А когда же мы наконец отправимся делать наши исторические дела? — спросил после паузы Неуспокоев. — Пресса все знает. Борис Иванович, когда трогаемся в поход?
— Еще не время. По приказу директора трогаемся ровно в восемь. Сейчас мы точно узнаем, — посмотрел Борис в голову колонны.
Оттуда доносился резкий, строгий крик:
— Э-э, малый! На износ работаешь?.. Подтяни!.. Что?.. Обратно пойду — проверю. Чтоб не свистело, не скрипело, не звякало, не брякало! Делай, делай, малый!
— Садык-хан и сопровождающие его лица. Дает жизни! — захохотал водитель соседней машины, тот самый кудрявый, что недавно разыгрывал Шуру. — Так жмет, аж вода капает!
Заведующий совхозным гаражом Садыков шел по колонне солдатской походкой, выбрасывая, как в строю, ногу, высоко и резко вскидывая руки. По каким-то ему одному известным приметам он останавливался около той или другой машины и начинал «давать жизни» ее водителю. Запускал мотор, менял число оборотов, вертел рули, тряс кабину, пинал ногой резину и заглядывал в самые потаенные места. А водитель при его приближении приосанивался, застегивал телогрейку и отвечал Садыкову коротко, без болтовни и шуточек. Даже самые удалые и озорные шоферы не осмеливались «разводить треп» или «давить фасон» в присутствии этого невысокого, плотного, немного сутулого человека в поношенной офицерской шинели и новенькой офицерской же танкистской фуражке.
Неуспокоев вдруг засмеялся:
— Говорят, Садыков покупает новые фуражки на смену износившимся. Жить не может без офицерской фуражки. А был ли он офицером?
— Воевал в танковых частях. Демобилизовался в звании майора, — сухо ответил Чупров. Он обиделся за Садыкова.
Борис знал завгара и раньше. Работник областного автоуправления Садыков добровольно пошел работать на целину, и водители встретили его настороженно: человек штабной, из областных верхов, наверное и понятия не имеет о шоферских повадках и обычаях. А мрачноватый, неразговорчивый Садыков был строгонек и, откровенно говоря, не всегда справедлив. Ну зачем, спрашивается, не говорить, а всегда сердито кричать на людей, словно все были глухими или кругом перед ним виноватыми? И слушая ответ, будто не доверяя, он подставлял ухо к самым губам говорившего. Он так и не сошелся с людьми, но уважение их заслужил быстро. Когда началась настоящая работа, подготовка и ремонт назначенных к походу машин, водители и ремонтники не могли избавиться от ощущения, что за спиной их неотрывно стоит внимательный и строгий начальник, от которого не скроешь никакого изъяна в работе. Обмануть его «керосиновым» ремонтом и не думай! Он придирчиво осматривал каждый мотор и спускался в «яму» под каждую машину. А после шабаша мылся медленно, со вкусом горячей водой, сдирая с ладоней жирную, маслянистую грязь и разбрызгивая черную мыльную пену. Вымывшись до блеска, прицеплял под китель целлулоидный подворотничок, затягивался туго поверх шинели офицерским ремнем и уходил, прямой, строгий, подтянутый. К чести Садыкова надо было отнести и обучение им специально для совхоза двух десятков шоферов. Четырехмесячную программу он сумел уложить в три месяца и выпустил знающих, надежных водителей.
Завгара сопровождали три командира автовзводов. Чупров знал только одного из них, недавно демобилизованного сержанта Илью Воронкова, комсомольца с умным лицом, с блестящими синеватыми белками огневых цыганских глаз. Своей оживленностью, весельем ярких глаз, свежей неустанной бодростью, даже сияньем всегда начищенных щегольских сержантских сапог он невольно привлекал внимание и у всех смотревших на него вызывал одобрительную улыбку. Илья приехал на целину еще зимою, и Борис никак не мог собраться поговорить с ним, узнать: что кинуло парня прямо из армии на целину? Второй командир автовзвода — местный шофер-дальнерейсник Федор Бармаш, непонятного возраста, тихий, незаметный, всегда позади. Он и сейчас шел последним, застенчиво посматривал на людей узкими черными глазами. И узкие эти глаза с косым разрезом, и темное лицо, и чахлые усики над толстыми губами выдавали попавшую в жилы Федора добротную, крепкую кровь степняков-казахов. Третий взводный, тоже казахстанец, Степан Елизарович Грушин, будничный, домашний, начисто лысый и полноватый, вернее-мягкий какой-то, одетый с бережливой рабочей опрятностью в ватный выцветший пиджак, не имел во внешности никакой лихости. И все же именно он пойдет первым на своей машине во главе автоколонны. Как старый, опытный гусак ведет в полете стаю, так и он поведет совхозные машины нехожеными, неезжеными, путаными — словом, степными дорогами и с первого взгляда запомнит все их бесчисленные повороты, развилки и перекрестки.
…Садыков подходил к машине кудряша, и тот бросился холить тряпочкой капот своего «ЗИСа». Остановившись, Садыков строгими темно-карими глазами оглядел машину кудряша, потом его самого с головы до ног. Кудряш невольно поправил «бобочку», сдвинул пятки и опустил руки по швам.
— Ну как, товарищ Мефодин, машиной доволен?! — криком спросил. Садыков.
Водитель погладил «ЗИС» любовным взглядом.
— Машина авторитетная, ничего не скажешь. В грязь лицом не ударит.
— Вот ладно сказал, малый. А ты сам? Не ударишь в грязь лицом? Э? Смотри, Мефодин! — погрозил завгар пальцем.
— Чего смотреть-то, товарищ Садыков? — обиженно повысил голос Мефодин. — «Смотри да смотри, Мефодин!» Только и слышишь. Сколько раз об; одном и том же говорить?
— Сколько нужно, столько говорить будем! А смотреть — сам знаешь, что смотреть. Чтобы не скрипело, не свистело! Понимаешь? — прокричал завгар, не спуская с водителя горячих глаз.
Мефодин смутился и начал для чего-то поднимать белые отвороты сапог. Садыков уже повернулся, чтобы уйти, но, взглянув на водителя, снова остановился.
— А почему не побрился?
На лице Мефодина появилась озороватая улыбка.
— Вы, начальнички, скоро будете ремни у нас на штанах проверять?
Стоявшие вокруг люди заулыбались.
— Напрасно, Мефодин, такие разговоры ведешь, — покачал головой Воронков. Его веселое лицо стало строгим. — В Ленинграде не шоферил? Или в Харькове? Там тебя автоинспектор остановит, если ты небрит, одет неряхой или куришь во время движения. И нагреет в общей сложности!
— В Ленинграде на каждом углу парикмахерская, — продолжал улыбаться Мефодин. — А в степи паяльной лампой бриться будем? Придирочки!
— Не придирки, а заправочка! У водителя, как у солдата, во всем должна быть заправочка. Не работаешь над собой, Мефодин!
— Слыхал, малый? — недовольно посмотрел Садыков на Мефодина. — На первой ночевке побриться. Что?
— Есть такое дело! Побреемся! — ответил весело Мефодин.
Завгар повернулся к нему спиной, раздумывая, куда дальше идти, и Чупров, воспользовавшись паузой, спросил:
— Как дорога, Курман Газизович? Есть сведения?
Садыков погладил подбородок и посмотрел в землю.
— Дорога степная, грунтовая. В степи асфальтов нет. — И вдруг закричал, выкруглив глаза: — Почему про трактора старшего агронома не спрашиваешь?! Что? И они по такой же дороге пойдут. У них моторы, а у нас тарахтелки, пчихалки? Не зацепимся! Надо будет, сам колонну поведу. Моя машина дорогу нюхом чует!
— На охоту вместо собаки можно брать? — спросил серьезно Неуспокоев.
— Что? — посмотрел на него Садыков и снова обратился к Борису. — Будь спокоен, как у этого… у Христа за иазушкой.
— Слушок есть, Курман Газизыч, будто вернулись в город из степи машины геологоразведки. Страшное будто бы болото встретили. Шыбын-Утмес — кажется, так называется, — осторожно сказал степенно молчавший до сих пор Грушин.
— Э, слушок, слушок! — поморщился Садыков и достал из планшета карту. — Шыбын-Утмес… Шыбын-Утмес… Карту ты читаешь, Степан Елизарович, на, смотри. Никакого Шыбын-Утмеса нет. Слушок! Через два дня в Жангабыле будем. Какой разговор?
— Ладно, нет больше никакого разговора, — ответил Грушин, сунув руку под шапку и трогая пальцами лысину. Была у Степана Елизаровича такая привычка — не чесать, не гладить, а перебирать кончиками пальцев по лысине.
Завгар хотел двинуться дальше, но ему и на этот раз помешали. Воронков, наклонившись к его уху, сказал громко:
— Директор сюда идет. Он давно вас ищет.
Директор не шел, а мчался к Садыкову, и встречавшиеся на его пути люди разбегались, как льдинки перед ледоколом. Не толстый и не высокий, осадистый, он был зато непомерно широк, хоть поставь, хоть положи — одинаково. Новенький брезентовый дождевик еле застегивался на нем, а на спине натянулся так, что вот-вот лопнет. Большое пунцово-красное лицо, будто умытое ледяной водой и растертое махровым полотенцем, пушистые белые усы, раздувавшиеся от мощного дыхания, такие же ничем не покрытые волосы (шапку он надевал только в лютые морозы), зычный с хрипотцой голос и руки с властной крупной кистью — все в директоре было большое, яркое, броское, и людям, уходившим в неизвестное, в новую, еще не устроенную жизнь, нравился такой хозяин, прочный, надежный, выпуклый какой-то.
За Корчаковым шагала его секретарша Марфа Башмакова, под стать начальнику ширококостная, пылко-румяная от щедрого здоровья, в черном мужском полушубке и больших кирзовых сапогах. Чугунно-тяжелые и, наверное, самые большие, какие только нашлись на складе, бахилы эти грозили ежеминутно соскочить с ног секретарши, и она смотрела только на них.
— Курман Газизыч, бросьте вы эти фигели-мигели! Вы тысячу раз их проверяли! А нам сегодня надо двести километров пройти! — недовольно сказал, подходя, Корчаков.
Садыков отвернул рукав шинели и посмотрел на часы:
— Не понимаю, какой разговор? Колонна выступает в марш в восемь ноль-ноль. Твой приказ, директор.
— А если бы мы на час-другой раньше выступили, у нас голова заболела бы? Ведь идет уже по степи главный агроном! — Корчаков схватился отчаянно за голову. — И пахать они сразу начнут, а мы стоим. Обгонит нас весна! Посмотрите на солнце, Курман Газизыч. Видели весной такое солнце? А степь? Нет, вы понюхайте, понюхайте! — жадно и глубоко потянул он ноздрями. — Как от опары пахнет. Вздулась, гудит, зерна просит!
Садыков покосился на чистое, горячее солнце, на прозрачный муар теплого марева над степью и перевел недовольный взгляд на директора:
— Приказ есть приказ. Зачем ломаешь? Мне еще пяток машин посмотреть надо?
— Вот утрет вам нос старший агроном, придет на Жангабыл раньше вас. Что вы тогда запоете? — зловеще спросил директор.
— Эй, змею ты мне за шиворот кинул, директор-джан! — крикнул отчаянно Садыков. — Хоп, кончал базар! Воронков, айда, передай, чтоб звонили — по машинам.
Воронков убежал. Директор сунул под мышку негнущиеся, будто из кровельного железа, шоферские перчатки и кулаком расправил усы.
— Медали и ордена одели? Надо. В бой идем. В бой за целинный урожай! — серьезно и торжественно сказал он, обводя взглядом окруживших его людей, а люди под его взглядом выпрямились, затихли, чего-то ожидая. И тогда громко, басисто, с хрипотцой шестого десятка лет директор крикнул: — Товарищи! Поздравляю с целинным походом! С трудным, тяжелым походом поздравляю! Должны мы за двое суток пройти четыреста километров. А каких километров, вы знаете. Степь-то вы хорошо знаете. И почему такая спешка, почему за двое суток, вы тоже знаете. Весна озорничает, и должны мы жать на всю железку, если хотим угнаться за ней и быть с урожаем.
Он замолчал, а люди ожидающе, доверчиво окружили его еще теснее. Ему хотелось сказать им что-нибудь хорошее, но не было хороших слов, только суровые, тяжелые слова о трудностях, о долге, и он молча улыбался. Улыбаться-то было совершенно нечему, ничего веселого не сказал он людям, а они тоже заулыбались. Хрипло, стеснительно откашливаясь, но продолжая улыбаться, директор закончил:
— Вот… у меня как будто бы все. Рейс понятен?
— Ясно!.. Понятно!.. — загудели дружно люди. А Воронков, переждав шум, сказал отчетливо:
— Задача ясна, товарищ директор!
— Тогда отправляйтесь. Курман Газизович, командуйте! — повернулся директор к Садыкову.
— Минуточку, товарищи! — остановил Воронков шевельнувшихся, шагнувших было людей и, взмахнув по-дирижерски рукой, скомандовал: — Ура!
Люди закричали «ура» весело, взволнованно. Их перебили частые, звонкие удары «вечевого колокола». Так целинники прозвали колесный барабан, подвешенный на «техничке». Частый звон означал: «Водители, по машинам!» Люди, окружавшие начальство, начали торопливо расходиться.
— Батюшки мои! Я корму-то в дорогу забыла купить! — всколыхнулась вдруг Марфа и побежала куда-то в сторону от колонны.
Корчаков захохотал, глядя ей вслед:
— Вот непутевая! С нами же автолавка идет. Вместе с Садыковым он пошел в голову колонны.
— Я долго вспоминала, на кого он похож, наш Егор Парменович, — сказала Квашнина. — Седые пушистые волосы, такие же усы, брови, как зубная щетка, и молодые глаза. Вспоминала, вспоминала и сейчас вспомнила! Вылитый Марк Твэн! Верно, похож?
— Марк Твэн? — переспросил Неуспокоев и секунду подумал. — Нет, по-моему, он похож на человека, который плотно пообедал и выпил двести. Этакий непромокаемый бодрячок!
Он нервно тер пальцами сухой и гладкий, как выточенный из кости, лоб, оглядывая колонну. Около машин царила суматоха, обязательная в последний перед отправлением момент. Тот забыл что-то, этому понадобилось перекладывать в кузове вещи, выкидывая их на землю, третий побежал кому-то что-то сказать, у всех нашлось неотложное дело, и все заметались, забегали.
— Вот теперь я верю, что пришла минута прощаться мне с Ленинградом, — сказал тихо Неуспокоев. — Прощание целинника с Ленинградом! — улыбнулся Чупров. — Исторический момент!
— Момент не исторический, но для одного из целинников, для меня, очень грустный, — серьезно и печально ответил Неуспокоев, с укором глядя на корреспондента. — Не знаю, не знаю, как я буду без Мариинки, без Эрмитажа, без Невского проспекта и невской набережной. И за «Зенит» не придется больше поболеть, — печально улыбался он.
— Вы любите Ленинград? — сочувственно спросил Борис.
— Разве можно его не любить? Господи боже мой, это такой город! «Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид!» — взволнованно прочитал Неуспокоев.
— Товарищи, так не хочется расставаться в такую минуту! — возбужденно сказала Шура. — Едемте вместе, в моей санитарке, Николай Владимирович?
— О, с удовольствием! — ласково посмотрел на Квашнину прораб. — У вас не хуже мягкого вагона.
— Остерегайтесь, Александра Карповна, пассажиров мягких вагонов. Погубят! — криво улыбнулся Борис.
— Уже чувствую, что гибну! Ладно, губите дальше несчастную девушку! — припала Шура к груди Неуспокоева, припала в шутку, но всю ее охватило при этом блаженное, томительное безволие, предвестие неизведанного, но страстно ожидаемого, чему она готова отдаться счастливо и покорно.
Неуспокоев понял и коротко, затаенно рассмеялся. Чупров резко повернулся, чтобы уйти.
— Борис Иванович, куда же вы? — остановила его Шура. — Для вас тоже место найдется.
— Для меня «тоже». — Глаза Бориса похолодели. — Спасибо, я лучше на грузовой. Воздух чище! — крикнул он, отбегая.
— Что с ним? На что он обиделся? — расстроенно спросила Шура.
— Вас надо спросить. Вы с ним старые друзья. — И, касаясь губами ее уха, почти целуя, он тихо, но драматично пропел — «И тайно, и злобно кипящая ревность пылает!..»
— Неправда! Зачем так плохо думать о нем?
Шура обиженно отклонилась от Неуспокоева, а он не остановил, только посмотрел потемневшими глазами. И девушка от повелительной этой ласки снова покорилась, улыбнувшись послушно. Неуспокоев взял Шуру под руку и повел ее, все еще оглядывающуюся в сторону Чупрова, к санавтобусу.
«Вечевой колокол» начал отбивать медленные, резкие удары. Сигнал «трогай!» И сразу прекратилась суматоха вокруг машин. Все нашли свои места. Только в стороне стояла небольшая кучка провожающих. Колонна тронулась сразу всеми тремя взводами, величественная и нетерпеливая, как корабль перед дальним плаваньем. И когда уже двинулись последние машины, на пустырь влетела Марфа Башмакова с огромным свертком под мышкой. То и дело подтягивая сваливающиеся бахилы, она кричала на бегу:
— Товарищи, погодите! Да что же вы, обормоты, делаете? Оставить меня хотите?
Ее с шутками и смехом втянули в кузов последней машины.
Более часа шла колонна по городским улицам. Прохожие провожали удивленными взглядами бесконечную вереницу машин и вдруг начали кричать, махать кепками, шляпами, платками, руками. Они откуда-то узнали, что едут целинники.
Но вот отскочили назад последние дома окраин, начали уходить в землю заводские трубы, шахтные копры и терриконы, вот они совсем исчезли с горизонта, и в лицо дохнуло той особенной раздольной свежестью, какой встречают нас только открытое море и весенняя степь..
Колонна вышла на большак, ведущий в глубь целинного края. И, обгоняя машины, мчалась по степи весна, тормоша душу, волнуя, радуя и тревожа ее.