С какой радостью шли мы после допроса в камеру. Там был душевный отдых после нервной трепки, там были люди, которым ты веришь, и которые верят тебе. А мы больно переживали кризис веры.

Правда, после многомесячного пребывания в ней, камера оказалась явно тесноватой и опостылевшей. Нестерпимо хотелось вырваться из этих обшарпанных стен, увидеть что-нибудь не столь ненавистное, как грязный пол, решетки на дверях и окнах. Если говорить точнее, нестерпимо хотелось свободы. Безнадежные мысли о ней натягивали нервы, повысилась раздражительность, иногда и ссоры вспыхивали в камере. Наш староста, великий сердцевед и человеколюбец, заметил это и придумал умную и психологически верную разрядку.

Сталинский произвол действовал с точностью и неумолимостью хорошо налаженной машины, тюрьмы наполнялись людьми, измученными, изверившимися, теряющими волю и стойкость; и вот, чтобы не позволить споим друзьям опускаться в трагическую безнадежность и отчаяние, доктор предложил по утрам, на свежую голову, слушать рассказы об интересных жизненных событиях и случаях, о путешествиях и приключениях, если они у кого были, или слушать лекции-экспромты об Искусстве и чудесах техники, или, наконец, пересказы прочитанных книг, просмотренных спектаклей и фильмов. Все с восторгом поддержали эту идею. Старосте тут же предложили свои услуги многочисленные лекторы, и какие лекторы! Высокие специалисты, люди яркой судьбы, богатой, наполненной жизни и глубоких талантов. Таких было немало в нашей камере, да и не только в нашей. Я уверен, что враги народа, действовавшие тогда в карательных органах, имели мрачный, подлый план — вырвать из рядов советского общества все талантливое, незаурядное, честное.

Начались наши „Утренние беседы в Шпалерке“. Так назвали мы их (мое предложение) в подражание стивенсоновским „Вечерним беседам на острове“.

Доктор рассказал за несколько дней о своем необычном (для советского человека, пожалуй, обычном) жизненном пути от деревенского подпаска до крупного хирурга и члена обкома. Получился роман-судьба, как теперь выражаются критики, необыкновенной яркости, впечатляющей силы и занимательности. Комиссар дивизии в гимнастерке с дырой на груди от вырванного с мясом, при аресте, боевого ордена, прочитал нам цикл лекций по философии, начиная с античной. Я успел прослушать г›тот цикл до Гегеля. Геолог, заросший на Воркуте буйной шевелюрой и бородой, поэтому удивительно похожий на Миклухо-Маклая, рассказал, взволновав всех нас, с какими нечеловеческими трудностями и героизмом открывали советские люди в мозглой тундре подземные богатства Воркуты. Сережа Безбородое рассказал об арктических зимовщиках, делая акцент на комических сторонах полярного быта; профессор-японовед — о неоднократных путешествиях по Японии, а профессор-микробиолог — о „тайнах“ некоего форта, где советские микробиологи изучали микробы самых жутких заразных болезней. А когда начинал говорить Пиотровский, в сумрак и духоту камеры врывалось солнце Эллады, ее горячее, свежее дыхание. Набегали голубые волны южных морей, сиял в солнечных лучах мрамор храмовых колонн, а на широкой горе шумела, орала, хохотала пестрая взбаламученная толпа демоса, обуреваемая то гневом, то жаждой наслаждений, то затихшая от страха, то яростно вопящая.

И вдруг лазурные дали Эгейского моря затягивали туманы Балтики и вихри тайфунов Японского моря. Каперанг, сухой, стройный, подтянутый, словно стоял он не в тюремной камере после почти годичного заключения, а на боевом мостике крейсера, рассказывал о Цусимском сражении, в котором он участвовал, и о подвигах русских моряков в первую мировую и гражданскую войну.

— Японцы расстреливали нас с недосягаемых для наших пушек дистанций, — говорил каперанг. — А теперь… Теперь бы с ними встретиться! Моя новая пушка…

Он смолк, сморщился и потер острый костяной нос, будто собирался не то чихнуть, не то заплакать, и наконец медленно сказал набухшие болью и гневом грузные, трудные слова:

— Впрочем… моя пушка ржавеет в цехах Обуховского завода, а я… вот здесь…

Каждое утро мы, вопреки всем запретам, решеткам и надзирателям, как бы выходили из тюремного мира, сумеречного и мрачного, на солнце, под безоблачное небо, мы дышали воздухом свободы, а главное — мы снова встречались с честными несгибаемыми людьми, мы снова начинали верить в правду и справедливость.