Зима выдалась снежная и морозная. Хаты замело по самые окна. В феврале, ближе к весне, пошли оттепели. Снег сам себя пропитал сыростью, сверху промерз, отвердел.
Велик возвращался с сухого болота, нес хворост топить печь. Когда вышел из кустов на Песок, увидел белую равнину, а за нею красную полосу вербняка, и какое-то смутное желание затрепыхалось в нем. Представилось, как идут цепи по этой гладкой равнине, а в вербняке занимает оборону гвардейский полк. Наверно, в самую его душу посеяла война свои семена, и они принялись там.
Оказалось, не только в его душе. Стоило ему поманить — и с охотой потянулись на Песок ребята, и вскоре уже маршировали, учились отдавать честь и рассыпаться в цепь. Было тут все мальчишечье население Журавкина — от первачков, прошлым летом еще бегавших без штанов, до Великовых сверстников и ребят постарше, что уж и за девками начинали бегать.
Армию свою Велик разделил на четыре части.
В гвардию вошли ребята постарше и посильнее, чтоб уж действительно были гвардейцы — и за себя могли постоять, и пример подать остальным. Командиром гвардии он назначил Ивана Жареного— не потому, что друг, а потому, что бывалый человек, прошедший огонь.
С тех ранних пор, когда Велик пристрастился к книгам, о моряках у него сложилось представление как о людях, чьим главным девизом было словечко «полундра!», что значит: ребята, наших бьют! Вперед! Дадим белякам жару! Поэтому у себя в армии он поверстал в моряки самых задиристых и драчливых. Во главе флота поставлен был Гаврик Шапкин, Гавро, как его все называли, гроза садов и огородов, человек, у которого кулаки всегда были наготове. Велику и самому приходилось подраться с ним раза два и, честно говоря, он Гавра побаивался. К его удивлению, тот без слова подчинился ему и был доволен назначением.
Остальной личный состав разделили на два пехотных полка.
В армии были введены воинские звания. Комиссару армии Коле Ведюшину Велик присвоил звание генерала, начальнику штаба Вальке Доманову — генерал-полковника, Ивану Жареному — генерал-майора, Гавру — командора, Шурке Исаеву — полковника, Ваньке Мосину — подполковника. Появились и майоры, и лейтенанты, и мичманы. Все были довольны, и никто не возражал, что их главнокомандующий стал маршалом.
На праздник Советской Армии после уроков Велик объявил сбор. Ожидая пока подойдут командиры, он сидел у окна и пришивал очередную заплату к сшей продубленной ветрами, дождями и морозами курточке. Она уже стала, как шинель у гоголевского Акакия Акакиевича — даже заплат не держала, приходилось лепить их одна на одну. С печи доносились покряхтыванье и шепот Манюшки.
— Ты что? — спросил Велик. — Не заболела случаем?
— Да нет, бог миловал, — слабым голоском ответила девочка. — Ужака сосет. Прямо все силы высосала: иду, а меня так и шатает.
— Мы ж только что пообедали, — напомнил Велик.
— Да что там пообедали, — вздохнула она. — По десять желудей съели.
— Ну, хочешь, еще дам? — дрогнувшим голосом спросил он.
После недолгого молчания Манюшка печально ответила:
— Не надо. От них как будто горькая палка в горле торчит. А ужаке моей не по вкусу: хоть сколько съешь, все равно сосет.
У Велика были припрятаны к ужину две печеные картошины — Зарян дал, мол, премия за хорошую стенгазету, — и он заколебался: дать ей сейчас, что ли, уж крепко жалко стало ее. Но переборол себя. Хоть и говорят, ужин не нужен, дорог обед, а попробуй-ка лечь спать с пустым животом — всю ночь будешь ворочаться.
— Потерпи… Зря ты желуди хаешь — еда полезная. Свиньи, знаешь, какие жирные бывают, когда их вволю желудями кормят!
Манюшка не ответила, только громче закряхтела.
— Велик, знаешь, что я у тебя попрошу? — сказала она через некоторое время. — Сделай Митю Гузеева начальником. У вас же в пехоте ефрейтор заболел, вот заместо него.
— А за какие это такие заслуги? — набычился Велик.
— Ну как же. Он говорил, что его брат твой лучший друг был.
— А при чем тут брат?
— Ну, он же вроде родни тебе, раз ты с его братом дружил. А еще: мы с ним за одной партой теперь сидим, и он мне помогает задачки решать.
Велик дернул щекой.
— Ну и ты ему помоги в чем-нибудь. А в мои дела не лезь.
— Жалко тебе, что ли? Ты ж маршал… Знамо дело, там твоя Таня за Гришку Будейкина хлопочет, ну так я тебе скажу: Гришка не гожий для ефрейтора — картавый, как же он командовать будет?
«Вот, пожалуйста, — усмехнулся Велик. — И армия-то невзаправдашняя, и маршал липовый, а и тут уже начинаются интриги придворных дам».
За окном уже шумели ребята. Вошел Иван, доложил, что гвардия в сборе, потом и командор явился с таким же докладом. На плечах у них красовались самодельные погоны с вырезанными из жести звездочками. Маршал тоже нацепил свои на несменную латаную-перелатаную куртку, надел танкистский шлем, доставшийся ему осенью сорок первого от захожих окруженцев и чудом сохранившийся, потуже подтянул оборки на лаптях.
— Вперед!
Стоял ясный маломорозный денек, какие часто выпадают в конце февраля, в преддверии весны.
«Перезимовали, считай, — подумал Велик, радостно щурясь на теплое солнышко. — Еще немного — и травка пойдет, щавелек, чесночек… Отдышимся, ничего…»
Армия разбилась на две группы — зеленых и синих. Зеленые — гвардия и первый пехотный полк — засели в оборону в вербняке, синие — морфлот и второй полк, развернувшись в цепь, их атаковали.
Велик, командовавший синими, вместе с двумя связными двигался позади цепи. Наст держал хорошо, и бежать было легко — лапти, казалось, сами отскакивают от твердой снежной. корки. Когда атакующие приблизились к кустам шагов на десять, им навстречу посыпались снежки. Они были плотные, увесистые и били ощутимо. Один, ударивший Велика в плечо, даже слегка развернул его на бегу. А бежавшего перед ним Митю Гузеева плоская заледенелая крыга сбила с ног. Велик пробежал было мимо, сделав вид, что ничего не заметил — все-таки конфузно солдату, что свалился с ног от снежка. Но, оглянувшись через несколько шагов, увидел: Митя не встает. Что такое? Не убит же он в самом деле!
Присев на корточки возле Мити, Велик глянул на его лицо и испуганно вскрикнул:
— Ты что? Что с тобой?
— Кружится, — прошептал Митя. Он был белее снега, на котором лежал, под глазами — темные ободки. — Солнце кружится.
— Ты заболел?
— Не, это с голодухи. Я если тихо хожу, то ничего, держусь, а вот пробежал — и сразу повалился.
— Ну, иди домой. Подымайся, иди.
Он помог ему встать, оббил ладонью редкие крошки снега с пиджака.
— Мать-то пишет? Где она?
— В Брянске. На работу гоняют, дом строить. Пайку не разрешают посылать домой. — Он вздохнул. — И правильно: мы-то тут на воле, и работа своя — не тяжелая, а ей надо горбачить. Без пайки швыдко сколупнешься.
— Да-а… Ладно, шагай. — Велик поколебался. — Приходи вечером к нам, чего-нибудь перехватим.
Он повернулся и потрусил догонять своих синих, потеснивших противника.
В субботу после уроков, едва Велик вышел на крыльцо, его подцепил Зарян.
— Слушай-ка, маршал, — в голосе его пробивалась тонкая ирония, — а ты не забыл, что главное твое звание — комсомолец? Не чересчур ли ты увлекся своей армией?
Велик недоуменно пожал плечами.
— Я свои поручения выполняю. И от других ни разу не отказывался.
— Твое главное поручение — пионерская работа. Ты начальник штаба дружины, а пионерскими делами почти не занимаешься. Лида… Лидия Николаевна говорит — инициативы не цроявляешь. Что она тебе скажет — сделаешь, а чтоб сам — не… Вот в армии — там у тебя порядок, потому как там твоя инициатива бьет ключом… Мы вот думали — что такое эта твоя армия? Пользы ни на грош, наоборот, от пионерских дел ребят отвлекает. Хотели даже распустить ее.
— Вреда ведь тоже от нее нет, — убитым голосом сказал Велик. — Кому она мешает?
Зарян засмеялся, хлопнул его по плечу.
— Ага, испугался? Не бойсь. Мы рассудили, что все ж какая-никакая польза есть: изначальная военная подготовка… Но от пионерских дел отрывает. Думали, может, начальником штаба дружины кого другого? Получится двоевластие и раскол. Решили: ладно, пусть в одних руках вся власть будет — в твоих. Ты все-таки наш человек: можно и покритиковать, а когда и отшлепать, — Зарян насмешливо покосился на похмурневшего маршала. — Не по шее, конечно, а словами.
Они шли через школьный сад. Здесь долго стояла немецкая артиллерийская батарея, весь сад был изрыт, большинство деревьев спилены. Остались дряхлые, наполовину умершие груши и яблони. Осенью на них почти совсем не было плодов.
— Вот сад бы посадить новый, — сказал Зарян и вздохнул. — Ладно, это подождет. Не все сразу. Сейчас надо построить клуб. Тогда решилась бы и сельсоветская проблема: пару комнат им там выделили бы — и порядок. У нас ведь так и до войны было — помнишь? — клуб и сельсовет в одном здании… Ну вот… Решили мы устроить завтра воскресник. Будем вывозить бревна из леса. Заготавливать и вывозить. Поднимай свою армию. Да и пионерок, что постарше, можно припрячь.
— Нечего, — сказал Велик. — В лес всегда мужики ездили.
— Так то до войны. Ну, гляди сам. Давай прикинем, кого поставить на валку, кого на обрубку сучьев, кого возчиками…
Участок леса, отведенный журавкинцам под вырубку, находился километрах в трех от Навли. Снегу между деревьями было по пояс, и пришлось расчищать места для пильщиков. Велик подивился предусмотрительности Зарян а — оказывается, на этот случай он распорядился взять лопаты.
Работа была тяжелая, народ обессилен голодом, но его, народу, было много — только Велик выставил девятнадцать самых крепких своих воинов, да пятеро допризывников явилось, да девок одиннадцать. Часто сменяли друг друга, отдыхали. Придавал сил общий настрой — веселый, праздничный. Повсюду слышались шутки, подначки, и все были друг другу приятели, товарищи, друзья и родня.
Когда солнце перевалило за полдень и пошло катиться вниз, привезли из деревни обед. Он, обед этот, здорово помог в организации воскресника. Агитация агитацией, а когда в конце своего разговора-приглашения Зарян говорил: «Колхоз обещает накормить от пуза», агитируемый, даже если ои еще колебался, согласным голосом отвечал: «Ну-ну, поглядим».
От таких обедов большинство давно отвыкло. Во-первых, он был полный — похлебка и каша, во-вторых, каждому едоку выдали по увесистому ломтю ржаного чистого, без всяких примесей, хлеба, в-третьих, похлебка была густая, хорошо протомленная, разварившаяся и с мясцом, в-четвертых, рассыпчатую пшенную кашу изрядно полили пахучим конопляным маслом, так что в морозном чистом воздухе сытный дух можно было ложкой черпать.
Велик сразу, как только получил обед, сунул хлеб в карман. То-то обрадуется чертова Манюшкина ужака! Он огляделся и увидел, что почти все поступили так же — кто разломил ломоть пополам, кто нетронутый спрятал. Да оно, по-хорошему-то, и кашу стоило бы переполовинить — куда столько одному! — но не нашлось во что завернуть.
Рядом с Великом на свежеповаленной сосне сидел Иван. Они держали миски с едой на коленях и усердно орудовали деревянными ложками. Похлебку вычерпали в полном молчании. Только сбив голод, принимаясь смаковать кашу, ребята нашли в себе силы перемолвиться словечком.
— Наверно, при коммунизме вот так о-обедать будем, — сказал Иван, пальцами левой руки поглаживая свой шрам на лице. Левая рука у него, как и у Велика, была свободна: откусив от ломтя несколько раз, когда ел похлебку, остальной хлеб он тоже спрятал. — Хотя… что я говорю: будем? Мы-то с тобой и не доживем.
— Чего это так? — недовольно покосился на него Велик.
— До коммунизма еще топать да топать. Так да-алеко, что иной раз и не веришь. Скажешь — нет?
— Ты что, с ума сошел?
— Не сошел еще, только… — Он придвинулся к Велику и понизил голос: — А ты знаешь, что такое коммунизм?
— Да ты что! — ошарашенно воскликнул Велик. — Кто ж этого не знает! — Он хлопнул Ивана по плечу. — Ладно, пошли, вот уже сосну повалили.
Обрубая суки острым Заряновым топором — а сам Зарян работал пильщиком, — Велик посмеивался: дожил Иван, нечего сказать… Да ты любого первачка спроси и то он тебе ответит: коммунизм — это… это… ну… Вот те на! Погоди, погоди… И правда — а. что ж такое коммунизм?.. Вот так! Всю свою жизнь был уверен, что вопрос этот проще азбуки или таблицы умножения, а коснулось ответить — и сказать нечего.
Ладно, тогда придется начать с самого начала. Коммунизм — это счастливая жизнь. Так? Так. А что такое счастливая жизнь? Это когда ты сыт, обут, одет, делаешь, что хочешь, и имеешь, что хочешь. Захотел коня — выписал в правлении, предъявил бумагу деду Евтею — и, пожалуйста, взнуздывай и владей. Захотел пойти в школу — пошел, не захотел — повалился на травку, ноги задрал и почитывай книжечку. Иван, конечно, тоже не захотел в школу, Коля, Гавро, Шурка… Задрали ноги на лужке, лежим рядом, почитываем. Мы почитываем, девки ходят, цветы собирают. Кто же у Варвары Николаевны на уроках сидит? А она тоже не захотела заниматься — пошла на Навлю загорать. Та-ак… Не получается жизнь при коммунизме, а получается жизнь помещиков и капиталистов. На них рабочие и крестьяне горбачили, чтоб они могли счастливую жизнь проживать, а на нас кто будет? И потом: кто сказал, что жрать от пуза, наряжаться в шелка и бархаты, делать, что хочешь, и иметь, что хочешь, — это счастливая жизнь?
Ну, так. И что же я скажу Ивану?.. Эх, при чем тут Иван, самому бы разобраться!
— Ну-ка, геноссе, пошли со мной, — раздался за спиной голос Заряна. — Помощь требуется.
Он привел его к дереву, которое спилил с одноглазым Иваном Есиным. Оно рухнуло чуть правее, чем они предполагали, и застряло вершиной в кронах сосен. Нужно было сбросить его на землю. У двоих силенок на это не хватило.
Собралось человек пятнадцать, в основном Великовы гвардейцы. Зарян расставил всех по местам, объяснил задачу. Наконец дерево быстро заскользило самыми верхними лапами по сучьям сосен…
Шурка Исаев и Коля Мосин остались обрубать суки, остальные разошлись по своим местам. Зарян вытер вспотевший лоб и придержал проходившего мимо Велика за рукав.
— Ты только глянь, геноссе, — он повел рукой вокруг.
Всюду с лопатами, топорами, пилами копошились-трудились, посреди крохотной полянки весело пылал костер, вокруг него грелась отдыхающая смена. Тихо плыла песня:
— Живет Федя, — тихо сказал Зарян. — Знаешь, геноссе, я нынче как будто в коммунизме побывал. Все дружные, веселые, работают прямо как наперегонки.
— Коль, а что такое коммунизм?
Зарян посмотрел на него весело прищуренными глазами, засмеялся и толкнул локтем в бок.
— Ишь чего захотел — чтоб ему в двух словах коммунизм нарисовали. Его годами изучают, потому как это целая наука. А по-простому… Нынешний наш воскресник — это и есть коммунизм… Ну, скажем, капелька, брызга залетела к нам из коммунизма. А может, и наоборот: наша капелька полетит туда, в будущее.
Хоть и ломала усталость, а дома не сиделось, тянуло на люди. Велик отправился в школу. Там вечерами в учительской открывалась изба-читальня, заведовал которой Зарян.
Сегодня народу пришло сюда много, маленькая комната всех не вместила, поэтому зажгли лампы в соседнем классе. За партами сидели, склонившись над газетами, дед Евтей и еще несколько стариков. Они-то и забрали себе лампы. Половина класса за их спинами была погружена в полумрак. Здесь молодежь, в основном девки, танцевала под балалайку на освобожденном от парт пятачке.
Велик прошел в учительскую. Там Зарян проводил беседу о военном положении. Его слушали несколько женщин, женатые инвалиды-фронтовики (а холостые танцевали в классе), девки-перестарки (кроме Тоньки Дарьиной, которая все еще не сдавалась, все невестилась и сейчас откалывала краковяк с зелеными допризывниками).
— Наша армия полностью очистила советскую землю от фашистских оккупантов, — говорил Зарян, заглядывая в газету и вычитывая оттуда целые куски, — Войска Первого Белорусского фронта под командованием Маршала Советского Союза Жукова недавно взяли польский город Познань и продолжают наступать. Они захватили плацдарм в семидесяти километрах от Берлина. Второй и Третий Белорусские фронты Маршала Советского Союза Рокоссовского и генерала армии Черняховского сражаются в Восточной Пруссии. Идут бои в Чехословакии и Венгрии. Победа, как говорится, на носу, даже ближе.
— Эх, а сколько еще кровушки прольется, — вздохнула Антониха. — Победа-то даром не дается. Вчерась на Евтеева Ваньку похоронка пришла. А от моего целый месяц нет писем.
— Ну что поделаешь, — помолчав, уже не бодро, а печально произнес Зарян. — Мой отец тоже не пишет. А вот Велик вчера получил письмецо.
Все повернули головы и посмотрели на Велика с завистью и вроде бы даже с укором, как будто он был виноват, что ему вот пришло письмо, а другим не пишут. Велик покраснел и заерзал на табуретке.
Потихоньку начали расходиться. После того как опустела учительская, в классе еще с полчаса потринькали балалайки, наконец, умолкли и они.
— А ты чего, геноссе, не идешь домой? — покосился Зарян на Велика, запирая двери.
— А я тебя жду, — удивленно сказал Велик: мол, нетто это не ясно?
— На этом спасибо, — сказал Зарян с усмешкой, — только надо бы сперва у меня спросить, стоит ли ждать. Я бы тебе сказал, что не стоит.
— Ты что, не идешь домой? — растерялся Велик.
— Пока нет. Мне еще надо кой-куда зайти по неотложным делам.
— А мне нельзя? — упавшим голосом спросил Велик.
— Гм. Ну ладно, пошли, раз уж остался. Но — в виде исключения, ферштейн?.. Да ты не обижайся. Мы с тобой друзья, а все-таки разница в годах, она сказывается.
Велик не понял, при чем тут возраст, но хотя Заряновы слова разожгли его любопытство, расспрашивать не решился: не хотелось выглядеть недогадливым тумаком.
Они обогнули школу и вошли во двор. И как только оказались в этом обширном хозяйственном дворе с сараем и хлевом, с поленницами и Велик увидел крыльцо, ведущее в квартиру учителей, так сразу вспомнилось не такое уж далекое по времени, но как будто из древней истории: волостной старшина Кузя Единоличник со своим сыном грузят дрова на сани, на крыльце — Мурка, она все заговаривает с Колькой, и это страшно злит Велика; а потом, когда эти двое уехали, — прыжок на крыльцо и выволочка Мурке. Особенно старался Степка, так старался, что Велику уж и жалко стало Мурку…
Где теперь Мурка? Когда немцы отступали и деревня, спасаясь от угона, выехала в лес, несколько семей (Кузя, его брат Иван Баян и еще кое-кто) остались на месте. В их числе была п учительница Анастасия Семеновна со своей младшей дочерью Муркой Эти семьи добровольно эвакуировались на запад. И где-то затерялись.
Сейчас, поднимаясь вслед за Зарином на крыльцо, Велик думал: знают ли Варвара и Лидия Николаевны о судьбе матери и сестры? Знают ли, что их мамаша веровала в победу фашистов и якшалась с их прислужниками?.. Да ну, откуда им знать?
Дверь открыла Лидия Николаевна.
— Ты что так долго? — вполголоса напустилась она на Заряна, не разглядев сперва, что он не один. — Ой, кто это с тобою? — В голосе ее послышалось недовольство. — Ну, проходите.
Через маленький темный коридорчик они прошли в полуосвещенную комнату, отдаленно напоминавшую деревенскую хату — из-за русской печи, но больше все-таки похожую на городское жилье: стол под скатертью, стулья вместо лавок, этажерка с учебниками в углу.
— А, Валентин, — без особой радости сказала Лидия Николаевна (полным именем учителя стали звать его после вступления в комсомол). — Ты-то чего по ночам не спишь? — Круглое темнобровое лицо ее, очень похожее на Муркино, было строго и хмуро.
Велик в смущении молчал. Но смутился он не оттого, что его отчитывала учительница, она же пионервожатая (тут ему скорее бы удивиться: ведь сегодня он не первый раз допоздна задержался в избе-читальне, с той же Лидией Николаевной они частенько напеременку читали там бабам и старикам газеты). А смутило его то, что сн понял — она недовольна его приходом, так как ждала одного Заряна.
— Ладно тебе, — заступился за него Зарян, присаживаясь к столу. — Пусть хоть погреется. А то и в школе нынче не топили по случаю воскресенья, и дома у него не Африка. И целый день в лесу на морозе в своем маршальском мундире на рыбьем меху.
Вот это зря, набычился Велик. Он терпеть не мог, когда его начинали жалеть и ахать над ним как над сироткой. Велик чувствовал себя самостоятельным, ни от кого не зависимым, а потому достаточно взрослым человеком, а такие вот всхлипывания разрушали это самочувствие и унижали. Ему казалось, что если он поддастся жалости и станет маленьким несчастным сироткой, ему не выжить в этой неласковой жизни. А тогда, значит, наверняка не выжить и Манюшке. А зачем же он тащил ее с собой, спрашивается?. Пусть бы оставалась у тетки Варьки в Белоруссии.
Слова Заряна возымели неожиданное действие. Едва он закончил фразу, открылась дверь из соседней комнаты и в ней возникла Варвара Николаевна в халате и тапочках. Наспех приглаживая раскуделившиеся волосы, она укоризненно сказала сестре:
— Эх, Лида, пора бы уж и поумнеть! Пришли гости, так надо угощать, а не демонстрировать свое испорченное настроение.
Лидия Николаевна, сидевшая рядом с Заряном, вспыхнула и, низко пригнув голову, отвернулась от него, а он, от растерянности и замешательства не зная, что делать, стал нервно выстукивать на столе какие-то несуразные дроби.
— Помоги-ка мне, Валентин, чай приготовить, — сказала Варвара Николаевна ласково.
Она поручила Велику щепать лучинки, потом — разводить на загнетке огонь. Сама тем временем заправляла чайник, отлучаясь то на печь за какой-то сушеной травой, то за водой к порогу. Когда работали рядом, учительница вполголоса разговаривала с ним.
— Все-таки, Валентин, позволь откровенно сказать тебе, что твои односельчане — весьма консервативный народ. Не пьют чай. Когда-то, в незапамятные времена, повелось так и доныне ведется.
— Но это же очень просто, — подал голос Зарян. Они с Лидией Николаевной снова сидели лицом к лицу, однако молча, прислушиваясь к речам Варвары Николаевны. — В хорошие времена в деревне всегда было молоко. Я и сам лучше выпью молочка, чем чаю.
— Верно, верно, — улыбнулась ему Варвара Николаевна. — Потому что ты и сам журавкинский консерватор. Молоко-то было, но даже в лучшие времена не у всех. А уж если говорить про нынешнее время… На десять дворов корова. И что же? Многие пьют чай?
— Ну, Варвара Николаевна… К чаю сахар нужен и заварка.
— Лучше бы с сахаром, конечно, но чай полезен и так. И заварка… Мы вот сейчас заварим шиповником и мятой, и ты убедишься, как это вкусно. Про пользу же я и не говорю. Сплошные витамины и лекарственные вещества. У вас вокруг под ногами тьма-тьмущая трав и ягод, заваривай и пей на здоровье. А здоровье сейчас ох как нужно народу: ведь шатается, с голодухи, любая никчемная хворь может повалить. И вот пожалуйста — все-таки не чаевничают. Не принято. А догадаться до простой вещи, конечно же, невозможно.
— Сдаюсь, — сказал Зарян. — Придется чай внедрять по комсомольской линии, как когда-то цари картошку.
Подкладывая лучинки в костерок. Велик украдкой поглядывал на Варвару Николаевну. У нее тоже лицо круглое, а глаза большие, как у сестры, и чем-то похожа она на Мурку (это у них, видно, фамилия сказывается). Но в отличие от пухленькой Лидии Николаевны старшая сестра вся какая-то четкая, как будто нарисована пером и не раскрашена. Все у нее строже, суше, подтянутее. И — чего совсем не было у сестры и быть не могло — на свежем, гладком, умеренно румяном лице Варвары Николаевны, приглядевшись, можно было заметить маленькие, тоненькие, будто прочерченные кончиком иголки, рисочки у губ и у глаз.
Если честно признаться, Велик с самого первого дня, с первого появления ее в их четвертом классе душевно прилепился к ней. Не то чтобы влюбился — влюблялись все поголовно в Лидию Николаевну. Для поклонения, каким он втайне удостоил свою учительницу, ее сестра не годилась именно из-за своей сдобной, свежей, юной красоты. Ему она казалась недостаточно взрослой, почти сверстницей.
Чай был действительно вкусный: духмяный, мягкий, с отдаленной тонкой кислинкой. Варвара Николаевна одарила каждого кусочком пиленого сахара и скибочкой сытнопахучего чистого хлебушка. Чаевничанье получилось царским. Правда, Велик поначалу так неловко себя чувствовал, что все эти сказочные яства и в горло не лезли: вот, явился, незваный, непрошеный, объедать людей. Но уйти было нельзя и отказаться тоже: начнут упрашивать и заставлять — получится комедия. Сни-то ведь знают, что он голодный, значит, отказывается просто для вида, ломается, короче говоря. И Велик решил: ладно, раз уж попал в такую передрягу, не дрыгайся, а держись толково — пить пей, но не жадничай, откусывай по соринке, чтоб оставить по крайней мере половину хлеба и сахара.
Это решение его несколько успокоило. А потом, расставив блюдца, а на них чашки с чаем, села за стол Варвара Николаевна, взяла разговор в свои руки и так интересно его повела, что Велик и вообще забыл о своем незваном положении.
— Вообще-то в порядке самокритики должна сказать, что я и сама изрядный консерватор, — отхлебнув из чашки и тем подав знак остальным, неторопливо заговорила она. — До войны учительствовала в Клинцовском районе. И там тоже травок и ягод кругом было полно, однако ж я заваривала только чаем. А с травками и ягодками познакомилась уже во время войны, в партизанском отряде. Познакомилась не сама, а нашелся добрый человек и раскрыл глаза. Таким добрым человеком моим была Анисья Кузьминична, наш отрядный провизор и помврача. — Она заулыбалась, и Лидия Николаевна тоже заулыбалась, и у обеих обнаружились ямочки на щеках. Велику вдруг подумалось, что о таких вот ямочках он только в книжках читал и впервые видит. — Это была обыкновенная баба, знахарка.
— Колдунья? — удивился Велик. — И ее приняли в партизаны?
— Хм. Она лечила односельчан до войны. Сделает отвар или настой нужных трав, пошепчет, и, глядишь, человек со временем выздоравливает. В деревне все считали, что действуют ее наговоры и нашептывания, а на самом-то деле действовало лекарство — этот отвар или настой. Но сама она верила, что помогает и то, и другое, и односельчане поддерживали в ней эту веру, даже, если хотите, вынуждали ее верить. Ведь верили в силу сверхъестественного, и дай она им простой отвар без наговора, они и не взяли бы — отварить или настоять траву любой может… А в партизаны она пришла с мужем, бодрым таким старичком Иваном Игнатьевичем. — И опять сестры заулыбались, вспомнив своего однополчанина. — Его конюхом пристроили, ее — санитаркой к раненым. Вернее, она сама туда попросилась. Вот у Лиды отняла это место.
— Горьких переживаний это у меня не вызвало, — засмеялась Лидия Николаевна. — Перевели на кухню, чем плохо?
— Восторгов это у тебя тоже не вызвало, — мимоходом напомнила Варвара Николаевна и продолжала — Конечно, для санчасти Анисья Кузьминична была находкой. С ее приходом раненых действительно начали лечить, потому что появились лекарства — эти самые настои и отвары. Она оказалась у нас самым квалифицированным медработником. Судите сами: начальником санчасти была медицинская сестра по образованию, но с мизерным опытом, я вообще к медицине никакого отношения. У нас не было ничего, кроме подручных средств, поэтому главным методом лечения был примитивнейший — перевязка, свежий воздух и вода. Раненые на этот счет горько шутили: «Живы будем — не помрем».
— Так она что, профессорша-то ваша деревенская, — влез в паузу Зарян, — и партизанам делала лекарства с наговором?
— Шептала, — со смешком ответила Варвара Николаевна и сокрушенно покивала головой. — Тайком, конечно, от нас. Однажды начальница застукала ее. Ну, пригласила меня, и стали мы вести с ней разъяснительную работу. Она слушала, кивала, а потом и говорит:
«Ой, девоньки, я все понимаю, а ну как все-таки сила травы — от наговора? Тогда получится у нас борьба не с темными поверьями, как вы говорите, а с нашими ранеными. Стоит ли на такой риск пускаться?»
«Эх, — сказала начальница, — темнота ты, Кузьминична. Тебя, видно, не переделаешь».
Кузьминична радостно подхватила:
«Да поздно уж, матушка. И здоровьем чужим нешто можно рисковать?»
«В общем, я тебе запрещаю шептать», — сказала начальница таким тоном, как будто подразумевался и конец фразы: «А ты делай, как хочешь».
— Короче говоря, одна неграмотная старуха вправила мозги двум образованным комсомолкам, — сказал Зарян, вытирая испарину. — Начальница ваша, надеюсь, тоже состояла в комсомоле?
— Не надейся, не состояла, — насмешливо ответила Варвара Николаевна. — Была из несоюзной молодежи. Это раз. Кузьминична была грамотная старуха. У нее имелись толстенные тома с описанием лекарственных растений, и она их изучала с большим прилежанием каждую свободную минуту. Это два. И, наконец, три — никому ока мозги не вправила. Просто мы поняли, что ее не переубедишь. Действительно поздно. Уверяю тебя, товарищ секретарь, что и ты не переубедил бы, несмотря на всю твою прыть.
— Но я бы принял меры, чтобы в партизанской санчасти не лечили бойцов наговорами.
Варвара Николаевна пристально посмотрела на него и нахмурилась.
— Хороший ты парень, Николай, жаль только, что ради ложно понятой сознательности частенько отказываешься от крестьянского здравого смысла. Ну, вот возьмем этот случай. Кому был вред от ее шептаний? Никому. Но представим, что начальником санчасти был бы ты и «принял меры» — отстранил ее от лечения раненых (а других мер тут не придумаешь). Кому от этого была бы польза? Никому. А вред — очевидный и огромный.
После непродолжительной тягостной паузы густо покрасневший Зарян выдавил из себя напряженным хриплым голосом:
— Кроме крестьянского здравого смысла есть еще большевистская принципиальность.
Таким его Велик еще не видел. Он был ему неприятен такой, хотя, кто из них прав, кто виноват, Велик еще не разобрался.
Варвара Николаевна собралась ответить что-то резкое — это можно было понять по ее нахмуренному лбу, — но тут вмешалась Лидия Николаевна.
— Ну что это, товарищи, — нарочито плаксивым голосом протянула она. — Ну давайте устроим диспут на эту тему, ну — собрание… А сейчас-то, здесь — зачем? Варя, ты взялась рассказывать об одном, так об одном и рассказывай — не шарахайся по сторонам.
— А и правда, — сказала Варвара Николаевна, разгладила лоб, улыбнулась и дружески кивнула Заряну. — Давай устроим диспут. Другим тоже будет интересно… А мой рассказ, собственно, закончен. Анисья Кузьминична открыла нам — многим, по крайней мере — не только лечебные силы трав и плодов, но и их питательные свойства. Какие чаи заваривали наши повара! Какие кисели и компоты варила нам Лида из ягод и дичков! Какие супы из грибов и кореньев! Анисья Кузьминична любила повторять: «В природе человек не пропадет. Она, матушка, и прокормит, и вылечит, и от непогоды укроет…»
— Да, — вздохнула Лидия Николаевна, — только от пули не убережет. И саму Кузьминичну не уберегла.
Наступило молчание. Слышалось только похрустывание сахара и хлебной корочки, прихлебывание. Велик, допив свой чай, перевернул чашку вверх дном и поставил на блюдце, рядом аккуратно сложил оставленный хлеб и сахар — ровно половину, как и задумывал, и это его радовало. Варвара Николаевна, ни слова не говоря, взяла его чашку, наполнила и поставила перед ним, подвинув одновременно к правой руке хлеб и сахар. Он взглянул на нее и хотел сказать, что он уже все, больше не хочет, но она, качая головой, опередила его:
— В гостях объедков не оставляют. По крайней мере мы своим гостям не намерены позволять это.
И ему ничего не осталось как, смущенно наклонив голову к чашке, продолжить чаепитие. Чтобы скрыть свое смущение и переключить внимание на другое, он спросил:
— Варвара Николаевна, а вы все время в санчасти были?
— А что, не героично? — усмехнулась она. — Что ж, согласна. Но кто-то ведь и там должен был работать. Да на войне и не выбирают — где поставили, там и стой.
Лидия Николаевна тронула Велика за рукав. На донышке ее больших карих глаз то разгорались, то затухали насмешливые огоньки.
— Чтобы хоть чуточку уменьшить твое презрение к Варваре Николаевне, сообщаю: последние два месяца она воевала в группе подрывников и даже участвовала во взрыве железнодорожного моста. Ну а я так до конца и проходила в поварах. Можешь меря презирать, мне это не так больно, поскольку вот Зарян меня не презирает. Верно же, Зарян? — Она подтолкнула его под локоть. Зарян в это время подносил к губам чашку, к горячий чай проплеснулся ему на подбородок. Зверски выкатив глаза, он повернулся к ней и картинно заскрежетал зубами.
— Ну и шуточки у тебя, — неодобрительно сказала Варвара Николаевна сестре и обратилась к Зарину: — Я тебя. серьезно предупреждаю, Николай: невеста твоя — далеко не мед и не сахар. Так что крепко подумай, прежде чем решать.
— Эх, нам не до меда, Варвара Николаевна. — Зарян отвечал ей, а сам смотрел на Лидию Николаевну. — Нам был бы хлебушко.
Варвара Николаевна позвала Велика в другую комнату. Там она показала ему домашнюю библиотеку — семь растрепанных книжек.
— Мне говорили — ты любишь книги. Что сейчас читаешь?
— Так нечего ж. Газеты только в избе-читальне.
— Ну вот, бери у меня, — кивнула она на этажерку. — Прочтешь — что-нибудь еще придумаем.
Велик стоял у этажерки, листал книги. Но занимало его сейчас другое — знает она про свою мать или нет. У него никак не укладывалось в голове, что Настюха Толстопятая, одобрительно повторявшая высказывания Гитлера и вместе со старшиной и старостой заставлявшая учеников горбатить на этих фашистских подлабазников, — родная мать Варвары Николаевны. А вот про Мурку — чудное дело — вполне укладывалось, что она сестра, хотя ведь Мурка тоже предательница — со старшинским сынком якшалась. Может, причина в том, что Мурка лицом схожа со своими сестрами?
— Варвара Николаевна, а вы про своих ничего не слыхали? — спросил Велик, не отрывая глаз от страницы, и с досадой подумал, что не надо было цеплять это: вдруг она попросит рассказать, как они тут жили. Что он скажет?
Установилось гнетущее молчание. Когда Велик, пересилив себя, взглянул на учительницу, он увидел, что она сидит на постели, согнувшись и закрыв лицо руками.
— Варвара Николаезна… — почему-то шепотом позвал Велик. Он не знал, что надо говорить и делать. — Варвара Николаевна…
— Они погибли. — Учительница открыла искаженное мукой лицо и глянула в упор на Велика. Голос ее, когда снова заговорила, был тверд, но чувствовалось, что вот-вот сломается. — Вместе с другими немцы впрягли их в борону и погнали на лесную дорогу — проверить, нет ли мин. А дорога была заминирована. Женщина одна рассказала…