— Стой!
Крик этот властно, как удар бича, рассек тишину морозной ночи. Собаки, из последних сил тащившие тяжело нагруженные нарты, дружно остановились. Это были желтобурые юконские лайки-малемуты, потомки черного полярного волка. Запавшие бока их судорожно трепетали, пересохшие языки красными суконными лоскутьями свешивались из раскрытой пасти. Горячее дыхание животных, поднимавшееся кверху густой молочно-белой струей, опадало тончайшими ледяными кристалликами.
Коренастый человек в высокой волчьей шапке, закутанный в оленью доху, со вздохом облегчения бросил на нары длинноствольный французский шаспо и тотчас же принялся ожесточенно растирать рукавицей побелевшие щеки.
— Ну и мороз! — поворчал он в бороду. — Градусник упал наверное до пятидесяти ниже нуля. Только опустишь руки, лицо немеет. А попробуешь высморкаться — рукавица к носу примерзает. Веселого мало, не правда ли, Хрипун?
Последние слова относились к вожаку запряжки, огромному сибирскому волкодаву. Густая длинная шерсть делала его похожим на лохматый шар. Острая тонкая морда, стоячие нервные уши и влажные золотистые глаза придавали ему особенную, осмысленную красоту. Он один из всей упряжки не улегся, а поджимая по очереди мерзнущие лапы, выжидательно глядел на хозяина.
— Слушай, старый бродяга, — продолжал человек, — куда же это загнал нас трехдневный буран? В России мы еще или уже в Канаде? Ты не знаешь, а?
Говоря это, он пытливо оглядывался по сторонам. При скупом свете зари он увидел, что нарты его, счастливо обойдя глубокий овраг, сползли в тихую, защищенную от ветров и поросшую уродливым кустарником долину. В нескольких шагах от нарт темнело трапперское зимовье — небольшая хижина, сложенная из сосновых кругляков и проконопаченная оленьим мхом.
— Кто строил ее? — пробормотал человек. Как все люди, прожившие долгие годы в одиночестве, он привык разговарить сам с собой. — Эта хибарка наверное современница Витуса Беринга, — продолжал он. — Ветха уж очень. А впрочем не все ли равно, была бы крыша над головой.
И он удовлетворенно забасил:
— Ну-ка, мой коняка-разбежака, — засмеялся он, выпрягая Хрипуна из постромок, — пойдем осматривать наши апартаменты!
Отбив топором примерзшую дверь, он шагнул через порог хижины. Пахнуло, как из старого погреба, затхлой холодной плесенью.
Хрипун вдруг вздыбил шерсть и с рычаньем попятился назад. А когда увидел, что хозяин продолжает продвигаться в глубь хижины, тявкнул отрывисто, словно предостерегая.
— Ты никак трусишь, Хрипун? Это тебе не к лицу, варнак сибирский. А-а, да тут кто-то есть! Эй, приятель, спишь, что ли? А где же твои собаки?
Ответом было лишь злобное рычание Хрипуна. Человек сделал еще шаг и тотчас же испуганно попятился назад. На широкой лавке, под маленьким закопченным образком лежал скелет, завернутый в обрывки меха. Череп с прилипшими к скулам клочьями кожи скалил зубы в жуткой улыбке.
«Чей это скелет, — снимая шапку, подумал человек, — индейского воина, траппера, купца — скупщика мехов или миссионера? Впрочем кого же кроме нашего брата-траппера занесет в эту глушь? Ошибся дорогой, проглядел в лесу или в горах примету, оставленную другим звероловом, неосторожно расстрелял попусту заряды — и вот конец».
Он отошел к дверям и задумчиво облокотился о притолоку.
«А может быть, это жертва борьбы двух могущественных врагов, двух компаний, не поделивших богатства дальнего севера, — Российско-Американской и Компании Гудзонова залива. Ни для кого ведь в Аляске не тайна, что два непримиримых врага — Петербург и Лондон — последнее время заняты мыслью вредить один другому, Возбуждать войны между подвластными им племенами индейцев, отнимать друг у друга фактории, завладевать дорогами и волоками. Эта глухая борьба не раз уже переходила в открытые враждебные действия».
— Ведь предупреждали же меня приказчики нашей компании, — пробормотал он, — чтобы я не доверял трапперам Гудзонова залива. Подстрелят из-за угла! Неужели же, — траппер скривил губы в горькой улыбке, — в наш просвещенный девятнадцатый век вернулись куперовские времена, когда короли французские платили гуронам пятьдесят франков за скальп англичанина, а короли английские давали ирокезам вдвое дороже за шевелюру француза?..
Траппер оттолкнулся от притолоки и, не обращая внимания на вой голодных собак, двинулся опять вглубь хижины. Осторожно откинув полуистлевшие меха, пошарил руками.
— Ничего! Ни ружья, ни револьвера, ни даже кинжала. Ясно: убит и ограблен!
Но тут взгляд его упал на продолговатый предмет, торчавший в пазу между бревнами. Дернул его с силой к себе и покачнулся, не встретив сопротивления. Это был деревянный черенок ножа. Лезвие, изъеденное ржавчиной, сломалось от одного прикосновения к ручке и осталось в пазу. Наклонился, чтобы достать его, и увидел какие-то знаки, вырезанные на бревне. Это был четырехконечный крест и цифра:
1816
— Пятьдесят лет, — воскликнул он, — лежит здесь этот мертвец! И пятьдесят лет здесь никто не был. В какую же дыру я попал!.. Да ведь здесь пропадешь, как… швед под Полтавой. Впрочем, что за малодушие! У этого бедняги не было оружия кроме ножа, а у меня дальнобойный шаспо с двумястами патронами, собаки, нарты. Вот только буссоль, буссоль! И где я ее мог потерять?
Он снова склонился над скелетом:
— Но кто же сделал эту короткую и в то же время многоговорящую надпись? Сам ли он, чувствуя уже холод вечности, вырезал для себя эту скромную эпитафию, или же был с ним товарищ? А может тайный враг? Что это, несчастье или преступление?..
Траппер вышел из хижины, забыв закрыть дверь. Но у порога остановился, ошеломленный. Зимнее негреющее солнце красным распаленным шаром поднялось над горизонтом. И при свете его заснеженная земля, белая, сверкающая, казалась девственной, незапятнанной еще пороками и преступлениями людей, такой, какой выбросило ее море на заре времен. Вершины гор, обступивших долину, словно сочились кровью. Особенно одна из них, величественно вскинувшая вершину, похожую на пирамиду, пылала пожаром.
Он стоял, опустив голову. Оттого ли, что зимними утрами мир кажется особенно пустынным и в сердце просыпается темный ужас одиночества, или оттого, что за спиной его улыбался мертвой улыбкой череп, но лицо траппера было печально. Он смотрел не отрываясь на пламеневшую пирамиду далекой горы, а губы его шептали:
— Всегда один! Стоять одному перед несравненным по своей дикой красоте пейзажем — не страшнее ли это одиночной камеры царского равелина? В одиночестве жить, в одиночестве умереть…