Всегда дует в степи ветер. Словно в гигантской трубе между землей и небом, катится и катится волнами то теплый, то холодный ветер. Шура Квашнина, сидя на откидном трапике автобуса, заплетала на ночь, перекинув через плечи, толстые косы, и неугомонный ветер трепал их пушистые кончики. Где-то в темной степи слышны были приближавшиеся, но неясные еще голоса директора и Садыкова. Но вот голоса приблизились настолько, что можно было разобрать слова.
— Спешить, спешить надо! Теперь каждый день на вес золота! Отошла земля! — хрипловато басил Корчаков.
И Шура знала (днем она видела это не раз), что директор с этими словами вонзает в землю стальной щуп, вытаскивает теплые, липкие комочки. Он мнет их в пальцах, растирает в ладонях и взволнованно вздыхает.
— Спешим, какой разговор?! — кричал в ответ Садыков. — Сегодня мы в графике, как в аптеке! Двести километров на пневматики намотали.
Все еще не видя их, Шура тоже подала голос:
— И все-то вы спешите, Егор Парменович, все спешите!
— А как же иначе, Александра Карловна? — сказал подошедший к автобусу директор и наклонился, вглядываясь в лицо девушки. — Здесь бывает, что и в апреле суховей налетит. Момент надо ловить, момент между снегом и пылью. У нас пять тысяч яровых, а совхоза, по сути дела, еще и нет. Только приказ министерства. Виноват, есть еще печать и угловой штамп: «Жангабыльский зерносовхоз»! Вот и все наши достижения! — заколыхал Корчаков в смехе животом и снова забеспокоился. — Соседи, поди, уже сеют вовсю! Прочахнет земля, не одну тонну потеряем!
— И мы завтра сеять будем! Ну послезавтра! Увидишь! — кричал за спиной директора Садыков и горячо дышал ему а затылок.
Где-то рядом послышался баритон, печально певший:
Шура быстро поднялась в автобус и зажгла полный свет. Он лег далеко во все стороны, и виден стал Неуспокоев, подходивший медленной, задумчивой походкой князя из «Русалки». Он, видимо, не ожидал встретить здесь директора и завгара, но, не показав вида, помахал Шуре рукой:
— Привет русалке! А почему русалка принимала гостей без света? Не рекомендую близко подпускать к себе в темноте двух этих старых, многоопытных донжуанов!
— Поганый у вас язык, Николай Владимирович! — ответила Шура и сердито засмеялась. — Я в темноте на степь смотрела.
Все обернулись и тоже посмотрели на степь.
Шура раньше видела степь только на городских окраинах, в виде безобразных и унылых пустырей, захламленных шлаком, шахтной породой и битым кирпичом. А сегодня она увидела настоящую степь, бродившую весенними соками стихию. Ночь скрала горизонты, и степь была, как дно огромной непостижимых размеров бездны. Но бездна эта светилась на всем видимом пространстве неясным, голубоватым стелющимся светом. Это было всего лишь отражение света крупных чистых звезд в озерках, бесчисленных лужах и на влажной земле, но хотелось думать, что светятся сами степные недра. Так было таинственнее, необычайнее, и эта таинственность была чем-то сродни новым и еще неясным, как этот свет, чувствам, овладевшим душой Шуры. Вернее, это было предчувствие чего-то большого, глубокого, важного, что захватит всю силу ее ума и сердца, всю силу молодости, цветущую в человеке только раз. Долгое молчание прервал Неуспокоев:
— Ну, Александра Карповна, насмотрелись на степь? Какою она вам показалась?
Шура в нерешительности прижалась щекой к плечу.
— Расскажу — никто не поймет. И самой не все ясно. Будто шла, шла по неизвестной дороге, волновалась, боялась того, что впереди, и вот укрылась под надежным кровом. Нет, правда, никогда еще я не испытывала такого чувства.
— Чистейшая лирика! И самой неясно, и никто не поймет, — снисходительно и насмешливо сказал Неуспокоев. — А здесь нужна суровая проза. Эпос и патетика! Степь именно патетическая! Волнует, зовет делать большие, огромные дела! Маленькие как-то не вписываются в ее масштабы.
— Э, верно говоришь. У нас в степи все большое, — покивал головой Садыков.
— А нам с вами придется на первых порах маленькими делами заниматься, — сказал Корчаков. — Мне, например, в первую очередь надо людей кормить, значит вам придется скомбинировать из бочек, фанеры и ящиков с продовольствием столовую. А потом и контору. Палаток у нас мало. А еще простые навесы для муки, крупы и соли, ну, еще безопасные от огня площадки для горючего.
— Сделаем и площадку, и навесы, и столовую с конторой, и сделаем на «отлично»! — горячо перебил его Неуспокоев. — А потом удобные, красивые дома выстроим, больницу, клуб, магазины. Люди бросили большие города, прекрасные квартиры, и они не должны жить как попало! Я ничего не забыл?
— Все ладно сказал. Это хорошо, это давай наш сюда! — радостно согласился Садыков и перевернул фуражку козырьком к уху.
— Погодите, товарищ Садыков! Но и это будет только выруливание на старт, как летчики говорят, и нулевой цикл работ, как говорим мы, строители. Пройдет очень немного лет, и хлеб, мясо, масло, шерсть, яйца будут отправляться отсюда на тяжеловесных поездах. Горы хлеба, мяса и молочные реки! Надо все это вправить в русло. И к черту кустарничество, крохоборство! Всю целину надо увязать в единый комплекс. Железные и шоссейные дороги вдоль и поперек! Частокол из мачт электропередач! Мосты, вокзалы, элеваторы, холодильники, мясокомбинаты, мельницы. Вообразите, едете вы степью, такой вот монгольско-половецкой степью. Мазары, конские и верблюжьи черепа, безлюдье, глушь. И вдруг на горизонте встали высоченные, облака подпирают, башни элеватора. А в башнях — невиданный в мире урожай! Или трубы какого-нибудь мощнейшего мясокомбината. И не одна-две, а десятки труб. Сотни!
— Эх, хорошо говоришь, малый! — крикнул Садыков. — И государству к бюджету миллиардик прибавки!
— Миллиард — это вполне реальная цифра. И то на первое только время. Мы здесь такое сотворим! — с яростью и угрозой кому-то крикнул Неуспокоев. — Заплачут у нас Айовы, Канады и Чикаго! Большие дела здесь зашумят! — Он помолчал, подумал, и добавил: — Большие и люди здесь нужны. Здесь одна смелая мысль рождает другую, еще более смелую, дерзкую порой. Это как цепная реакция. Вот как я вижу степь. Сочувствуете, Александра Карповна?
— Я сочувствую всем, кто искренне верит в то, что он делает. Если только он не подлость искренне делает, — открылись доверчиво и ясно навстречу ему правдивые Шурины глаза.
Она смотрела на его чистый, острый профиль, на его руку, затянутую в черную перчатку, то взлетавшую воодушевленно, то, сжимаясь в кулак, сокрушавшую что-то. Ее волновала его рвавшаяся наружу сила, требовавшая немедленно, сию же минуту, полного размаха. И после его возбужденного, богатого эмоциями голоса скучно прозвучал спокойный бас директора:
— Коли пришли, так сядем, конечно, крепко. Но больших дел без больших трудностей не бывает. А степь — земля щедрая, но очень трудная. На себе почувствуете.
— Товарищ прораб правильно говорит! Гляди, — махнул Садыков снятой фуражкой на степь, — расползлась, раскидалась онда-мунда, беспорядка много! Порядок здесь надо делать. Чтобы красиво было, надо делать. Он хорошо говорит!
— Завидую я вам, товарищи, — вздохнула Шура. — Поднять первую лопату земли, положить первый кирпич, провести первую борозду! Мы только читали об этом, об Игарке, Комсомольске-на-Амуре, о Караганде. А сами чтобы…
— Караганду и я сподобился поднимать, — сказал директор.
— Трудно было? — с детским любопытством спросила Квашнина.
— Трудно ли? — начал директор медленно разглаживать кулаком пушистые усы. — Это как посмотреть. Тут, видите ли…
Но прораб перебил его:
— «Старый степной волк разгладил седые усы и начал свой рассказ», — сморщил он полные свежие губы. — Извините, не охотник до вечеров воспоминаний. Разрешите в хату, Александра Карповна? Хочу газеты просмотреть.
Шура молча подвинулась на ступеньках. Он поднялся в автобус. Замолчавший Корчаков, по-прежнему медленно поглаживая усы, с любопытством посмотрел внутрь автобуса. Шура и не оборачиваясь знала, что там сейчас происходит, и ей было неприятно, даже немножко стыдно, что Егор Парменович видит, как спокойно, будто у себя дома, располагается прораб в ее автобусе.
Но Егор Парменович перевел уже взгляд на нее. Он заметил, что она сменила яркий свитер с оленями и модную шапочку на новенькую ватную стеганку, неуклюже просторную, не по росту, и на белый ситцевый платок, повязанный по-деревенски «конёчком». Это понравилось ему, и он хорошо улыбнулся ей:
— Простите, я не ответил на ваш вопрос. Конечно, было трудно. Но вот что удивительно — вспомнишь, и кажется, что, наоборот, было много радостей и счастья. А радости какие? Зной, противная вода, мусорное пшено, тяжелая работа. Правда, мусорную пшёнку мы уплетали так, что кряхтели и постанывали от наслаждения. А если вокруг хорошие ребята, хорошая песня вечером и улыбка девушки — вот ты уже и счастлив! Как это понять?
— Не знаю, — грустно ответила Квашнина. — В моей жизни не было мусорного пшена. И счастья настоящего не было.
— И вы поехали сюда, на целину, искать счастье? — крикнул Неуспокоев из автобуса.
— Разве можно счастье искать? — улыбнулась Шура. Улыбка была серьезная, будто она прислушивалась к чему-то, что внутри нее. — Счастье завоевать нужно. Жить яркой, красивой, мужественной жизнью, просто, от всего сердца, делать свое трудное дело… И, оказывается, это был подвиг. Разве это не счастье? А человеку много счастья нужно. Много! Как солнца!
— Все правильно говоришь, доктор, — необычно тихо, без крика сказал Садыков. — Труду цену узнаешь — и счастью цену узнаешь.
— Я с вами согласен, Александра Карповна, — опять крикнул Неуспокоев. — Счастье в том, чтобы достигать. И достигнуть! — тяжко и зло закончил он. Лицо его было сурово и непреклонно.
— А я с вами согласен, Николай Владимирович! — сказал директор. — И у нас тогда, в Караганде, одно было в мыслях — достигнуть! Дать в срок карагандинский уголек Магнитке. А не дали бы уголь, и Магнитка не дала бы точно в назначенный срок свой первый чугун. И тогда на чем бы мы сегодня пахали и сеяли? На волах? Освоение одного гектара целины требует одной тонны металла — только в виде тракторов и прочих земледельческих орудий. У нас, например, пятнадцать тысяч гектаров пригоднопахотной земли, значит только нам, одним нам, вынь да положь пятнадцать тысяч тонн металла! Видите, какая штука получается? — Корчаков шумно вздохнул. — Караганда — моя старая любовь! Такая любовь не ржавеет. Желаю и вам, молодежи, встретить такую любовь, — снова улыбнулся он Шуре.
— Заходите, товарищи, у меня сегодняшние газеты есть, свежий «Огонек» найдется, — поднялась Шура и вскрикнула: — Пожар! Смотрите, как полыхает! Ой, я так боюсь пожаров! Это близко?
— Далеко, — равнодушно ответил Садыков. — Это не пожар, это луна.
Дымно-красное зарево, напугавшее Квашнину, наливалось пламенем, бушевало, и над горизонтом показался край багровой луны. Она поднималась заметно для глаз, и под ее мутно-красным светом засияла лакировка автобуса, затем стала видна колонна машин, потом дальний бугорок и, наконец, дорога до самого горизонта, будто медленно раздвигался гигантский занавес.
— Николай Владимирович, бросьте вы газеты! Идите сюда! — крикнул директор. — В Ленинграде вы такой луны не увидите! В полнеба!
Неуспокоев, не отрываясь от газеты, лениво отмахнулся.
Корчаков и Шура поднялись в автобус. Садыков отошел в степь. Его томило виноватое беспокойство, всегда приходившее в конце дня. Когда день уже кончен, ему начинало казаться, что он сделал сегодня непростительно мало.
Есть среди нас люди, и много таких, которые, окончив трудовой день, строго, придирчиво проверяют себя: все ли я сделал, что положено было сделать сегодня? А Садыков в такие минуты спрашивал себя по-другому: не могу ли я сделать еще что-нибудь, кроме сделанного? Он был уверен, что при той силе и с теми возможностями, которые ощущал в себе, он делает мало, недопустимо мало! Он жил в непрерывных и нетерпеливых поисках еще какого-нибудь дела, которое он сможет сделать, а значит, и должен сделать. И сейчас он искал — что можно сделать еще? Не может быть, чтобы не нашлось еще какое-нибудь дело! И, поглядывая на колонну, он недовольно слушал шум стоянки: голоса, смех, налаживавшуюся песню. Вот ее подхватили гитара и баян. Не спится городским людям в новых, необычных условиях.
— Товарищ прораб, ты дежурный по колонне? — крикнул он, подойдя к автобусу. — Не спят люди. Скоро двенадцать, а подъем в четыре ноль-ноль. Иди, пожалуйста, наведи порядок.
— Позвольте, я должен укладывать спать триста совершеннолетних лоботрясов обоего пола? — неприятно удивился прораб. — Может быть, чулочки им снять и сказочку на ночь рассказать?
— Идите, идите, гоните молодежь спать. Им не напомни, они до рассвета будут песни петь, — сказал Корчаков и прислушался.
Садыков с кем-то разговаривал у двери автобуса. Это пришел Чупров. Затем Садыков поспешно ушел, а Борис окликнул Квашнину:
— Александра Карповна, вы здесь? Вы давали кому-нибудь водку? Два пол-литра?
— Конечно, нет! — удивилась Шура. — А в чем дело?
— На Цыганском дворе шоферы пьют. Говорят, что водку им дали вы. Профилактически.
— За эти слова морду бить надо! — возмущенно крикнул Неуспокоев, глядя через раскрытую дверь на Бориса. — Что вы морщитесь? С этими людьми нельзя быть чересчур интеллигентным. Здесь попроще, погрубее, похамоватее надо!
— Идите, разберитесь, — строго сказал прорабу Егор Парменович. — Морду бить, конечно, не рекомендуется.
— Я вас провожу, — накинула Шура на голову-платок.
Прораб молча, сердито оделся.
— Мне бы только узнать, кто распускает про вас эту грязную клевету! — зловеще выдвинул он подбородок. — Рывок у меня сто десять, между прочим, а жим….
Он не кончил, увидев испуганное лицо Квашниной, и весело засмеялся:
— Александра Карповна, я же шучу. Морду надо бы набить, но этика не позволяет.
Он погладил руку Шуры, лежавшую на его руке, и они вышли из автобуса. Девушка сразу запела верным, но слабым и старательным голоском:
Неуспокоев подхватил нестерпимо задушевным баритончиком:
Но песня что-то не получилась, они замолчали. Шура смеялась волнующе и призывно. Так девушка смеется, когда рядом мужчина, который ей нравится. Потом песня наладилась, полилась легко и счастливо, и два голоса — слабый, несмелый, и уверенный, торжествующий, словно обнявшись, уходили все дальше и дальше в степь. И с тоской Борис подумал, что там, в степи, под луной, сильные мужские руки обнимут покорные девичьи плечи.
Из-за автобуса неожиданно выскочили Воронков, Бармаш и Полупанов. С ходу, перебивая друг друга, они заговорили возбужденно:
— Это не дело, товарищ директор!.. Для целинника дисциплина первее всего, а на Цыганском дворе буфет с водкой открылся!.. Шоферня пьет.
— Знаю! — круто осадил их появившийся в дверях Корчаков. — А зачем вы сюда прибежали? Жаловаться? Силенок не хватает самим прекратить безобразие? Быстренько катайте обратно на Цыганский двор. Туда пошел дежурный по колонне, прораб Неуспокоев. Ему этика хотя и не позволяет морду бить, а вы все же последите за ним. Одерните, в случае чего.
Шоферы повернулись и побежали, но директор остановил их:
— Воронков, погоди!.. С прорабом пошла наша докторица Шурочка. Ты и за шоферами последи. Не ушибли бы ее. А то ведь у вас, шоферни, к каждому слову такая приправа!..
Шоферы ушли. Егор Парменович остался стоять в дверях автобуса. Задумчиво поглаживая усы, он глядел в конец колонны, где варили что-то автогеном. Будто рядом разлетались широким веером и гасли на лету ослепительно-голубые искры.
— Не спится людям, — тихо сказал он. — Да разве заснешь….