Хороши у нас на Урале первые осенние дни. Ушла жара, нет туч, дождей, стихают ветры, и стоит тихая бодрящая теплынь. Комарье и гнус пропадают, а появляется летица, или по-другому тенетник, летучая радужная паутинка. Если тенетника богато, осень сухая будет. Но бывает в эти дни перелом, когда почувствуешь, что дело идет к осени. И солнце светит ярко, и тепло, но вдруг прилетит знобкий свежий порыв ветерка и пропали сразу запахи трав, деревьев, земли, пахнет лишь ветром, а воздух чист, как родниковая вода, и дали ясны.

Там, где Баштым-гора отвесной стеной оборвалась к Верхнеяицкому тракту, из густой чащи мелкого березняка вышел к дороге человек, для таежных бродяжеств одетый слишком щеголевато: поверх суконной бекеши алый кушак в шесть обхватов с кистями до колен, обутый в вогульские унты, расшитые бисером, а на голове богатая башкирская шапка с бархатным зеленым верхом, с опушкой из соболя. Через плечо у него висели деревянная лядунка для пороха и легкое персидское ружье. Если бы не богатый наряд, его можно было бы принять за промысловика-охотника.

Сбросив с плеч ружье, человек вытер рукавом пот со лба и пристально стал всматриваться вдоль тракта.

Потом он вдруг несколько раз оглянулся и быстро зашагал к лежавшему впереди оврагу.

Около оврага, поросшего орешником, стоял верстовой столб — сосновый кол, в нижнем отрезе не меньше шести вершков, а высотою сажени в полторы. Верхушка столба была тщательно обтесана, кончаясь длинным и острым пиком. Сделано это было, по-видимому, недавно — дерево еще не успело почернеть. На острие пика была насажена человеческая голова, отрубленная под самым подбородком. По лицу, вздувшемуся и почерневшему, нельзя было понять — старика ли это голова или молодого. Один глаз был выдран птицами, а другой — мутный и неподвижный, с закатившимся зрачком, смотрел в небо. Ветер перебирал волосы льняного цвета, остриженные под скобку, топорщил их, откидывая со лба и опять укладывая прядь к пряди.

Ниже головы на аршин, на столб было насажено простое тележное колесо. На колесе лежал обезглавленный труп.

Охотник снял шапку и, шепча молитвы, стал быстро креститься. Потом вдруг вздрогнул, боязливо оглянулся, надел шапку и бросился в кусты.

На тракту послышался конский топот. Со стороны Белореченского завода ехал верховой. Вслед за ним, на ременном чумбуре, бежала запасная лошадь.

У столба обе лошади испуганно шарахнулись в сторону, чуть не выбили из седла всадника и пустились вскачь.

— В Верхнеяицкую фортецию поскакал всадник-то, — раздался вдруг рядом пришепетывающий голос.

Охотник испуганно оглянулся. Почти над его головой, на каменистом взгорье, стоял, опираясь на фузею, человек в красном казацком чекмене. Лицо его было скрыто под волосяным накомарником.

— Хлопуша!.. — Охотник облегченно вздохнул. — Неужто в крепость? Откуда знаешь?..

— Верно тебе говорю. Команду на завод вызывать, не иначе! А знаю потому, что с вашего завода бреду. При мне гонца в фортецию налаживали.

— На заводе был? Зачем? — Охотник недобро посмотрел на Хлопушу.

— Голова надоела? По плахе заскучал? Или тоже на кол захотел? Как этот? — Охотник кивнул на верстовой столб с трупом колесованного. — Знаешь, кто это? Тоже лазутчик царев, как и ты. На Источенский завод с государевыми письмами к работным и мастеровым людям был послан. А заводской управитель его заарканил да, недолго думая, топором по шее... А ты сам под топор лезешь.

— Ладно, провора, не пугай! — Хлопуша весело тряхнул головою. — Мы и не такое видывали. Князь-генерал Вяземский, кровопийца питерский, еще того лучше делал. Непокорным работным людишкам топором бока обтесывал, а после того кол в рот вколачивал... Ну, ин ладно, хватит разговору. Время-то уж не раннее. Я вашим ребятам, Пашке Жженому да мужичку Сеньке Хвату, встречу назначил у Карпухинской зимовки. Для того и на завод ходил. Пойдем-ка, провора, пора.

Но охотник не тронулся с места.

— Годи, Хлопуша! И чего ты с Жженым связался? И еще это мякинное брюхо — Сеньку к нашему делу пристегнул? Подведут они нас под топор, ненадежные. Говорю тебе — со мной одним знайся. Петька Толоконников не выдаст!

— Ладно, — хмуро ответил Хлопуша. — Толкуй, кто откуль. Шагай знай!

Толоконников молча, обиженно вскинул на плечо ружье и полез в гору, вслед за Хлопушей. Тотчас от дороги началось сечище, вырубка, где роняли лес на уголь для домны. Здесь Хлопуша остановился и посмотрел вниз. На берегу заводского пруда раскинулся Белореченский поселок, его избы, потемневшие, исхлестанные дождями, корявые, подслеповатые, вбитые в землю. На дальнем берегу пруда поднимался к небу ленивый голубой дымок — рыбаки варили уху. Все мирно, тихо, ничто не предсказывало близкую небывалую грозу.

А левее пруда, в ближней горной пади, был виден рудный прииск. Всюду безобразные свалки пустой породы, все вокруг изрыто ямами, закопушками, шурфами. Бегали тачки-колымажки, скрипели, отчаянно визжали их колеса.

— Собаками зовут колымажки эти, — сказал Петька. — Эк визжат!

— И жизнь собачья, — угрюмо откликнулся Хлопуша. — И люди по-собачьи визжат да скулят. Одначе, пойдем дале!

За сечищем начиналась глухая тайга. Лиственницы, тополя, березы стояли золотые, черемуха, клен, шиповник расписали тайгу алыми, черно-багровыми, оранжевыми красками, и только ветвистые кедры и стройные сосны стояли такие же строго зеленые, как и летом. В недра тайги уходила извилистая тропа, заросшая травой по пояс, а где и до плеч, мокрой от непросохшей росы. Красный чекмень Хлопуши и бекеша Толоконникова, намокнув, потемнели.

Петьке Толоконникову бросилось в глаза, с какой ловкостью Хлопуша отводил ветки, нависшие над тропой, с какой легкостью и уверенной твердостью ставил он свои ноги, обутые в коты из сыромятин, на корневища и обломки скал.

«Э, да ты лазун!» — подумал Петька и спросил:

— А что, Хлопуша, вижу я, не впервой ты в наших краях? Ловко ходишь!

Хлопуша, не останавливаясь, кинул через плечо:

— Сметливый ты, провора. Верно! Три раза я через ваш Камень лазил. Стежка знакомая! А через Урал-батюшку баско ходить. В каждой деревне или на заводе, на полке у кутного окна, хлеба краюху и кринку молока оставляют. Жалеют нашего брата, беглого. Я, провора, всю Расею наскрозь прошел. И тайными горными тропами ходил, и степную сакму топтал, и бурлацким бечевником с лямкой шагал. На барщине у помещика спину гнул, в солдатчине капральскую палку испытал, на горных заводах хребет ломал и соль рубил в Илецкой защите. Ох, солона та каторжная соль!

— Ты и с каторги бегал?

— Три раза!

— Гляди ты! — не сдержал восхищения Петька. — Неужто три раза? Ну и голова!

— А Ренбургскую крепость считаешь?

— Тоже убежал?

— Нет, сами выпустили. Не шуткую, правду говорю — сами выпустили. Как батюшка наш, пресветлый царь, под Ренбург подступил, я в тюрьме сидел на цепи, что пес. Губернатор тамошний, немец длинноногий, сам меня освободил и к царю послал, чтоб убил я его. А я пришел к царю, во всем ему признался. И спрашивает меня его величество: «Хочешь на волю идти или мне служить останешься?» — «Желаю, — говорю, — вашему пресветлому величеству служить». — «А деньги, — спрашивает, — у тебя есть?» — «Четыре алтына!» — говорю. — «Выдать, — приказал он, — семь рублев и кафтан новый, красный».

Хлопуша тряхнул полой кафтана:

— Вот этот самый!.. А через неделю опять к себе призвал и наказал в Урал ехать, указ его объявить, пушки лить, также призывать охочих работных людей в его армию. Тут он меня полковником пожаловал.

— Выходит, значит, околпачил ты немца, — засмеялся Толоконников. — Ну, а к нам ты откуда пришел?

— По реке Сакмаре ходил. На Бугульминской и Стерлитамацкой пристанях был. А оттуда на Камень перекинулся. Авзян-Петровский, Катавский, Симский да Юрезанский заводы поднимал. А теперь вот к вам забрел.

— Все по государеву делу.

— По его! Везде мужиков и заводчину поднимаю, чтобы дворян, помещиков и заводчиков смертным боем бить. То поиск мой, провора! Хожу, ищу, высматриваю, чем нашему батюшке услужить можно. Стой, никак пришли?

Невдалеке зачернела чемья, шалаш из корья, луба и елового лапника: не то стан охотника-соболятника, не то временное жилье горщика-искателя подземных кладов. Хлопуша знакомо раскрыл низенькую дверцу, скрылся в чемье и вынес оттуда берестяный туес с квасом, большую точеную из липы чашку и новенькую кленовую ложку. «Вот ты где скрываешься!» — догадался Петька.

— Давай-ка вот сюда, под дубок заляжем. Место караулистое, округ видно будет, — предложил Хлопуша.

Улеглись удобно между корнями большого дуба, Хлопуша поднял накомарник и налил чашку квасу. С каменным треском сокрушал на колене огромные ржаные сухари. Звонко хрустел ими на зубах. Запивал щедро квасом. Ядреный квас бросался в нос, бодрил. Хлопуша повеселел, покрикивал на Петьку:

— Чего лениво жуешь, гостек? Пряника захотел?..

Петька отбросил решительно в кусты недоеденный сухарь и подполз ближе к Хлопуше.

— Слышь, Хлопуша, давно я у тебя что-то спросить хочу. Да боюсь...

— А ты не робей, провора. — Хлопуша засмеялся. — Я ведь ничего, не сердит, если не пьян.

Поглаживая смущенно ствол ружья и смотря в сторону, в кусты, Петька заговорил:

— Сказывал ты, что с царем довелось тебе самолично видаться. Занятно мне очень, каков он из себя обличьем?

— Обличье у его величества самое приятное. Росту среднего, лицом продолговат, смуглый, глаза карие, волосы темно-русые, подстрижен по-казачьи, борода черная с сединой, плечист, но в животе тонок. Ничего, ладный мужик! А зачем тебе царское обличье знать понадобилось?

— Так!.. — неопределенно ответил Петька и, помолчав, сказал насмешливо: — Лицом продолговат, глаза карие, борода черная. Ишь ты! А в хоромах управительских на портрете, красками написанном, его царская персона совсем по-иному изображена: лицо округлое, бритое, глаза голубые, а плечики узенькие. Как же так, а?

Хлопуша перестал жевать и спросил невнятно, с набитым ртом:

— Это ты к чему разговор клонишь?

— Ответь ты мне для ради бога, мучаюсь очень, правда ли тот, от кого послан ты, есть истинный государь Петр Федорович? Иль названец он только, донской казак Пугачев? — выпалил горячей скороговоркой Толоконников.

На скулах Хлопуши, под тугой кожей, задергались живчики.

— Много будешь знать — мало будешь спать! — глухо, с угрозой, сказал Хлопуша. — Гляди, голову не сломи!

И уже спокойно спросил:

— Почему мнение такое имеешь, дурень?

— Да как же, — заторопился, будто покатился неудержимо под гору Петька, — ведь и до него были названцы: Кремнев да Чернышев, беглые солдаты, да армянин Асланбеков, да беглый пахотный Богомолов. Этот пятый по счету, что Петром Федоровичем себя называет. Уж и веры более нету...

— Откуда ты знаешь про тех четырех? — спросил подозрительно Хлопуша. — И про Пугачева отколь слышал?

— Как не слышать? Хоть и на краю света живем, — Петька обиженно вскинул голову, — а все же проходят мимо бродяжки, беглые, от помещиков утеклецы, рассказывают...

— Про тех четырех говорили правду. А про Пугачева не слышал, — с наивной хитростью сказал Хлопуша. И, почувствовав, что Петька ему не верит, крепко хлопнул его по плечу:

— Дотошен ты не в меру, провора! Все тебе знать надо, как да что. Аль тебе платят, чтоб ты все вызнавал? Уж не ушник ли ты управительский? А?.. Ну, ин ладно. Не обижайся. Я ведь шутной.

Петька молчал, низко опустив голову.

Черный ворон воду пил, Воду пил...

Запел вдруг тихо, надтреснутым голосом Хлопуша.

Он испил, возмутил, Возмутил...

Хлопуша перевел дыхание, а в это время где-то близко звонкий и сильный тенор подхватил:

Возмутивши улетел, Улетел...

— Кто? — шепотом спросил Хлопуша, подавшись вперед, готовый бежать. Затравленный зверь заметался в его глазах.

— Свои! — успокоил Петька. — С завода, Жженый твой.

Хлопуша поспешно натянул на лицо накомарник.

А песня приближалась, но теперь она стала другой, разудалой, бесшабашной:

Гуляки мы таежные, Соколики острожные, На нож неосторожные... Да-эх, неосторожные!..