Наконец-то ему повезло: в кустах на Сером лугу обнаружился молодой щавель. Уже целую неделю рыскал Велик по лугам в поисках какой-нибудь съедобной травы. Он видел и понимал: рано еще, трава только проклюнулась, и срочная работа, с весной нагрянула — надо было копать огород, — и все ж выкраивал час-другой для поисков. Они с Манюшкой подъели все припасы и последние полмесяца существовали неизвестно чем, в основном «гопиками», изредка попадавшимися я на чисто убранных с осени картофельных полях. Выпадали дни, когда даже съестного запаха не удавалось нюхнуть.
И вот — Манюшка слегла. Понукаемая Великом, она через день — через два ходила в школу, высиживала там один, от силы два урока, плелась домой, забиралась на печь и затихала там до следующего выхода. Велика и самого тянуло залечь да и не вставать больше, но было некогда: придя из школы, брал лопату и шел подымать огород, часа через два-три уходил в луга или в поля на раздобытки, возвратившись, снова копал землю. Оно ведь и дураку понятно: не посеешь — не пожнешь, надеяться будет не на что, сразу ложись и помирай.
Щавелек был еще маленький, с ноготок, но рос обильно в старой прошлогодней траве, не выкошенной меж кустов. Чтобы набить карманы и самому полакомиться, потребовалось много времени. Ладно, нынче пускай огород отдохнет от меня, решил Велик. Надо подкормить Манюшку, а то как бы до смерти не загрызла ее ужака.
Возвращался домой в сумерках. От Навли, от леса тянул слабый ветерок, и был он теплый и томительный, беспокоил и волновал. Велику показалось, что дома ожидает какая-то радость. Письмо от отца, подумал он, и ускорил шаги. Давно не было.
Едва переступив порог, он глянул на стол и увидел солдатский треугольник. Удивился — бывало и раньше, что он загадывал: вот приду сейчас домой, а там — письмо, но ни разу не сбылось. И вот…
На конверте стоял другой обратный адрес, и почерк был не отцов. У Велика задрожали пальцы.
Под диктовку отца писала медсестра:
«Мы только что взяли штурмом большую и хорошо укрепленную крепость (название было густо замазано). Разделали фашистов как бог черепаху. Нам тоже досталось, и все ж радостно — победа за нами. Меня ранило, но пустяково — в руку, в мякоть. Вишь, сам писать пока не могу, пишет за меня сестра Оля.
Скоро, сынок, войне конец, увидимся. Слышно ли что-нибудь про наших с тобой родимых?»
Хотя ранение отца и упоминание про родимых опечалило Велика, все ж радостное настроение не упало: главное — не убит и войне скоро конец.
— Ты жива там еще? — крикнул он бодрым голосом.
— Жива пока, — вздыхая и кряхтя, тоненьким голоском откликнулась с печи Манюшка. — А видать, отойду. — Помолчала. — Ладно, помру — тятька останется, бог даст. Все равно не удастся под корень нас вывести.
— Черт возьми! Брось-ка ты — «помру, помру»! Вон мой пишет: скоро увидимся.
— Его отпускают, что ли?
— Всех отпустят — вот-вот мир наступит.
— Скорей бы господь дал. Галетов привезут, вот поедим-то. Только от моего что-то долго нету писем.
— Пришлет. У них ведь там работки хватает, не всегда и время есть письмо написать… Слышь, а я щавелю принес, сейчас варить будем. Слезай-ка, помоги мне.
На печи послышалось шевеление, потом Манюшка, с сожалением цокнув языком, сказала:
— Не получается, Вель. Не могу ноги поднять. Они у меня опухли чего-то.
А солнце с каждым днем взбиралось все выше. Просохла земля, и начались весенние работы в колхозе. Теперь Велик каждое утро запрягал свою Лихую и вместе с девками уезжал на целый день в поле — пахать. После долгого зимнего перерыва кобыла все-таки признала его и беспрекословно слушалась.
Свой огород потихоньку добивала Манюшка. Голод не одолел ее. Правда, одной ногой уже, можно сказать, стояла в могиле, но все ж удалось дотянуть до спасительной поры, когда пошла зелень. Варили щавель, целыми пуками поедали дикий чеснок. А потом семьям фронтовиков колхоз выделил по два пуда картошки на семена. С каждой картошины со всей сторон срезали тонкие ломтики с ростками — это сажать. Оставалась небольшая сердцевина — для варева. Многих поставили на ноги эти похлебки. Манюшку — в их числе.
Как-то вечером, когда Велик, вернувшись с пахоты, сел за стол, Манюшка, поставив перед ним миску с теплым варевом, села напротив, подперла кулаком щеку, как это делала покойная мать, и сказала:
— Все уже посадили картошку, а у Гузеевых еще огород не вскопан. Все еле ползают. Так, немножко наковыряли, да что там! Я им буду помогать, ладно?
— Давай. Свой посадили — можно и людям помочь.
— Да все равно… Не осилим мы. Вот кабы ты свой полк прислал…
Велик нахмурился. Он всегда страшно злился, когда «придворные дамы» или другие штатские совали нос в дела армии. Манюшка, пробормотав: «Да я нешто што», убралась из-за стола. Но дело она свое сделала. Велик хлебал щавель, затолченный картошкой, и думал теперь уже про Гузеевых.
Справедливо или несправедливо посадили Кулюшку, он не мог окончательно определить для себя до сих пор. Несознательная его душа никак не могла примириться с требованием Общего Дела — за десять фунтов зерна оторвать Кулюшку от детей и посадить ее в тюрьму. Но и бунтовать против Общего Дела он не мог и не хотел. Поэтому старательно изгонял непрошеные мысли про Гузеевых. А сейчас думать о них было необходимо. Велик даже подосадовал, что понял это только после подсказки, и то чьей? — малявки.
Что там говорить, нужно посадить им картошку. Надо поговорить с Заряном, решил Велик и отправился на Песок — там вечерами, чуть потеплело, снова начала собираться на гулянья молодежь.
Тут уже играла гармошка, танцевало несколько девичьих пар. Народ только еще собирался. Заряна не было — наверно, проводил работу в избе-читальне. Придет позже.
А ребятня вся в наличии. Те, что побольше — в основном гвардейцы и флотские, — играли со своими сверстницами в «догони». Таня стояла в паре с Гавром. Ребята поменьше суетились вокруг, занятые какими-то своими делами. В сторонке уединилась небольшая кучка, там от одного к другому плавал в воздухе огонек цигарки. Велик непроизвольно дернулся в ту сторону — остро захотелось курнуть хоть разок, — но осадил себя. Пятого декабря, когда его приняли в комсомол, он дал Тане слово бросить курить и честно держал его, Хотя временами, когда особенно сильно терзал голод, хотелось подбить себя на нарушение — курение все-таки приглушало голодные муки.
Отойдя на видное место, Велик трижды пронзительно свистнул и скомандовал:
— Командирам — построить части!
Тотчас круг распался, ребята бегом поспешили к маршалу. Краем глаза он заметил: курцы делали торопливые затяжки, спеша дотянуть цигарку до конца.
Позанимались строевой подготовкой, провели небольшие маневры. После этого ребята поменьше расползлись по домам, а гвардия и флот вернулись к терпеливо ожидавшим подругам продолжать игру. Велик тоже стал в круг. Скоро в паре с ним оказалась Таня.
— Варвара Николаевна просила тебя зайти, — дыхнула она ему в ухо.
Танино дыхание пахло хлебушком, и Велик повернул голову на этот запах, хотя и знал (не раз проверено!), что потом еще звонче заиграют кишки марш.
— А чего это она с тобой передала? Могла б с Манюшкой.
— Манюшки нынче в школе не было. А про нас она же знает.
— Что знает?
— Что мы с тобой гуляем.
— Вот еще! — дернул щекой Велик. — Ничего мы не гуляем.
— Да все это знают, только ты не хочешь знать, — с обидой сказала Таня.
— У самой еще нос мокрый, а туда же — «гуляем»! — Он сердито отвернулся.
— Да не злись ты, — задышала она в ухо. — Ну знают и знают. Кому какое дело?
— Да ты сама всем и растрепала, — с досадой и обреченно сказал Велик. Он заметил подходивших Заряна и Лидию Николаевну. — Ну, ты найди тут кого-нибудь, а мне надо по делам.
Зарян с Лидией Николаевной пошли танцевать, потом затерялись в толпе, снова танцевали. Велик ждал, когда они сядут, но они, видно, не собирались. Тогда он в перерыве между танцами подошел к ним.
— Коль, у меня разговор.
— Всему свое время, Валентин, — недовольно сказала Лидия Николаевна и потянула Заряна за рукав. — Я хочу танцевать.
— Придется подождать, геноссе, — извиняющимся тоном сказал Зарян. — Не горит?
— Да не горит, — пожал плечами обескураженный Велик. — Я буду вот там, на бревнах.
Да, он был обескуражен. Как же так — к секретарю комсомольской организации приходят с делом, а он отпихивает дело ради танцулек? И эта тоже — «всему свое время»! Учительница, пионервожатая, комсомолка… Если они друг с другом гуляют, то теперь что? Личные дела можно ставить выше общественных? Я ж вот не ставлю — бросил Таню и пошел… Нет, тут одно из двух: либо Зарян «нас на бабу променял», либо… либо я чего-то не понимаю.
— Ну, давай, геноссе, выкладывай, — сказал Зарян, подходя и садясь рядом. Лидии Николаевны с ним не было.
Велик рассказал о бедственном положении детишек Гузеевых.
— Помочь им надо. Может, к председателю толкнуться, чтоб разрешил вспахать огород? Ты член правления, скажи ему.
Зарян, тяжело вздыхая, долго молчал.
— Тут, брат, дело не простое. Гузеевы не одни такие. Ты говоришь, к председателю… Да председатель-то что может сделать? Надо вот какие огромные поля засеять. А у нас всего четыре лошади… Но делать что-то надо. Дай подумать. — Говоря, Зарян все постреливал глазами в гущу танцующих, где в обнимку с одноглазым фронтовиком Иваном Есиным кружилась Лидия Николаевна. Едва смолкла гармонь, он вскочил. — Я побежал, геноссе, а то, чего доброго, невесту из-под носа уведут… Будем думать! — крикнул он уже на ходу.
Велик плюнул ему вслед. Вот она, его печаль-забота! Нет, на Заряна надеяться пока нечего. Надо самому принимать решение… И ничего тут другого не придумаешь, кроме того, что подсказала Манюшка. Обидно, конечно, и досадно, что не сам додумался, ну да ведь что… Дураков учат все, кому не лень.
Решение одно. Только нельзя ведь скомандовать: лопаты в руки — и шагом марш на гузеевский огород! У всех есть работа дома, почти все голодают, обессилели.
Сперва Велик уединился со своими ближайшими помощниками — комиссаром и начальником штаба. Коля Мосин, густобровый красавчик, очень гордившийся своим высоким положением в армии, сразу согласился с Великом.
— Надо помочь, а как же! У них отец на фронте, а Митя тоже служит — у нас.
Начальник штаба Валька Доманов, человек себе на уме, высказался хитро:
— Дело-то хорошее, только чего это мы должны подсоблять Гузеевым? У них вон мать сидит в тюрьме. А вот давайте-ка вскопаем огород бабке Гришутихе. У нее два сына на фронте.
Коля возразил, что Гришутихе есть кому помогать — две невестки и внуки. Но Валька уперся: у Гузеевых тоже есть родня, пусть помогает. Мало ль, что дальняя… Да и вообще — армия не этим должна заниматься, а военной подготовкой, на то она и армия.
— Короче, ты против, — со злостью сказал Велик, подумав: везет же мне на начальников штаба! В Белоруссии Лявон все нервы вымотал, тут этот начинает. — Ну, так и запишем.
— Нет, я не против, — Валька независимо цыркнул сквозь зубы. — Если Гришутихе — пожалуйста.
Велик было загорячился, стал доказывать свое, но комиссар взял его за локоть.
— Брось. Не хочет — не надо. Дело-то добровольное. А вот если начнет агитировать ребят против.
— Агитировать не буду, — перебил Валька. — А сам остаюсь на своей точке.
Потом Велик и Коля провели совещание с комсоставом. Там тоже единодушия не обнаружилось. Все же командиры частей и офицеры, наиболее среди ребят авторитетные, в большинстве высказались за. Каждому из них поручили сагитировать двух рядовых.
На второй день, вернувшись с работы и похлебав зеленой похлебки, Велик с лопатой на плече отправился на гузеевский огород. Он шел серединой улицы, чтобы напомнить ребятам вчерашнее решение. Но никто не пристал к нему по дороге, и к Степкиной хате он прибыл в одиночестве, с кислым настроением. Неужели вчерашние разговоры никого не тронули?
Но выйдя по проулку на огород, он увидел радостную картину: десятка два ребятишек и девчонок разных возрастов, перекликаясь и пересмеиваясь, дружно пятились от хаты, оставляя за собой свежевскопанную полосу. Велика удивило, во-первых, то, что уже поднят был изрядный кусок, стало быть, давненько трудятся, и во-вторых, — что и девки тут. Хотя, если подумать, чего удивительного: это Велик весь день занят на колхозной работе, а у остальных после школы много свободного времени, и не обязательно ведь ждать Велика; и насчет девчонок все понятно — учатся вместе, играют на Песке вместе, почему бы и не поработать вместе? Будем считать, что призвали мирное население прифронтовой зоны на строительство оборонительных позиций.
Заметив Велика, Коля Водюшин скомандовал «смирно!», картинно прошел навстречу, красиво бросил руку к потертой и выгоревшей пилотке и зычно доложил:
— Товарищ маршал, передовые части армии выполняют боевое задание. Потерь не имеется. Комиссар армии генерал Водюшин.
«Перед девками выгинается», — е неожиданной неприязнью подумал Велик, чувствуя себя мешковатым, чересчур скуластым и курносым перед этим молодецки стройным красавчиком.
— Вольно, — злясь на себя за эту неприязнь, хмуро сказал он, занял свое место в общем ряду и вонзил лопату в супесчаную журавкинскую землю.
За всю весну сделали только один выходной — Первого мая. Да и то потому лишь, что люди и лошади совсем пристали, и нужен был хоть — небольшой передых.
Велик решил воспользоваться выходным, чтобы провести большие весенние маневры. Сразу после митинга армия строем отправилась от школы на Песок. Здесь разделились на синих и зеленых и разошлись в разные стороны готовить планы разгрома противника.
В разгар игры в купу кустов, где расположился Велик со своим штабом, прибежал Вовка Мотилев и сообщил, что на флот напал совсем посторонний враг и гоняет его почем зря.
— Какой там еще посторонний враг? — недовольно спросил Велик.
— Сенечка Петечкин. Помнишь его?
— Помнить-то помню, да откуда он взялся?
Вовка пожал плечами.
Если идти с Песка в деревню, в третьей хате по левую руку проживало до войны семейство, в котором все назывались уменьшительно-ласкательными именами — Петечка, Митечка, Сенечка. Конечно, шестидесятилетнего старика Петечкой никто в глаза не называл, это стало уже просто кличкой, а неженатые сыновья еще оставались Митечкой и Сенечкой. Сколько помнит Велик, жили они втроем. Потом Митечку взяли на военную службу, Сенечка уехал куда-то учиться на агронома. При немцах он часто появлялся в Журавкиие. Приезжал на дрожках, которые играючи катил за собой красивый пегий конь по кличке Дубок. Сенечка был одет в добротный городской костюм, а зимой и в драповое пальто с каракулевым воротником, меховую шапку и легкие чесанки с галошами. Всегда носил при себе пистолет — то в портфеле среди бумаг, то в кармане брюк, то на ремне под костюмом. Где-то под Карачевом Сенечка управлял большим имением.
— Кто ж он теперь? — на бегу спросил Велик.
— Солдат, — пожал плечами Вовка. — Пилотка, гимнастерка, сапоги — все чин чином. Погоны с пушками.
— Вот-то радости у Петечки! Один сын на побывку после ранения пришел, не прошло и недели — другой заявился.
— А это уж как водится: кому повезет — радость за радостью катятся, а кому не повезет… — Вовка с горечью махнул рукой: его старший брат всю войну прошел без единой царапинки, а позавчера на него прислали похоронную.
Сенечка стоял у порога своей хаты, широко расставив ноги, крепко сбитый, ладный, краснолицый — похоже, успел уже хлебнуть горячительного. Полукругом, не рискуя подступать к нему ближе, чем шагов на пятнадцать-двадцать, стояли растерянные «моряки», слушая странную Сенечкину речь.
— Ишь, нацепили погоны, сопляки! Не доросли еще! Не положено! От погон все зло на земле… Ну-ка, быстро снять!
— Японский городовой! Какое твое дело? Мы к тебе не лезем! — закричал Гавро, вытирая кровь на губе. С правого плеча его свешивался на нитке сорванный «с мясом» командорский погон. Видно, Гавро побывал в руках у Сенечки.
— Молчать! — взревел Сенечка. — Скажи, пожалуйста, — Морфлот! Шпана недорезанная!
— Это ты полицай недобитый! — заорал оскорбленный Гавро.
Остальные тоже были оскорблены. В Сенечку полетели палки, высохшие коровьи лепехи, горсти песка — все, что оказалось под рукой. Сенечка начал выдергивать кол из палисадника, но в это время вышел его отец, низенький согнутый пополам старик с окладистой бородой и шустрыми глазами.
— Расходитесь, расходитесь, — замахал он руками на ребят. — Чего пристали к пьяному человеку?
— Мы его не трогали, он сам на нас налетел! — крикнул Гавро. — Погоны, вишь, ему наши помешали, Морфлот не по нутру!
— Мало ли что пьяный дурак может ляпнуть, — слегка осевшим голосом сказал Петечка и со злостью рванул Сенечку за рукав. — Ну-ка, марш в хату! Марш! — закричал он сдавленным голосом, негромко, но так страшно, что Сенечка подчинился. На прощанье он только погрозил ребятам кулаком, и то молча.
А Петечка остался еще на некоторое время. Оглядев ребят, он заметил Велика и обратился к нему:
— Валентин, угомони своих солдат. Что это на самом-то деле — человек с фронту, нюхнул пороху, пролил кровушку за нашу родную советскую власть, ну, пришел домой, выпил, думал, тут мирная жизнь, глядь — а тут дети в погонах. Вот он и осерчал. Скажи, Валентин, можно осерчать в таком разе? А? — Он цепко вглядывался в Велика, ожидая ответа.
Но Велик молчал. Он был согласен, что «в таком разе» можно и осерчать, однако соглашаться почему-то не хотелось — может, потому, что речь шла о Сенечке, которого он помнил по оккупационным временам, совсем еще недавним, и потому, что говорил это Петечка, который в те времена гордился своим предателем-сыном, радовался, что растащили колхоз, и, разделив землю, снова стали жить единолично, а сейчас вот поминает советскую власть, называет ее родной. Но и в спор вступать не было причины, потому как факт был налицо: Сенечка — солдат Советской Армии, а Петечка — отец двух советских воинов.
— Морфлот, строиться! — скомандовал Велик…
Воевать настроение пропало и, наскоро закончив маневры, ребята разбрелись кто куда. Большая группа осталась на Песке играть в «галю», другая отправилась на Навлю.
День выдался как по заказу — солнечный, безветренный, умеренно, жаркий. Пахнуло летом, хотя до лета был еще целый месяц, и в мае, все знали, погода всякое могла выкинуть — и морозцем стукнуть, и снежком припорошить. Даже на Великовом коротком веку такое случалось. Ребята шли распаренные, в распахнутых рубашках. А Гавро никак не мог успокоиться после стычки с Сенечкой.
— Если он переоделся в нашу форму, так уже и наш? — вопрошал он, взлохмачивая пятерней и без того лохматую русую шевелюру и воинственно оттопыривая толстые губы. — Японский городовой! В деревне все помнят, как он хлыстиком по валенку постукивал и через каждое слово поминал Гитлера: «фюрер сказал», «фюрер указал».
— Ну мало ли что, — возразил Иван Жареный, скорее для продолжения разговора, чем взаправду. — Раз ему доверили оружие, значит, простили. Скажешь — нет?
— Японский городовой! Да он же всех обдурил! Небось, как попался к нашим в руки, сразу начал петь, что больше всех ненавидел фашиста и крепче всех любил родную советскую власть. Нас же не спросили, значит, ему поверили.
— Ладно, допу-устим. А теперь-то он уже повоевал, теперь-то с него взятки гладки.
— Выходит так, — неожиданно согласился Гавро, вздохнув. — Выходит, теперь его не уколупнешь.
— Да ты что? — возмутился Иван. — Да, теперь не уколупнешь. А вернись за-автра немец, так он опять побежит к нему. Скажешь — нет?
Послышались восклицания. Спор стал общим. Только Велик не принимал в нем участия. Он не знал, где правда. Вчера Сенечка предал Родину, нынче воюет за нее. Если ему напомнить про вчерашнее, он скажет: «Я попал в безвыходное положение, вот и выжидал нужного поворота событий. Когда выжидал, вел себя, соответственно своему месту — и говорил, что требовалось, и ссылался, на кого требовалось». В деревне есть несколько человек, которые были насильно мобилизованы в бригаду Каминского, сейчас они пишут письма с фронта. Есть убитые — за них семьи получают пособие. Есть раненые — эти тоже искупили вину. Ну а те, кому, повезет и они, останутся живы? Они тоже искупили? Или нет, раз выжили?.. Про Сенечку отец кричал, что он «пролил кровушку». Значит, был ранен и, стало быть, тоже искупил свою вину.
Так, ладно. Судить его не будут, потому как он больше не виноват. Но понял ли он свою вину? Переродился назад из фашиста в нашего? Не изменит завтра, если подвернется случай? А эти, насильно мобилизованные, не поднимут опять против нас оружие, если их снова начнут заставлять, грозя суровыми карами? Ведь поднимут же, сволочи!
Так, осади назад, приказал себе Велик. Ты-то кто такой, чтобы судить? Тебе кажется, что в любых обстоятельствах будешь поступать как надо?..
Дважды искупавшись в холодной еще Павле, набив карманы и запазухи щавелем, чесноком и котиками, ребята возвратились в деревню перед вечером.
Еще издали заметили какую-то возню возле Петечкиной хаты. Когда подбежали, оказалось — дерутся Митечка и Сенечка. Вокруг метался всклокоченный жалкий Петечка.
— Сенечка! Митечка! — выкрикивал он, то умоляя, то грозя. — Сыночки! Будя! Ну будя! Пошли выпьем! Стоит же! Сынки! Чтоб вас гром побил! Чтоб вы подохли! На всю деревню осрамили! Сыночки!
Изредка он пытался влезть между сыновьями, но кто-нибудь из них отпихивал его ладонью в грудь, иногда так сильно, что старик со стоном плюхался на песок. Тяжело дыша, сидел малое время с закрытыми глазами, потом вскакивал и снова начинал с криками топтаться вокруг сыновей.
Братья были одеты по всей форме. На Ми-течке — бескозырка с ленточками, черная форменка, брюки клещ и ботинки, на Сенечке — пилотка, гимнастерка, брюки и кирзовые сапоги. У Митечки по подбородку стекала струйка крови и падала каплями на тельняшку. Ненавидяще глядя на брата, часто сглатывая слюну, Митечка выталкивал из себя тяжелые и черные слова:
— Фашистская сволочь… тварь… гитлеровский подтирало… Думаешь, спасся в красноармейских погонах?
Сенечка был плотнее и здоровее тонкого, узкоплечего, обескровленного раной брата. Даже с первого взгляда было ясно, что Митечка еще не совсем поправился, что же до пролитой Сенечкой кровушки, то она, видно, была лишняя слишком тугое и цветущее было у него лицо, слишком живо и ловко вертел он кулаками. Моряк не сдавался, но было ему туго.
Изловчившись, Сенечка саданул брата в грудь, да так, что тот пошатнулся и, с трудом устояв на ногах, отступил на несколько шагов.
— Долбали мы ваш флот! — крикнул Сенечка с ненавистью и злорадством.
— Нет, врешь, фашист! Флот наш вы никогда не били! Полундра! — С этим возгласом Митечка рванулся навстречу братниным кулакам.
Ему пришлось бы несладко, но тут в ответ на его призывный крик Гавро тоже заорал «полундра» и сзади бросился на Сенечку. За ним— еще четверо. Гавро сомкнул ладони на Сенечкином лице и, сделав сзади подсечку, рванул на себя. Прием этот в ребячьих драках был безошибочен — схваченный так противник валился на спину. Но командор не учел одного — прием срабатывад лишь в том случае, если силы были примерно равны, да и вес тоже. Сенечка не только устоял на ногах, но отшвырнул парня от себя. Однако в него уже вцепились, на нем повисли другие ребята, вместе с набежавшим моряком и снова подоспевшим своим командиром они свалили Сенечку и прижали к земле.
— Вяжите его. вяжите! — кричал Петечка. Он сбегал в сени и вернулся с мотком вожжей. — Руки, руки крутите!
Сенечка катался по земле, отбивался ногами, но теперь и остальные ребята навалились на него. Клубок тел ворочался, издавая нечленораздельные звуки и натужные возгласы.
— Мразь, поганка… — бухал Митечка, стягивая брату руки.
— Слабо вам с нашим флотом… — кряхтел Велик, помогая ему.
Когда Сенечку связали, старик вдруг упал рядом с ним лицом вниз и зарыдал. Сквозь растопыренные пальцы, сжимавшие лицо, прорывались искаженные рыданиями слова:
— Не того бы… вязать… а пришлось… своими руками… и не того… Где бог?..
На второй день утром к Петечке явились прибывший из Соколова участковый уполномоченный Третьяков и Зарян.
— Оружие! — первым делом потребовал Третьяков у Сенечки.
— Нету и не было, — хмуро ответил тот. — Я разбойничать не собирался. Только повидать старика-родителя…
— Только потому и сбежал из заключения? — с издевкой спросил Зарян.
— Нет, конечно… Думал: пристроюсь где-нибудь, укроюсь, — словно оправдываясь, сказал Сенечка. Он сидел за завтраком и успел уже выпить. — А постранствовал среди людей — убедился: жить долго под чужой личиной не смогу. Понял, что зря сбежал. Отсидел бы свои пять лет… А теперь прибавят. Эх!.. Может, выпьете? А?
— Закругляйся, — сказал Третьяков. И сними погоны. Хватит прикрываться.
— Где бог? Где бог? — бормотал Петечка.
— Нету бога, отец, — зло сказал с печки Митечка. — А если есть, то он не с фашистами, будь уверен.
Весенние работы были в полном разгаре. Уже несколько дней конная группа боронила поле под пшеницу недалеко от деревни. Были тут Велик, Иван Жареный, Гавро и Валька Доманов.
Валька пахал на Гитлере. Тот был еще слаб, часто останавливался либо путался в постромках, раза два даже падал. Как раз в один из таких незапланированных перерывов, когда Велик помогал Вальке поставить Гитлера на ноги, на поле появилась Манюшка. Исхудавшее, чуть тронутое весенним загаром лицо ее было заплакано.
— Велик, — сказала она беспомощно и протянула ему листок бумаги. — Вот… Смертью храбрых…
Это была похоронка на ее отца. Пока Велик читал, Манюшка с какой-то истовой надеждой смотрела ему в лицо, будто ожидая, что вот сейчас он прочтет и, улыбнувшись, объявит ей, что это ошибка, что, конечно же, ничего подобного не случилось. Краем глаза он уловил этот ее ждущий взгляд и не знал теперь, что ему делать и что ей сказать.
— Откуда она у тебя? — не отрываясь от бумаги, тихо спросил он.
— Почтальонша принесла, — с готовностью, все еще ожидая от него защиты, ответила Манюшка. — Говорит, из Кречетова передали. Они ж там знают, что я в Шуравкине.
— Ты погоди плакать, — сказал Велик, сложил листок и спрятал его в карман. — Может, это не на него. Может, кто есть другой с такой фамилией… и с таким именем… и с таким отчеством. Я вот завтра схожу в Кречетово и разузнаю.
Он пошел к своей лошади. Манюшка, спотыкаясь, плелась рядом и, заглядывая ему в глаза, говорила:
— А правда, может же быть, да? Чтоб двое — и фамилия одна, и звали одинаково, и по батюшке? Верно?
Велик взял вожжи и понукнул лошадь. Ему тяжело было говорить Манюшке неправду, хотелось, чтобы она ушла. Но Манюшка теперь семенила рядом и требовала подтверждения своим неправдоподобным предположениям: «Да? Верно? Правда ж?» И он кивал и мычал что-то невразумительное, а чаще отворачивался, понукал и подгонял Лихую.
Так они обошли круг, а когда вернулись к дороге, здесь их ждали остальные боронильщики и среди них — сияющий красавчик Коля Водюшин. Едва они приблизились, он заговорил, захлебываясь и ликуя:
— Ну вот, все в сборе… Теперь можно… Я нынче посыльный в сельсовете, вот сижу, ничего такого не жду, тут телефон — дзы-инь!..
— Да не тяни, японский городовой! — не выдержал Гавро, — Что? Говори сразу!
— Победа, вот что! Председатель велел — всем на митинг!
Наступило молчание. Все как будто растерялись. Ждали эту минуту, мечтали о ней, а пришла — не поняли сразу и не поверили.
Велика тоже сперва пришибла эта новость. Раскрыв рот, он ошалело глядел на Колю, а потом вдруг подпрыгнул и побежал по дороге, потрясая в воздухе кулаками и крича во все горло:
— Ур-ра! Победа! Победа! Ур-ра!
За ним с криками бросились остальные.
У самой деревни, когда Велик перешел на шаг, его догнала Манюшка. Она плакала навзрыд.
— Да ты что? — напустился на нее Велик, от радости забывший все на свете. — Ведь победа!
— Да, тебе хорошо радоваться! — сквозь рыдания кричала Манюшка, — Твой жив остался, теперь придет, а моего то уби-ил-и!