Грушинскую машину «вываживали». Если читать об этом в сухой, теплой комнате, то, как бы ярко ни было описание, вы, читатель, все же не поймете, не почувствуете полностью, какая это дьяволова работенка! Для этого надо вам самому принять в ней участие. И если посмотреть при этом на вас со стороны, то это похоже будет на купанье человека, не умеющего плавать: то присядет, то встанет, а то и лечь попытается. Но купаться вам придется не в прохладной летней водичке, а в весенней жидкой ледяной грязи. И вот, когда бревна, шпалы, чурбаки, скользкие от грязи, как мокрое мыло, начнут вырываться из ваших негнущихся от холода пальцев и бить по рукам, когда спину и плечи ваши как кипятком обварит горячий пот, а хлюпающая в сапогах ледяная жижа сведет ноги судорогой, когда покажется, что кто-то стягивает с вас ватные штаны, от воды и грязи ставшие пудовыми, — тогда, пожалуй, вы поймете, что такое «вываживание» застрявшей в грязи автомашины. Впрочем, нет! Еще не поймете, так как самое страшное впереди. Вот вывешенная на вагах машина заколыхалась в воздухе, и теперь лезьте одеревеневшими руками по локоть, а может быть и по плечо, под колесо, в залитую студеной жижей яму и закладывайте ее, проклятую, пластами дерна, камнями, хворостом, досками, чурбаками. И все время будьте начеку. Машина может сорваться с ваги и придавить ваши руки. А происходит все это чаще всего не днем, под солнцем, а ненастной, продутой всеми ветрами ночью, когда, кажется, весь мир состоит из черной степи, такого же черного неба и одичалого, тоже как будто бы черного ветра. А переставший было дождь исподтишка подкрался и снова заморосил, вымачивая на вас последнюю сухую нитку.

В зыбком, тревожном свете фар Борису хорошо видны были люди, их измученные, перемазанные грязью, посиневшие от холода лица. Вот кто-то сидевший на корточках резко поднялся, ударившись головой о крыло машины, и по черному берету, упавшему в грязь, Борис узнал Неуспокоева, а вот в полосу света попало озорное лицо Васи Мефодина. Он смеялся, и зубы его блестели на перемазанном лице. И снова, откуда-то очень издалека, прилетел крик: «Смотри, Мефодин!» Шофер молча погрозил берегу кулаком.

Борис вдруг заторопился. Положил на высокую кочку портфель, «ФЭД», подумал и снял для чего-то галстук, сунув его в карман пальто. Потом засучил до колен брюки и кальсоны и решительно шагнул в топь. Галоши и ботинки тотчас налились холодной жижей. Колючий холод стрельнул через все тело в мозг. Начал колотить озноб. «Так ничего не получится, — невесело подумал он. — Через пяток минут ноги сведет судорога и я шлепнусь в грязь. Нужны сапоги». Он вылез из грязи, спустил засученные кальсоны и брюки и поспешно зашагал от берега.

Чтобы найти в темноте машину с крупной надписью на бортах «Хозчасть», пришлось идти по дороге. На ноги налипла пудовая грязь. То и дело останавливаясь, Борис прямо ребром ладони снимал с подметок тяжелые лепехи. Но через пару шагов на ногах снова повисали чугунные гири, вызывая злобу и бессильное отчаяние. Он так устал, что потух в его душе недавний порыв, он десятки раз готов был плюнуть на все, сесть на подножку какой-нибудь машины и сидеть полчаса, час, чтобы перестало колотиться сердце, освободилось дыхание и прошла ломающая кости боль в ступнях и под коленями. И он остановился, но не от усталости, а от внезапной мысли: «Сколько же таких километров придется отшагать на целине ее работникам?» И тогда опять побрел, задыхаясь и обливаясь потом.

На подножке машины с надписью «Хозчасть» сидел человек, завернутый в новенький, оранжевый и огромный, по самую землю, тулуп. Борис подошел и постучал в тулуп, как в дверь:

— Можно?

— Кого надо? — донеслось из недр тулупа.

— Завхоза.

— Не знаю, где завхоз. — Из тулупа вылезла голова и кивнула в сторону переправы: — Как там?

— Плохо, — коротко ответил Борис. И, краснея от невинной, по сути дела, лжи, сказал: —Директор приказал выдать мне резиновые сапоги. Дело спешное. Без завхоза нельзя?

Человек плотнее закутался в тулуп и сладко, с подвыванием, зевнул.

— А вам завхоз и не нужен. Наперед найдите бухгалтера, и пусть выпишет он вам первичный документ. Не понимаете? Пусть выпишет ордер на выдачу вам одной пары резиновых сапог, — неторопливо объяснял человек в тулупе. — Тот ордер пускай подпишет завхоз, потом директор, а потом приходите как раз сюда, я вам сразу выдам сапоги.

— К утру эту процедуру закончим? — с зловещим спокойствием спросил Борис.

— Может, и к утру. И это не процедура, а оформление первичных документов. Порядочек должен быть.

— А сейчас, значит, не получу? — еще более зловеще спросил Борис.

— Это почему же не получите? — обиженно удивился человек в тулупе. — Как раз получите.

Он тяжело влез на подножку, пошарил в кузове и бросил к ногам Бориса пару резиновых сапог и еще какой-то сверток.

— Мерьте, ваш размер. А это фланелевая портяночка.

— И без первичного документа? — радостно удивился Борис.

— А вы получайте себе, если дают. Материально ответственное лицо тут я. А я ботинки ваши в заклад оставлю. Принесете первичный документ — верну. А вы небось думали, что вы одни сплошь патриоты, а снабженцы сплошь бюрократы? Обидно даже! Мы тоже идем навстречу…

Обратно на переправу идти было легче. Сноровка, что ли, появилась, или подгоняли резиновые сапоги. Широкие в голенищах, они хлопали по икрам на каждому шагу. Его удивило, что навстречу стали попадаться люди, идущие с переправы. Три парня в черных полушубках разговаривали так громко и возбужденно, что Борис услышал их еще издали и по голосам узнал Зубкова, Сычева и парня в лыжном костюме.

— Имел он, сволочь, право руки выкручивать, грозить и жуликом выставлять? Ты вот что мне скажи! — спрашивал с унылой злостью парень в лыжном костюме.

— Никто его не оправдывает. Держиморда, — ответил Сычев. — Но и ты хорош. Почему с нами не пошел? Боялся альпинистские ботиночки замарать и костюмчик забрызгать?

— Бросьте! — озлобленно тянул «биллиардист». — В горкоме комсомола нам что обещали, когда на целину выпроваживали?

— Обещали: будет повар в белом колпаке, будет компотом кормить, будут танцы под оркестр каждый день, и соловьи будут петь. Полторы тысячи соловьев из Курска выпишут, — весело ответил Зубков, ухватившись под бока, будто приготовился к присядке.

— Вы это бросьте. Говорили, что государственное дело будем делать, на весь Союз будем греметь! Где гром? А в грязи ковыряться я не нанимался!

— Ты что, с трамвая упал? — перебил его Сычев, потрогал больную шею, поморщился болезненно. — Недопонимаешь ты, Сашка! Государственную работу и делаешь.

— Бро-осьте! Я не разнорабочий, я спец, шестой разряд имею.

— Мы это давно знаем, Саша, — деликатно согласился Зубков. — Ты спец по выводке пятен на солнце. Очень ты узкий спец, Саша. А мы приехали сюда делать всё, что понадобится.

— Так дальше пойдет — утеку! — пообещал угрожающе Сашка.

— Не утечешь. Помнишь, как провожали?

— Кто провожал? Кого?

— Нас, тебя! На целину провожали. Ползавода на перроне стояло. Можно тебе обратно? Встретят, как на Внуковском, с оркестром и почетным караулом.

— Как дела на переправе, ребята? — остановил их Борис.

— Кончен бал, — устало ответил длинный Сычев. — Мы свою выдернули. Вываживать пришлось. А вторая машина, полупановская, сидит. Трактором придется вытаскивать.

Приплясывая, будто радуясь, Зубков вздохнул грустно:

— Большая неприятность, что и говорить.

Они пошли, продолжая спорить, и долго еще доносился из темноты ноющий, скулящий Сашкин голос: «Бро-осьте!»

Борис постоял, раздумывая, куда ему идти. И вдруг, вспомнив: «А портфель? А фотоаппарат?» — снова побежал на переправу.

На берегу было безлюдно и темно. Только одна дежурная машина светила малым светом на попавшую в беду подругу, полупановскую четырехтонку, будто успокаивая ее. Но тревожное и безнадежное было в мощной, красивой, бессильно завязшей машине. Ее обмывала уже проступившая над осевшей грязью вода, и стая уток, уткнув головы под крылья, беспечно дремала около борта.

Идя по кромке берега, отыскивая кочку, на которую он положил портфель и фотоаппарат, Борис увидел человека, одиноко стоявшего у самой воды. Он вгляделся и вздрогнул от радости, услышав мягкий, негромкий девичий голос Шуры:

— Что вы потеряли, Борис Иванович? Портфель и фотоаппарат?

— Да-да! Оставил здесь на берегу где-то, — обрадовался Борис.

— Всё в порядке. Они у Николая Владимировича.

— Нашли директора? — подошел Борис к Шуре.

— Нет. Говорят, еще не вернулся.

— А что это вы бродите здесь в одиночестве?

— Так… — медленно ответила она. — Настроение какое-то такое…

— А где же?.. — начал Борис и смутился.

— Николай Владимирович? — отвернувшись, пряча лицо, спросила Шура. — Прогнала. Его всегда иронические сентенции бывают утомительными. И вообще захотелось побыть одной.

— Уйти мне? — жалобно спросил Борис.

— Нет, вы оставайтесь, если не боитесь заразиться моим настроением.

— А что это за настроение? — теплым голосом спросил Борис. — Если плохое, давайте пополам разделим.

— Хорошо. Берите половину… Я не понимаю… Не понимаю! — беспомощно развела она руки. — Почему Сычев не послушался меня, когда я потребовала, чтобы он прекратил работу? Я ведь еще раз говорила с ним. Я была там… — указала она глазами на болото, где вываживали грушинскую машину. — Я сказала ему, что он рискует, а он ответил: «Сейчас, сейчас, доктор! Еще минуточку одну!» Я и остальным сказала, чтобы они сию же минуту шли на берег и переоделись в сухое. С завхозом я уже договорилась. Не пошли, сказали: «После, доктор». Почему? Неуспокоева побоялись?

— Дешево вы людей пените. Александра Карпов-на. Не дороже Неуспокоева, — тоскливо ответил Борис.

— Какой вы колючий, — обиженно прошептала Шура.

Она долго молчала, исподтишка разглядывая освещенное светом дежурной машины лицо Бориса, и удивлялась, почему она считала Чупрова славным, умным, но очень уж непривлекательным, некрасивым до смешного парнем? Из-под полей его уродливой шляпы опускалась плавная и ясная линия лба. Глаза крупные, смелые, на все смотрят прямо и пристально, нос великоват, правда, для худенького мальчишечьего лица, но тонкий в переносице и с горбинкой. Рот сердитый, но не злой, а подбородок хоть и небольшой, ко твердо, решительно выдвинутый. Хорошее лицо, умное и правдивое!

Борис ощущал на себе ее косой, изучающий взор, будивший в нем то надежду, то робость, то отчаяние безнадежности.

— Побродим немного, хорошо? — взяла его под руку Шура. — Мне не хочется вас отпускать.

Борис промолчал, чувствуя, как горит его лицо под холодным ветром и ледяным дождем.

Они пошли рядом, плечо к плечу, и даже теперь, в темноте, Чупров обидно чувствовал свой никудышный рост. И знал Борис, что, как всегда в таких случаях, оставаясь с Шурой наедине, он будет мучительно искать тему для разговора, а наконец найдя, будет следить за каждым своим словом, и разговора не получится.

— А вы знаете, — торопливо заговорил он, усиленно оттопыривая губы для солидности, — что мы находимся в самом центре огромного Евразийского материка? Вообразите карту Восточного полушария, на ней эту махину, этот великий материчище, а в центре его нас, ползающих пылинок. Но у этих пылинок грандиозные замыслы! Любопытное ощущение получается! Я хочу с этого начать свой очерк с целины. Одобряете?

— Да, конечно, — пустым, отсутствующим голосом отозвалась Шура и, словно очнувшись, нервно, брезгливо дернула плечами: — Фу, какая мерзость!

— Вы находите? — упавшим голосом спросил Борце.

Она засмеялась.

— Это я не о вашем очерке — о погоде. Оглянитесь, ну разве не мерзость?

Погода была действительно гнусная, ненавистно ощущавшаяся каждым нервом. Бесприютно и уныло шумел камыш, со всхлипом, похожим на тихий плач, плескались мелкие грязные волны, порывистый холодный ветер то приносил секущий, пронзительный дождь, то относил его куда-то в сторону.

— А все-таки, знаете, чувствуется весна! — сказал солидно Борис.

Шура опять засмеялась, на этот раз звонко и весело:

— Боже, каким тоном это было сказано! Но вы правы, правы, милый Борис Иванович! Все-таки чувствуется весна. И давайте говорить о ней. У меня весной бывают странные чувства. Будто я наконец…

— Знаю, знаю! И со мной это бывает. Но при чем здесь весна? — взволнованно перебил ее Борис. И повторил печально. — Это не весна.

— А что же? — спросила Шура, улыбнувшись чуть-чуть, уголком рта.

Борис скорее почувствовал, чем увидел эту понимающую улыбку, и замолчал, отвернувшись.

Шли они теперь по берегу какой-то черной воды с невидимым противоположным берегом. Шура притихла. Они вышли из света стоявшей на берегу машины, и девушку пугала эта темная, безбрежная ночная вода. С отчаянным кряканьем и резким свистом крыльев упала в тростники утка, и пришедшая оттуда волна плеснулась в берег у самых ног Шуры. Она вздрогнула и прошептала:

— Страшно как!.. А вам не страшно? Тогда вы ничего не поймете. А мне почему-то кажется, что я оставила город и мою городскую жизнь давно-давно и заехала в степь далеко-далеко, так далеко, что уж не вернуться. И мне очень страшно. А возвращаться не хочу. Мне хорошо. Мне было бы очень хорошо, если не мешало бы… — Она невесело смолкла, над чем-то раздумывая. Потом вздохнула тихонько, украдкой, и снова заговорила: — Что «если не мешало бы»? Наши недостатки, наше несовершенство, наши душевные бурьяны и сорняки, которые мы сюда притащили.

Она вдруг схватила Бориса за рукав и выдохнула ликующим шепотом:

— Смотрите!.. Ой, смотрите!

Освещенный непонятным, колеблющимся светом, может быть отражением от воды далеких фар дежурной машины, качался одиноко на ветру невысокий крупный цветок. В полутьме он казался бархатно-черным, но когда Борис зажег спичку, венчик его засиял таким алым, горячим цветом, будто на стройном стебле зажглось яркое маленькое пламя.

— Степной тюльпан! — воскликнул Борис. — Самый ранний цветок в степях.

Одинокий тюльпан качался порывисто под ударами ветра, но не склонял голову, увенчанную лепестками изящной, горделивой формы. Не роскошный, не надменный и не нежный, а простой, веселый и какой-то храбрый, полный крепкой радости жизни, он будил в душе чувства тоже крепкие, смелые и веселые.

Борис зажег вторую спичку. Вокруг тюльпана всё: кустики прошлогодней травы, стебли берегового тростника, даже дернину — содрали шоферы и стащили под колеса буксующих машин, а тюльпан не тронули. Не поднялась рука на его ликующий праздник цветения.

— Какой он веселый и нарядный! — с восторгом и удивлением горячо шептала Шура. — И храбрый-храбрый! Один среди грязи, под холодным ветром. Вот рядом колесо прошло. А он ничего не боится! Верно?

— Сорвать его вам? — протянул Борис руку.

— Не трогайте! Разве можно? И никому о нем не рассказывайте. Хорошо? Это будет только наш веселый, храбрый тюльпан. Обещаете? — умоляюще шептала Шура, а он и в темноте видел ее широко раскрытые глаза. Удивительное дело! Он и в темноте видит ее глаза!

— Шура!.. — несмело взял он ее холодную, мокрую от дождя руку. — Шура… Я знаю, неумелая у меня какая-то любовь… нескладная…

— Борис Иванович, не надо! — прижала она его руку к груди. — Вы будете потом жалеть, вам убудет стыдно. А я не хочу этого. Вы же очень хороший!

Она выпустила его руку и быстро пошла в сторону далеких огней санитарного автобуса. Борис улыбнулся жалко, стыдно и тоже пошел, потом побежал, догоняя ее.

А с черного неба падали и падали вниз птичьи голоса, отрывистые, протяжные, ухающие, звенящие. Все-таки, наперекор всему, была весна!