Борис Чупров любил в жизни многое. Молодость жадна и берет от жизни больше, чем дает. Но сильнее всего, пожалуй, он любил свою работу. Он страстно хотел, чтобы она была нелегкой и беспокойной, чтобы были разъезды по трудной, степной и пустынной области, встречи все с новыми людьми, с их делами, заботами, надеждами, радостями, разочарованиями, неудачами, даже уныниями. И пусть придется для этого подолгу ожидать на глухой степной дороге попутную машину, ночевать на письменном столе сельсовета или на жестком деревянном диване в кабинете председателя колхоза, а то и на кошме в кибитке чабана отгонных выпасов. Эти разъезды он мысленно называл «глубоким вторжением в нашу действительность», но вслух эти слова никогда не произносил, стыдясь их высокопарности, а главное потому, что таких разъездов и встреч у него почти не было. Глубоко ли вторгнешься в жизнь, собирая городскую хронику? Изредка набежит темка для очерка или фельетона, и та бытовая. А к бытовой теме Борис, мечтавший о романтике и героике, относился с легким пренебрежением, называя ее «бытком», «быточком» и даже «бытословием». И он с восторгом принял командировку на целинные земли.

Вот где будет по-настоящему глубокое вторжение в нашу… Нет, не просто действительность, а в нашу героическую действительность. Будет много новых людей (угадай их желания, мысли, чувства, найди их заветную струнку), будут новые места, (могучая целинная степь), все будет стремительно, огромно, яростно, как на войне. Разве не похожи чем-то целинники на воинов народного ополчения, уходящих в бой, отрешившись от дома и близких? Это мысли о героях и подвигах пьянили его. Ведь ему было только двадцать два года. И сейчас, трясясь в кузове машины, ему хотелось как можно больше увидеть и все тотчас записать. Для него многое на свете было еще ново и любопытно.

А видел он степь, бурую от прошлогодней травы и седоватую на солончаках. Но из-под прелого, слежавшегося за зиму старья уже выстреливала с весенней удалью молодая травка, мягкая, как цыплячий пух. От ее неяркой, нежной зелени степь казалась прозрачной, особенно чистой, словно ее прибрали к приходу весны. Только в низинах лежали еще кулиги последнего ноздреватого снега, неряшливо расползавшегося в грязные лужи. Немного, как будто бы, красок, но какие они свежие, чистые! Как светло, задумчиво, спокойно повсюду!

Степь то наплывала на машину мягкими подъемами, то убегала вдаль окатистыми изволоками, и опять подъем на увал, и опять спуск в Долинку. Степь дышала глубокими, ровными вздохами. Иногда открывались глазу густые заросли караганника, колено ленивой степной речушки, голубые и серебряные окна озер, и опять по обоим бортам машины плавно уплывали назад увалы, неглубокие лощины с конским или рогатым воловьим черепом, и снова подъем — спуск, сопка — долинка, и, боже мой, да есть ли тебе конец, степь?

В просторной долине забелел под солнцем мазар, степной мавзолей, гладкостенный куб с опрокинутой чашей купола. Кто похоронен в его разваливающихся стенах, когда? Степной барон, заспанный жирный бай, с властительным равнодушием хлеставший нагайкой по спинам «черной кости» байгушей и жатаков? Или батыр, защищавший родные степи и родной народ от набегов кокандцев и бухарцев? О чьей славе, мрачной или светлой, говорит эта могила, когда молчат уже и песни и предания? И степь вокруг все та же, что и сотни, и тысячу лет назад, когда со свистом и ревом, развевая за плечами тухлые звериные шкуры, мчались по ней орды гуннов, половцев, монголов.

— А вот это обязательно надо записать! — выхватил Борис из кармана записную книжку.

Сначала вынеслись на дорогу непонятно откуда взявшиеся свирепые собаки, с напускной, играющей злостью бросились на машину и, чихая сконфуженно от пыли, отстали. Потом на берегу озерка открылась овечья отара. Серым облаком клубились овцы, верблюд в грязных клочьях необлинявшей шерсти, как нищий в лохмотьях, надменно поднимал от телеги с сеном змеиную голову, а чабаны, приложив к глазам козырьком ладонь, смотрели на дорогу. Так стояли они и сто, и двести, и тысячу, пожалуй, лет назад и смотрели из-под ладони на тянувшийся по дороге пыльный караван. А теперь мимо их отар стремительно проносилась могучая техника. С веселой яростью выли моторы, оглушительно стреляли, салютуя чабанам, выхлопные трубы, десятки солнц вспыхивали и гасли в ветровых стеклах машин, а в кузовах, там, где сполз брезент, звездочками сияла сталь станков и прицепного инвентаря.

И разве можно не записать о молодой, захмелевшей от щедрого солнца и вольного ветра песне, летящей на машинах в степную даль?

Эх, дороги, пыль да туман, Холода, тревоги да степной бурьян…                            Нам дороги этой                            Позабыть нельзя!..

А дорога, которую не забудут многие и многие, дорога к подвигам и славе была скучно пуста. Только одну полуторку с посевным зерном встретила колонна за долгие часы езды. «Сесть на такой дороге одинокой машине с остановившимся мотором — ох, не весело!» — подумал Борис и качнулся, валясь на ящики. А затем его швырнуло вперед. Шофер так круто, с третьей скорости, встал на тормоза, что в машине что-то завизжало. А дальше все пошло по священному ритуалу дальних степных рейсов. Водитель, чертыхаясь, вылез из кабины. Это оказался курчавый Мефодин. Он обошел машину, конечно, пиная баллоны, и, конечно, присел на корточки, разглядывая скептически рессоры. А потом, конечно, открыл капот и залез под него с головой. Слышно было, как он постукивал, подвинчивал, подсасывал и плевался. Борис выпрыгнул из кузова и подошел к мотору.

— Заело? — с видом знатока спросил он. — Или не подсасывает?

— У меня не заест и вполне подсасывает, — ответил из-под капота Мефодин. — Я перед походом ей полную перетяжку сделал. Нервы ей, красавице, подтянул.

— Нервная, значит?

— Не нервная, а хорошее обращение любит. Я ее вот как понимаю! — ответил Мефодин, закрыв капот, но к Борису не обернулся.

Он глядел счастливым взглядом на тихо урчавшую машину, сейчас очень похожую на доброе, сильное, запыхавшееся животное.

— Нет, почему я в тебя такой — влюбленный? — закричал, озорничая, Мефодин, обернулся и удивленно округлил глаза. — Товарищ корреспондент? Откуда вы взялись?

— С вами ехал, — улыбнулся Борис.

Мефодин посмотрел на его запылившиеся ресницы и понял.

— В кузове, зайцам? А почему не со мной, в кабинке?

В хвосте колонны раздался резкий сигнал, Мефодин посмотрел в ту сторону и захохотал:

— Мчится уже, сатана! Ух, жуткое дело кому-то будет!

Вдоль колонны мчался садыковский «козел». Кургузый, словно обрубленный сзади и спереди, взгромоздившийся на толстенные баллоны, он, когда мчался, отчаянно приседая на рессорах, имел очень лихой вид. За «козликом», как привязанная, неслась «техничка». И тотчас по колонне пошла перекличка: «Человек двадцать — в голову колонны! Живо!» — «Жоржики ленинградские, давай, давай!» — «Пошли, ребята! Вылетай без последнего!..»

— Эй, целинники, почему встали? — крикнул Мефодин, сложив руки рупором, в сторону передних машин. — Ленинградец! Паша, почему стоим!

К «ЗИСу» Мефодина подошел пожилой шофер в черном полушубке, ленинградец Павел Полупанов. Вместе с ним пришли водитель санавтобуса Костя Непомнящих, затем второй ленинградский водитель, попыхивающий трубкой Вадим Неверов, и еще один, совсем мальчик, с такими жиденькими усиками, будто под носом его намазали слегка сажей. А при этих усиках совсем не к месту были по-детски мягкие, как у только что проснувшегося ребенка, неокрепшие еще после сна глаза.

— Передние в какой-то луже сели, — сказал Полупанов. — Ну и водители же у вас.

— У вас, поди, лучше? — запальчиво спросил казахстанец Непомнящих. — У тебя, к примеру, что, звезда во лбу, а?

Полупанов высокомерно оглядел Костю и не ответил.

— Видели, как Садык-хан газовал? — засмеялся вдруг Вадим.

— Горяч да кусач! — улыбнулся и Мефодин.

— Будешь кусач! — холодно сказал Полупанов. — За каждую кочку цепляетесь.

— Так сними нас с машин, — весело посмотрел на него Мефодин.

— Нужно будет — снимут.

— А ты за мою баранку сядешь?

— Нужно будет — сяду.

— Ты? За мою баранку? — по-прежнему, не обижаясь, весело удивился Мефодин и захохотал. — Да я, тебе, Паша, раньше нос на сторону сворочу! Ишь задрал нос, кочергой не достать!

— Ну, знаешь, я такие разговорчики не люблю! — Лицо Полупанова обиженно дрогнуло. Он повернулся и зашагал к своей машине.

— Задаются ленинградские водители! — посмотрел вслед Полупанову водитель с будущими усиками, тоже казахстанец. — Прямо абсолютные чемпионы баранки!

— А ты лучше помолчи, Яшенька, — ласково и насмешливо сказал Костя Непомнящих. — Сам-то сколько баранку вертишь? Уже четвертый месяц? Бона! Тогда вытри сначала под носом, сажа у тебя там.

Яшенька покраснел и отвернулся.

— Садык обратно катит! — крикнул Вадим, захохотав, и указал трубкой на мчавшуюся вслед за садыковекой машиной «техничку».

К задней стенке ее был привинчен нестерпимо блестевший на солнце большой медный умывальник.

— Ты смотри! И в степь с умывальником приехал.

— Будьте покойны! — сказал Мефодин. — Он и целлулоидный подворотничок не забыл. Давай по коням, братва. Сейчас тронемся.

Водители побежали к машинам. Мефодин открыл кабину.

— Вася, здорово, друже! — сказал кто-то за его спиной.

Шофер рывком обернулся и увидел человека с глазами-бусинами.

— Шполянский? Ты как сюда попал?

— Целинный энтузияст. А шо? Не веришь?

В голосе Шполянското были и вызов и насмешка.

— Вот так да, — ошеломленно провел ладонью по лицу Мефодин. — Оська Шполянский — целинник… Ладно. Поехали.

— Я з тобою, Вася. Будь ласка, — в спину Мефодину сказал Шполянский.

— Садись, — хмуро ответил водитель.

В кабину сели втроем. Передние машины уже тронулись и сразу пошли па предельной скорости. Мефодин рванулся вдогон. На крутом повороте Шполянский навалился плечом на водителя и, понизив голос, сказал:

— А ты чув, козаче, яки тебе Садык-хан слова казав у городи? «Смотри, Мефодин!» Хай тебя бог милует, Вася, але неначе Садык, на тэ поганэ дило намекал.

— На какое поганое дело? — тихо и трудно спросил Мефодин.

— А з козой, Вася.

«Что за коза?» — подумал Борис.

— Навязался он, сатана, на мою душу! — с сердцем вырвалось у Мефодина. — А ты, Оська, не пугай! Не пугай, слышишь? — крикнул он, бросив на Шполянского быстрый, блесткий взгляд. — С погаными делами кончено! На целину еду, на чистые земли!

Щелчком он сдвинул «бобочку» на затылок и весело поднял одну бровь.

— Садык-хану нужны шоферы некурящие, непьющие, только семечки грызущие. А все же, что там ни говори, есть в нем шоферская душа!

— Разве у шоферов какая-нибудь особенная душа? — засмеялся Борис.

— А как же! — щедро улыбнулся Мефодин. — Лихое наше дело! Свободная профессия! Дурак тот, кто говорит, что шофер, мол, извозчик, подбрасывает да подвозит. Врешь! Шофер — это вроде моряка. Он по-настоящему только на дороге живет. Большое это слово — дорога! С дороги далеко видно! Был бы руль в руках, больше мне ничего не нужно. Всю жизнь готов ехать! Это что, от характера, что ли? — посмотрел он на Бориса.

— Пожалуй, — согласился Чупров. — И очень хорошо, если любишь свое дело. Это уже половина твоего счастья.

— Во-во! — снова улыбнулся Мефодин. Улыбка его была доброй, доверчивой. — Я как получил впервые машину… Ну-у! Куда-а! Счастливее меня никого нет! Без машины я нуль без палочки, а на машине — талант! Я не хвастаю, люди так говорят, спросите. А потому закрепился я за ней намертво!

Борис искоса, осторожно посмотрел на него. Мефодин вел машину с небрежной хваткой опытного водителя. На подушке своей сидит свободно, уверенно, как всадник, слившийся с седлом. И кабину принарядил. По верху боковых окон темно-зеленые плюшевые занавески с помпонами, в стеклянной пробирке бумажный цветок. Не роскошное, но любовное убранство.

— Я дорогу видеть хладнокровно не могу, — снова; заговорил Мефодин после долгого молчания. — Тянет!: Каждый день что-нибудь новое, встречи разные…

— А что ни встретишь, и жаксы и жамая, все клади в карман, — намекая на что-то нехорошее, ухмыльнулся Шполянский.

Мефодин сразу помрачнел, нахмурился, но промолчал.

Борису показалось, что между ними есть что-то, крепко их связывающее. Но что это может быть? Уж очень они разные.

Пышной шапкой весело поднимались Васины кудри. Ими заросла, казалось, и малокозырка-«бобочка», всегда ухарски сдвинутая на одну бровь. А выпущенная на лоб волнистая прядка придавала его лицу неукротимое озорство. Но не только шевелюра, все у Мефодина было кудрявое, бесшабашное, озорное: и пушистые ресницы, и смешные, перевернутые запятыми брови, и задирчивый нос, и трегубый рот с рассеченной верхней губой. И голос был кудрявый, с картавинкой, и даже улыбка, навсегда застрявшая в углах губ, тоже была какой-то перепутанной, то веселой, озорной, с хитринкой, а то несмелой и виноватой.

Совсем другим был Шполянский, высокий, с длинными вялыми руками, с бледным, малокровным лицом, как иглой исцарапанным мелкими, видимо преждевременными, морщинами. Невыразительными были и всегда красненький, насморочный носик, и распущенный, — смятый рот, и голос скользкий, гладкий, без зацеп. Но многое темное могли таить тяжелый волчий лоб и круглые, выпуклые, янтарно-желтые глаза. Остро, внимательно смотрели эти по-птичьи безбровые жмурые глаза, и чуялась за плечами этого человека суматошная, неуютная и нечистая жизнь.

— А у вас какая специальность, товарищ Шполянский? — спросил Борис.

— Анкетируете? — ухмыльнулся Шполянский и коротко ответил — Токарь.

Борис с сомнением посмотрел на его вялые, неловкие руки, нелепо торчавшие из коротких рукавов замасленной До блеска телогрейки. Перехватив его взгляд, Шполянский поднял к лицу Чупрова растопыренные пальцы:

— Вот з этой рукы, з дэсяты, как сказать, пальцив, маю кажный мисяць тыщу. То, как железо, твердо! А инший мисяць и боле пощаетыть. На высших, как сказать, оборотах роблю! На фотокарточку знималы. Пэрэдовик!

— Оська, он все может! — сказал серьезно Мефодин, а ноздри его задрожали от сдерживаемого смеха.

Борису снова показалось, что между ними есть что-то такое, что надо прятать.

— Ну прямо старший научный сотрудник! Он только на потолке спать не может. Неудобно говорит, одеяло сваливается.

Борис и Мефодин засмеялись, а Шполянский не улыбнулся. Кивнув на шофера, он жалеюще вздохнул:

— Ось возмить Ваську. Грандиёзный, как сказать, шофер. Алэ пенять у нас такых людэй? То нет! Отправили на целину из-под бороны карбованци тягать. А шо он заробыть на той целине? На сто граммов нэ заробыть, о куске хлиба уж нэ говорю. Комэдия!

— Не темни, Шполянский! — весело ворвался в разговор Мефодин. — Я на целину по своему желанию еду. Я просился на целину. Понимаешь?

— Орел! Энтузиаст, как сказать! — добродушно и словно любуясь Мефодиным сказал Шполянский, но в глазах его было острое. — Ты тэпэр, Вася, масштабный человек. 3 высоких этажей на тэбэ смотрят.

— Не в том суть, браток! — весь светясь радостью, перебил его шофер. — Ты пойми, почувствуй, куда мы едем! На новые чистые земли! Видишь, впереди нас машина идет, Пашки Полупанова? Это колхозник один, по фамилии Крохалев, всей семьей тронулся на целину. Из России тронулся! И все свои хундры-мундры с собой везет. Значит, думает окорениться на целине. А мы что, хуже людей? — улыбался Мефодин, сверкая зубами. Он был переполнен легкой, светлой радостью.

— Младство! Щеня ты, Вася. Не работаешь над собой, як Воронков каже, — прижмурил Шполянский птичьи глаза. — А колы пропадать на той целине нэ за цапову душу, га?

Мефодин так высоко поднял брови, что они скрылись под кудрявой челкой.

— Молчи, Шполянский! Ты мне на нервах не играй, не порть мне веселое настроение! Скажи лучше, зачем ты, базарная душа, на целину потянулся, чего найти там думаешь? Рожу воротишь? Нет, ты отвечай!

— Зараз отвечу. Волюю деньгами наволочку набить. 3 раннего, как сказать, детства мечтаю на деньгах спать, — с таким напряжением сказал Шполянский, что это уже не звучало шуткой. И вдруг посыпал мелкой, пискливой скороговоркой: — Кохана мамуля, я живу дуже хорошо! Мы з Ваней зразу получилы комнату на осемьдэсят два метра, з отоплением, освещением, з ванною, радьо и тэлевизором. Кохана мамуля, мы з Ваней заробылы за дви недили дви тыщи денег и аж два вагона хлиба. Снабжают нас дуже хорошо. Мамо, сэрдэнько, швыдэнько пришлить нам одну посылочку з сухарикамы, а наилепше з мукой и цукером. Целую вас, ваша доця Вера.

Шполянский закатился быстреньким, с частыми всхлипами, смехом.

— Что это такое? — насторожился Чупров.

— Разве нэ чулы по радьо? Письма родным и знакомым з целинных земель. Кажно воскресенье в семь годын по местному часу. То как железо! Якый-нэбудь отображающий товарищ вроде вас цю брэхню насочинял, нэ наче.

— Нехорошо вы говорите, — строго сказал Борис. — Лучше бы вам помолчать.

— Як нэ москаль, то и руками нэ плескай? — подался Шполянский на Бориса волчьим лбом. — Рот затыкаете порядным людям? Га?

Ответить Борис не успел. Шполянский отвалился на спинку сиденья и, уставив глаза в потолок кабины, заунывно запел:

Кайданы турэцьки, Каторга бусурманська…

Песню он перебил долгим затяжным зевком. Потом, не глядя на Бориса, сказал:

— Ваше «помолчать» в зубах настряло. Алэ прошел тот час, колы…

На чорни кудри наступаты, 3 лоба очи козацьки выдираты…—

снова заныл Шполянский.

Машина резко остановилась. Мефодин зло распахнул дверцу кабины.

— Шо ты, Васька, шо? — испуганно выставил руки Шполянский. — От скаженный! Молчу, молчу!

— Испугался, что из машины выкину? Надо бы тебя!.. Вот так! — Мефодин крепко взял Шполянского за воротник. — Что жмешься? Ладно уж, сиди… — Он встал на подножку и посмотрел вперед. — Опять кто-то застрял.

— А где ночевка будет, не слышали? — спросил Борис.

— На Цыганском дворе будто бы, — ответил шофер.

— Зайдешь на ночевке? — значительно посмотрел на него Шполянский. — Заходь. Чуешь?

— Приказ директора слышал?

— Хо! Прыказ! — засмеялся темным смехом Шполянский. — Падать, так вместях.

— Сволочь ты, Оська, — глухо сказал Мефодин, низко склонившись над рулем.

Борис вылез из кабины, поблагодарил Мефодина и зашагал к голове колонны.