Петропавловская осталась позади. Исчезли огни, злившие Хрипуна, замолкли пьяные крики. Потянулись темные тихие переулочки в три-четыре дома и тупички. Погорелко шел, прислушиваясь к своей любимой мелодии — скрипу снега под ногами. Радостно набирал он в легкие колючий как иголки морозный воздух. Траппер удивлялся перемене, происшедшей в нем. Жизнь стала иной. Неужели это результат встречи с ней?

Вот наконец и красный домик под черепичной крышей. Траппер, пройдя маленькие сенцы, постучал в обитую волчьими шкурами дверь. Никто не ответил. Он набрался смелости и, дернув примерзшую дверь, шагнул через порог. Одуряющий аромат духов перехватил у него дыхание.

В комнате никого не было. За стеной, в соседней комнате играли на пианино. Конечно играла она. Но не это взволновало траппера и не то даже, что он ровно семнадцать лет не слышал пианино. Из-за тесовой перегородки неслись суровые звуки увертюры из «Вильгельма Телля». Именно эту торжественную музыку Россини слышал он на последнем вечере у Дурова. После ожесточенных споров о сенсимонизме и фурьеризме даровитый пианист Кашевский сел за рояль и… А на утро начались аресты петрашевцев.

Чувство сладостной больной горечи затопило его сердце. Забыв обо всем, он стоял, прислонившись к стене. Он не слышал даже, как смолкло пианино, хлопнула крышка. Очнулся он лишь от легкого испуганного вскрика. Аленушка стояла в дверях. В глазах ее еще трепетал испуг.

— Боже, как вы меня напугали! — рассмеялась она, сделала несколько шагов вперед и снова остановилась, с откровенным любопытством рассматривая траппера.

А он, в своей просаленной, продымленной шубе, с бородой, сталактитами спускающейся на грудь, стоял перед ней как выходец из какого-то иного, сурового и жестокого мира. Его голубые глаза, холодные, проницательные, цвета льда, прекрасно гармонировали с острыми скулами и крепкими тяжелыми кулаками. Борода его, более года не знакомая с ножницами парикмахера, подстригавшаяся лишь охотничьим ножом, почти скрывала яркие твердые и целомудренные губы. Он был весь борьба и труд.

Заметив, что она рассматривает его с острым любопытством как диковинного зверя, Погорелко смущенно опустил голову.

— Жако, или бразильская обезьяна! — вскрикнула она, от удовольствия по-детски хлопая в ладошки.

— Что это значит? — спросил он.

— Боже, он не знает! Ах! впрочем да… В «Театре-цирке» клоун Виоль, исполняя в пьесе «Жако, или бразильская обезьяна» роль оранг-утана, очень похож на вас. Вы не обиделись на это сравнение?

Он поднял голову и улыбнулся. В золотых кольцах его бороды сверкнула ослепительно белая дуга зубов.

— Ну, что за глупости! Конечно нет. Вид-то у меня действительно зверский. Чертей пугать!

Он снова жадно смотрел на нее.

— Что это вы так смотрите, словно на мне узоры написаны? — лукаво улыбнулась она. — Ну, давайте поздороваемся как следует. Вот вам обе мои лапы!

Ее белые холеные руки потонули в его руках, красных как куски сырого мяса, с черными обломанными ногтями.

— Да ведь я с ума сошла! — спохватилась она. — Я же не причесана. Подождите здесь. Я через минуту буду готова! — уже на ходу, скрываясь за дверью, крикнула молодая женщина.

Оставшись один, траппер провел по комнате взглядом, увидел туалетный прибор из множества предметов в серебряной оправе и в кожаных футлярах, тяжелую меховую шубу, от которой пахло духами, шелковый капотик, небрежно брошенный на грубый табурет, и им вдруг овладела такая робость, что он подумал: «Не удрать ли, пока не поздно».

Но было уже поздно. Послышались приближающиеся шаги. И тут только к ужасу своему Погорелко заметил присутствие Хрипуна, капризно тыкавшегося мордой в его икры.

— Подлюга несчастный, да как же ты попал сюда? — с отчаянием, неистовым шопотом сказал он. И повысив голос, крикнул строго: — Пошел вон отсюда!

— С кем это вы воюете? — спросила Аленушка, появляясь в дверях. — Ах, собака! Это ваша? Это из тех, на которых вы ездите? Боже, какой он забавный! А как его зовут?

И она протянула ладонь, чтобы погладить Хрипуна. Погорелко успел испуганно перехватить ее руку.

— Упаси вас бог! Он не очень-то ручной. Мой Хрипун строг и фамильярности в обращении не любит. А если сунуться к нему с любезностями, то он пожалуй и руку оторвет.

— Вы думаете? А вот посмотрим! — сердито закусив губу, сказала она и смело опустила ладонь на громадный лоб Хрипуна.

То, что произошло затем, по мнению Погорелко, походило на чудо: лишь только нежная женская рука опустилась на его голову, Хрипун заворчал тихо и довольно сквозь сжатые челюсти. А затем лучший аляскинский вожак-потяга встал на дыбы и положил лапы на плечи женщине.

Погорелко смотрел на эту сцену со смешанным чувством восхищения, удивления и ревности.

— Ну, что, оторвал он мне руку? — крикнула она и победно рассмеялась.

Хрипун, услышав ее голос, преданно завилял хвостом, затем опустился на пол и, подойдя к маленькому диванчику, разлегся около него с видом уверенным и чуть насмешливым, как бы говоря хозяину: вот попробуй теперь выгнать меня отсюда!

— А что это такое? — спросила Аленушка, указывая на тючок мехов, который траппер держал в руках.

— Это небольшой подарок для вас, — ответил он и привычно быстро раскинул тюк.

В комнате остро запахло зверем. По полу расстелились искрящаяся золотая лисица, соболь, бобер, енот, горностай. Аленушка, скрестив на груди ладони, в немом восхищении смотрела на эти дары Аляски — «пушистые бриллианты»

— А вот всем мехам мех! — весело крикнул Погорелко. — Ловите!

Что-то темное, длинное, гибкое мелькнуло в воздухе и змеей обвило шею женщины. Это была шкурка чернобурой лисицы, легкая как шелковый платочек. Великолепный серебряно-черный, с седым хребтом зверь действительно играл и переливался как черный бриллиант.

— Она как живая, — задумчиво сказала Аленушка, поглаживая ласкающийся мех.

— О, да! — оживленно откликнулся траппер. — У пушнины есть своя какая-то таинственная, как и у жемчуга, жизнь. Знаете, что мы звероловы заметили? Если шкурку обернуть прямо вокруг голого тела, то она не только лучше сохраняется, но даже приобретает новый блеск. Не странно ли?

— Очень, — рассеянно ответила она. И не снимая с плеч шкурки, подошла к диванчику и опустилась на него. Ноги ее почти касались морды Хрипуна.

— Садитесь. Вот сюда, — указала она на место рядом с собой.

Он сел. Диванчик был так мал, что до него доносился смутный аромат ее волос.

— Ну, о чем будем говорить, Филипп Федоро… Разрешите называть вас по-старому — просто Филиппом?

— Пожалуйста! — обрадованно ответил он. — Это мне очень приятно.

— Ну, а коли так, называйте и вы меня попрежнему Аленушкой. Так о чем же будем говорить? Семнадцать лет не виделись, встретились, и говорить не о чем? Хотите столичные новости? Хотя я и сама давно уже оттуда. Был у нас Александр Дюма-отец. Настоящий парижанин!.. Апраксин рынок сгорел, как раз в Духов день. Говорят, подожгли нигилисты. Чернышевский в связи с этим посажен в тюрьму.

— Какая нелепица! — возмущенно ударил он себя, по колену. — У вас там все с ума посходили. Посадить Чернышевского в тюрьму за поджог! Да что у них голов нет?

— А вы уверены в невиновности Чернышевского? — удивленно раскрыла она глаза. И вдруг лукаво погрозила пальцем: -

Ах, да, я ведь и забыла, что вы тоже нигилист. Ну, эта тема неинтересная, давайте лучше о другом. В русской опере идут сейчас: «Трубадур», «Жидовка», в итальянской — «Осада Генте», «Гвельфы и гибеллины». Поют: Тамберлик, Кальцолари. В балете идут: «Война женщин», «Сатанилла»…

Она перевела торопливо дух и снова заговорила:

— Ну, что же еще новенького?.. Вспомнила! Лиф со шнипом больше не носят, цветные и полосатые чулки тоже. Шляпы различные, но больше всего шляпы-мушкетер. Это в честь приезда Дюма.

««Трубадур»… Кальцолари… лиф со шнипом… шляпы-мушкетер… — вихрем осенних листьев неслось в его голове. — И для этого я семнадцать лет томился по встрече с ней? Для лифа со шнипом… лифа со шнипом?..»

— А вот новости и дня вас, — положила она ладонь на его рукав.

Он радостно встрепенулся.

— Мужчины теперь носят не тугие атласные воротники, а отложные и к ним тонкие узкие галстучки, Лично мне очень нравится. Панталоны узкие со штрипками давно все бросили носить, даже консисторские чиновники. Теперь носят очень широкие панталоны и… — Она остановилась, взглянула на его берендееву бороду, мокассины и вдруг, словно в ужасе, закрыла ладонями лицо. — Боже, и какую же чепуху я несу! Что вы обо мне подумаете? Я ведь знаю, что вы любите только умных женщин, вроде нигилисток со стриженными волосами и в очках, которые безобразят свою наружность ради вывески своих убеждений. Угадала я?

— Не совсем, — улыбнулся он.

— А может быть вам нравятся местные новоархангельские дамы, такие… обнатуренные? Боже, вспомнила! Мне говорили, что вы отчаянный сердцеед и что ваша последняя избранница — маленькая индианочка, дитя натуры? Ее зовут Летящая Куропаточка или может быть Сидящая Наседка, кажется так? А правда ли, что вы даже сюда в Новоархангельск ее с собой привезли?

Но заметив его недовольное и одновременно растерянное лицо, она спохватилась.

— Впрочем довольно глупостей. Рассказывайте лучше, что за страна ваша Аляска? Много в ней зверей?

— Очень! Начиная белыми медведями и кончая блохами.

— Ага! Вы еще не разучились острить. А северное сияние будет?

— Заказано, — серьезно ответил он, насмешливо блестя глазами.

— А правда ли, что здешние дамы водят на цепочке во время прогулок вместо собак белых медведей?

— Не хотелось бы мне разбивать вашу романтическую фантазию, но, увы, этого нет, — с притворной грустью ответил он. — А затем вот что: давайте о вас лично поговорим. Вы, конечно, замужем?

Ее лицо потемнело. А когда она ответила, в голосе уже не слышно было недавних беспечных ноток.

— Мой муж умер три года назад, оставив меня почти нищей. Все его громадное якобы состояние в действительности оказалось кучей долгов. Я уехала к родным в Иркутск, а оттуда с братом в Петропавловск. Из Петропавловска же на американской шхуне примчалась сюда. Вот и все. Довольны? Нет, коли на то дело пошло, давайте лучше о вас поговорим. Знаете ли вы, что большинство петрашевцев помилованы государем и даже с возвращением всех прав состояния? Достоевский например уже вернулся в Петербург. Он живет на Ямской. Следовательно и вы можете вернуться снова в Россию.

Погорелко отшатнулся, словно получил удар по темени. Голубые его глаза потемнели. Он встал, прошелся по комнате и, подойдя снова к дивану, наклонился над ней:

— Значит мы оба свободны?

— Да.

— А это не радует вас, Аленушка? Скажите, не радует? — Слова его были насыщены откровенной, не знающей пределов страстью. — И неужели мы теперь разойдемся, после того как… Семнадцать лет… И каких лет!.. Но ведь мы еще не старики. Разве не можем мы начать жизнь снова?

Она ответила тихим и спокойным голосом женщины, чуждой кокетства:

— Если и вы этого хотите — да. Я согласна.

Оба долго молчали. Слышно было, как Хрипун громко, словно палкой бьет по по полу хвостом.

— Говорят, что вы, — робко, еле слышно заговорила она, — что вы очень богаты?

— Не-ет, — протянул он удивленно. — Я не нищий, правда, но…

— Я знаю, что у вас сейчас при себе умопомрачительное количество золота, — уже твердо и резко сказала она. — Вы нашли здесь золотую жилу.

Он опять отшатнулся, как и тогда, когда услышал, что ему можно вернуться в Россию.