слайды, мы даже удивились: у нее талант есть, это приятно обрадовало, что она не только красивая, но и еще что-то. Был, словом, пир во время чумы для взрослых и скучный, ненужный вечер для детей. Уехали домой и, конечно, дорогой обсуждали все.

Кертис, муж Бижи, объяснял мне ситуацию с «Континентом». Но это я позже сам узнаю. Слайды были о свадебном путешествии в Сицилию — в основном развалины древнего храма близ Сиракуз, колоннада, потом церковь с мозаикой, в пламени фотовспышки — золотая.

Утром поехали в больницу, опять беседа с врачом по-французски, видели Александра, он сказал: «А! Ты пришел?! Извини меня за воровство, это была глупость!» Хороша глупость, на двести тысяч франков. Почему-то мы все стесняемся ему показать свое истинное отношение к этому делу, даже лобызаемся троекратно, как раньше. Может, нам его жаль, а может, хотим благородство выказать. Игорь в этот раз лучше намного, ему снизили дозу транквилизаторов. Мерил штаны, говорил много, то разумного, то ерунды, все хочет жить вместе с Алексом: мы, мол, одно тело, одна душа. Он, должно быть, из породы не вожаков, а самоотверженных приближенных, очень увлекается людьми и влюбляется, но, к сожалению, в тех, кто ему потакает.

Уехали мы все опять в полном отчаянье, говорили о том же и, конечно же, все не знали, что же будет дальше.

Дома глядели фильм — дурацкий человек, который стоит три миллиарда. Это такой электрический благородный супермен, который спасает мир. Потом был матч. Регби: Италия — Франция. Очень жестоко и интересно. Французы выиграли. Маринка снова давала интервью и фотографировалась в уголочке.

Я лег спать и проспал до утра, а утром уехал к детям. Я себе мышцу простудил или нерв прищемил во сне, шею не повернуть. Глупо. Ойкал в машине при каждом толчке и божился больше никогда не спать. Володька обрадовался. Визжал и был похож на белокурого дьяволенка, но намерения имел благие — нам понравиться и быть пай-мальчиком. Это ему не удается. Петя — громадный. Смотрел ноты для поступления и играл на гитаре. Неплохо. Но, конечно, еще очень по-школьному. Говорили про его учебу у нас — ему и хочется и колется.

Я пока еще точного отношения к плану переезда в Москву не имею, но что-то у меня душа не лежит пока. Не знаю почему, может быть потому, что никогда не жил так и потому внутри у меня ни да, ни нет. Но Марина очень хочет и решила. Ну, что же, поглядим. Дети хорошие, а я привыкну, может быть.

Принял горячую ванну и натерли меня огненной мазью, я ее вытерпел минут десять и снял — щиплет ужасно.

Да-а! Смотрел фильм «Голос бога» с Гарри Купером. Это про семью квакеров. Скучный, длинный, замечательный фильм, полный юмора и драматизма. Очень тонкая режиссура и игра. Очень добротно, по-американски. Фильм 50-х годов, но он вне времени. Проблемы вечные — жизнь ломает философию непротивления и пуританства. Натура человеческая берет верх.

Уснули как убитые и мы, и дети, которые очень счастливы, особенно Володька, который вертится и хохочет за пятерых.

Целый день ели, гуляли, ели, спали. Я мучился со спиной и вывернутой шеей, однако написал кое-что из баллад. Очень меня раздражает незнание языка. Я все время спрашиваю: Что? Что? И это раздражает окружающих. Мне пишется трудно, и ангел спускается неохотно, и ощущение, что поймал за хвост, не приходит. Но все-таки вымучиваю, и в благодарность за работу мозг начинает шевелиться.

Спали, встали. Поели, я пописал, пошли детям шмотки покупать, опять поели и поехали, взяв Петю. Володьке не сказали, он бы это воспринял как предательство.

Ехали хорошо и радовались, что убежали от снега и гололеда. Ели в какой-то по-ихнему придорожной забегаловке. Вроде нашего Арагви, только побыстрее и посвежее. Привыкнуть к этому нельзя, как им невозможно, наверное, привыкнуть к нашему. Каждому свое. Цены — агромадные.

Я всю дорогу вертел строчки:

Вы были у Беллы Мы были у Беллы Убили у Беллы День белый, день целый И пели мы Белле Уйти не хотели Как утром с постели И если вы слишком душой огрубели Идите смягчиться не к водке, а к Белле И если вам что-то под горло подкатит У Беллы и боли и нежности хватит. Препинаний и букв чародей Лиходей непечатного слова Трал украл для волшебного лова Рифм и наоборотных идей. Автогонщик, бурлак и ковбой Презирающий гладь плоскогорий В мир реальнейших фантасмагорий Первым в связке ведешь за собой. Мы неуклюжие, мы горемычные Идем и падаем по всей России Придут другие, еще лиричнее Но это будут не мы — другие. Пришли дотошные «немыдругие» Они хорошие, стихи плохие. Стонешь ты эти горькие, личные, В мире лучшие строки! Какие; Придут другие, еще лиричнее, Но это будут не мы — другие.

Сколько же я пропустил. А уже и Игорь несколько дней дома, и Петю вчера проводили, он два дня внизу на гитаре играл с кузеном, Игоря повидал и уехал с Гар де Лион, то есть с Лионского вокзала. Вокзалы в мире одинаковы — большие и грязные и напоминают, что все непостоянно: и место, и время, и люди. Накануне смотрел кино «Фантом де Парадис». Гипертрофированная история доктора Фауста — мюзикл с прекрасной музыкой и фантастическими съемками. Фильм получил «Гран при» за лучший фантастический фильм. Вообще кино смотрим.

«Кровь для Дракулы» про вампиров. Много здорового и нездорового секса, и бедный старый Дракула волосы подмазал, чтобы соблазнять невинных девочек, а их уже и нет, он кровь-то все-таки посасывает, но потом блюет ужасно, потому что девочек уже испортил садовник, а девочки — аристократки и развратны поэтому. Кроме двух, но молодую vierge (новое слово, означает девственность) садовник все-таки успел лишить невинности, прямо стоя у стены, и мама их застала, а Дракула пьет кровь на полу. Но старую деву он все-таки высосал, и когда его садовник изрубил на куски и вбил кол в него, эта дева умирает вместе с Дракулой, предварительно поорав. Хорошо, что умер Дракула, — уж очень он мучился и бился в припадках от недостатка невинной крови.

Еще глядели «Мякоть хризантемы» с Рамплинг, английской актрисой, хорошей. Там много смертей и сумасшествий, но сделано неплохо.

Отец Игоря принял, обещал помочь и помогает, но он вчера подкурил малость, мерзавец, а в гостях у Бориса выпил водочки и стал спать.

Борис позвал говорящих по-русски, и я говорил. Слушал его новую пластинку, где он поет, Марина текст читает. Это история его, Бориса, в поэзии — довольно странная, но красивая. Ели вкусно, я попел, все придумывали, как бы перевести. В один голос сказали — это невозможно.

Еще были дела автомобильные, купили «кадиллак» — старый 67-го года, но красивый. Купили больше из-за цены и для юмора.

Я послал три баллады Сергею и замучился с четвертой о любви. Сегодня, кажется, добил. Надо завершить Робин Гуда и начинать для Эдика — военные.

Пошел я с одним человеком, который приятель Бориса, на вручение премии А. Синявскому и всех их там увидел, чуть поговорил, представляли меня всяким типам. Не знаю, может, напрасно я туда зашел, а с другой стороны — хорошо. Хожу свободно и вовсе их не чураюсь, да и дел у меня с ними нет, я сам по себе, они тоже. А пообщаться интересно. Они люди талантливые и неоголтелые.

А ночью позвонил один тип, который уехал, — В.З. упрекал, что я его избегаю и т. д., задавал вопросы вроде: «Ты из повиновения вышел?»

Я отвечаю: «Я в нем и не был» и т. д. Он, по-моему, записывал — хрен его знает. Хочет увидеться.

Занервничали мы. Как они все-таки оперативны. Сразу передали по телетайпу — мол, был на вручении премии.

Утром виделся с нашими. Мимоходом им сказал — реакция слабая. Они ведь теперь тоже либералы. Хотя — кто их знает.

Но ведь общаться-то с кем-то надо, а то веду полуживотное состояние и думаю — зачем я здесь? Не пишется — или больше не могу, или разленился, или на чужой земле — чужое вдохновение для других, а ко мне не сходит?

А приеду домой — там буду отговариваться тем, что суета заела. Каждый день здесь работает телевизор, развращает, хотя ни хрена не понимаю. Маринка мечется между плитой, счетами и делами. Я — бездельничаю, и сам не знаю, что хочу…

А тут к тому же случилась у нас утром кража, а может, и не утром, — мозги и наблюдательность притупились — и я, и Маринка не помним и не можем сократить период возможной кражи. Либо это у Ольги, когда я пришел в 5 часов и до 6.30 м., но я не помню — снимал ли я куртку в это время, когда ходил в «С» наверх. Если снимал — это могло случиться там, потому что в 4.30 они еще были в кармане — я их ощущал, да и вынимал, а если это не так — значит уже ночью — дома. На Игоря трудно думать. Может, кто-то случайно зашел в открытый дом и не удержался от искушения, а может быть, и вор. Но тогда почему он больше ничего не взял? Влез только в сумку и в куртку. Денег забрал две тысячи франков — в общем. Много. Расстроен жутко. Маринка чем-то отравилась, и рвало ее, да еще голова…

(Здесь текст обрывается)
Париж, 1975 год

Дневниковые записи Владимира Высоцкого, датируемые зимой 1975 г., являются уникальным материалом. В его жизни это был необычный год. Поэту исполнилось 37 лет, а эту дату он сам выделял, как одну из фатальных для российских стихотворцев. В произведении, которое он посвятил поэтам «О фатальных датах и цифрах» (1973), Высоцкий выделяет в качестве судьбоносных три возрастных рубежа: 26, 33, 37. Первый ознаменовался для него попыткой самоубийства и приходом в Театр на Таганке, второй — премьерой «Гамлета», пьесой, при репетиции которой на него едва не свалилась железная конструкция и которая была последним спектаклем в его жизни. О последней дате Высоцкий писал:

С меня при цифре тридцать семь в момент слетает хмель, Вот и сейчас, как холодом, подуло, — Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль И Маяковский лег виском на дуло. Задержимся на цифре тридцать семь! Коварен бог, Ребром вопрос поставил: или — или… На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо, А нынешние как-то проскочили…

И к своему тридцатисемилетию Владимир Высоцкий подошел трудно. За несколько месяцев до этой даты, в сентябре 1974 г., во время гастролей в Вильнюсе он сильно запил. Его поместили в больницу, предложив сделать вшивку, но Высоцкий оттуда сбежал. Позже, размышляя о болезни старшего сына Марины Влади Игоря, напишет в дневнике: «Спасать надо парня. А он не хочет, чтобы его спасали, — вот она проблема, очень похожа на то, что у меня. Хочу пить и не мешайте. Сдохну — мое дело и так далее — очень примитивно, да и у Игоря не сложнее…» Но это было позже, а в сентябре 74-го Высоцкий «ходил по лезвию ножа». В том же году близкий ему Валерий Золотухин отметил в своей записной книжке 18 сентября: «Духовичный страхи рассказывает про Володю: «Дай мне умереть». Никто не едет. Врач вшивать отказывается: «Он не хочет лечиться, в любое время может выпить и — смертельный исход. А мне — тюрьма». Шеф сказал, что он освободил его от работы в театре». Вскоре, в октябре, Владимир Высоцкий попадает в автомобильную аварию: при поездке в Ленинград, машина перевернулась, но сам он, к счастью, не пострадал.

В январе 1975 г. Высоцкий уезжает во Францию, чтобы рядом с любимой женщиной справиться с депрессией и найти новые силы для творчества… В дневнике того же В. Золотухина есть запись: «В поезде он (Высоцкий) сказал мне, что страдает безвременьем… Я ничего не успеваю. Я пять месяцев ничего не писал».

Во Франции у Владимира Высоцкого и Марины Влади были свои сложности, проблемы с детьми, непривычный образ жизни, ничегонеделанье, отсутствие друзей, надзор КГБ. Через некоторое время праздная сытость и быт чужой страны стали утомлять Владимира Высоцкого: «Веду полуживотное состояние и думаю — зачем я здесь?…» — и все же эта короткая «самоволка» была его последним длительным отдыхом, помогла восстановиться физически и духовно. Но Высоцкий не умел и не любил отдыхать, он спешил на Родину, спешил жить, спешил поведать людям, приходящим на его концерты, о том, что он думает об этом мире.

Последние штрихи. Высоцкий о себе:

«Обычно в эстрадной песне, которую мы с вами каждый день смотрим по телевизору, хлебаем полными пригоршнями, очень мало внимания уделяется тексту. Я знал одного поэта, который говорил, что он в основном делает это поутру, когда чистит зубы.

Я очень не люблю, когда мои песни поют эстрадные певцы. Они, наверное, споют лучше меня, но — не так. Не так, как я написал. Я сам написал и текст, и музыку, и сам спел песню под гитару — как захотел. А у этих ребят прекрасные голоса, они работают с оркестром, но делают это все по-другому. Когда песня выходит на пластинке, я ничего поделать не могу: они все равно берут. Ну, а когда есть возможность запретить, я им своих песен не даю. И если вы где-нибудь услышите, что кто-то поет мои песни «не с пластинок», можете смело подойти и спросить: «А почему вы поете Высоцкого? Он же вам не разрешил!»

Я ничего не написал про Париж, например, — и особенно не хотелось… Я не знаю, как мне вообще не хочется писать стихи про то, что я там увидел, потому что не очень сильно это понимаю. Надо пожить в стране, чтобы кое-что понять и иметь право про это писать.

Я закончу свое выступление песней, которая является ответом на половину тех вопросов, что задаются мне в письмах, — о том, что я люблю в этой жизни, чего — нет, и даже вот в некоторых записках содержались примерно такие вопросы. Вот кое-что из того, что я не приемлю, не выношу, я постарался описать в этой песне, которая так и называется: «Я не люблю».

«Спрашивают, каких недостатков я не прощаю. Их много, я не хочу перечислять, но… жадность, отсутствие позиции, которое ведет за собой много других пороков. Отсутствие твердой позиции у человека, когда он сам не знает даже не только того, чего он хочет от жизни, а когда он не имеет своего мнения или не может рассудить о предмете, о людях, о смысле жизни — да о чем угодно! — сам, самостоятельно. Когда он повторяет то, что ему когда-то понравилось, чему его научили, либо когда он просто не способен к самостоятельному мышлению».

«Все мы в какой-то период нашей жизни страдаем от слухов. И я до сих пор отмахиваюсь руками и ногами от всевозможных сплетен, которые вокруг меня распространяются, как облака пыли… Мне говорят: «Но ведь бывают и хорошие слухи!» Я думаю: «Нет. Если хорошие — это сведения или сюрпризы. Слухи и сплетни бывают только плохие, только чтобы гадость сказать».

«Я больше ценю в человеке творца, чем исполнителя, и потому не люблю актерскую профессию в чистом виде…»

«…Я написал большие стихи по поводу Василия (Шукшина), которые должны были быть напечатаны в «Авроре». Но опять они мне предложили оставить меньше, чем я написал, и я отказался печататься не полностью…»

«…Просят рассказать о личной жизни. Это очень странно — я никогда ни к кому не подхожу и об этом не спрашиваю… О личной жизни я не рассказываю».

«…Я не очень даю обижать мои песни. Меня, пожалуйста, песни — нет. Иногда работаешь, грызешь ногти, в поте лица, как говорится, подманиваешь оттуда это так называемое пресловутое вдохновение — иногда оно опустится, а иногда и нет — и сидишь до утра. А потом смотришь — песня идет на титрах, и ты в это время читаешь: «Директор фильма — Тютькин», а в это время идет самый главный текст, который ты написал».

«Я не пою на «бис»!..»

Я НЕ ЛЮБЛЮ

Я не люблю фатального исхода, От жизни никогда не устаю. Я не люблю любое время года, В которое болею или пью. Я не люблю холодного цинизма, В восторженность не верю, и еще — Когда чужой мои читает письма, Заглядывая мне через плечо. Я не люблю, когда наполовину Или когда прервали разговор. Я не люблю, когда стреляют в спину, Я также против выстрелов в упор. Я ненавижу сплетни в виде версий, Червей сомненья, почестей иглу, Или — когда все время против шерсти, Или — когда железом по стеклу. Я не люблю уверенности сытой, Уж лучше пусть откажут тормоза. Досадно мне, коль слово «честь» забыто И коль в чести наветы за глаза. Когда я вижу сломанные крылья — Нет жалости во мне и неспроста, Я не люблю насилья и бессилья, Вот только жаль распятого Христа. Я не люблю себя, когда я трушу, Я не терплю, когда невинных бьют. Я не люблю, когда мне лезут в душу. Тем более, когда в нее плюют. Я не люблю манежи и арены: На них мильон меняют по рублю, — Пусть впереди большие перемены, Я это никогда не полюблю!

Из дневниковых воспоминаний Аллы Демидовой:

28 июня 1974 г.

Каждый день спектакли и бесконечные концерты. Нас вывозят то на какие-то стройки, то в цеха. На каком-то концерте Высоцкий пел «Я не люблю, когда стреляют в спину, я также против выстрелов в упор…» Мы стояли за кулисами, слушали эту песню, и я сказала, что не люблю, когда о таких очевидных истинах слагают стихи. На что мне Васильев, повернувшись резко, ответил: «Да, но то, что не любит Высоцкий, слушает весь город, затаив дыхание, а то, что не любишь ты, никого не интересует…»