В стороне от дороги, от стоявших на ней темных, безмолвных машин, в открытой степи горел небольшой, но жаркий костерчик из прошлогодних бурьянов. Когда он разгорался, стреляя в звездное небо оранжевыми искрами, из тьмы выступала стоявшая невдалеке машина, груженная скарбом Крохалевых, та самая, что удивила Бориса в городе и о которой шел разговор в кабине Мефодина.
Вокруг костра стояли и сидели шестеро. На раскинутом полушубке сидели Крохалевы, отец и мать. Ипат — большеголовый, в пышной бороде, вившейся тугими бараньими колечками. Живые карие глаза его смотрели на все весело и с любопытством. А вислый нос, видимо, любил заглянуть в рюмочку. Жена его Евдокия, женщина полная, но полнотой не грузной, а легкой, здоровой, пристально и грустно смотрела в костер, изредка тихо, словно украдкой, вздыхая. Огонь ярко освещал ее лицо в морщинах нелегкой жизни, с мягкими добрыми губами.
Против родителей, по другую сторону костра, сидели на снятых с машины венских стульях их дети: сын и дочь. Виктор, в туго охватившей широкие плечи черной шинели школы механизаторов, походил на отца большой головой и выражением веселых, любопытных глаз. Но было в нем много еще неуклюжего, мягкого, щенячьего. А Тоня так низко опустила голову, что виден был только ее белый пуховый платок. Она сидела дальше всех от костра, боясь, что искры испортят ее новенькое модное пальто.
По третью сторону костра, на большом, как сундук, чемодане в полосатом аккуратном чехле, сидел ленинградский парень, которого Борис Чупров видел в городе под фикусом. Никто не знал его фамилии, мало кто знал его имя, а называли его все, кто насмешливо, кто ласково, Помидорчиком. Кличка придумана была неплохо. Его толстые щеки, багровые от избытка крови и здоровья, туго обтянутые тонкой лоснящейся кожей, были удивительно похожи на спелый помидор. Впечатлению этому не мешали две красные припухшие надбровные дуги, скудно поросшие поросячьими щетинками, и поросячьи же белые ресницы.
Против Помидорчика стоял, заложив руки за спину и задумчиво покачиваясь с каблуков на носки, Илья Воронков. По тому, как часто взглядывал он на Антонину, можно было догадаться, что привело его к этому костру. Здесь же у костра грелся, развесив слоновьи уши, и фикус, снятый с машины: мать Крохалева опасалась, не повредили бы ее любимцу казахстанские ночные заморозки.
Старики Крохалевы ужинали, младшие и Воронков просто отдыхали после тряской, пыльной дороги, а Помидорчик делал сразу два дела: ел вареные яйца и читал письма, зверски при этом тиская их. Виктор, взглянув на него, засмеялся:
— Чего ты письма-то тискаешь? Больше того, что написано, не выжмешь, хоть в тиски зажми! А пишет она тебе, чтобы ты шарф не снимал и галоши носил? Не пишет? Значит, не любит!
Помидорчик тяжело вздохнул и взялся за очередное яйцо. Он бил яйца тупым концом о колено, затем ловко, боком большого пальца, сдирал всю сразу скорлупу и отправлял в рот, обмакнув в фигурную солонку, привезенную из дому. Не спеша прожевав яйцо и проглотив, он медленно надел лежавшие под рукой очки и тогда сказал поучающе:
— Глупо и некультурно, Виктор, вторгаться в чужую личную жизнь.
— О господи, чистый профессор! — захохотал Виктор. — Зачем тебе ночью черные очки? Чтоб темнее было?
— Вот вы, например, — не ответив ему, перевел Помидорчик черные очки на Тоню, — как девушка интеллигентная, я уверен, не позволили бы этого.
— А как вы догадались? Насчет интеллигентной? — польщенно спросила, подняв голову, Тоня.
— Сразу видно, — ответил Помидорчик и кокнул о колено очередное яйцо. — Вон какие у вас руки.
— Руки золотые! — любовно посмотрела мать на дочь. — К Тонечке, перманент делать, очередь становится, как за штапельным полотном.
— А ты почему, парень, от своих ленинградских отбился? — спросил Помидорчика Воронков.
— Свои? Где тут свои? — проворчал Помидорчик. — Свои дома остались.
— Да не приставайте вы к человеку, — добро сказала мать. — Ему и без вас тошно. Дико ему. А ты, сынок, не тушуйся. Не пропадешь, не сиротой будешь, не без своих. Яички-то перестань кушать, желудочек закрепишь.
Помидорчик вскинул на нее очки и послушно завернул яйца в газету.
А Воронков томился. Ему хотелось втянуть в разговор Антонину, но она снова, упершись подбородком в ладонь, глядела в землю.
— Зачем это вы машину-то сюда подогнали? — начал он обходами. — Уж не боитесь ли, что обворуют?
— А вот и нет! — Ипат со вкусом обсосал селедочные пальцы. — Чтоб не бегать в колонну за каждой ложкой-плошкой. У нас ведь вся жизнь тут.
— Это верно. Будто на новую квартиру переезжаете. Значит, навечно едете?
Ипат молча подбросил в костер. Пламя на миг прилегло, потом вырвалось, поднялось вверх и закачалось. Тогда ответил:
— Это мы посмотрим еще. Толкач муку покажет. Такое дело решить — два самовара выпить надо.
— Вот и я так думаю, — покосился Воронков на белый Антонинин платок. — Жить на целине весь век я, может, и не собираюсь, но в общей сложности заинтересовала меня целина. И вот в каком разрезе. Демобилизовался я из армии, дорвался до родного дома и думаю: теперь отсюда никуда! Стосковался по домашности. А гляжу, раньше этого не замечал, город у нас маленький, больших дел не предвидится, тишина — прямо экспортная. Словом, не слышно шума городского. А я, надо вам сказать, люблю не тишину, а всякую кутерьму, когда грозы, например, гремят, ливни шумят, ветер с ума сходит. Здесь, говорят, бураны хороши! — блеснули синевато цыганские белки Ильи. — Матерые! Густые!
— За буранами и приехали сюда? — спросила, не поднимая головы, Антонина.
— А хоть бы и так! — быстро и охотно ответил Воронков. — Я с шумом люблю жить, чтоб до свиста в ушах! И чтоб вокруг все большое было. А тут — партия зовет на такие большие дела!
— И-и-и, куда-а! — живо подхватил Ипат. — Огромные дела!
Антонина подняла голову и через плечо, враждебно посмотрела на темную степь:
— Разве можно здесь жить? Пустота какая, даже страшно.
— Не страшно, а просторно! — размахнул руки Виктор. — Ух, и гоны будем делать, на десять километров!
— Ну-ну! — строго сказал Воронков. — Это не реально.
— Ладно, на три километра, — скинул сразу Виктор. — А меньше трех не уступлю! И не подходите!
— Тракторист, значит? Решающая фигура!
— Механизатор широкого профиля, — с мальчишеской важностью ответил Виктор. — Не дадут только сразу-то трактор. Скажут: постарше, поопытнее есть. Вот что обидно!
— Неверный у тебя подход, Виктор. Надо разбираться в вопросах, — солидно возразил ему Воронков. — Мы молодым кадрам широкую дорогу даем. Вот в таком разрезе. Но не сразу, конечно.
У костра помолчали, потом мать сказала, жалеюще глядя на дочь:
— А все же правду Тоня сказала. Такая пропастина земли, и вся пустая. Ну как тут жить?
— Мы не жить будем, а целину поднимать! — зло сверкнула Антонина большими карими, как у отца, глазами.
— Ох, и неудержимая на язык, чудовища! — засмеялся отец.
— Вы, Тоня, странно рассуждаете, — тоном взрослого, обращающегося к ребенку, сказал Воронков. — Мы не можем отрываться от практических задач народного хозяйства. Нас фронт целинных работ ожидает. Мы, в обшей сложности, будем выправлять хлебный баланс страны. Понимаете?
Виктор, отвернувшись, улыбнулся. Ему смешно было, что Илья напускает на себя деловитость и серьезность. Если на то пошло, тоже еще мальчишка, а разговор солидный, основательный, лицо суховатое, без улыбки. Для авторитета, что ли, напускает на себя такую солидность? Есть слушок, что прочат его в комсорги совхоза, вот и создает себе заранее авторитет. А может быть, для Антонины старается? Тогда лопух! Тоньке-то как раз танцоры да ухажеры нравятся, а не такая ходячая директива.
Виктор угадал. Антонина сверкнула и на Варолнова еще не потухшими от злости глазами:
— А идите вы с вашими балансами-малансами! Нет, спрашивается, зачем мы сюда потащились? Плохо нам на старом месте было?
— И, что ты, дитятко? — всплеснула мать руками. — И сыто было, и одето, и пригрето. Зачем бога гневить?
— Уймись, Дуня не скрипи, — поморщился Ипат. — Говорено уже не раз. Надоели ваши ахи да страхи.
— А вы бы знали, какой у нас колхоз! — горячо, с вызовом заговорила Тоня, глядя на Воронкова. — Не хуже города! Два клуба, стадион, танцплощадка, гостиница с рестораном, три парикмахерских. В нашей парикмахерской шесть мастеров работают. Перманент, самые модные прически, маникюр, все что хотите! На днях ателье мод откроют. Понимаете? А вы: «Странно рассуждаете, Тоня!» — зло передразнила она.
Помидорчик продолжительно, прерывисто вздохнул. Все посмотрели на него. Он пытался заснуть, лежа на своем чемодане, поджав ноги, сунув руки в рукава и отвернув большой воротник полушубка вместо подушки.
— Вот еще одно дите мучается, — сказала мать. — А где-нибудь материнское сердце кровью обливается. Ты что, сынок, вздыхаешь?
Помидорчик приподнялся, понюхал воротник и брезгливо сморщился:
— Кислятиной воняет.
— Видали, какие трудности человек превозмогает? — засмеялся Ипат и замолчал, прислушиваясь.
Из степи прилетела песня:
Пели два женских голоса.
А вскоре в далеко падавших отсветах костра появились и певицы, одна высокая, широкая в плечах, другая тоненькая и маленькая, едва по плечи подруге.
— Марфа Башмакова, директорова секретарша, а другую не знаю, — заслонившись от костра ладонью, вгляделся Воронков.
— Дамочки! — вскочил вдруг и закричал молодо Ипат. — Зачем топиться? Заворачивайте к нам. У нас здесь полно кавалеров. Я — первый!
— Ой, и веселый же ты, Ипатушка! Ой, веселый! — ядовито сказала жена.
— Верно! — охотно согласился муж. — У меня веселость с кровью по всему телу гуляет!
Первой к костру подошла Марфа. Спутница ее, совсем еще подросток, с глазами детской голубизны, конфузливо пряталась за ее широкую спину.
— И правда! — засмеялась, оглядевшись, Марфа. — Вы что же это всех кавалеров сюда собрали? Лида, садись! Все парни будут наши! Это подружка моя и землячка, тоже ленинградка, Лида Глебова.
— Какая же я вам подружка, Марфа Матвеевна? — тоненьким голоском из-за спины Марфы откликнулась Лида. — Вы мой бригадир и учитель, а не подруга.
Антонина, услышав, что пришли ленинградки, подняла голову и окинула пришедших долгим, изучающим взглядом. Но ничего интересного в них, одетых в черные полушубки и меховые шапки, не было. Разве что квадратно окрашенный рот маленькой девушки. Такого Тоня еще не видела. Она высокомерно отвернулась, сдвинув на затылок платок, показывая высокий модный зачес волос надо лбом. Подчеркивая равнодушие, она вытащила из сумочки колоду карг и начала раскладывать их на коленях.
— Гадаете? — спросила с любопытством Лида. — Можно мне прийти к вам погадать?
— Приходите, — подобрела Тоня. — Мне здесь без подруг скучно.
Воронков, поглядывая на Марфу, форсисто отставил правую ногу. В свете костра зеркально заблестел его начищенный сапог.
— Не спится, Марфуша? — игриво спросил он.
— Ой, не спится, Илюшенька!
— А что так?
— А ночка-то! — бурно вздохнула Марфа. — Кто рано спать лег — пожалеет. Сердце так замирает… будто раскроется сейчас небо и опустится на тебя великая радость. — Она помолчала и спросила: — Не знаете, соловьи здесь есть?
— Здесь только лягушки есть, — грустно откликнулась Лида.
— А что лягушки? Они, девушка, про то же самое поют, если разобраться.
Жавшаяся к Марфе Лида отошла к фикусу. Нежно поглаживая его широкие, теплые листья, она посмотрела несмело на Виктора:
— Это ваш фикус?
— Странно. А чей же еще? — под напускной мальчишеской грубоватостью скрывая смущение, ответил Виктор. — А что?
— Ничего. Красивый.
Она наклонилась к Тоне и шепнула:
— Как вашего брата зовут?
— Виктор, — улыбнулась понимающе Тоня.
— Красивое какое имя. Он тракторист?
— Только-только со сковородочки соскочил. Блестит даже, как новый двугривенный. Замечаешь? — громко и насмешливо ответила Тоня.
— Молчи уж… пеньюар! — исподлобья поглядел на сестру Виктор.
— И чего это ты, девушка, в карты свои уткнулась? — взглянула Марфа через дым костра на Антонину. — В степь бы шла с ласковым каким-нибудь, песни пела бы!
— Дело неплохое! — сказал Воронков.
— А чего зеваете? Землячок наш уже спит, — сказала Марфа, посмотрев на Помидорчика, свернувшегося, как кот, на своем чемодане, и шутливо толкнула Виктора в плечо: — Ну, а ты чего, парень?
— Нашли важное занятие, песни петь, — хмыкнул пренебрежительно Виктор.
— Серьезный какой, — обиженно отвернулась Лида.
— А как ты, Илюша, на это смотришь? — призывно улыбнулась Марфа.
— Поздно. Какие там прогулки, — чс обидным спокойствием ответил Илья и покосился на Тоню.
Улыбка Марфы поблекла.
Над степью встала низкая багровая луна, и все: земля, колонна, стоявшая на дороге, далекие сопки и, казалось, даже воздух — стало розовым. Людей у костра обступила степь, необыкновенная ее тишина. И, слушая ее, люди долго молчали.
— А вот у папуасов южных морей есть интересный обычай, — сказал вдруг Воронков. — Когда папуас садится кушать, он до трех раз кричит об этом. Кто ни услышит, приходи и садись к его котлу. Очень даже свободно!
— Смотри пожалуйста, какой хороший народ! — с радостным удивлением обвел всех взглядом Ипат. И вдруг заозорничал, подталкивая жену под локоть. — А ну-ка, Дуня, встань, встань! И гукни на громкой волне: Млат Михайлович Крохалев ужимает, мол, и у кого аппетит есть — подходи! Давай, давай, Дуня!
— Старенек ты для шуточек, Ипат, поудержался бы. И не до шуток сейчас. Впору выть, — жалобно шмыгнула носом Крохалева.
— Ты чего, чудовища, нюни распускаешь? — начал сердиться муж. — Все дитенков своих жалеешь? А чего жалеть? На целину едут, всего и делов. Они на ней, может, счастье найдут. Не пустыня — обыкновенная земля.
— Верно, папаня, — солидно поддержал отца Виктор. — Обыкновенная земля, только в тысячу раз труднее. Болты срываются, пружины натяжения рвутся, прицепные серьги летят!
— Суетишься небось, крутые повороты делаешь, рывки, — вот и летят.
— Ну, папаня, ваша критика не к месту, — обиделся Виктор. — Все-таки учились чему-нибудь. Сопротивление почвы называется. — В глазах его плясали огоньки костра. — Если бы не направили меня из школы на целину, кажись, пешком пошел бы ее искать. До чего же интересно взнуздать ее, брыкливую! Ничего, вздерем, поубавим и пласт на дно борозды перевернем.
— Красиво как говорит, — засияли голубые глаза Лиды.
А Тоня нервно дернула плечом:
— Вот вам, пожалуйста! Витька целину взнуздать хочет, Илюша бураны ищет, а я чего здесь ищу, а вы чего ищете, родители дорогие?
— Непотерянное — ищем, вот чего! — всхлипнула мать и часто заморгала глазами.
— А кто вас тащил сюда? — рассердился наконец Ипат и обратился к Марфе: —Дело, видите ли, так получилось. Витюшку направили из школы на целину, а я подумал-подумал, да и решил: неужели я хуже сына?
— А все-таки как вы это спланировали? — полюбопытствовала Башмакова. — Вам ведь и в колхозе небось жилось не худо?
Ипат взял бороду в горсть, и глаза его заиграли весело:
— Густых кровей во мне много, видите ли, Марфа Матвеевна. Всегда я жадный был, что до баб, что до новых мест, что до настоящего дела. А тут обширность! — широко повел он рукой.
— Будет тебе дурачка-то валять! И так на него похож, — обиделась жена на слова о «бабах». — Постыдился бы детей, такие слова говорить!
— Во-во, видишь? — захохотал Ипат, указывая на жену. — Побоялась меня одного пустить и потащилась за мной. А тебя никто и не звал, — посмотрел он на дочь. — Оставалась бы в колхозе.
— И дура, что не осталась! — запальчиво ответила Антонина. — Жила как человек. Работа чистая, спокойная. Самые модные дамские прически освоила: и «Лошадиный хвост» и «Юность мира». Кругом культура. На пианине хотела учиться. Бальзака начала читать.
— Разумница ты моя! — умилилась мать.
— Вы себе как хотите с вашей целиной, а я сама по себе! Сама себе буду жизнь строить! Я свою жизнь как на ладоньке видела и ломать ее не буду, не позволю! — Она протягивала руки ладонями вверх, а белые тонкие с ярким маникюром пальцы ее, сжимаясь, когтили кого-то.
Виктор, шевеливший костер палкой, не заметил, как она загорелась и огонек добрался до руки. Он бросил палку и зашипел, не то от ожога, не то от возмущения:
— Ч-черт!.. Это что ж за чин такой — «сама по себе?» На ладошке, вишь, ее жизнь умещалась! Не велика, видать, жизненка у тебя была.
— Витька, бесстыжие твои глаза, перестань! — закричала мать. — Вечно он Тоне нервы треплет, озорник!
— Витька-то ваш правду говорит, мамаша, — строго свела брови Марфа. — Велика ли твоя жизнь, девушка, коли ты ее на ладони уместила? Этак и упустить жизнь недолго.
— А я считаю, у тебя, Виктор, явный перехлест наблюдается, а это политически неверно, — солидно вмешался в спор Воронков. — Давайте поговорим по душам, Тонечка. Заверяю вас, что вы будете в совхозе и Бальзака читать, и, в общей сложности, по своей специальности работать. Перманент, маникюр и все прочее в таком разрезе. Но на первых порах придется поработать и на других участках нашего целинного фронта.
— Уши вы прожужжали своим целинным фронтом! — отмахнулась Тоня и начала нервно заправлять под платок высокий зачес.
— Называется, по душам поговорили, — фыркнул Виктор.
Мать, не сходя с места, шлепнула его полотенцем. Он опрокинулся, дурачась, на спину и захохотал. Лида вторила ему тоненьким, звонким смехом.
А Ипат, заметно было, не слышал семейной перепалки. Заложив ладони под мышки, он пристально смотрел в костер. Там со звоном рассыпалась на угольки головешка, и тогда он, подняв голову, поискал глазами Воронкова.
— Слышь, товарищ Воронков, человек ты политически развитой. Скажи ты мне, как по-твоему, можно добиться, ну само собой, при науке и технике, чтобы хлеба и вообще продуктов было сколько хочешь? Все равно как воздуху? Всем едокам вдоволь и еще останется? Как по-твоему?
— По-моему… — начал было Илья и смущенно смолк.
Но на него все смотрели пристально, ожидающе, даже мать и Тоня.
— По-моему, — опять начал он и решительно, гордо вскинул голову, а высокий тенорок его зазвенел, — это от нас зависит! Я считаю, что это только от нас зависит!
— Вот! Слышите? — улыбнулся Илат широко и облегченно. — А ведь это что? Ведь это называется коммунизм!
— Изобилие — это материальный базис, формула перехода, — раздельно сказал Воронков тоном учителя, поправляющего ученика.
— Пускай формула! — радостно согласился Ипат и с наивной торжественностью поднял руку. — И тогда мы, как твой папуас, встанем и крикнем до трех раз на всю планету: «Кто голодный на земле, иди к нам кушать!» О всей планете думать надо, а то как же иначе?
— Господи, о планете думать будем! Как маленькие дети, ей-богу! — зло, по-кошачьи фыркнула Тоня.
Ей никто не ответил. Все смотрели в огонь и улыбались. Шептал сонно догорающий костер, сопел и чавкал заснувший Помидорчик, и вдруг где-то рядом звонко закричал петух.
— Тьфу, чтоб тебя разорвало! — вздрогнул Ипат. — Напугал, окаянный!
— С собой везете? — кивнул Воронков на машину, где пел петух. — Птицеферма местного значения?
— Все с собой привезли: и праздничное, и будничное, и мелкое, и глубокое. А может, все бросить здесь придется, — жалобно запрыгали морщинки на лице матери, и по щекам ее покатились слезы.
Антонина взглянула испуганно на плачущую мать и, вскочив со стула, закричала плачущим, визгливым голосом:
— Всю жизнь изломали в щепки! И куда мы едем, куда уезжаем? Не поймешь, на какой точке географии находишься! Завезли, спасибо вам, дорогие родители!..
Платок свалился с ее головы, растрепался высокий модный зачес.
Помидорчик вскочил с чемодана и обвел всех ошалелым, испуганным взглядом. Ипат крякнул и уставился в землю. На скулах Виктора туго двигался мускул.
Воронков посмотрел пристально на кричавшую девушку и накрыл своей большой ладонью ее крепко, зло стиснутый кулачок.
— Напрасно вы, Тоня, так ставите вопрос. Пройдут ваши молодые годы, и чем большим вспомните вы молодость? Главное-то и не сделаете. Короче говоря, давайте пройдемся. Мне вам много чего нужно сказать, — опасливо обнял он девушку за плечи.
Антонина рывком освободилась от руки Ильи и как была, простоволосая, пошла от костра в степь. Илья догнал ее и пошел рядом. Низкая луна обливала их красным светом.
— Этот сагитирует! — с тихим смешком сказал Виктор.
— Хлебный баланс разъяснит! — в тон ему подхватил отец.
Они пересмеивались, перешучивались, оба головастые, плечистые, оба с бочковатой грудью и веселыми глазами.
Марфа проводила долгим взглядом уходившую в степь пару и поднялась со вздохом:
— Пойдем и мы, Лидуша. Спать пойдем. Ну ее, эту ночь! Обманывает только… Спасибо за тепло, за беседу, — поклонилась она.
Уходили они молча, без песни. До костра долетел громкий, тоскующий голос Марфы:
— Что это со мной? И все будто кого-то нет, и все будто жду кого-то…
— И сюда любовь свою притащили, — презрительно скривил губы Виктор. — Смешно, ей-богу!
— Смотри, пробросаешься! — хитро прищурился отец. — Седина в бороду грянет, и пошел бы с какой-нибудь ласковой в степь песни петь, ан поздно.
— Больно надо! — заносчиво ответил Виктор.
— Погоди-ка, — остановил его отец. — Бежит сюда кто-то. Двое! Наш Пашка бежит, и Бармаш с ним. Чего это они?
— Где Воронков? Он же здесь был, — спросил запыхавшись подбежавший Полупанов.
— Только что ушел. Крикнуть можно. А что случилось?
Полупанов, не ответив, сложил руки рупором и крикнул:
— Воронков!.. Сюда!.. Живо!..
Через минуту послышался топот бегущего человека, и у костра появился Воронков.
— Илья, дело дрянь! — крикнул ленинградец. — На Цыганском дворе шоферы перепились!
— Не перепились, а трое выпили подходяще, — тихо поправил его Бармаш.
— Ладно. Пошли к начальству. Доло́жите, как очевидцы. Мы этот срыв дисциплины в момент ликвидируем! — погрозил Воронков кулаком в сторону постоялого двора.
Они торопливо зашагали к колонне. Когда их не стало видно, к костру подошла тихо Антонина, села, поджав под стул ноги в легоньких городских «румынках», и снова, зажав подбородок в ладонь, заплакала мелкими, злыми слезами. Глаза она самолюбиво прикрывала платком.