Подбежал Садыков, потный и веселый:

— Сейчас бензовоз вытянули. Последняя машина, понимаешь?..

Он совсем потерял голос, на землисто-сером, как запыленном, лице провалились глаза, его пошатывало, — но радостно изнеможение победы. Борис впервые увидел, как улыбается завгар. Он даже засмеялся, хрипло, удушливо, когда вкатившийся на перевал бензовоз победно затрубил. Гудок был как первый весенний гром, а горы ответили важным, торжественным гулом.

— А кто говорил: зелень, молодая травка? — прищурился счастливо Садыков. — Молодо, да не зелено! Мои птенцы! А поднимутся птенцы на крыло, что будет? Э?

— Расхвастался! — хлопнул его по плечу Егор Парменович.

— Зачем расхвастался? Ты смотреть умей. Невидящий и верблюда перед собой не увидит!

— Постой-ка, что это, собака так воет? — вскинул голову директор, прислушиваясь. — Чья это? С нами одна собака, нуржановская.

Садыков перестал смеяться, и слышен стал разбегающийся по ущелью переливчатый, плачущий собачий лай.

— Айда! — сразу, с места взял Садыков крупный, поспешный шаг.

За ним пошли директор и Борис, потом присоединились еще несколько человек. А вслед им кто-то заботливо пустил свет в четыре фары.

— Жучка, Шарик, Дружок, как тебя там? — позвал и посвистел шедший рядом с Садыковым Яшенька. — Сюда! Хлеба! На!

— Его Карабасом зовут, — сказал мрачно завгар.

Но Карабас уже выскочил из темноты на свет, прямо в ноги людям. Теперь пес выл, тоскливо и страшно, и порывался бежать. Садыков строго крикнул на него по-казахски, и Карабас замолчал, повел, оглядываясь, на людей.

Редкий, низкорослый кустарник метался под ветром, как люди, застигнутые в степи бурей. Неприятное, тоскливое место! Сюда передвинулся свет фар, и все увидели Галима Нуржановича. Он лежал запорошенный мокрым белым песком, горьковская шляпа свалилась с головы и откатилась, зацепившись за куст. Ветер относил в сторону седую бородку. Побледневшее лицо с резко черневшими бровями и подсохшими губами было неподвижно, погасло. Не погасли только глаза. В них прошла слабая улыбка, когда он увидел наклонившегося — Садыкова. Завгар отвернулся. Он видел на войне раненных насмерть. У них были такие же отрешенные лица.

— Живо кто-нибудь за доктором! — обернувшись, тихо сказал Егор Парменович.

Побежали двое.

Карабас, повизгивая и скуля, рвался к хозяину. Садыков отогнал собаку, сел на землю и, приподняв Галима Нуржановича, прижал его к груди:

— Что с вами, мугалым?

Старый учитель беспомощно улыбался и надрывно дышал. Говорить не было сил. И раньше не раз бывало с ним: вдруг тупо, горячо ударит в сердце, перехватит дыхание, завертятся перед глазами, путая мысли, разноцветные круги. А потом боль в сердце отпускала и возвращалось дыхание. Так случилось и теперь, когда он, подталкивая машину, поднялся на Шайтан-Арку, но никогда ещё старое сердце не получало такого беспощадного удара, свалившего учителя на землю. Он упал здесь, в кустах, и застонал от беспощадно ясного сознания, что пришел последний час его жизни на древней степной земле, застонал не голосом, а мыслью только, ибо голоса уже не было. Он лежал, не имея сил отвернуться от ветра, бившего в лицо крупным песком, и плакал без усилий, мук и содроганий, как плачут маленькие дети и люди с безгрешным и чистым сердцем. Он плакал от счастья видеть рождение новой жизни в родных, уставших степях. И это было так радостно, что новая волна горячих, счастливых слез всколыхнула его грудь и заставила затрепетать угасавшее сердце. Почему же так печально смотрят на него эти дорогие ему люди? Он виновато улыбнулся и прошептал:

— Очки потерял… Старинные очки. Память…

У Бориса засаднило на душе. Он вспомнил привычку учителя часто снимать очки и разглядывать их на свет.

Прибежала Квашнина, опустилась перед больным на колени, щупала его пульс, стерла холодный, липкий пот с лица и начала слушать его сердце. Оно колотилось о ребра, глухо всхлипывало, как бы плача, и замирало. Это была зловещая картина близкой смерти. Но, поднимаясь с колен, Шура сказала спокойно и весело:

— Пустяки! Мы вас в два счета на ноги поставим! Товарищи, надо перенести Галима Нуржановича ко мне в санавтобус.

— В больницу? — громко, испуганно спросил учитель. — Нет, нет! Не надо! Я не хочу!

— Жарайда! Не будет больницы, мугалым! — успокоил его Садыков. — Я положу вас в открытую машину. Вы будете лежать, как бай, на двенадцати одеялах и будете смотреть на нашу степь. Жаксы?

Когда Галима Нуржановича клали на носилки, он нашел взглядом Корчакова и приложил благодарно к груди ладонь.

«За что он благодарит меня?» — подумал Егор Парменович, взволнованно обкусывая усы.

Носилки с лежащим на них Галимом Нуржанови-чем подняли и понесли. Рядом пошли Садыков и прибежавший, задыхающийся Кожагул. Старик на ходу гладил ладонями бороду и шептал со стоном молитвы:

— О, кудай!..

Сзади плелся Карабас.

— Он не ребенок, — сказал тихо Егор Парменович Борису, — он понимает, что жить ему осталось всего ничего. Поэтому и не сдается.

Такой же тихий голос послышался и за спиной Бориса. Говорил Яшенька:

— Степан Елизарович как-то раз сказал: это, мол, дедушка целины. А мы тогда кто же? Сыновья?

— Ты, Яшенька, и во внуки годишься, — грустно пошутил кто-то незнакомый Борису.

— Жалко как, — вздохнул прерывисто Яшенька, но его перебил холодный, неприятно бодрый голос Неуспокоева:

— Не хлюпайте носом, юноша! Это недостойно целинника.

Борис испуганно покосился на носилки: не слышал ли? Руки старого учителя неподвижно лежали на груди, мертво вздрагивая при каждом шаге несших его людей.

Борис сунул руку в карман, за платком, но вытащил измятый, скрутившийся галстук и долго, с удивлением смотрел на него, пытаясь вспомнить: почему он в кармане и как попал туда?

Но так и не вспомнил.