В столовой туман от табачного дыма и самоварного пара. Большая изразцовая печь обдает ровным, сухим жаром. Борис, поигрывая суставчиками, наслаждается теплом, входящим в тело. Приятно горит лицо, настеганное сырым степным ветром.

Над большим круглым столом, уставленным чайной посудой, зажжена керосиновая лампа под бело-матовым абажуром. Глядя на нее, Борис вспоминает маленький маячок, светивший с горы в темную, секущую дождем степь, и решает: «Ну конечно же то был ее теплый домашний свет!» Кроме Бориса, за столом сидят Неуспокоев, Грушин и хозяин Галим Нуржанович. Он тихо разговаривает с Грушиным о целине, и шофер то и дело взволнованно щупает пальцами лысину. На низеньком диванчике пристроились Квашнина и Марфа, облокотившаяся на лежащий под рукой денежный ящик.

Егор Парменович ходит по столовой, заметно приволакивая ногу. Он часто останавливается, подкручивает усы, глядя на всех отсутствующим взглядом. Щедрый избыток сил, острота мысли, радостная готовность и праздничная приподнятость, все те чувства, что охватывают человека перед началом любимого, большого и очень трудного дела, переполняют Егора Парменовича. А кроме того — острая тревога от мысли, что надо действовать немедленно и бурно, а действовать нельзя. И когда тревога эта становится совсем нестерпимой, он подходит к окну, откинув занавеску, вглядывается в ночь и прислушивается к чему-то, недовольно топорща пальцами усы.

— К чему вы всё прислушиваетесь, Егор Парменович? — посмотрел на него скучающий Неуспокоев. — Опасаетесь, что Садыков и здесь заблудится? До чего же не везет человеку! До Берлина дошел, десятки рек форсировал, а здесь в лужу сел.

— Смотрю я, не перестал ли снег. Устроит он нам грязь несусветную, — повернулся к нему на каблуках директор. — А ваше «везет не везет» — философия рыболовов и охотников.

— И картежных игроков! — вырвалось у Бориса.

— Правильно! — дернул усом директор. — Садыков делает все что нужно. И много больше того! Из одного куска человек!

— Я тоже им восхищаюсь, — скучно сказал прораб.

— О чем это вы рассказываете, Галим Нуржанович? — подошел директор к столу и сел рядом с учителем.

— Я говорю, что у степного хлебопашества до последних дней было много противников, — ответил учитель. — Были враги по тупости, по косности, из рабского подчинения древнему укладу жизни. А были враги и сознательные, злостные, непримиримые. Я мог бы привести вам яркий случай, когда эти враги переходили в открытое наступление. Мне рассказал о нем мой сын. Впрочем… это после. Но все же самым опасным противником степного земледелия была косность, так называемая мудрость дедов, которая не всегда бывает мудрой. Аксакалы, признававшие в своем хозяйственном обороте только отгонно-пастбищное животноводство, ревниво относились к хлебопашеству. «Нельзя мешать кислое с пресным!» Так они говорили. И хромали на обе ноги, как закованный конь. Не было хлеба, и скот был под вечной угрозой суховеев, буранов, джута…

— Почему вы улыбаетесь? — перебил вдруг учителя удивленный вопрос Шуры. Она строго смотрела на Неуспокоева. — Разве смешно то, что рассказывает Галим Нуржанович?

— Что вы, что вы, Александра Карповна! — вскинулся прораб. — Я с большим удовольствием слушаю Галима Нуржановича. А улыбнулся я на этот вот самовар. Такой чистокровный тульский пузан! Только в берлогах, подобных вашей, Галим Нуржанович, и можно встретить теперь такую прелесть… Мне непонятно, как вы живете здесь?

Сбитый с толку учитель оторопело помолчал, но спохватился и любезно улыбнулся:

— Ничего, живем. А что?

— Скучно, наверное? Тоска грызет?

— Тоска? Тоска бывает, — глухо ответил Галим Нуржанович. — Но редко. Мы работаем.

— Не знаю. Я бы не выдержал. Форменная ссылка! Жизнь прекрасна своими обещаниями, а что она может обещать в этих стенах? — поморщил прораб свежие, полные тубы и обвел комнату внимательным взглядом, не проявляя, однако, чрезмерного, неприличного любопытства.

Втайне он искал экзотику, надеясь, что найдет ее здесь, в глухих сопках, но никакой экзотики не было. На стенах, в простых, самодельных рамках, красочные репродукции: шевченковские казахстанские пейзажи, а над ними портреты Пушкина, Льва Толстого, Горького и писанный маслом, дилетантской рукой портрет толстого казаха в халате и тюбетейке. «Предок, наверное. Похож на купца», — подумал Неуспокоев. Но это был портрет Абая, перерисованный мальчиком Темиром. Мебель самая обычная, городская, пол, устланный серыми в желтых полосах алашами (такие половички стелют в небогатых, опрятных квартирах), блестел восковой белизной, медные ручки на дверях, шпингалеты на окнах и медный резервуар висячей лампы надраены, как на корабле. Комната была приятная, добрая и уютная, она словно улыбалась приветливо и умно, как улыбался и ее хозяин. Неуспокоев перевел взгляд на хозяина и начал разглядывать насмешливо его узенький вязаный галстук.

— И здо́рово отстаете от жизни, не так ли? В пятидесятых годах донашиваете галстуки и идеи двадцатых?

Широкие черные брови Галима Нуржановича поднялись:

— О галстуках ничего не могу сказать, а идеи… И теперь идеи у нас те же, что были в двадцатых годах. Идеи построения социализма, потом коммунизма. Идеи человеческого счастья!

Неуспокоев улыбнулся с вежливым недоверием. Галим Нуржанович подождал, не спросит ли гость еще что-нибудь, а затем обвел всех взглядом:

— А теперь я попрошу позволения дорогих гостей рассказать о моем сыне… Еще до войны он мечтал о нивах на нашем древнем кочевище. Не только мечтал. Темир не был бесплодным мечтателем. Он пахал целинную степь и сеял семена счастливой жизни.

— Установочка у вашего сына правильная. Отчетливая! — блаженно отдуваясь, отодвинул Грушин выпитый стакан. — Он, конечное дело, был агроном?

— Агроном.

— А где сейчас работает?

— Убит в первые дни войны.

Грушин начал медленно краснеть:

— Простите, товарищ Нуржанов, не знал.

Старый учитель молчал. В углах его рта резче выступила горькая складка, как у человека, не умеющего плакать, не умеющего делиться душевной болью даже в самые тяжелые минуты жизни. Но сейчас ему хотелось рассказать этим людям, продолжающим дело Темира, о своем горе. Он начал бы с той ночи, которая была чернее всех ночей, после которой в душе его образовалась ничем не заполнимая пустота. Их участие было бы ему, как привет и ласка Темира. Но, взглянув на сидевшего напротив молодого, красивого человека, с губами как спелый кизил, с беспокойными, несытыми глазами, учитель почувствовал, что рассказывать о сыне не надо. И, уважая его горе, молчали сочувственно гости.

В тишине этой за стенами дома возник шум. Слабый, как жужжание комара, он нарастал с быстротой полета и разросся до грохота, от которого тоненько задребезжали стекла в окнах и начали вздрагивать стаканы на столе. Подошла колонна. Полыхая по окнам светом фар, сотрясая стены, проходили тяжелые машины. Они останавливались где-то рядом, моторы гасли один за другим, и стали слышны многие людские голоса.

— Импозантно, черт возьми, ведет себя наша колонна! — довольно засмеялся Неуспокоев. — Тяжелая артиллерия, ничего не скажешь!

Галим Нуржанович поднял голову и улыбнулся ему:

— Мы ждем вас давно. Всю зиму и весну у нас спал один глаз. Другой смотрел на степь и ждал. И вот вы пришли.

Он встал, прижимая ладони к сердцу, и медленно отошел к окну.

— С сердцем у него совсем дрянь, — шепнула Шура Корчакову.

В столовую вошла Варвара, в честь гостей одетая в новое, нестираное, громыхавшее, как картон, платье и кумачово-красная от смущения.

— Кто из вас товарищ из газеты? — спросила она. — Его просят выйти.

Борис торопливо допил стакан и вышел. В коридоре ему встретился усталый, с недовольным лицом Садыков. Но, увидев Бориса, он улыбнулся:

— Написал про меня в газету? Ругай, не жалей! И про учителя напиши. Хорошо людей устроил. Все под крышей. Баню затопил. Создал условия, ничего не скажешь, — снова улыбнулся Курман Газизович и пошел, тяжело ставя ноги.

По всему широкому школьному двору и внизу, у подножия сопки, горели костры, стрелявшие в небо охапками красных искр. Черные силуэты людей то и дело заслоняли их. «Фронтовые ночи!» — вспомнил Борис где-то прочитанные слова и вздрогнул от гордой радости, что теперь и он участник фронтовых ночей.

От стены отделился человек и подошел к крыльцу:

— Товарищ корреспондент! Извиняюсь за беспокойство.

— Товарищ Мефодин? — узнал Борис шофера. — В чем дело?

— Дело вот какое. Поговорить мне с вами надо.

— Пожалуйста! — отступил от двери Борис. — Входите.

— Нет, вы уж будьте такие любезные, пойдемте со мной. Там и поговорим.

Борис спустился с крыльца. Мефодин провел его двором, мимо темных молчавших машин, и они вошли в длинное низкое здание. Это и была школа. Она весело гудела голосами целинников. Из открытых дверей классов падал свет. Мефодин остановился около широкой двери.

— Входите.

Это тоже был класс. В дальнем углу громоздились поставленные друг на друга парты. На доске видна была плохо стертая арифметическая задача. Ответ был написан крупно, значит уверенно. На учительском столике горела свеча, укрепленная в большой гайке.

В классе был только один стул, и Борис, почему-то постеснявшись сесть на него, присел на низкий подоконник.

— Я вас слушаю.

Мефодин стоял, перебирая пальцами пуговицы телогрейки. А когда он заговорил, Бориса удивила взвинченная, страстная сила его голоса.

— Вы думаете, кто перед вами стоит? Думаете, стоит лихой, непромокаемый шофер бортовой машины «ЗИС-150»? Ошибаетесь! Перед вами стоит отставной козы барабанщик, как Шполянский говорит.

— Вас сняли с машины? — догадался Борис, и непонятная обида, не разберешь, на кого и за что, поднялась в нем.

— Садык-хан Полупанову передал мою машину. Пашка утопил в грязи свою, а ему, пожалуйста, будьте любезны, берите вторую! — клокочущим от злости голосом прошипел Мефодин, показывая руками, как Полупанову дают вторую машину. — Ссадили меня! Как говорится — ваше место занято, пройдите на свободное!

— За что сняли?

— А вы будто не знаете? — резко, с какими-то неприятными, хулиганскими интонациями выкрикнул шофер.

Крепко стукнув в пол ножками, он поставил стул против Бориса, сел, помолчал, остывая, и сказал отходчиво:

— Ясно, за пьянку на Цыганском дворе. Ну, правильный человек, как? Довольны?

— Пожалуйста, не называйте меня так. Я далеко не правильный. Откровенно говоря, не доволен. Вы хорошо работали на переправе. По-моему, вину свою вы загладили.

Шофер свистнул, и злое, расстроенное лицо его стало веселым и озорным:

— Вы мне медалей не цепляйте! Товарищей хотел выручить. Знаю, каково сладко шоферу, когда машина застрянет.

Шофер снял для чего-то «бобочку» и долго вертел ее перед глазами, внимательно оглядывая со всех сторон. Борис понял, что ему трудно что-то рассказать.

— Ну ладно! — решительно надел он «бобочку». — Теперь подошли мы к самой точке, и начну я с себя стружку снимать! Помните, на Цыганском дворе сопляк Яшка грязью меня назвал? Я смолчал, не дал ему раза. Правду парнишка сказал. — Трегубый рот его дрогнул. Вдавив в грудь кулаки, он сказал негромко, с тоской: — Я ведь не отрицаю, было у меня много чего. Спичку в спидометр, а сам калымить. Сотни от левачка в карман клал. Было? Было! Не отрицаю! Поймали, разоблачили, на общем собрании срамили. А я одного боялся — с машины бы не сняли. За машиной я намертво закрепился. Не сняли. Спичку пришлось бросить, но меня другому научили.

— Кто научил? — быстро спросил Борис и получил ответ, какой и ожидал:

— Шполянский. Он вас какой хотите подлости научит.

— Скажите, товарищ Мефодин, а что, в конце концов, представляет из себя этот Шполянский?

— Жулик чистой воды! — зло выкрикнул Мефодин и смутился. — Конечно, чья бы мычала… Короче говоря, одного поля ягодки мы. Он по части деталей и запасных частей главным образом. И воровал, и покупал по дешевке у кладовщиков, слабых на это дело, — щелкнул он по шее выше воротника. — А потом на базаре в двадцать раз дороже продавал. Когда у него обыск делали, так в сундуке прямо магазин запчастей нашли. А ведь выплыл! Смазал кого надо. Эта собака в любую подворотню пронырнет!

— А может быть, учли его хорошую работу? Он ведь как будто бы отличный токарь?

— Кто, Оська? Да он же, собака, тухтит! И все на водку жмет! Войдет в сделку с шоферами, которые на водку слабы, те и расписываются в наряде, будто получили от него качественный поршень или там втулку. Да еще и похваливают: «Вот расточил, и не берись за шабёр!» Вот откуда его тыщи. А токарь он холодный, прямо скажем. Подучился немного в лагере. Сам мне рассказывал.

— А за что он сидел в лагере? — полюбопытствовал Борис без большого интереса.

Мефодин сжался, помрачнел. Он долго молчал, рисуя на столике пальцем невидимые узоры, прежде чем ответить медленно и неохотно:

— Знаете что… Я о себе буду говорить. О других давайте не будем.

— Хорошо, — сухо и обиженно ответил Борис. — Продолжайте о себе, о других не будем.

Мефодин посмотрел на него робко и смущенно:

— Вы только не сердитесь на меня. Ладно? Я вот не боюсь перед вами свое поганое нутро вывернуть… Да, забыл я! О козе в самосвале скажу. Было и такое дело. Но не грабитель я на большой дороге, до этого еще не докатился. Баловство это было. Правильно назовем — хулиганство. На хулиганство я согласен. Я эту козу в первом же ауле выпустил. Не верите? Что ж я могу поделать, коли не верите.

— Верю, верю! — невольно улыбаясь, успокоил его Борис.

— Честное слово, выпустил! Только не знаю, нашел ли ее хозяин. А левачок меня совсем затянул! Тут главным что является? Деньги в кармане шевелятся. Начал чуть не каждую неделю новые галстуки покупать, и того хуже: бутылкой начал ушибаться. Эх, как закурил! Беда-а! Бурлит во мне игрецкое, как в картежнике, а боязни никакой! Боязни никакой, а на душе грузно, тошно, и голову к земле гнет. Не могу людям в глаза смотреть. И будто стоит кто-то все время сбоку и спрашивает: «Ну, так как же, Вася, а?..»

Он замолчал. Из дальнего класса долетел слитный гул молодых голосов. Мефодин прислушался, подергал бровями-запятыми, и хвостики их грустно опустились вниз.

— Не пойму, как до такого дошел? До костей протух! Кругом во весь рост люди живут, а я по жизни ползком да с оглядкой.

Снова он заговорил, вопросительно глядя на Бориса:

— Имею к вам вопрос. Как вы, писатели, считаете, бывает так, что человек захотел из себя вырваться? Не понимаете? Захотел забыть всё, что прожил? Всё вверх дном перевернуть и ногой притопнуть? А вот со мной такое было. Решил я завязать это грязное дело. И — верите, нет — завязал крепким узлом. Что кончено, то кончено! Но только вы мне прямо скажите — верите?

Борис не успел ответить. Дверь тихо отворилась, я осторожно, точно вползая, вошел Шполянский, с подушкой и плетенной из чия циновкой под мышкой.

— Куда ты лезешь, куда лезешь, нечистый дух? — грубо закричал на него Мефодин.

— От тебе раз! Мабуть, здесь пэрсональнэ купэ, га?

— Персональное! Тебя, во всяком случае, не пущу!

— Нэ выпендзем, алэ проше вощ як полякы кажуть? Наилепшего друга? — жалостно шмыгнул насморочный носик Шполянского, но жмурые глаза остро взблеснули. — Побачим, хто з того плакать будэ. Побачим, козаче!

Мефодин начал молча подниматься. Взглянув на бешеный оскал его рта, Шполянский быстро пошел к порогу.

Приход Шполянского снова взвинтил Мефодина. Сняв «бобочку», он пятерней, быстрыми, короткими рывками расчесал кудри.

— Недооценивают у нас подобных типов. Плохо человеку, если около него подобные Шполянские крутятся. Однако я держался крепко. Характер у меня настойчивый. И прут из меня такие силы, что до слез, а деть их некуда. И вдруг — целина! Объявляют вербовку шоферов в совхоз Жангабыл. Эх, как взвился я! Вот оно, думаю, то самое, что мне нужно! А главное, тут…

Он улыбнулся стыдливо и отвел глаза.

— Не умею я правильно сказать, вы, пожалуй, смеяться будете. Всего мне двадцать лет, а тут партия, тут народ ко мне обращается: «Помогай!» А я отвечаю: «Буду помогать, буду целину поднимать!» Гордость в себе почувствовал. Но и о своей судьбе, конечно, не забываю. Думаю — целина золотой сундук, авось и на мою долю в нем хоть копеечка найдется. Целина мне анкету наново перепишет и новую характеристику выдаст. Так на себя прикидывал. И завербовался в совхоз. Дали мне машину, ну прямо влюбиться можно! Да вы же видели! Живу, дышу в обе ноздри! А в душе, как в горнице, когда вымыли и свежим веником подмели. Вдруг — трах-тах-тарарах! Открываются мои комбинации-спекуляции! Подозреваю, что сука Шполянский на меня настучал, у него душа перевертывается, если человек из грязи начинает вылезать. Вот когда меня прищемило! Голову потерял. Если, думаю, выгонят из совхоза, или себя убью, а не то кому-нибудь голову снесу! Это я уж сдуру. Прямо затмение нашло. Боялся, выходку себе какую-нибудь позволю. Однако повезло мне. Вызвали меня дед Корчаков и Садыков, гайку подкрутили здо́рово, но из совхоза не турнули и на машине оставили. Доверяем, мол. А Садык-хан все ж таки сощурился, ноздри свои вот так сделал и говорит: «Но, смотри, Мефодин!» И прилипло ко мне, как к собаке репей, это «смотри, Мефодин!» А за Садыком и ребята. Двадцать раз на день и три раза на ночь крикнут: «Смотри, Мефодин!» Вы сами слышали. В шутку, конечно, а мне все же обидно.

— С обиды и выпили на Цыганском дворе? — сочувственно спросил Борис.

— Нет, поверьте, честному слову, нет! С радости! Как выехали в степь, все во мне запело! Каждый кустик — родной брат, каждая лужица — родная сестрица! Еду на целину за новой характеристикой! А тут еще солнышко играет, машина соловьем заливается и дорога сама под колеса летит! И хоро-ошо же! — мечтательно протянул он. — Помните, Шполянский к нам подсел. Хотел он мне в душу мути напустить — не вышло! А на Цыганском дворе все-таки подловил меня, нечистый дух! Давай, говорит, обмоем целину! А меня прямо распирает от радости! Так бы и обнял всех или… отлупил бы какого-нибудь гада. И надо бы! А для меня Шполянский будто самый лучший друг стал. И выпили. Да… вот тебе и выпили…

Он замолчал, так низко опустив голову, будто падал со стула. Борису захотелось подойти к нему и крепко, по-дружески шлепнуть по плечу.

— Не знаю, для чего вы рассказали мне все это, — поднялся он с подоконника, — но я попробую попросить товарища Садыкова вернуть вам машину. Но особенно на меня не надейтесь. Не велика персона, может и отказать.

— Не откажет! Убей бог, не откажет! Пресса! — значительно поднял палец шофер.

— А вы меня не подведете? — серьезно посмотрел на него Борис.

Мефодин положил ладонь на горло и что-то трудно проглотил, глядя на журналиста таким глубоким, до конца обнаженным взглядом, что Борис устыдился своих сомнений и не стал ждать ответа.