Директор шел, ступая по-стариковски на пятку и чуть приволакивая ногу. Незастегнутый его дождевик парусил. Борис шел сзади, устало горбясь.

— Я плохой хозяин, — обернулся к нему Корчаков. — Я до сих пор не поинтересовался, как вам у нас работается. Есть интересный материал? Есть о чем писать?

Борис прибавил шаг, поравнялся с директором, но ответил не сразу. Он крепко потер ладонью лоб. Что с ним? Бессонная ночь, перенапряжение чувств и сил? Когда он уезжал на целину, в голове было ясно, в душе горячо! А сейчас в неспавшей, продымленной табаком голове смутно, а на душе уныло.

— Мне трудно будет писать. Я уже чувствую это. У меня нет фона. А фон — главное, — уныло сказал он.

— Простите, не понимаю. Какого фона?

— Целинного, конечно. А целина — это огромное, героическое, овеянное героикой и романтикой. Признаюсь вам, что я думал найти здесь благородную, боевую романтику. Я верил в это, эта вера была у меня в крови, нет, глубже, в костях! Я верил, что встречусь здесь с двойниками комсомольцев времен гражданской войны, которые, уходя на фронт, вешали на двери своих комитетов записки: «Комитет закрыт. Все ушли на фронт». Как завистливо мы вздыхали, читая об этом.

— А теперь комитеты не закрываются и комсомольцы не едут целиком, всей организацией, на целину? Борис Иванович, дорогой, это и не нужно! Сейчас времена не те.

— Я понимаю, что времена теперь не те. Но, оказывается, и люди теперь не те. Посмотри на людей, которые едут с нами на целину. Один говорит: захотелось степь посмотреть, другой — с родными не поладил, у третьего с квартирой в Ленинграде неладно. Помидорчик поехал недостающие очки для конкурсного экзамена добывать, у Тони Крохалевой на уме и в душе не целина, а парикмахерская и танцплощадка, даже Илья Воронков поехал на целину кутерьму искать. Он тишины не любит.

— А нам тихони и не больно нужны.

— Тихони, возможно, и не нужны. Но достойны ли эти люди славы Колумба? Помните эти слова в записях Темира Нуржанова? Отважные, бескорыстные души, плывущие по туманному океану открывать для человечества новые материки?

Егор Парменович улыбнулся спокойно и умно.

— Вы волнуетесь, и швырнули на одну полку и гражданскую войну, и Колумба. Но это хорошо, что вы волнуетесь. Да, времена теперь не те. Прошла романтика Каховки и Волочаевека, и даже романтика Магнитки и Комсомольска-на-Амуре. Но почему это должно повторяться на целине? Жизнь не умеет повторяться. На целине все будет по-иному, и люди буду иные. Лучше? Не знаю. Хуже? Нет, ни в коем случае Но все будет по-иному. А теперь о Колумбе. А разв на борту у него не было дряни и человеческого балласта? Разве не путались в ногах великого адмирала трусы, авантюристы, склочники? Но не все же склочничали, интриговали, лодырничали. Кто-нибудь и ставил паруса, вертел штурвал, конопатил течь и боролся с ураганами. И не большинство ли было таких?.. Однако оставим пока историю, и далекую и близкую. Вернемся к нашим дням и нашим людям. В списке, который вы начали, есть еще кто-нибудь?

— Найдутся! Шполянский. Поехал шинкарить на целине и организовывать кражи.

— Ну вот еще, Шполянский! Этого сбросьте с ваших счетов. От подлецов нигде не скроешься. Еще?

— Неуспокоев, — осторожно сказал Борис. — Конквистадор целины.

Егор Парменович долго и невесело молчал, потом сказал хмуро:

— Оставим и его пока. О нем рано еще говорить вот так, безапелляционно.

— Тогда Мефодин. Он надеялся, что целина ему новую характеристику выдаст. Так он сам мне сказал.

— Даже так? С Мефодиным у нас нехорошо получилось. Я хотел заняться им в Жангабыле. Эх, черт, сколько раз говорил я себе: никогда ничего не откладывай на завтра!

— Давайте закончим о Мефодине. Он и сейчас работает, тянет машины на перевал. Видели?

— Нет, не видел.

— Работает. И нельзя ли не поднимать против него дела? Я ручаюсь за парня! — горячо вырвалось у Бориса. — Его запутал Шполянский. Вы увидите, каким работником будет Мефодин в совхозе!

— Тут, видите ли, такое положение, — медленно, обдумывая что-то, начал Егор Парменович, но в лицо им ударил такой ветер, что директор закашлялся и отвернулся. — Ого, это с Шайтан-Арки. Значит, перевал недалеко. Давайте постоим за этой машиной, покурим, отдохнем и тогда поднимемся на перевал.

Они спрятались за машиной, стоявшей на тормозах. Рядом с ней отдыхали, тоже спрятавшись за большим камнем, ребята, тащившие машину на перевал.

— А со Шполянским как? Тогда и его придется амнистировать, — закурив, оказал Егор Парменович. — Нет, так не годится! Придется Мефодину ответить за то, что он натворил. А натворил он не так уж много. Кражи не было, теперь это ясно. Была нелепая, мальчишеская месть. Уж не подражал ли он в самом деле Казбичу?

Егор Парменович чему-то тихо улыбнулся и, глядя на окутанные туманом горы и на уходящий ввысь уступ Шайтан-Арки, заговорил медленно, будто читая по книге:

— «Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы… Казалось, дорога вела на небо… она все поднималась и, наконец, пропала в облаке, которое вчера еще отдыхало на вершине Гуд-горы… Воздух становился так резок, что больно было дышать… Но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было так весело, что я так высоко над миром…» — Егор Парменович посмотрел на Бориса виновато. — Забыл местами. И не подумайте, что зубрил или заучивал. Само запомнилось. Позвольте, а почему я вдруг вспомнил это?

— Потому что заговорили о Казбиче, — хмуро ответил Борис. — А надо говорить о Мефодине.

— Вы недовольны? — придвинулся к нему директор.

— Откровенно говоря — недоволен. В беде Мефодина и мы виноваты. Каждый в своей мере.

— Это верно. Грушин очень хорошо заступился за Мефодина в школе и ждал моей поддержки. А у меня другое было в голове. Слишком мы деловые люди, слишком в одну точку устремлены и ничего иногда, кроме этой точки, не видим и не замечаем. Давайте вот что, давайте мы и будем выручать Мефодина из этой беды. Хорошо?

— Это уже лучше, — повеселел Борис.

— Вот мы и вернулись к целинному фону. — Егор Парменович сунул руки в рукава и привалился плечом к борту машины. — Мефодин чутьем понял, что на целине он найдет нужный ему капитальный ремонт и закалку при высоких температурах. Это не фон?

— Согласен. Мефодин думал о целине.

Борис тоже привалился к машине. Они стояли теперь лицом к лицу, близко друг к другу, и под холодным ветром, высоко над землей, на голой горе, им стало теплее и уютнее.

— А думают ли о ней остальные? Тогда почему они охотнее говорят о «Королеве Марго» или о «Возрасте любви», чем о целине? А ведь это огромная перемена в их жизни.

— Поэтому и не говорят. О главном в жизни не легко говорить. Мало говорят, зато много делают. Вы видели их на Шыбын-Утмесе, на рубке леса, на промоине и видите здесь, на этой Чертовой спине. А они даже не замечают, что это подвиг, во всей его силе, разумности и красоте. Вот вам отдельные звенья, найдите в себе уменье и горячее сердце оковать их в единую цепь и тогда на конце ее вы увидите, подобно верному якорю, жажду добрых дел и смелых поступков. А это и есть целина!

Борис ростом был значительно ниже Егора Парменовича, он глядел на директора снизу вверх, как мальчик на взрослого, и думал, что за широкой, доброй спиной этого человека люди будут спокойно трудиться, может быть ошибаться, исправлять ошибки, но беспризорщины, блужданий в потемках, не будет. Борис чувствовал, что его знобит от волнения. Ах, как нужны сейчас, именно сейчас, такие люди! Как нужен их, накопленный за долгую и нелегкую жизнь, чудесный талант веры в людей, талант бережности и любви к человеку.

— Спасибо, Егор Парменович, — с теплотой и признательностью сказал Борис. — Спасибо за хороший совет.

— А я никаких советов и не давал, — удивился Корчаков и указал на ребят, отдыхавших за камнем. Они сидели звездой, спинами друг к другу, разговаривали и смеялись. — Видите? Еще вчера чужие, сегодня они нашли друг в друге тепло и греются в нем. А завтра это будут друзья, верные в дружбе до смерти, друзья, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране. На целине им будет очень трудно. А это тепло поможет им, они поверят в свои силы, и нельзя уже будет пригнуть их или сломать. А это не целинный фон?

Он озорно, с двух пальцев, запустил в высоту докуренную папиросу. Она полетела, вычерчивая длинные искры.

— Пошли! Покурили, отдохнули, надо и совесть знать.

Они снова начали подниматься в гору. Жесткий и тяжелый, каменный какой-то ветер с перевала дул порывами, будто и он запыхался, воюя с упрямыми людьми. Захлебываясь ветром, наклонившись к плечу Бориса, Егор Парменович кричал:

— Пишите, Борис Иванович, обязательно пишите! Понаедут новые люди и не вспомнят о первых, о целинных Колумбах, забудется их подвиг и быльем порастет их слава. У нас многое забывалось, потому, может быть, что много больших и славных дел мы совершили. Нельзя, чтобы забывались имена зачинателей, закопёрщиков, трудолюбцев и героев. Пишите о них, Борис Иванович!.. Да, мы забыли о романтике, а с нее начали. Не бойтесь романтики. Кричите ей, зовите ее сюда! Сегодня ей здесь место! Сегодня здесь и романтика и высокая героика революции!.. А вот и перевал! — остановился он.

Теперь все, кроме облаков и снова выглянувшей луны, было внизу. А здесь было широкое плоскогорье, каменная пустошь, ветреный, со всех сторон открытый юр. От ветра дребезжали стекла в кабинах, стоявших на перевале машин.

Внизу, из реденького тумана, выступали черные людские фигуры и донеслась песня ребят, тащивших на Чертову спину последние машины. Песня теперь была другая:

Дайте трудное дело, Дайте дело такое…

Поднимавшаяся машина осветила лицо Егора Парменовича, усталое, с запавшими по-стариковски висками, набрякшими веками и глубокими, как шрамы, морщинами. И была на этом усталом лице та тихая улыбка, когда у человека в душе хорошие мысли и он боится спугнуть эту прекрасную и радостную думу.

Машина вползала уже на перевал. Это была последняя машина, и последние шаги делали ребята, тащившие ее. Они пели, задыхаясь:

Чтобы сердце горело И не знало покоя…

— Так бы и взял всех их в сыновья, — прошептал Егор Парменович пресекшимся голосом.