Тропинка в небо

Зуев Владимир Матвеевич

Главной героиней повести «Тропинка в небо» является Манюшка Доманова, которая в 1949 году с большим трудом «прорывается» в сугубо мужскую спецшколу ВВС, готовящую кадры для лётных военных училищ. Жизнь, быт и учебные будни воспитанников этой школы и составляют содержание книги.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Одна настырная девчонка пытается прорваться в ВВС

Долго громыхал переполненный трамвай по своему маршруту! Остановки не объявляли, и Манюшка спрыгнула наугад. Не меньше часа бродила по пыльным улицам окраины и наконец вышла куда нужно — к ограде из остроконечных железных прутьев с наваренными голубыми авиационными эмблемами. За оградой виднелось Г-образное кирпичное четырехэтажное здание с выгоревшим красным флагом на крыше.

По бетонной потрескавшейся дорожке девочка прошла к высокому гранитному крыльцу с двумя массивными колоннами у самого входа в здание. Ее охватил страх — прямо аж засосало под ложечкой и пусто стало в груди. Ну вот куда, куда понесло? Прямо как с обрыва в вир головой. Вот дурочка малосольная!

Чтобы прийти в норму, она стала рассматривать этот дом, тяжелую деревянную дверь, свежеэмалированную синюю дощечку-вывеску, на которой желтела эмблема авиации и белели ровные ряды букв:

Министерство просвещения УССР

Днепровская средняя специальная школа

Военно-Воздушных Сил

«Ну, ладно! — успокаиваясь, сказала себе Манюшка. — Приехала, так что ж теперь? Поцеловать пробой и повернуть домой? А ну, вперед!»

В просторном вестибюле дорогу ей заступил высокий спецшкольник в выгоревших гимнастерке и брюках. Смуглое лицо его, выражавшее скуку, оживилось, в карих глазах запрыгали веселые светлячки. Он перебросил винтовку в левую руку, изобразил светский полупоклон и, в медовой улыбке блеснув золотым зубом, осведомился:

— Чем могу служить, княгиня?

Чтобы не задирать голову, Манюшка зыркала на него исподлобья. Сказала недружелюбно:

— Мне к начальнику. Если вопросов нет, отпрянь… граф!

У «графа» отвисла губа и вскинулись брови. Но оторопь быстро прошла — мол, и не таких видал. Поднеся к глазу воображаемый лорнет, он некоторое время изучал дерзкую посетительницу.

— Вы ошиблись, княгиня, — учтиво сказал он, отступая с дороги, — я не граф, а барон. Барон фон Трош, честь имею.

Манюшка обдала его ледяным взором.

— Ах, извините, пожалуйста, по манерам вы вылитый граф.

В приемной Манюшке сказали, что начальник школы в отпуске, а замещает его начальник учебной части Павел Александрович Дубков.

Им оказался идеально лысый человек с сердитым взглядом из-под нависших лохматыми пучками бровей. Манюшка нашла его на первом этаже в окружении толпы мальчишек, одетых в гражданское. Не успела она к нему пробиться — раздался его рокочущий бас:

— В одну шеренгу — становись!

Моментально оценив обстановку, Манюшка втиснулась в строй. Командный голос Дубкова снова раскатился по коридору, отдаваясь под потолком недовольным эхом:

— Р-равняйсь!.. Ты что ногу отставил? Тут тебе не танцплощадка!.. Волос дыбом встает, как поглядишь на такое равнение!.. Смирно!.. Голову выше, на полу пятаки не валяются! Кровь в жилах останавливается от такой разболтанности!

Рядом с Манюшкой, слева, кто-то проворчал:

— Этот кудрявый перегавкает самого лютого кобеля, ей-бо!

Справа кто-то хихикнул, в разных местах занялось несмелое роптанье. Все смял упивающийся властью гром:

— По порядку номеров — рассчитайсь! Отставить! Голову поворачивай, когда называешь номер. По порядку номеров — рассчитайсь! Не выпячивай живот, нас им не удивишь!.. По двадцатый номер включительно — напра-во! Четче надо, четче! Чего извиваешься, как ящерица?

Строй растянулся почти на весь коридор. Дубков, конечно, не мог держать в поле зрения каждого, да и темновато было из-за малочисленности окон. Поэтому Манюшкину юбку он пока что не засек.

— Первая группа будет писать математику, вторая — диктант. В крайний и соседний классы — шагом марш!

Едва ребята успели сесть за парты, дверь распахнулась от резкого рывка и в класс буквально ворвался мужчина лет двадцати пяти, одетый в военную форму — китель, брюки навыпуск с голубым кантом, — но без погон. Было в нем какое-то отдаленное сходство с Лермонтовым: продолговатый череп, выпуклый лоб и лермонтовская прическа. Впалые щеки покрывал нездоровый румянец. Под очками — воспаленные глаза со стремительно бегающими зрачками. Двигался он боком, отклоняясь вправо, и, видимо, для того, чтобы уменьшить угол сноса, развивал большую скорость. Описав дугу, он приблизился к Дубкову, вошедшему в класс вместе с ребятами.

— Павел Александрович, опыт показывает, что их надо рассадить по одному. Тогда они не будут иметь возможности списывать друг у друга.

Дубков недовольно отмахнулся.

— У нас тут не опытная станция. Вот так.

Преподаватель разочарованно пожевал губами, выложил из пузатого портфеля на стол стопку исписанной бумаги и принялся диктовать. Однако мания разоблачений, видать, все время сосала его сердце. Минут через пятнадцать он бросил на стол листок и ринулся к парте, за которой сидела Манюшка.

— Встать! — крикнул он ее мгновенно вспотевшему рыжему соседу. — Павел Александрович, попытка списать.

Дубков, сидевший на стуле у окна, угрожающе пошевелил бровями и загремел:

— Да за такие штучки — в три шеи! Да это же черт знает, что такое! Кровь в жилах останавливается! Честно жить надо, честно! Садись, что ты торчишь, как огородное пугало? И — чтоб в последний раз!

Рыжий, не веря такому обороту, медленно опустился за парту, а разгневанный преподаватель перевел глаза на Манюшку.

— А вы почему разрешаете… — И вдруг поперхнулся и начал пятиться к столу. Лицо у него стало пунцовым. Решительно развернувшись на сто восемьдесят градусов, он приблизился к Дубкову и пошептал на ухо.

Начальник учебной части отыскал глазами Манюшку, тяжело нахмурился.

— Продолжайте диктант, — бросил он преподавателю.

После диктанта был объявлен часовой перерыв. И сразу, как только опустел класс и преподаватель неохотно вышел, не получив приглашения остаться, Дубков поманил Манюшку к себе. Окинул с ног до головы взглядом, в котором явственно читалось: «Хороша, нечего сказать, до чего докатилась» — и гаркнул:

— Ты чего тут делаешь?

Манюшка встала по стойке «смирно» и тоже гаркнула:

— Сдаю экзамены, товарищ начальник учебной части!

— Зачем? — изумился Дубков.

— Чтоб поступить в спецшколу ВВС, товарищ начальник учебной части!

— Но ты же… Ты же не… ты же не имеешь мужского пола. — Дубков был настолько поражен, что сморозил глупость.

— А что, у нас не равноправие, что ль? — дерзко и наивно спросила Манюшка. — Не бойтесь, я Конституцию учила, не хуже вас знаю.

Круглые совиные глаза Дубкова полыхнули желтым пламенем, смуглая лысина потемнела. Некоторое время он сидел молча, подавшись вперед, и Манюшке казалось, что это не человек, а бомба, которая вот-вот взорвется и разнесет в клочки все вокруг, — и захотелось, сжавшись в комок, прыгнуть подальше и распластаться на полу, защитив голову руками, как когда-то в Колком гущаре под обстрелом.

Но бомба не взорвалась. Зазвенел звонок, в класс повалили поступающие. Дубков махнул рукой по направлению к двери.

— Иди. — Но так как девочка пошла не по указанному маршруту, а к своей парте, еще раз махнул рукой, что на этот раз должно было означать: «Ну и шут с тобой, делай, что хочешь, я могу только сказать: бог в помощь пустой работе».

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Друзья встречаются вновь…

Результаты экзаменов, сказали, объявят завтра, ночевать Манюшке было негде, и она поехала на Стахановский поселок, где жил Николай Вербак. Адресок у нее был — выманила у его закадычного дружка Володи в Залесье.

Поселок этот оказался «у черта на куличках» — добиралась двумя трамваями. По указаниям встречных долго прыгала через канавы, взбиралась на насыпи, обходила груды кирпича и цемента. Наконец вышла на пыльную, деревенского вида улицу, застроенную саманными домиками и деревянными бараками. На лужайках перед и между ними паслись козы, безвредные псы лежали в тени, высунув языки, и, тяжело дыша, смотрели на мир глазами мучеников: о господи, когда кончится эта проклятая духота? В палисадниках меж зеленых грядок деловито бродили куры. Компания шустрых пацанов в обильно напудренной пылью одежде гоняла в футбол.

Манюшка пнула подкатившийся под ноги мяч, попала в рыженького, избегавшегося — кожа да кости — парнишку, и тот ринулся было на нее с кулаками, но получив звонкий щелкунец по лбу, отскочил на безопасное расстояние и изумленно уставился на нее.

— Ого як бьется! А ще дивчина!

Очередной встречный направил Манюшку в тесный проулок, потом по узенькой стежке через отравяневшие пепелища она вышла на другую улицу, где женщина с черной козой на поводке показала нужный дом — в конце улицы, над оврагом.

Манюшка вдруг вспомнила, что сегодня 29 августа. Ровно год назад Николай уехал из Залесья. Сразу накатило: как встречались, как расстались.

В Николае, если к нему не приглядываться внимательно, ничего примечательного не было. Невысокий, широколобый и толстогубый парнишка, всегда сосредоточенный и серьезный, девочек не привлекал. Они его побаивались: в школе он был комсомольским вождем, громил и преследовал двоечников и нарушителей дисциплины. Его честность, щепетильность доходили до анекдота. Однажды, придя на занятия неподготовленным, он на каждом из пяти уроков требовал, чтобы ему поставили двойку. Двое преподавателей, хорошо зная его характер, сдались без сопротивления, третий — ехидно улыбаясь и пожимая плечами, четвертая — после кратковременной ожесточенной полемики, в которой была наголову разбита «железобетонными» аргументами. И только пятый — директор школы Корень — сказал, что он учитывает чистосердечное признание и прощает Вербака. Тогда Коля заявил, что Иван Владимирович не имеет права прощать, так как это доброта за государственный счет. Преподаватель вспылил и выставил его из класса.

Любопытна причина, по которой Николай не выучил уроков. Накануне вечером он шел берегом озера из леспромкомбинатовского поселка от своего дружка Володи и увидел у водонасосной станции пацанов из третьего класса, поглощенных весьма важным и «интересным» для них делом, — они готовились утопить щенка. Собачонка скулила, взвизгивала и чуть ли не человеческим голосом молила о пощаде, но юные палачата неумолимо и сноровисто делали свое пакостное дело. Пока Вербак добежал до них, они успели привязать на шею собачьего младенца увесистый булыжник и сбросить все это с обрывистого берега. Николай, не раздумывая, прыгнул следом.

Ему удалось вытащить щенка. А было это в ноябре, водичка не ласкала, а жгла, и пришлось Антонине Васильевне до поздней ночи растирать сына водкой и поить отваром трав, приготовленным по рецепту самого больного.

Спасенного щенка Вербак выходил, вырвал, можно сказать, у смерти из ее костлявых лап. Все, кто знал Николая, не очень этому удивлялись: врачевание было его страстью. Он собрал целую библиотечку книг по медицине и о знаменитых медиках. В школе, в уголке комнаты, где находилось комсомольское бюро, Вербак оборудовал своеобразный пункт первой медицинской помощи и на переменках спешил туда — то занозу вытащит у какого-нибудь неосторожного первоклашки, то пластырь приладит на сбитую коленку, то попоит настоем или отваром страдающего животом.

Был он всего на три года старше Манюшки. Но «всего» — это если тебе, скажем, двадцать пять, а ему двадцать восемь. Если же тебе тринадцать, а ему шестнадцать (столько им было в прошлом году), то между вами, считай, целый век — ты еще подросток, а он уже юноша. Ты еще «дивчатко», а его уже включают в комсомольские бригады по организации колхозов. И он едет куда-нибудь в глухое село убеждать хмурых и недоверчивых «дядькив» поменять веками налаженный устоявшийся уклад на новую, коллективистскую жизнь, в которой неизвестно что их ожидает. Боязно «дядькам». И страшно: вокруг пошаливают недобитые бандеровцы. Страшно и агитаторам-комсомольцам. Устроившись на ночлег в школе или сельсовете, выставляли они наружный пост и клали под головы заряженные пистолеты. Доходили до Манюшки слухи, что всякое бывало в этих командировках: Вербак и в перестрелках участвовал, и драпал однажды лесом целых десять километров, чтобы не попасть на расправу к «самостийникам».

И был с ним случай, о котором даже районная газета писала и после которого Николай на время стал героем дня не только в школе, но и во всем районе. Приехал он с бригадой в Ивановку, самое дальнее и глухое село. В одной хате, куда Коля зашел для беседы с хозяином, паренек увидел страшную картину: в углу на топчане лежала девочка лет шести, хватая воздух широко открытым ртом и с хрипом проталкивая его в легкие. Глаза ее, полные слез, то умоляюще взывали к отцу и матери, то обреченно перекидывались на трех старших братишек, обступивших ее.

— Что с дивчиной? — приблизясь, спросил Вербак, и, не ожидая ответа, начал ощупывать ее горло. — Э, да у нее нарыв! Вы что же это — дотянули, пока… К врачу надо было…

— Та мы ж ничогисиньки и не знали, — промокая глаза концом платка, ответила женщина. — Не жаловалась, бегала и бегала, як уси. А сегодня — вже и слова сказаты не може, тильки хрыпить.

Отец девочки так был пришиблен неожиданно свалившейся на голову бедой, что и сказать ничего не мог, только бессмысленно хлопал глазами и скреб пятерней в джунглях соломенного волосья.

К фельдшерице, сообщила женщина, бегал хлопчик, «та вона кудысь уихала». А везти в больницу, прикинул Николай, за тридцать километров по сплошной грязюке — навряд и довезешь: девочка задыхалась. И тогда он попросил у хозяина бритву, прорезал кожу и, так как сам собою гной не пошел, приник губами к ранке. Желудок самодеятельного лекаря готов был вывернуться наизнанку, но Николай усилием воли глушил эти позывы. Стараясь ни о чем не думать, чтобы выключить организм из события, он сосал и сплевывал бурую вонючую жидкость прямо на грязный щелястый пол, пока не высосал все, что было в гнойной пазухе. Только после этого его начало рвать, да так, что, казалось, все внутри у него полопается. Он извивался и корчился на полу у топчана, на котором, облегченно дыша, засыпала спасенная девочка. И только после того, как хозяйка влила в него целый стакан самогона, Николаю полегчало.

Районная газета раскопала и сам этот случай, и тот факт, что Вербак повторил подвиг деятеля Великой французской революции героя романа Виктора Гюго гражданина Симурдэна. Что касается самого Николая, то он вспоминать об этом не любил, считая, что как будущий врач он показал полную несостоятельность, поскольку не смог совладать со своим организмом. Манюшке впоследствии клещами пришлось вытаскивать из него подробности.

После зарисовки в газете она и положила глаз на новоявленного гражданина Симурдэна. Ей захотелось установить с ним особые отношения. Разве не лестно иметь другом такого человека?

Откладывать свои намерения в долгий ящик она не привыкла и вскоре предприняла решительную атаку. Тихим июньским вечером они шли по железнодорожной линии из Дома культуры после кино — Николай, Манюшка и ее подруга Райка. Темно было, и время от времени кто-нибудь из них спотыкался о шпалу. Потом Райка свернула в поселок леспромкомбината. И Манюшка тоже там жила, но она не свернула. Придвинулась к Вербаку поближе и взяла под руку.

И тут Коля вдруг вырубился: то трепался почем зря, а то как будто шерстким языком подавился. После долгого каменного молчания он наконец хрипловато брякнул:

— Слушай, у тебя каверн в легких нет?

— Каких каверн? — опешила Манюшка. — С чего ты взял?

— Да вот, покашливаешь… Ты проверься. Пока не поздно, надо лечиться, а то… опасная штука.

И он начал подробно рассказывать о зарождении и протекании легочных заболеваний.

— Сменил бы ты пластинку, Коля, — не выдержала Манюшка. — Не очень-то подходящая для такого случая.

Николай попытался переключиться на возвышенные темы — начал что-то про звезды, но ничего путного сообщить не смог, кроме того, что есть небо и на нем звезды. А это она и сама знала.

Добрели до станции, повернули назад. Он отчаялся и умолк уже вглухую, насовсем. Тогда Манюшка ударилась в какую-то историю. Там кто-то кого-то обнимал.

— Вот так, — сказала она и обхватила его за шею.

Николай начал вырываться, чурбак неотесанный. Манюшка, ехидно усмехаясь в темноте, подержала его так минуту-другую, а отпустив, поинтересовалась:

— Чего ты брыкаешься? Я ж не обнимаю, а просто показываю, как это у добрых людей.

Коля потерянно молчал.

Они еще пару раз прошлись туда-сюда по шпалам, потом она со скрытой издевкой сказала:

— Поздно уже, отпусти меня, а то отец будет ругать.

Николай так обрадовался, что даже забыл сказать «до свидания». «Тюфячок, — возвращаясь домой, думала Манюшка с ласковой презрительностью. — А на людях куда как боек!»

Ее тянуло к нему: помимо всего, он напоминал погибшего Велика — и лицом, и какими-то повадками. А еще: очень нежно и задушевно пел украинские песни, которые Манюшка любила.

Потом, когда стали встречаться, Велик в нем значительно поблек, потому что Вербак не всегда поступал так, как, по ее мнению, поступил бы ее идеал.

Из книг и рассказов девочек постарше Манюшка знала, что когда парень с девушкой встречаются, то обязательно обнимаются и целуются. Она все ждала. Но Николай по-прежнему оставался робким и недогадливым. И тогда Манюшка, решив во что бы то ни стало испытать положенное в таких обстоятельствах девушке, приняла ухаживания Игоря Дугаля и несколько раз прогулялась с ним к озеру. Этот был посмекалистее и порасторопнее.

Однако Манюшка была разочарована. Объятья оказались похожими на единоборство — кто кому скорее поломает кости. После каждой встречи она чувствовала себя так, будто ее пропустили через барабан молотилки. С поцелуями было не лучше. Когда Игорь все сильнее и сильнее давил своим твердым сомкнутым ртом на ее сомкнутый рот, она в страхе думала, что еще немного — и он выдавит ей зубы.

Нисколько не переживая, Манюшка дала Игорю отставку. Но с Николаем помириться они уже не успели: сам он, конечно, первым не подошел (при таком-то оскорблении!), а она промедлила, не зная, что он вот-вот уедет: у отца его — экскаваторщика — кончилась долгосрочная командировка в Залесье, и он с семьей должен был вернуться в Днепровск, в свой трест…

Ей сказали, что Николай уезжает поздно, часов в десять. Со своей неразлучной подружкой Райкой Манюшка пошла на станцию.

Платформа с экскаватором и вагончиком, в котором жили Вербаки, стояла в тупике. Николай с другом Володей прохаживались туда-сюда между вторым и третьим путями. Манюшка и Райка начали дефилировать между третьим и четвертым. Вербак пел так, что душа обмирала:

В моїм саду дві айстри білі, Схилили голову з журби. В моем серці гаснуть сили Чужая стала я тобі.

Володя молчал: он не знал украинского, да и петь не умел.

Манюшка ждала, что Николай подойдет: ведь положено парню проявлять инициативу. Она не учла его гордяцкого характера. Просто не до конца его знала.

Когда пришел поезд и Николай, попрощавшись с Володей, поплелся к своей платформе, Манюшка вдруг поняла, что это все, навсегда. Что-то в ней колыхнулось, и она безотчетно рванулась за ним.

Я тогда тебя забуду Дорогой мой, дорогой, Когда вырастет на камушке Цветочек голубой.

Голос ее сорвался — она заплакала…

«Ну ладно, а как же сейчас? — раздумывала она, подходя к деревянному стандартному домику и замедляя шаги. — Удобно ли вообще явиться ни с того ни с сего? К кому? Зачем? Почему… А, чего там! Жили в одном поселке, знали друг друга, пришла передать привет из Залесья».

Когда Манюшка приблизилась к крыльцу, дверь отворилась и из дома вышел Николай. Как будто специально. Может, в окно увидел? Но нет: ее появление было для него неожиданностью — он встал перед нею столбом и глупо вытаращился, беззвучно шевеля губами.

— Привет, — сказала Манюшка, чувствуя неожиданный толчок в груди — как будто сердце с размаху ударилось о грудную клетку.

— Привет, — выдавил он. Скуластное лицо его шелушилось от солнца, волосы над загорелым лбом казались белыми. Карие глаза тепло поблескивали. — Ты… как тут… откуда?

— От верблюда. — Манюшка засмеялась несколько натужно. Впрочем, напряжение и неловкость быстро прошли. — Из Залесья, вестимо. Поездом.

— Ну… Как там, в Залесье? — А он все еще не мог прийти в себя, топтался перед нею, загораживая дорогу к двери.

— Мы, может, пройдем куда-нибудь? Или тут приземлимся?

— А! О! Вот болван-то! — Он хлопнул себя по лбу. — Пошли в комнату. Мама обрадуется. Она тоже скучает по Залесью… Удивительное дело — кажется, что для нас Залесье? Чужой поселок, в общем-то неприглядный, голый… — На него напала говорливость. — Это ж подумать только, рядом, в Ковеле — сады. Яблоки, груши, сливы, черешни нипочем, дешевле картошки, а в Залесье — во всем селе ни одного фруктового дерева, как по заказу… Что ж мы стоим? Пошли. — Он протянул было руку, но тут же смущенно ее отдернул.

В комнате Манюшку радостно встретила мать Николая, Антонина Васильевна, женщина лет сорока с широким добрым лицом, темно-карими яркими, как у сына, глазами. Начались расспросы, воспоминания… Манюшка увлеченно рассказывала: Ганна вышла замуж за Ивана, Петро оженился на Марусе, Надсады развелись, Семен Дмитрович стал председателем сельпо, а Лидия Нестеренко — секретарем райкома комсомола… Они увлеклись и вскоре в оживленной болтовне забыли о разнице в возрасте и обо всем на свете.

Николаю тоже были интересны залесские новости, но — сколько же можно! Хотелось побыть наедине с Манюшкой, и он нетерпеливо ерзал на табуретке, не зная, как остановить поток их воспоминаний, новостей и сплетен. Но ему долгонько-таки пришлось ждать — Антонина Васильевна вытянула из Манюшки все до последней весточки, а потом расспросила и про Манюшкины обстоятельства. Тут пошли ахи, всплескивания руками: девичье ли дело — военная муштра?

Наконец Манюшка иссякла. И в это время из окошечка настенных часов выглянула кукушка и хрипловато прокуковала четыре раза. Антонина Васильевна всполошилась.

— Ах ты, матинко ридна! Скоро Степан с работы приедет, треба ужин варить, а мне еще в магазин. Не поспеваю! — Тем не менее она вроде не торопилась бежать по делам — не вставая с места, принялась жаловаться Манюшке: — Не дай боже запоздать с ужином — загрызет! Злый став в последнее время! Он, чуешь, стахановец, по поточно-скоростному методу робыть, соревнуется там с другим экскаваторщиком, так той его обставил, вот он и злится.

— А давайте я чего-нибудь помогу, — предложила Манюшка. — Могу сготовить, могу в магазин.

— Нет, в магазин я сама: мне треба в промтоварный забежать, примерить туфли. А ты, доченька, пожарь пока рыбу. Ходимо покажу, где что… Мыколо тебе в подручные. Командуй, как своим.

Антонина Васильевна ушла, а ребята уселись на чурбаках во дворе и принялись чистить — Манюшка картошку, Николай рыбу. Время от времени они взглядывали друг на друга и встречались глазами. Манюшка в такие моменты ласково улыбалась, Николай впивался взглядом в ее глаза, словно пытаясь высмотреть что-то на самом их дне. На побелевших скулах перекатывались желваки.

Ей нравилось это, льстило. И мелькало в мыслях: кто знает, может, это и хорошо, что он такой неназойливый: будь он нахалом, может, и его отшила бы, как Игоря. А так — по-прежнему тянет к нему.

— Ну, как вы тут, на новом месте?

— Да как? Как все. Отец — экскаваторщик, строит машиностроительный завод. Вообще-то до войны завод здесь был, но эвакуировали на Урал, после освобождения вернулся только один цех, а задача — выйти на прежний уровень. Поселок новый при нем строят. Ну отец — золотой фонд, как говорится, вот и вкалывает частенько по две смены… Я тоже все лето трубил на стройке, — небрежно бросил Николай.

Манюшка глянула на него с уважительным интересом.

— Да-а? И какой же важнейший участок тебе доверили?

— Я был старшим куда пошлют.

— Курьером, что ли?

— Поднимай выше. Рабочим широкого профиля.

— Разнорабочим, значит.

— Эге ж, разнорабочим чернорабочим. Бери больше — кидай дальше.

— Ясненько… Скажи… — Она замялась. — Ты это потому, что… ну… трудно живется? Ну да, хоть отец — и золотой фонд, стахановец, хорошо зарабатывает, наверно, а все равно — четыре рта…

— Да, он заколачивает будь здоров. Нам хватает. Иногда вот даже и рыбу покупаем, а то и мясо. Просто надоело сидеть без дела. Гляди сама: отец на экскаваторе, мать на огороде, Толик козу пасет, один я дурня валяю. А у меня пальто истрепалось, матери туфли надо, Толику — штаны.

Так, так… Манюшка откровенно оценивающим взглядом смерила двух окуньков, что чистил Николай. На четверых и есть нечего. А тут еще она приволоклась. Да ладно, можно и отказаться от рыбы, ей бы переночевать только.

Перехватив ее взгляд, Вербак покраснел и с досадой сказал:

— Какая ты… Все норовишь приземлить! Столько не виделись, нé о чем кроме поговорить, что ль?

Манюшка не отвела глаза, и Николай как когда-то нырнул в их зеленую глубину. Снова захотелось хотя бы одним пальцем коснуться волос или щеки этой ершистой, такой родной его сердцу девочки. Он знал, как не хватало ей в жизни ласки, тепла: война отняла всех — мать, отца, сестру, братьев, — когда она была совсем маленькой. Но… опять встала перед глазами давняя картина: Манюшка и Игорь на берегу озера, в обнимку. Накатила ревность. Как они смели! Я боюсь до нее дотронуться, а он… А она… Как она могла…

— Ну, как там… Игорь? — криво улыбаясь, напряженным голосом спросил Николай.

— Живет, а чего ему? — пожала плечами Манюшка.

— Хороший парень.

— Парень как парень. А чего ты о нем? Вы ж вроде не дружили.

Ишь как притворяется! Будто и не обнимались.

— Надеюсь, он тебя проводил в далекий путь? — Ревность толкала к ссоре, он чувствовал это, но не мог остановить себя.

Манюшка не принимала вызова.

— Никто меня не провожал. Даже Райка. Я уехала тайком: шансов поступить в спецшколу у меня нет, так что потом, когда вернусь, ни перед кем стыдно не будет — вроде никуда и не ездила.

— Но вы простились все же? — гнул свое Николай.

— С кем?

— С Игорем.

— Слушай, какой ты зануда, оказывается… Давай режь рыбу и неси сковородку и муку.

«Увиливает, — подумал Николай. — Все ясно».

Приехал с работы отец, принес с собою проблемы и тревоги стройки. Никак не мог переключиться на семейные заботы. Умываясь и переодеваясь, а потом и за ужином изливал накопившееся:

— Кой-кто, чтоб отрапортовать скорей, идет на любой обман. Вон Литовская улица… — Худое плохо выбритое лицо пылало праведным гневом, курносый нос воинственно задирался. — Построили девять домов, народ радовался — наконец-то расплюемся с подвалами и развалюхами. И что? Построить построили, а заселять нельзя — воды нету, света нету. И не подойти, не подъехать — ни дорог, ни тротуаров. Сколько уж месяцев стоят — разваливаться потихоньку начнут скоро. Теперь, как газета ударила, нам, постройкому, говорят: «Надо написать в редакцию, объяснить — мы, мол, не виноваты». За нас хотят схорониться, видали? А когда сдавали и принимали, нас не спрашивали… Кругом только и слышишь: «Быстрее залечивать раны войны!» Эх, родимые! Уж и залечили б, может, многие, кабы не так шустро рвались рапортовать. Ты дело сделай, а отрапортовать всегда успеешь!..

Антонина Васильевна пыталась повернуть разговор на залесские новости, но Степан Дмитриевич и Манюшку-то помнил смутно, а Залесье, видать, совсем уже изжил из памяти. Вежливо задав гостье два-три вопроса, он снова оседлал любимого конька — поточный метод, специализированные бригады, почасовой график… Слушатели под разными благовидными предлогами исчезали из-за стола.

Остаток дня прошел буднично и тускло. Ребята долго прогуливались вдвоем по краю оврага, но почти все время молча: Николай разговор не поддерживал, на вопросы отвечал односложно, видно было — дуется. Манюшке стало досадно и скучно.

— Ладно, мне пора. Разрешите взлет?

— Да еще рано, успеешь. — В голосе его послышалось искреннее огорчение. — Что ты спешишь?.. А может, тебя кто-то ждет?

Опять!

— Конечно, ждет, а ты думал как? — сухо отрезала Манюшка и повернула к дому.

Зашла в дом, попрощалась с Антониной Васильевной и Степаном Дмитриевичем.

— Оставайся ночевать, — предложила Антонина Васильевна. — Чего тебе куда-то до чужих? Да и куда ты пойдешь-то?

— Меня пристроили… — Она помолчала, ожидая, что скажет Николай. Но он отчужденно молчал. — Ну, бывайте. Может, еще увидимся…

Ночевать Манюшка поехала на вокзал.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Грозный деспот» любит рисковых

На следующий день вчерашние абитуриенты собрались в одном из классов. Начальник учебной части объявил, что такие-то и такие-то зачислены в спецшколу, такие-то получили плохие оценки на экзаменах и могут забрать в канцелярии свои документы, а такие-то — шестеро — должны пройти медицинскую комиссию. Напоследок Дубков выругал тех, кто сдал экзамены:

— Лодыри царя небесного! Кровь в жилах останавливается, как заглянешь в ведомость — почти сплошные тройки. Запомните: на тройках далеко не улетите. Мы за вас возьмемся. Спецшкола — не дойная корова, кормить бездельников мы не намерены.

Про Манюшку не было сказано ни слова. Начальник учебной части ни разу даже глазом не повел в ее сторону. Ничего хорошего это не сулило. Но на легкую победу она и не рассчитывала. Вслед за Дубковым юркнула в его кабинет.

— Ну, что тебе, Доманова? — Не переставая складывать разбросанные по столу бумаги, он исподлобья глянул на нее сердитыми желтыми глазами.

Ни во взгляде, ни в голосе ничего обнадеживающего не было, а вот то, что он назвал ее по фамилии…

— Вы не сказали, как я сдала экзамены.

— Какое это имеет значение? Ну, хорошо сдала, ну, на пятерки, и будь ты в штанах… Да о чем тут толковать! У нас даже твоих документов нет. Свалилась на нашу голову, как камень с крыши…

— Так документы вот… — Манюшка выхватила из внутреннего кармана своей суконной жакетки аккуратный сверток. Торопливо развязала голубой шнурок, развернула газетку, положила перед начальником учебной части тоненькую стопочку бумаг. — Пожалуйста!

— Что пожалуйста? Ну что — пожалуйста? — закричал Дубков, багровея. — Есть порядок: нам вовремя присылают документы, мы посылаем вызов и тогда… слышишь, только тогда едут к нам на экзамены! А ты? Эх, да что я тут трачу с тобой время!

А сам тем временем, видимо, машинально развернул бумаги и стал читать. Снова аккуратной стопочкой сложил их и подвинул к Манюшке. Сказал чуть мягче:

— Нет, ничего не выйдет. И не надейся. Ну, пойми, девушек мы не принимаем. Не положено — и все.

— А почему? — зло прищурилась Манюшка. — Что, у нас не равноправие?

— Повторяешься, голубушка. Неужели не понимаешь, что дело не в этом?

— А в чем же? Мальчишки сильнее? Так давайте самого сильного, и я из него винегрет сделаю. «Вот расхвасталась, — мелькнуло у нее в голове. — Ну, да ладно, не каждого побью, конечно, но драться не откажусь ни с кем, если что».

— У нас тут не Римская империя, бои гладиаторов не устраиваем, — проворчал Дубков.

— Так, может, мальчишки смелее? Проверим: вот подожгите школу и поглядим, кто полезет в огонь, а кто побежит звонить пожарникам. «Глупость брякнула, дурой выгляжу. Из-за одной дурости не примут». — Ну, не обязательно школу, сарай какой-нибудь… Или хотите, из окна выпрыгну? У вас тут второй этаж… — Она направилась к окну, на ходу зачем-то снимая жакетку.

— Кру-гом! — рявкнул Дубков. — Ты что это тут мне дивертисменты устраиваешь? Иди в цирк, если ты такая… понимаешь… виртуозная…

Манюшка повернула к нему лицо, сказала спокойно:

— А теперь мне нельзя не прыгнуть. Получается, что я хитренькое трепло: предлагаю все такое, чего мне не дадут сделать.

— Минутку, минутку! — Вдруг он, как молоденький, прыгнул к окну и захлопнул его перед самым Манюшкиным носом. — Назад! Стань вон там, у двери! И чтоб никуда ни шагу!.. Впрочем, можешь идти. Медкомиссия завтра с двенадцати, но это тебя не касается… — Он начал перебирать бумаги.

У Манюшки замерло сердце: вернет документы или не вернет? Пока ее бумаги здесь, хоть какая-то — тоненькая, слабенькая ниточка связывает ее со спецшколой. Ну, по крайней мере будет предлог еще раз зайти сюда и атаковать начальника учебной части.

Дубков поднял голову.

— Что ты себе позволяешь? — вдруг гаркнул он. — Как стоишь? Руки за спину, ноги враскорячку… Волос дыбом встает! — Он вознес над своей лысиной ладони, пошевелил растопыренными пальцами. — Кругом марш!

Про документы он, слава богу, наверно, забыл.

Про документы-то он, может, и забыл, а вот про саму Манюшку — нет. Когда в коридоре выстроилась группа, следующая на медкомиссию, из учебной части вышел Дубков, прошелся перед шеренгой и, дойдя до Манюшки, скомандовал:

— Доманова, выйти из строя!

Манюшка знала о строевой подготовке больше понаслышке, поэтому и не стала смешить народ своей выправкой — вышла по-граждански и без положенного доклада. Однако перед начальником учебной части приняла стойку «смирно» — на это ее познаний хватило. Он окинул ее снисходительным взглядом и, понизив голос, почти душевно сказал:

— Ну вот зачем упрямишься? Зачем тратишь силы, треплешь нервы — и себе и нам? В спецшколу тебя не примут.

— Типун вам на язык.

В строю захихикали. Дубков выпучил глаза и некоторое время оставался нем и недвижим: по-видимому, на этот раз у него и впрямь кровь в жилах остановилась.

— Трош! — наконец крикнул он.

К нему подскочил тот самый высокий парень, «барон», что стоял позавчера на посту в вестибюле, вытянулся.

— Веди группу, Трош. Эта дивчина не с вами, понял? Короче говоря, нам до нее нет дела.

— Слушаюсь! — козырнул Трош и, повернувшись к строю, скомандовал: — Р-равняйсь! Смирно! Напра-во! На выход — шагом марш!

Манюшка хмуро поплелась сзади. Впрочем, на трамвайной остановке она легко и непринужденно влилась в группу и после этого от нее — ни на шаг. Трош делал вид, что ее не замечает. В поликлинике, когда ребята столпились перед кабинетом глазника, он объяснил ей свою позицию:

— Княгиня, не воображайте, что я спасовал перед вами. Если бы мне приказали: «Гони ее в три шеи», — поверьте, и духу тут вашего не было бы. Но поскольку сказано, что нам до вас нет дела, я просто не вижу вас в упор.

— Благодарю вас, барон. — Манюшка сделала пародию на книксен. Все засмеялись, Трош в том числе.

— А вы, княгиня, оказывается, забавная малышка. Я бы с вами не прочь скоротать ночку под соловьиное пение. — Смуглое лицо его и особенно золотая фикса излучали довольство — еще бы, такая изысканная светская беседа вытанцовывается!

— Научитесь сперва штаны носить, барон! — отрезала Манюшка, и Трошу под дружный хохот пришлось отправиться в темный уголок застегивать предательскую пуговицу.

Неизвестно, как бы обернулись Манюшкины дела, если бы не завязались такие вот контакты со старшим команды. Трош не мешал ей проходить комиссию в составе группы, а когда врачи обращались к нему за разъяснением, он говорил:

— Да, она пытается поступить в спецшколу. — И туманно добавлял: — Но нам до нее нет дела.

Таким образом он и данного ему указания не нарушил, и Манюшку не заложил. Вернувшись в спецшколу, Трош с чистой совестью доложил Дубкову:

— Двое комиссию не прошли. Что касается княгини… э-э, виноват… этой дивчины, то она прошла. Но нам до нее не было никакого дела.

Начальник Днепровской спецшколы ВВС Михаил Павлович Пятериков монументально восседал в своем похожем на трон кресле с высокой спинкой. Только вчера он вернулся из отпуска, и в ушах его еще стоял шум Черного моря, перед глазами цвели розы и олеандры. Слушая доклад начальника учебной части, он хмурился и обреченно вздыхал: возвращаться к будничным заботам после солнечных праздников не очень-то весело, поэтому когда Дубков под конец рассказал о настырной девчонке, что пытается прорваться в спецшколу, Пятериков вдруг улыбнулся во всю ширь крепкозубого рта.

— Смотри какая, — сказал он крепким молодым басом и покрутил головой не то осуждающе, не то с одобрением. — Думает, что стенку можно прошибить лбом.

— Черта лысого такие думают, — пророкотал Дубков. — Сразу разгоняются и… расшибают лоб. Кровь в жилах останавливается…

— Это трудно сказать: думают — не думают, — с неожиданной горячностью возразил Пятериков. — По-моему, думают и понимают, что невозможно, но… Риск — вот как это называется. Я, Павел Александрович, знаю, что это такое. — По его лицу словно тени забегали: так быстро сменяли друг друга самые противоречивые выражения. — Был у меня… ну, как сказать?.. случай такой в жизни.

Пришел как-то хлопчик — маленький, щупленький — щелкунцом сбить можно. Это до войны было, я тогда в аэроклубе работал. «Поступаю к вам, — говорит, — а медкомиссия не пропускает. Из-за роста.» Сколько-то там сантиметров у него не хватало. Ну, я, конечно: друг мой дорогой, против медиков не попрешь. Он такой… тихоня, улыбчивый, смотрит вроде наивно так и в то же время смело и даже дерзко. «Хочу, — говорит, — летать». И все тут. Я ему: «Что значит хочу? Я, может, хочу летчиком-испытателем быть, да вот…» И, представьте, он мне: «Если очень хотите, добивайтесь. И будете». Учить меня, видите ли, вздумал. В общем, отказал я ему… И что же? Стал он меня измором брать. Приходит каждый день и начинает: мол, без авиации ему жизни нет. Ну, и давай мне свои знания выкладывать. И по истории авиации, и по самолетам, и по моторам. В конце концов — донял. Мальчишка из детдома, с десяти лет книжки об авиации читал, в кружках наших разных занимался. В общем, взял я его под свою личную ответственность… — Пятериков вдруг замолчал и задумался.

— Ну и что же, получилось из него что-нибудь? — поинтересовался Дубков.

— Хм… Жизнь, Павел Александрович, в такие иногда виражи затягивает… В начале сорок четвертого служил я в штурмовой авиации, командовал звеном. И вот получаем приказ — в составе эскадрильи бомбить армейские склады… Дело было в Прикубанье… Вылетели мы в сопровождении истребителей. Сделали один заход на цель — а тут — «мессеры». Наши «яки» сразу на них, а мы пошли на второй заход. Склады охранялись хорошо, зенитный огонь был плотный. Из второго пике я вышел с повреждением. А тут еще «мессер» пристроился в хвост и добавил — стрелок-то мой, Петя Никоненко, убит был к этому времени… Потянул я в сторону фронта. Конечно, не дотянул. Кое-как сел, вылез и — подальше от самолета: вот-вот взорвется. Огляделся — на горизонте уже грузовики с немцами показались, глянул вверх — наши возвращаются, два «ила» и «як». Я закричал, помню, замахал руками: понимаю, что надежды нет, но хоть, думаю, доложат там, дома, что со мной… И вдруг смотрю — «як» снижается и с поворотом вправо идет на посадку… А грузовики — вот они… Солдаты с собаками уже к самолету бегут. — Он опять замолчал, скулы его напряглись, побелели. — В общем, собаки, можно сказать, за штаны хватали, когда я прыгнул в кабину, и взлетели мы у фашистов под самым носом… Вспоминаю сейчас и удивляюсь: как он отважился на такое?.. Вот какие были рисковые ребята… какие молодцы. Способность рисковать — это, я вам скажу… это одно из самых высоких качеств человека. Тут и храбрость, и вера в свои силы и в свою судьбу, и много разного другого…

— Эта Доманова, Михаил Павлович, тоже рисковая девчонка, — ввернул начальник учебной части. — Может, даже чересчур рисковая.

— Да… — Пятериков явно не желал расставаться с дорогими воспоминаниями. — А самое-то интересное — спасителем моим оказался тот мой «крестник», хлопчик-недомерок Степа Скиба. — Он достал из ящика стола фотографию круглолицего улыбающегося мальчика-лейтенанта и подал ее Дубкову. — Вот он, мой дорогой спаситель. Человек, который смело идет на риск и всегда побеждает… — Пятериков опять задумчиво помолчал, потом, встрепенувшись, сказал буднично: — Но это к вашей дивчине не относится. Разное время, разные обстоятельства… Пусть она забирает документы.

— Михаил Павлович, а может, глянете на нее? Все-таки, что ни говори, не каждый день у нас такие… казусы… Она в учебной части… каждый день приезжает… все ждет вашего возвращения.

— Зачем? — Пятериков пожал плечами. — Впрочем, что ж, ладно… — вдруг вырвалось у него, видимо, в безотчетном порыве чувств, вызванных воспоминаниями, которые все еще не оставляли его.

Он нажал кнопку звонка.

«Дворовый атаман», — определил Пятериков, внимательно оглядев плотную фигурку скорее мальчишеского, чем девичьего склада: широковатые для девочки плечи, крепкая шея, длинные, как у ребят-подростков, руки с тонкими кистями. Было что-то задиристое, почти вызывающее не только в позе, но и во всей ее стати, что ли, в движениях. Угадывалась привычка к независимости и лидерству. «А что? Если надеть на нее штаны и постричь, то и не отличишь от мальчишки… Хотя вот глаза… Зеленые, продолговатые, с густыми длинными ресницами. Очи, а не глаза. Н-да, эти очи еще покажут кузькину мать нашему брату», — вдруг поймал он себя на мысли. Михаил Павлович! хмыкнул и тут же нахмурился…

Когда ее позвали к начальнику, Манюшка вся внутренне подобралась, сделала «волевое» лицо. Ей представилось, что поглядев на нее, встретившись с ее выразительным умным взглядом (дома, в Залесье, не раз тренировалась перед зеркалом, пытаясь сделать его таким), начальник убедится, что она именно тот человек, чье место только в авиации.

Но посмотрев на него своими «умными выразительными глазами», Манюшка сразу поняла, что взгляд ее нужного впечатления не произвел, да и вообще…

«Грозный деспот, — определила она. — К такому разве достучишься…»

Ей вдруг сделалось страшно, аж до легкой дрожи в коленках, но тут же она разозлилась на себя за свой страх и стала перед «деспотом» хоть и не по вольной стойке, но и не вытянувшись в струнку, а так, середина наполовину: вежливо опустив руки, но независимо расставив ноги и расслабившись.

Дубков всячески демонстрировал свое безучастие к происходящему. Не поднимая глаз, он тщательно изучал какую-то бумагу. Вид у него был, как обычно, хмурый и недовольный.

— Не можем мы тебя взять, Мария, — сказал Пятериков совсем не грозным голосом. — Сочувствую, но…

— А почему не можете? Я такой же гражданин Советского Союза, как и все ваши троечники.

— Ну, понимаешь… Да ты прекрасно все сама понимаешь. И Павел Александрович вот тебе объяснял. — Он кивнул на начальника учебной части, как бы призывая его на помощь.

— А тогда зачем же вы меня вызвали, товарищ начальник? Я-то думала: раз сам заинтересовался…

Пятериков и Дубов обменялись быстрыми взглядами.

— В общем, не можем. — Начальник пристукнул ладонью по столу. — Все!.. Если поиздержалась… ну, денег на билет не хватает — скажи. Мы что-нибудь…

— Не нуждаюсь! — отрезала Манюшка и, одарив их поочередно отнюдь не кротким взглядом своих чудных очей, громко хлопнула дверью.

Начальник школы и его заместитель некоторое время сидели молча, точно пришибленные этим хлопком.

— Бой-девка! — промолвил наконец Михаил Павлович и смущенно, с виноватинкой, усмехнулся. — Ишь как рванула!

— Характер, — кивнул Дубков. — А вызывали зря — обнадежили вроде, а потом — иди гуляй… Волос дыбом встает!.. Но вы правы — это ничего не значит. Не было прецедента.

Пятериков неожиданно превратился в «грозного деспота».

— Не было, не было! Ну и что? Когда Степка со своим росточком пробивался в авиацию… тоже не было. Не помоги я ему тогда, где бы я сейчас был? — Он усмехнулся. — А вдруг опять судьба испытывает? А?

Начальник вызвал секретаря и приказал разыскать «эту нашу кавалер-девицу».

Ее «искали, но не нашли». Забрав документы, Мария Доманова испарилась.

Время подбиралось к обеду, а Манюшка еще и крошки во рту не держала. Она зашла в столовую неподалеку от спецшколы. Обед из пирожков с ливером и теплого перлового супа показался ей королевским пиршеством, и она ела его с большим аппетитом, несмотря на переживания.

Впрочем, настроение у нее было хоть и неважное, но не пораженческое. Ну, дали от ворот поворот, и она не знает пока, что делать, но не вешаться же, в самом деле! Если уж честно говорить, решение поступить в спецшколу пришло случайно.

В Залесье, где они жили вдвоем с отцом Велика, была только семилетка и, закончив ее, Манюшка встала перед выбором: или уезжать куда-нибудь, где есть средняя школа, или совсем бросить учебу. Ехать было не к кому, а оставить учение казалось ей полным крушением в жизни. Жизнь зашла в тупик, и выхода впереди не светилось. И, отчасти по инерции, отчасти из неосознанного упрямого желания перебороть обстоятельства, сдав последний экзамен за седьмой класс, она на следующий же день села за учебники восьмого: «Сдам экстерном, а там видно будет».

Целыми днями, обложившись книгами и тетрадями, лежала Манюшка на берегу озера — читала, решала задачи, делала выписки. Лишь трижды в день покидала она свое «лежбище» — ходила на обед и к проходящим поездам на станцию. Прогуливалась по платформе мимо вагонов, наблюдала чужой дорожный быт. На сердце было темно и тоскливо: вот едут люди к переменам, к новым делам, а она как замурованная в этом забытом богом Залесье. И вместе с тем поезда были для нее как вестники надежды: они приходили из другой жизни и уходили в другую жизнь, и Залесье не казалось таким уж забытым. И ночами снились поезда, и далекие паровозные гудки тревожили, манили.

Разрешилось все неожиданно просто. В августе приехал на каникулы Борис Бутузов — их сосед, годом раньше закончивший Залесьевскую школу. Вечером в Доме культуры он подошел к Манюшке.

— Привет от старых штиблет, — сказал отрывисто, выделяя каждое слово, и любовно тронул черный лакированный козырек фуражки.

— Привет! — Манюшка удивленно оглядела его. — Какая блестящая форма однако!

— Красивая, ага? — Борис дважды повернулся кругом. — Как видишь, офицерская. — Он потрогал стрелки на брюках, сдул невидимую пушинку с рукава кителя. — А я тебе привет привез из Днепровска. Догадываешься, от кого?

— От Вербака, что ль? — как можно равнодушнее спросила Манюшка.

— Догадлива. — Борис лукаво прищурился и потер пальцем блестящий латунный крап на голубом околыше фуражки. — Делаем вид, что нам все равно?

— А нам и правда все равно.

— Ух ты! — Борис влюбленно глянул на голубой погон с желтой курсантской окантовкой. — В таком случае я тебя провожаю, ага?

— Давай.

Тут Борис сразу повел себя как победитель: придвинулся поближе и принялся охорашивать ее: разгладил морщинки на рукаве, поправил воротник жакета. В зале, когда погас свет, он бесцеремонно положил свою руку на ее ладонь и стал пожимать ее, поглаживать пальцами. Манюшка вежливо, но твердо пресекла эти нежности.

После сеанса, по дороге домой, он раза два порывался обнять ее, но получил решительный, хоть и в шутливой форме, отпор. Наконец ей надоели его поползновения.

— Знаешь что? Перестань подбивать клинья!

— Во дает! — опешил Борис. — А зачем же согласилась, чтоб проводил?

— Ну, ты ж знаешь: в Залесье свежий человек на вес золота… Расскажи-ка, что это за форма на тебе.

— Учусь в спецшколе ВВС. — Борис поскучнел. — Это средняя школа, готовит кадры для военных авиаучилищ. В спецухе три роты. Третья изучает программу восьмого класса, вторая — девятого, первая — десятого. Ну, что еще? Полное государственное обеспечение — рубон, обмундирование, учебники. Общага, правда, маленькая, большинство снимают койки на стороне. Школа платит за каждого тридцатку в месяц, остальное по договоренности с хозяевами. Доплачивают кто двадцать, кто двадцать пять, кто тридцать рублей. От квартиры зависит.

Манюшку все это очень заинтересовало.

— То, что нужно, — задумчиво произнесла она. — Жаль, что девчонок, наверно, не берут. Не?

— Да ты что! — снисходительно засмеялся Борис. — А ты бы пошла, ага?

— Я бы пошла, — как бы машинально повторила Манюшка, а сама вся напряглась, словно перед прыжком в холодную воду.

«Я бы пошла», — повторила она про себя, но уже осмысленно и утверждающе.

— Бывай здоров, — вдруг кинула Манюшка Бутузову и побежала домой.

Борису только и оставалось, что развести руками от неожиданности и обиды.

Ночь у Манюшки прошла без сна, а утром она объявила Николаю Степановичу, что через три недели едет в Днепровск. Он покачал головой: отговаривать, — знал, — бесполезно. В затею Манюшки он не поверил, но чем мог помог: выхлопотал в военкомате документ для предъявления в спецшколу (Доманова Мария — дочь погибшего фронтовика, просим принять в порядке исключения), добился в районо, чтобы приняли у Манюшки экзамены за восьмой класс, ну, и деньгами на дорогу снабдил, само собой. (Конечно, могла бы Манюшка обойтись и семью классами — для поступления в третью роту достаточно, — но не в ее характере было останавливаться на полдороге, да и трудов было жалко: столько готовилась к экзаменам…)

Манюшка закончила обед, с сомнением посмотрела в сторону буфета, где виднелась горка коричневых пирожков, — взять еще, что ли? Нет, надо деньги экономить: неизвестно, сколько придется кантоваться в Днепровске. А может, и в Киев дорога выпадет. Пятериков же не самый большой начальник, есть и над ним кто-то, а над теми — что, никого нету? Так что не все потеряно, и нужно только не сдаваться. А документы правильно забрала — отослали бы их в Залесье — вот тогда было бы все кончено. Что ж, начнем новую атаку. Для начала узнаем, кому подчиняется этот грозный деспот.

Едва она появилась в приемной, секретарь, полная, сильно накрашенная женщина, схватила ее за руку и повлекла в кабинет начальника.

Пятериков поднял голову от бумаг.

— Ну, что, Доманова, небось, развернулась уже на обратный курс?

— Еще чего! — фыркнула Манюшка. — К вашему начальству собралась. У вас кто начальство?

— Ябедничать, значит?

— А что мне остается? Не собираюсь с вами лук чистить.

Пятериков махнул рукой в сторону двери.

— Ладно, посмотрим, чего ты стоишь. Иди оформляйся. — И, снова погружаясь в дела, проворчал: — Глядишь, вот так и превратим спецшколу ВВС в институт благородных девиц.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Тишайший четвертый взвод. «Откуда ты, прелестное дитя?» Первые знакомства

Манюшку зачислили во вторую роту, четвертый взвод.

До конца занятий оставалось всего два урока, можно было бы начать новую жизнь завтра, но Дубков прогнал ее в класс (мол, у него волос дыбом встает, когда он видит спецшкольника без дела).

— В четвертом взводе сейчас самоподготовка, заболел преподаватель химии, так что ты иди прямо к ним. Только не шуми. У них на самоподготовке — абсолютная тишина. Самый дисциплинированный взвод в школе.

Настроенная таким напутствием, Манюшка поднялась на третий этаж и пошла по коридору едва ли не на цыпочках. Дверь с табличкой «4 взвод» потянула на себя осторожно, чтоб не скрипнула. Но как только она приотворилась, на Манюшку обрушился адский грохот и шум.

«Самоподготовка» была, видимо, в самом разгаре. Человек десять сгрудились у задней угловой парты и, барабаня ладонями по крышке стола, издавая птице-насекомо-звероподобные звуки, пытались воспроизвести нечто похожее на джаз. Невысокий коренастый паренек в аккуратно подогнанной гимнастерке с черными, коротко постриженными волнистыми волосами водил по воздуху руками — дирижировал. Временами он морщил толстый нос, взмахивал широкими бровями, смеялся.

Другая группа, у окна, играла в «угадай, кто». Оттуда слышались сочные шлепки и возгласы: «У-ух! Га-ах! М-ы-ых». В проходе между доской и партами пара спецшкольников (один из них был Борис Бутузов) пародировала бальный танец «Па д’эспань», изображая его на строевой манер. Аккомпанировавшие им пятеро «музыкантов» сидели в ряд на крышках парт и — губами, глотками — вырабатывали нужную мелодию. Остальные ребята в разных уголках класса вели задушевные беседы или весело трепались. И лишь несколько новобранцев в гражданской еще одежде дисциплинированно занимались самоподготовкой.

Манюшка проскользнула в класс, села за ближайшую к двери парту и затихла. Однако долго оставаться незамеченной было, конечно, невозможно.

— Мощная шевелюра у товарища, — послышался голос за ее спиной.

— Дни ее сочтены, — отозвался другой.

— Э, та це ж дивчина! — удивленно.

Шум медленно начал стихать и через какое-то время в классе наступила тишина. Все смотрели на Манюшку с недоумением.

— Откуда ты, прекрасное дитя-я? — простирая к ней руки, пропел речитативом спецшкольник с неестественно красным, когда-то, видать, перебитым носом.

Ясно: хотят из нее дурочку для собственной потехи сделать. Ну уж не-ет! Манюшка встала и, так же картинно простерши к нему руки, ответила тоже речитативом:

— Оттуда же, откуда и ты, дурачок необмолоченный! Пора бы знать такие вещи-и!

Никто не ждал от нее ответа, а такого и в такой форме — и подавно. Поэтому на несколько мгновений все замерли с открытыми ртами и вытаращенными глазами. А потом ахнул такой хохот, что прежний шум был ничто в сравнении с ним. Кто схватился за живот, кто катался головой по парте, кто отмахивал руками: ох, да ну тебя!

Хохотали до потери сил. Наконец стихли. К ней подошел Борис Бутузов, протянул руку.

— Здравствуй, Манюш.

— Привет, Борь. Только тут я для всех Доманова. И для тебя тоже.

— Ну, как хочешь, — смущенно пробормотал он и затоптался рядом, не зная, что делать дальше и что говорить.

Из угла, от джазистов, подчеркнуто поспешая, к ней приблизился Трош.

— Княгиня, рад приветствовать вас в нашем высшем обществе. — «Изысканный» поклон. — Предлагаю поселиться в моем дворце «на Камчатке», подальше от бдительных глаз черни. — И он пренебрежительным мановением руки показал на преподавательский стол.

— Я, барон, привыкла сидеть впереди. Ну, а теперь сяду, где прикажет начальство.

— Помкомвзвода, распорядитесь! — раздалось несколько голосов.

Высокий русоволосый спец с насмешливым взглядом серых глаз подошел к первой парте среднего ряда и ткнул пальцем:

— Здесь место товарища Домановой, а вы, товарищ Синилов, катитесь отсюда как можно дальше, чтоб вас не было видно даже вооруженным глазом.

«Товарищ Синилов» — очень смуглый парень с белокурыми волосами, начал собирать свои учебники, демонстрируя при этом, как безропотно и даже с удовольствием выполняет он приказание любимого начальника.

— Изгнание из рая Блондина-брюнета, — констатировал кто-то.

«Одни артисты собрались, — с усмешкой подумала Манюшка. — А может, просто передо мной выгинаются?»

И вдруг она почувствовала себя счастливой: ведь поступила, поступила же — и куда! — и вот эти ребята, эти артисты — ее товарищи. Теперь и они приняли ее в свою семью и даже выгинаются, чтобы понравиться ей.

Перед Манюшкой предстал парень с перебитым носом, щелкнул каблуками и склонил голову.

— Игорь Козин. Благодарю аллаха и помкомвзвода, что они послали мне такую просвещенную соседку. Надеюсь с вашей помощью ликвидировать пробел в области некоторых специальных знаний…

В это время дверь распахнулась одним рывком и в мгновенно затихший класс ворвался тот самый преподаватель, похожий на Лермонтова, у которого Манюшка писала диктант.

— Лесин, наш комвзвода, — шепнул ей сосед.

— Встать! Смирно! — зычно скомандовал молодцеватый дежурный, на мускулистом плотном торсе которого, казалось, вот-вот лопнет гимнастерка. — Товарищ преподаватель, четвертый взвод готов к вашему уроку! Незаконно отсутствующих нет. Дежурный по взводу Мотко.

Оба они четко повернулись лицом к ребятам.

— Здравствуйте, товарищи! — бодро крикнул Лесин, блестя стеклами очков.

— Здравия желаем! — дружно гаркнул взвод.

Манюшка, конечно, промолчала. Ей казалось, что это тоже игра, и было неловко за преподавателя, что он, серьезный, взрослый человек, участвует в ней.

А Лесин артистически небрежно бросил портфель на стол, сел и, вплотную приблизив голову к раскрытому журналу, сделал запись.

— Хорошо. Ну-ка, Мотко, порадуйте нас. Если так четко будете отвечать, как докладывали, пятерка обеспечена.

Молодцеватый дежурный снова вышел на середину класса. Однако шаг его был теперь довольно неуверенным. А по тому, как виновато он шмыгал носом, можно было догадаться, что вряд ли удастся ему порадовать преподавателя своим ответом.

— Ну-с… На летний отпуск вам был дан список обязательной для чтения литературы. Расскажите-ка мне, голубчик, содержание романа Гончарова «Обломов».

— Ну-с… — начал Мотко, несомненно, пародируя преподавателя, что подтвердил вспыхнувший в классе смешок. — Жил-был Обломов, человек дуже ленивый и вообще… неповоротливый. Собственно говоря, це був типичный представитель…

— Не надо анализа, голубчик. Просто содержание.

— Проснулся, значит, Илья Ильич в своей кроватке…

— Это позже. Кстати, отрывочек этот вы могли запомнить с четвертого класса. Детство Обломова. Ретроспекция. А роман начинается… с чего, голубчик?

— С того, що Обломов взрослый, — сообразил Мотко. — Ну и вот… человек он дуже ленивый и, можно сказать, неповоротливый. Все время валялся на кровати…

— На кровати?

— Ну, на диване.

— Так. Ладно, чтобы сократить время… Расскажите-ка мне, голубчик, сцену прощания Обломова с Ольгой.

— А чего тут рассказывать? Простились и разбежались.

— Вы поподробнее. Где это происходило, кто что сказал.

— Обломов сказал: «Прощай, Ольга». А она: «Прощай, Илья».

— И все? А там еще очень важные мысли были высказаны… Н-да… Давайте-ка я вам двойку поставлю, а, голубчик?

— Да за что сразу — двойку? — переминался с ноги на ногу Мотко. — Читал я, товарищ преподаватель.

— По диагонали. Да и то вряд ли. Скорее всего кто-то за пять минут пересказал вам канву. Это практикуется в вашей среде. Марш на место! Захаров!

— Очередная жертва, — сказал кто-то под общий смех.

Но Захаров — это был тот паренек, что дирижировал джазом, — отбил все атаки преподавателя. Лесин гонял его по всем произведениям списка, расставлял каверзные ловушки, ставил подножки и бил поддых, но — тщетно.

— Один — один, — прокомментировал кто-то на «Камчатке», когда Захаров, получив пятерку, двинулся на свое место.

— Нет! — тотчас вскинулся Лесин. — Не один — один, а один — ноль: одно поражение, одна победа. В матче четвертый взвод против знаний, а не четвертый взвод против преподавателя.

На переменке к Манюшке, одиноко стоявшей в коридоре у окна, неожиданно подошел Захаров.

— Ну, как тебе Лесин? — спросил он так, будто они были давно знакомы. Не ожидая ее ответа, продолжил: — Ученый малый, но педант. Любит из всего на свете выводить мораль.

Это простецкое обращение и свойский тон тронули Манюшку: она все-таки чувствовала себя очень одиноко здесь. Все же, прежде чем ответить, внимательно посмотрела на Захарова: не играет ли. Вроде бы нет.

— Он у нас диктант проводил на вступительных, — сказала Манюшка уклончиво. — На Лермонтова чем-то похож.

— Похожа свинья на ежа, только шерсть не такая.

— Вы… ты его так не любишь? Он что, в самом деле…?

— На выражения не обращай внимания — мы тут все ради красного словца не пожалеем и отца. Лесин, между прочим, тоже слегка играет. Строгого, но справедливого отца-командира, воспитателя, похожего на Макаренко. Должен сказать, что в общем-то играет неплохо, не фальшивит, хотя иногда и пережимает. При всем при том он хороший преподаватель литературы и языка. Впрочем, сама увидишь… — Захаров побарабанил пальцами по подоконнику. — Ты, конечно, произвела у нас сенсацию. Разговоров! Догадок! Что, лавры Расковой снятся по ночам?

— Да ничего такого, — засмеялась Манюшка. — Кровь из носу надо получить среднее образование. Вот и пошла. Авиатор же — профессия ничем не хуже других.

— Молодец, что не врешь, только мой тебе совет — не распространяйся больше на эту тему.

— А что, побьют?

— Хуже — запрезирают. Мы тут все — фанатики авиации.

Зазвенел звонок.

— Эх, жисть наша поломатая! — вздохнул Захаров. — И поговорить некогда. Ладно, пошли. Сейчас у нас Бездельник. Тоже оригинал.

Первое впечатление у Манюшки было — преподаватель втягивается в класс: сначала в проеме медленно отворившейся двери показалась маленькая головка с русым ежиком надо лбом, потом — узкие плечи, грудь, длинная талия — все это облаченное в длинный черный китель; затем за порог шагнули длинные ноги в черных форменных брюках, заправленных в высокие хромовые сапоги.

Он медленно прошествовал к столу, медленно, как бы в несколько приемов, уселся на стул, медленно раскрыл журнал и сделал необходимые записи. Вдруг взгляд его уперся прямо в Манюшку.

— В какой школе учился?

— В Залесьевской, на Волыни, — внутренне напрягшись, ответила Манюшка. Она встала, машинально поправила воротничок блузки.

— Что имел по географии? — Преподаватель или не замечал или делал вид, что не замечает ее женского обмундирования.

— Пять.

— Ишь ты, пять. Ну-ка назови все области РСФСР по течению Волги с севера на юг.

— Ярославская… — начала припоминать Манюшка. — Костромская… Ивановская… Горьковская… Марийская АССР… Чувашская… Татарская… Мордовская… Потом опять области: Ульяновская… Куйбышевская… Саратовская… Сталинградская… Ну, и Астраханская.

Преподаватель встал, заложил руки за спину, прошелся по классу, с интересом посмотрел в раскрытое окно, вернулся к столу и ткнул пальцем в Манюшку.

— Куда подевал Калининскую область, бездельник?

— Ну… Но ведь вы сказали: по течению Волги с севера на юг. Самая северная область на Волге — Ярославская. А Калинин хоть и выше по течению, но южнее.

— Так, так… выкручиваешься. Ладно, будем считать, что тебе это удалось. А почему Мордовскую АССР назвал? Ее территория к Волге не выходит.

— Но она же в Поволжье!

— В Поволжье, ну и что? Почему ж ты тогда не назвал Пензенскую и Кировскую области? Они тоже в Поволжье… Ага, молчишь… А скажи, какие крупные центры добычи угля ты знаешь в Закавказье.

— Шемаха, Закаталы, — не подумав, брякнула Манюшка.

— Сидай, бездельник! Закаталы… Я вот тебе двойку закатаю! Как фамилия?

— Доманова.

— Так, так, Доманов, Доманов, — стал водить он пальцем в журнале, опять же то ли не расслышав, то ли сделав вид, что не расслышал окончание фамилии. — Э, да такого и в журнале нема. Видать, самый свеженький. Это-то тебя и спасло от двойки.

Спросив еще нескольких ребят, он начал объяснять домашнее задание, и Манюшка простила ему обиду — что он выставил ее на потеху. Рассказывал Бездельник так, будто только что вернулся из чужой страны и сейчас делился своими личными впечатлениями.

«Умница этот Бездельник, ничего не скажешь», — решила Манюшка, и ей очень захотелось подрасти, что ли, в его глазах, чтоб не считал и он ее непроходимой тупицей. Когда прозвенел звонок, она подошла к преподавателю, вставшему из-за стола, и выпалила:

— Ткибули и Ткварчели!

Он глянул на нее серыми въедливыми глазами и насмешливо улыбнулся:

— Географию на пять знает только бог, преподаватель знает ее на четыре, а вы, бездельники, — не больше, чем на троечку. Запомни это!

У Манюшки запылали уши: здорово он ее по носу щелкнул.

Высокий черноволосый старшина Мигаль строил роту на обед. Он расхаживал по коридору первого этажа широким шагом и начальственно покрикивал:

— Первый взвод, что вы тянетесь по одному? Сурдин, тебя вся рота ждет!

Манюшка подошла к нему и, задрав голову, спросила:

— Мне дадут поесть?

Мигаль учился в четвертом взводе, поэтому уже знал ее.

— На довольствии сегодня ты не состоишь. Ну, становись в строй, подождешь там, в столовой, — может, и останется что-нибудь на твою долю.

И она встала в строй. Ей и в голову не пришло, что это унизительно — ждать, пока все пообедают и ей дадут какие-то остатки. Еще с войны к еде у Манюшки сохранилось отношение наипримитивнейшее, как у собаки: дают — бери, бьют — беги. А тут и подавно глупо было бы фыркать: не в гостях же она.

Рота разместилась по четыре человека за каждым столом и споро заработала алюминиевыми ложками. Манюшка стояла у двери, с любопытством оглядывая большой зал, уставленный столами вдоль стен, и своих сослуживцев (ей нравилось мысленно подчеркивать: моя рота, мои сослуживцы), внимчиво поглощающих еду. Она отметила, что обед не очень-то обилен: борщ, картошка, компот, и, главное, порцийки не для молодого аппетита — могли бы быть и побольше.

К ней подошел Захаров.

— А ты чего тут стенку подпираешь?

— Да вот… Не стою пока на довольствии. Старшина сказал: если останется…

— Эх ты, наивняк! Да будет тебе ведомо — у нас не остается. Идем.

Он привел ее к столу у дальнего окна и усадил на свое место.

— Рубай.

— А ты?

— А я за ложкой. Но ты не жди.

Соседи за столом доедали свой обед. На Манюшку они не поднимали глаз, точно чего-то стыдились.

Она в момент выхлебала половину борща, ополовинила картошку, отхлебнула компота. Захаров все не шел.

— Ты доедай, — сказал сосед слева. — Толик этого и ждет. На двоих тут делить нечего.

— Не, я так не могу.

— Эх, интеллигенция вшивая, — крякнул Мотко, сосед справа, и ушел из-за стола.

Через некоторое время он появился с подносом, на котором парился полный обед. Сзади плелся Толик.

— Зря ты, Марий, — сказал он тихо Манюшке. — У нас тут, брат, законы суровые. Будешь жеманиться и разводить всякую антимонию — опухнешь с голоду или от мордобоя. Тут надо…

— Садись, рубай! — оборвал его Мотко, выставивший уже посуду на стол.

— Какой благородный жест! — воскликнул Захаров. — Оторвать от сердца вторую порцию! Это же…

— За меня не страдай, я не из тех, кто может опухнуть с голодухи. — Сделав иронический полупоклон, он спортивной пружинящей походкой удалился в сторону кухни.

«Красиво ходит», — отметила Манюшка, снова берясь за ложку.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Распорядок. Спецы и ратники. «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе…»

Заморозков еще не было, но по утрам асфальт тротуаров и цементная дорожка перед школой так настывали, что в Манюшкиной обувке на них невозможно было стоять.

Манюшка приехала в Днепровск в старых брезентовых тапочках, и сейчас они, не выдержав частых маршировок и пробежек на занятиях по военному делу и физкультуре, расползались по швам и не по швам. Почти каждый день Манюшка чинила их, накладывая заплатки, но к вечеру из них снова предательски выглядывали наружу пальцы.

Проклятая обувка была на ней как позорное пятно. Манюшка не страдала чувствительностью, презирала всякую «мерихлюндию», но когда кто-нибудь бросал взгляд на ее брезентовые развалины, ей становилось неловко даже перед своим братом-спецшкольником, не говоря уж о штатских знакомых. Ух, эти поганые тапочки! Если бы не они… Ведь все остальное ее не только не дискредитировало, но, можно сказать, украшало. Гимнастерку и брюки бэу (бывшие в употреблении), что выдали ей временно, она выстирала и подогнала на себя, и они сидели на ней, как на молодом щеголеватом адъютанте. Пилотка ей шла, а уж когда она надевала фуражку с блестящим крапом, пошитую на последние деньги, — могли попадать все встречные мальчики, если бы они могли с первого взгляда уловить, кто перед ними, и девчонки, пока не распознали.

По утрам и вечерам в летней форме становилось уже холодновато, но это ерунда, и если Манюшка с нетерпением ждала, когда выдадут зимнюю, то больше всего из-за ботинок.

Жила она на частной квартире, как и большинство спецшкольников. В маленькой комнатушке едва помещались две кровати, стол и два стула. На второй кровати спала хозяйкина выучка Марийка.

В спецшколе все словно позабыли, что Доманова — девчонка. Манюшке даже казалось, что преподавателям указание дали такое — не обращать внимания на ее пол. С первого же дня географ упорно называл ее бездельником, Лесин — голубчиком, остальные тоже обращались с нею, как с любым другим ее товарищем. Что касается спецшкольников, то тут существовал целый спектр отношений.

В четвертом взводе Манюшка была принята как своя почти сразу. Тут многое было за нее: и то, что большинство ребят были старше на два-три года и чувствовали себя покровителями, и своеобразное тщеславие: единственная девочка в спецшколе — наша, и общие интересы. При ней говорили почти обо всем, доверяли ей, как всем, и даже звали с легкой руки Толика Захарова мужским именем — Мáрий. Но, конечно, забыть совершенно, что она девочка, было невозможно: каждый чувствовал границу, установленную природой, и никто не мог ее переступить ни с той, ни с другой стороны. Скажем, анекдоты при ней гнули почти любой солености, а вот уже сквернословить просто так — редко кто отваживался.

Вторая рота относилась к Манюшке, как к троюродной — вроде бы и родня, а больше все-таки чужая. Однако все ее знали: ведь целый день толклись на переменках на одном этаже, по нескольку раз строились. Все примелькались друг другу. Многие ребята при случае выказывали ей дружелюбие, но находились и такие, что отпускали едкие, злые, иногда и сальные шуточки.

Ну, а для первой и третьей роты Манюшки вроде как и не существовало. Подавляющее большинство ребят ее не знали, кое-кто даже не слышал о ней, а и прослышав, не торопился лицезреть: хватало дел и поважнее.

Как и все, Манюшка жила по строгому распорядку. В 7.30 — подъем. Умывшись, она выходила из дома и, поеживаясь от ядреного стылого воздуха, бежала в школу. Из близлежащих улиц и переулков в том же направлении спешили озабоченные новым днем спецшкольники. Группки соединялись в ватаги, а у ограды спецшколы уже образовывалась большая толпа, валом валившая в калитку, а затем в двери. Вокруг слышались хрипловатые спросонья голоса:

— Физик должен вызвать, так что пара обеспечена. — Если знал, что вызовет, чего ж не подзубрил? — Вызубришь с нею, как же: еще минутку да еще полчасика — глядь, уж и на сон времени почти не остается. — Майор говорил, на парад пойдем тремя коробками, так что не все попадут. — Попадем — хорошо, не попадем — еще лучше. — Заливай, заливай! — После наших ужинов всю ночь кусок мяса снится. Два пирожка с ливером — разве это ужин для здорового мужика? — Думай не про жратву, а про возвышенное, тогда не котлеты, а ангелы будут сниться. — Меняю пять ангелов на две порции котлет с картошкой…

— Дверь закрывайте! — тщетно взывал озябший часовой.

Оттащив учебники в свои классные комнаты, все снова спускались в вестибюль. В 7.45 во дворе школы начиналась физзарядка. За две-три минуты до восьми звучала команда: «Сомкнись!» — и рота шла на завтрак.

Занятия начинались в 9.00. Кусочек свободного времени перед их началом был заполнен воспоминаниями о вчерашних вечерних событиях, если таковые произошли, всякими смешными историями, досужим трепом. А кое для кого это были единственные спасительные минутки, когда можно хотя бы слегка подготовиться к первому уроку — прочитать разок заданные на дом страницы учебников или перекатать у «головастиков» задачи.

Последний, седьмой, урок заканчивался в 15.15. Через полчаса старшина Мигаль строил роту на обед. Построив, докладывал капитану Тугорукову. Сухощавый, с ввалившимися щеками, затянутый в скрипучие ремни, командир роты стоял перед строем и, поворачивая голову то вправо, то влево, тихим вкрадчивым голосом делал замечания:

— Не шевелиться, не шевелиться! Рр-разговорчики! Тих-тих-тих!

Лицо его, подрезанное сверху узким лбом, переходящим в широкую лысину, принимало в эти минуты такое выражение, будто он собирался сообщить важную новость. Когда наступала тишина, капитан тщательно выравнивал роту, словно готовил ее к прохождению торжественным маршем, после чего обращался к старшине:

— Ведите в столовую.

С 17.00 до 20.00 — самоподготовка. Сидели в классе и готовили уроки на завтра. Потом ужинали и расходились по квартирам. Наступало неконтролируемое личное время. Каждый тратил его по своему усмотрению, талантливо или бездарно, весело или скучно — это зависело от финансовых и прочих возможностей и городских знакомств.

Назавтра колесо жизни делало новый оборот в той же колее.

Наконец-то выдали зимнее обмундирование. Это событие произошло в конце октября. Впрочем, событием оно было только для ратников — первогодков. У спецов их поношенные кители и брюки восторгов уже не вызывали.

Сразу после обеда Манюшка сдала завскладом свое бэу, с омерзением швырнула в кучу старых ботинок вонючие, вконец разорвавшиеся тапочки, переоделась и отправилась на квартиру: тех, кто не имел троек, Лесин отпускал с самоподготовки, а она была в их числе.

До самого ужина просидела она у стола, подгоняя на себя обмундирование. Ей помогала Марийка. Когда в последний раз, уже окончательно, Манюшка оделась и встала перед зеркалом, подружка в восторге воскликнула:

— Ой, який гарный хлопец получився! Аж голова пишла кругом!

И правда, хлопец получился что надо. Фуражка на стриженой под мальчишку голове сидела чуть набочок, лихо, с форсом, темный, защитного цвета китель словно прирос к ее крепкому гибкому телу, черные, с голубыми кантами брюки (в штанины Манюшка вкатала для большего шика широкие клинья) закрывали носы ботинок и при ходьбе как бы расчищали путь впереди. Это было ужасно модно! Вот только ботинки несколько разочаровали: они были из толстой кирзы, на толстой подошве с широким рантом и квадратными носами — неуклюжие и тяжелые.

«А, ничего, штанины закроют, — успокоила она себя. — Зато зимой портянки можно наворачивать, ноги в тепле будут».

— Теперь ты настоящий спец, — одобрительно заметила Марийка.

— Э, нет, спецом я только через год стану, — вздохнула Манюшка и принялась объяснять удивленной подруге обычаи спецшколы.

Первогодков у них зовут ратниками. Спецами они становятся только после того, как возвращаются из летнего лагеря. Спецы на ратников смотрят свысока, могут и обидеть — словом или действием, — и ратник обязан безропотно терпеть. Бывало, — рассказывали Манюшке ребята из ее взвода, — творились форменные безобразия: старички заставляли новобранцев чистить себе одежду и обувь, насильно меняли свои старые вещи на их новые, ради развлечения налево и направо раздавали затрещины, буквально ездили на бедных ратничках, принуждая на себе поднимать господ спецов на верхние этажи. Правда, с каждым годом таких случаев становилось все меньше.

— Ой, да що ж це таке! — испуганно и возмущенно воскликнула Марийка. — А куды ж дывыться начальство?

— А что начальство! Не приставишь же к каждому ратнику начальника — оберегать.

И Манюшка поделилась: ее радость омрачает то, что им, новичкам, выдали кителя шерстяные, с начесом, а у старичков диагоналевые, и теперь сразу видно, что она ратник.

Не зря тревожилась Манюшка. На ближайшей неделе несколько пар нового обмундирования перекочевало от ратников к спецам. Об этом знали все, но до начальства не дошло.

А в один прекрасный день наступила и ее очередь испить горькую чашу ратника.

Манюшка стояла у окна и поверх крыш смотрела на Днепр. С третьего этажа он был хорошо виден — спокойный, ублаготворенный, весь в бликах от лучей низкого ноябрьского солнца. Город на этом берегу ступеньками улиц спускался к реке. Он с каждым днем все больше нравился ей.

А на душе было серо и тягостно. После того, как спало напряжение первых дней и жизнь вошла в накатанную колею распорядка, Манюшку постепенно опутала тоска. Да, ее приняли как свою во взводе, и со всеми она была в нормальных приятельских отношениях, но ни с кем не было душевной близости, товарищи были для нее пока только знакомыми. Из Залесья пришло письмо от Николая Степановича, в котором он сообщил, что женился. И хотя это не было для нее неожиданностью, Манюшка почувствовала себя еще более одинокой.

Подошел Толик Захаров. Глядя на нее ироничными серыми глазами (между прочим, ей очень нравилось это редкое сочетание серых глаз с черными волосами), спросил:

— Как тебе Днепровск? — Он кивнул на заоконный вид. — Небось, считаешь, скверный городишко, да?

— Ну, почему? Правда, я еще толком и не знаю его.

— Летом пыль, зимой часто грязь, не говоря уж о весне и осени. Ни на коньках, ни на лыжах.

— Что ж ты, ничего хорошего о своем родном городе сказать не можешь?

Захаров улыбнулся по-доброму, без обычной иронии.

— Да это же так, воркотня. А вообще-то я его люблю. Ему во время войны ох досталось — весь центр был разрушен боями, бомбежками и немецкими подрывниками. Заводы частично вывезли в тыл, частично взорвали. А через четыре года после войны — смотри — все работают на полную мощность. Цеха новые построили, крупный автозавод, металлургический институт. Только что восстановлен третий трамвайный маршрут. Ну, водопровод, канализация — это сдают каждый месяц по километру — полтора. Я его изучил, можно сказать, вдоль и поперек, а иногда выйду на какую-нибудь улицу — и не узнаю. Да вот хотя бы в центре. Там до войны гастроном занимал целый квартал — огромное такое четырехэтажное здание, все в рекламе вечером, в огнях, — в общем, гордость наша и краса. Немцы спалили его при отступлении. Сразу — как гигантская черная яма посреди города! А сейчас на этом месте жилой дом для металлургов отгрохали. Первый этаж — магазины: продуктовый, ткани, обувь. И кафе есть. Не была? И так на любой улице — что-нибудь построено или восстановлено. Я вот как-нибудь устрою тебе экскурсию. Уверен, ты тоже станешь патриотом Днепровска… Ну, а коньки и лыжи… Тут уж ничего не попишешь — юг. Правда, каток зимой временами работает, но я не люблю кататься, когда со всех сторон подпирают. Мне подавай простор, разбег!.. А у тебя, Марий, есть увлечения?

Манюшка рассмеялась.

— Есть. Но ты не поверишь…

— Хм… Уже интересно! Что ж это может быть? В куклы любишь играть на старости лет? Или коллекционируешь прыщи на чужих подбородках?

— Еще глупее. Мое увлечение — учеба.

— Н-ну-у, Марий… Кто поверит в такой хвыномен?

— Правда-правда. Началось это еще в первом классе. Как-то я совершенно неожиданно получила пятерку по арифметике. И после этого как будто зуд какой внутренний открылся: еще, еще пятерочку. И понимаешь, какая-то страсть к учебникам: а что там дальше? а дальше? Каждую свободную минуту на учебу тратила. К середине учебного года мне уже с первачками нечего было делать. Учительница стала заниматься со мной особо. А весной перевели сразу в третий класс. Потом все еще раз повторилось. Я закончила третий, мы переехали в Залесье, в Западную Украину, и тут я пошла сразу в пятый класс. А этим летом за восьмой сдала. В общем, мало того, что наверстала два года, в войну потерянных, но и вперед прыгнула. И вот результат: мне четырнадцать с хвостиком, а я с вами, великовозрастными, в одном строю.

Толик почесал в затылке.

— Ну, ты меня сразила… Только знаешь что? Не признавайся больше никому. Твое увлечение настолько уникально, что его можно принять за болезнь. Что-то вроде клептомании или шизофрении.

— Ты-то, надеюсь, не разболтаешь?

— Я — могила.

Помолчали. Потом Манюшка со вздохом произнесла:

— Когда же обед? Под ложечкой уже сосет.

У Захарова сморщился нос — верный признак того, что собрался иронизировать.

— Э, Марий, это не по-нашенски. Ни голод, ни холод, ни стихии для спеца не существуют.

Как всегда, ирония его была глубоко скрытой, так что не поймешь — всерьез он говорит или шутит.

— Мне можно и поныть, — улыбнулась Манюшка, — я ведь пока что ратник. К тому же поесть всегда было моей пламенной страстью.

— О, ну в этом с тобою солидарен каждый спец… А вон и наш бравый старшина. Пойду-ка я, Марий, разведаю у него.

Толик отошел, и тут же рядом с Манюшкой оказался упитанный спец с короткой черной челочкой над маленькими глубоко сидящими глазками.

— Пошли, разговор есть, — бросил он непререкаемым тоном и цепко взял Манюшку за локоть.

Ничего плохого не заподозрившая Манюшка не сопротивлялась. Они спустились на второй этаж.

— Зайдем в красный уголок, — предложил спец дружелюбно, распахивая перед Манюшкой дверь.

Там было пусто. Он деловито задвинул ножку стула в ручку двери. И тогда она все поняла, и мысленно ругнула себя за недогадливость.

— Махнемся, — сказал спец и стал снимать свой старый китель.

— Брось. — Манюшке хотелось образумить парня, чтобы не доводить дело до драки. — Добровольно не отдам, а силой не возьмешь.

— Во-озьму-у, — протянул спец, и в глазах его зажглись насмешливые огоньки. — Ты, ратник, что, сопротивляться вздумал? Спецу? Не знаешь порядка?

Он наступал на нее от двери, она пятилась к окну. Вдруг он прыгнул вперед и двинул кулаком ей в лицо. Манюшка ударилась спиной о подоконник и, не удержавшись на ногах, села на пол. Из носа по подбородку на новый китель потекла кровь, глаза застлало сиреневым туманом. Она тряхнула головой — просветлело. Горло сжала спазма ненависти. «Ну, так, — трезво стукнуло в мозгу. — Теперь пускай…»

— Я тебя, падла, так отделаю, что завтра же комиссуют… — услышала Манюшка ломающийся злой басок над собой.

Спец протянул руку, чтобы рывком за шиворот поставить ее на ноги, но Манюшка неожиданно вскочила и с крутого разворота ахнула квадратным носком своего тяжелого ботинка в подбрюшье. Парень взвыл и, схватившись руками за то место, согнулся крючком. Она подскочила и дважды раз за разом снизу ударила его по лицу. Спец запрокинулся на спину.

Манюшка бросилась к двери. Но он настиг ее и ударом по подколеньям свалил на пол. Падая, она обхватила его ноги и рванула на себя. Он тоже упал.

Вскочили они одновременно и стали друг перед другом — грудь в грудь. Парень был сильнее, она вертче и цепче. Понимая это, Манюшка, чтобы не дать ему размахнуться, прижалась к нему и начала ногтями полосовать его лицо, бить кулаками, головой, коленями. Спец пытался вырваться или отпихнуть ее, но она не отступала ни на миллиметр, как приклеенная.

Однако силы ее были уже на исходе. Манюшка понимала, что продержится недолго, а этот гад озверел и будет избивать ее до изнеможения. Оставалось одно — звать на помощь, ведь все-таки она девчонка. Но кричать не поворачивался язык. Кричать — значит признать себя побежденной, тогда уж надо было с самого начала, а теперь что ж… И она, сцепив зубы, продолжала сопротивляться. Уже и не дралась — не было сил, — а заботилась только о том, чтоб не отступить от него, не дать ему размахнуться.

А спецу уже надоела эта неожиданно возникшая драка. Ему было ясно, что обмен не состоится, ратник, собака, будет стоять до конца. Пора кончать волынку. И когда в коридоре раздалась команда: «Первая рота, строиться на обед!» — он устало, почти без злости сказал:

— Отпусти, зараза, я из-за тебя без рубона не собираюсь оставаться!

— Попробуй только ударь, — отступая, предупредила Манюшка. — Из строя выволоку. Ты меня теперь знаешь.

Сплевывая сукровицу, он рванул и отбросил стул и выскочил из комнаты. Надо было перед построением еще забежать в туалет — омыть боевые раны.

За обедом Толик Захаров поинтересовался, где пропадала и кто так тщательно обработал ей физиономию.

— Ваш спец! — со злостью ответила Манюшка. — Хотел меня ограбить… Из первой роты.

Толик внимательно на нее посмотрел.

— Эх, жисть наша поломатая! Ты его узнаешь?

— С первого взгляда: у него вывеска еще получше обработана. Я ему тоже не копейками сдавала.

— Надо собраться, поговорить.

— Сегодня суббота, — напомнил Мотко. — Вряд ли кто останется.

— Посмотрим. Передайте на соседние столы: после обеда — сбор в классе.

Собрались все, только Ленька Синилов отпросился.

— Во как нужно, — провел он ладонью по горлу.

— Иди, иди, — сказал Захаров, — а то Шура отставку даст.

Решили никакого собрания не проводить, а просто потолковать по душам о случившемся. Но уже через две минуты стало ясно, что толку не будет: начался такой ор — хоть затыкай уши. Тогда к столу вышли Ростик Славичевский и Захаров.

— Без протокола, но с президиумом, — сказал Ростик и по въевшейся привычке лицедействовать важно надул щеки. — Ты хочешь толкнуть речуху? Давай, — ткнул он пальцем в Троша.

Барон был настроен сердито.

— Непонятно, чего затеяли треп. Надо сказать первой роте, на кого их спец поднял руку, и они ему…

— Нет! — резко перебила Манюшка. — Он не знал. Я не хочу лишнего наговаривать. И дело не во мне, а в принципе…

— А, ну тогда чего ж… — промямлил Трош. — Если в принципе, то вспомните, как мы были ратниками и как из нас жали масло, гнули нам салазки и возили на нас воду. Мы прошли через это, а почему другие не должны? Традиция есть традиция.

— Традиции треба уважать, — подхватил басом Мотко. — А инакше что получится? Чем же спец будет отличаться от ратника?

Тут все заговорили одновременно и «президиуму» никак не удавалось овладеть ситуацией. Возмущались: мол, как же так, над нами куражились — мы молчали, а теперь, когда настала наша очередь куражиться — ратника и пальцем не тронь? Подводили под традицию теоретическую основу: мы учимся в военной школе, будущего солдата, военного летчика надо воспитывать в спартанских условиях: чтобы закалиться телом и духом, он должен обязательно пройти через физические и психологические испытания. Традиция, мол, учит дисциплине, уважению к старшим. Не выдержав, встала Манюшка. Лицо ее было в кровоподтеках, левый глаз заплыл, губа рассечена. Послышался смешок:

— Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие…

— Традиция, — презрительно процедила она. — Обижать, кто послабее, унижать человеческое достоинство — скажите, какая прекрасная традиция! Да вы просто трусы, раз позволяли вытворять такое над собой!

— Ну, ось ты не позволила — и що маешь? — насмешливо и раздраженно выкрикнул Мотко.

— Цветущий вид и тонкую шею, — хихикнул Ростик, но тут же выставил перед собою ладони: мол, виноват, случайно сорвалось с языка, не принимайте в расчет.

— Я за себя постояла… И в дальнейшем терпеть не буду. Против ваших дурацких традиций буду драться хоть до смерти.

— Ну, княгиня, вас-то мы защитим, — склонил голову Трош. — Вы у нас одна. Да вас никто и не тронет. Сами же сказали, что он не разглядел. А то бы…

— Брось! — обрезала Манюшка. — Я таких знаю. Если он считает, что ему дозволено унижать и грабить, то он и мать родную не пожалеет. Да они же, вот такие, и установили эти традиции. И такие же их придерживаются. Я, например, не верю, что ты, Барон, или ты, Ростик, способны унизить или ограбить человека, хотя бы и ратника.

Помкомвзвода приложил руку к груди.

— Наконец-то похвалили.

— Ничего себе похвала. — В голосе Троша проклюнулась злость. — Княгиня просто считает нас трусами, какая ж это похвала?

— Эх, жисть наша поломатая! Хватит трепотни! Для чего мы, собственно, собрались? Давайте решать — что будем делать, если тот спец захочет расквитаться с Марием и нагрянет с дружками. Такое может быть.

— Надо… ето… доложить, — сказал Евстигнеев, болезненного вида парень с бледным лицом и замедленной речью по кличке «Болящая Евгения».

— Ну да, не хватало еще! — послышались недовольные голоса. — Прятаться за спину начальства! Что мы, не сможем себя защитить?

— Вот, правильно, — подхватил Захаров. — Будем защищаться. То есть, драться за Мария или за любого из нас. Все за одного. Да? На этом и порешим… Вы чем-то недовольны, барон?

— Я всем доволен, — хмуро отозвался Трош. — Буду защищать ратников от спецов. Всю жизнь мечтал.

— О аллах! — воскликнул Игорь Козин. — Можешь не защищать. Без тебя обойдемся как-нибудь.

— Вы-то обойдетесь, а я? — проворчал Трош.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Пострижение в двоечники. Обыск

В конце ноября на отчетном комсомольском собрании взвода Манюшку избрали заместителем комсорга, то есть Толика Захарова, которому «удалось усидеть в своем кресле», как не преминули сострить хлопцы. Вообще здесь острили все и по всякому поводу. Жизнь в школе текла довольно однообразно, поэтому развлекали себя и товарищей, как могли.

Почти сразу вслед за этим произошло еще одно событие, о котором потом старались не вспоминать.

После праздника Лесин распорядился, чтобы на самоподготовке оставались все, а не только троечники.

— Отпускать сильных с самоподготовки — это была моя ошибка, — признал он. — Когда сильные занимаются вместе со слабыми, ясно, что они помогают слабым. Главное, товарищи, — вовремя исправлять свои ошибки.

И вот в 17.00 Манюшка впервые пошла в класс готовить уроки на завтра.

Примерно через полчаса дверь класса распахнулась и на пороге появился Мотко, которого после обеда увел с собой куда-то командир роты. Теперь стало ясно — куда: Грицко лишился своей волнистой льняной шевелюры и был переодет в старую заношенную летнюю форму. Его появление тут же прокомментировали:

Острижен по последней моде, Как денди лондонский одет…

Все это означало вот что: сегодня Мотко не смог ответить урок по физике и подвергся пострижению в двоечники. Мудрое начальство считало, что в таком затрапезном виде провинившийся на гулянки не пойдет и, стало быть, займется науками. Щеголять в форме хебе бэу (хлопчатобумажной, бывшей в употреблении) и с нулевой стрижкой предстояло Мотко до исправления двойки.

Грицко прошел к своей парте, долго копался там и вдруг объявил:

— Хлопцы, у меня пропали часы.

Наступила черная тишина. Все разом оторвались от учебников и тетрадей.

— Ну, такого у нас еще не было, — пробормотал Славичевский. — Во взводе инфекция.

— Часы-то, считай, як орден, — горестно выдохнул Мотко. — За первое место по гимнастике получил. На республиканских соревнованиях. Не знаю, но… як там ни крути, а — не було ратников, не було и… ничего такого…

— Во-во, — поддержал его Трош. — Толкуем разные высокие слова в защиту ратников, а… вот, пожалуйста…

Встал Володя Гермис из новичков — кряжистый, тяжелый, неповоротливый. Он обвел ребят потемневшими синими глазами:

— Нас во взводе четверо. Выделите комиссию, пусть обыщут.

Гермис нервно пригладил свои пепельные, ежиком, волосы, призывно взмахнул рукой, и четверо ратников: он сам, толстощекий Коля Опоркин, русый, с манерами пай-мальчика Аркаша Броденко и Манюшка — выстроились у доски. Вслед за ними вышел Захаров.

— Дожили, — сказал комсорг. Крупный нос его как будто еще больше раздулся, лицо покраснело. — Среди нас завелась сволочь. Из-за нее, одной, мы все под подозрением и все чувствуем себя сейчас сволочами. Найдем — пощады не будет. Обыскивать будем всех. Для начала Ронька обыщет меня, я — его, чтоб уж никаких разговоров… Предлагаю Мария от этой процедуры освободить, — вдруг добавил он скороговоркой.

Эта скороговорка, приглушенный голос и опущенные глаза могли вызвать разного рода подозрения, поэтому Толик поспешил объясниться:

— Мне стыдно даже подумать, что мы будем обыскивать девчонку.

— Конечно, не надо ее! Княгиня вне подозрений. Пусть вообще выйдет, нечего ей смотреть, как мы тут…

Только Сурдин, остроносый малый с сонными заплывшими глазами, спросил даже как бы с обидой:

— А что, девчонка не может украсть?

Манюшка подошла к Захарову, вывернула карманы, стала снимать китель.

— Нет, — сказал он и взял ее руки в свои. — Ребята…

К ней подскочил Мотко, застегнул китель и отвел к окну.

— Оскорблять дивчат — до этого мы пока не докатились.

Обыск проходил торопливо и нервно. Кое у кого дрожали руки. У других слезы накипали на глаза. Третьи жалко улыбались. Все чувствовали себя оскорбленными и виноватыми.

Манюшка, некоторое время наблюдавшая за ребятами, не выдержала — отвернулась. И хотя было ясно, что вор один, остальные безгрешны, было такое чувство, что все замараны, все причастны к краже.

Обыск подходил к концу. Захаров и Славичевский проверили последних спецов и пошли обшаривать парты и полевые сумки, у кого они имелись.

Часов не нашли. Вор, видимо, посмеивался про себя над наивностью ребят, полагавших, что он оставит украденную вещь у себя в кармане или в парте.

Все вернулись на свои места, уткнулись в учебники и тетрадки: событие событием, пусть хоть и архидраматическое, а занятия-то ведь никто не отменит.

Манюшка пошла к доске, где решали задачи по физике Захаров и Козин. Некоторое время она внимательно следила за ходом рассуждений Толика, а потом вдруг сказала:

— Сурдин выходил из класса, когда Грицка не было.

Ребята повернулись к ней, бросив задачу.

— Ну и что? — дернул плечом Захаров. — А я видел — Мигаль выходил.

— Он старшина роты — по делам.

— А я видел — выходил Синилов. Это ничего не доказывает. Может, выходили и другие, на кого мы не обратили внимания.

— Ну и что теперь? Так и будете носить это клеймо?

— Вот так номер! — удивленно передернул плечами Толик. — «Будете…» А вы не будете, позвольте вас спросить? Вы не из нашего грешного коллектива? Из соседнего — праведного?

— Ладно, я тоже… Но почему же мы все должны чувствовать себя виноватыми?

Захаров пожал плечами и после недолгого молчания задумчиво произнес:

— Наверно, в чем-то мы все же и в самом деле виноваты…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Горькие мысли. Игорь Козин

На зимние каникулы спецшкольники разъехались по домам. Остались те, кому некуда было податься, в основном обитатели школьного общежития — круглые сироты, проживающие в двух больших комнатах на четвертом этаже. Все они несли караульную службу и при необходимости выполняли разные хозяйственные работы.

Осталась и Манюшка. Николай Степанович женился, и поэтому она решила: «Чего я там буду путаться у них под ногами?» Она вообще не хотела никому быть в тягость ни на полногтя и, поступив в спецшколу, написала Николаю Степановичу, что живет теперь на всем готовом и ей ничего не надо. Все ж он регулярно присылал ей по пятьдесят-семьдесят рублей в месяц «на кино и конфеты», и она была благодарна ему за это: нужно было приплачивать хозяйке за койку, и в кино, конечно, хорошо было хоть пару раз в месяц сбегать, да и вообще — когда в кармане бренчат копейки, чувствуешь себя свободней и уверенней в жизни. Можно, например, позволить себе выпить стакан лимонада. К конфетам и прочим сладостям теперь, надев военную форму, Манюшка относилась свысока — каждый день дают чай и компот, значит, сладкого организм сколько положено получает, чего еще? Военному человеку больше к лицу папироска в зубах, чем конфетка за щекой. Правда, курить она не научилась, хотя и пробовала: ну, во-первых, спецы смолили там, куда вход ей был заказан, во-вторых, ее новые друзья — Захаров и Игорь Козин не курили и, в-третьих, жила на квартире она вместе с хозяйской внучкой, которой даже в голову не приходило баловаться табаком, а в-четвертых, ей и самой не понравилось: зашла как-то на квартиру, где жили Барон, помкомвзвода и Мотко. В комнате сизым-сизо от дыма, ну, и она выкурила для форсу и поддержания воинского достоинства сигарету. Как ее потом выворачивало!.. Да, а вот лимонад… для лимонада она сделала исключение. К нему у нее было отношение особое. Четыре года назад, в первые послевоенные дни, ей, голодной десятилетней девочке, ничего в своей жизни не пившей, кроме молока и простой колодезной воды, и никаких сладостей не пробовавшей, перепал неполный стакан лимонада. Он показался ей райским напитком, и Манюшка сохранила к нему пристрастие…

Она заступила на пост в 20.00. Два часа предстояло ей простоять у тумбочки с противогазной сумкой на боку и с учебной винтовкой в руке.

Школа была пуста, и случайный хлопок двери где-то на четвертом этаже гулко разнесся по всему зданию. Делать в общем-то было нечего, заботиться не о чем, и в голову полезли всякие неслужебные мысли.

Все-таки ревновала она немного Николая Степановича к его новой жене. Где-то на донышке души копошилась обида на него. Ведь он действительно был ей родной, и привязались они друг к другу по-настоящему, по-родственному…

К девяти годам Манюшка осталась сиротой, потеряв в войну сестру, двух братьев и мать. В сознании ее укоренилось тогда детски наивное представление о войне: Гитлер и его фашисты затеяли ее и пришли к нам для того, чтобы искоренить семью Домановых. В ожесточившемся и отчаявшемся сердце жила надежда, что вот вернется с фронта отец и — назло фашистам, что так немилосердно истребили их почти всех — восстановит семью. Но и на отца пришла похоронка. Гитлер победил Домановых. Однако Манюшка не признала этой победы. В яростном стремлении сопротивляться до последнего она попросила удочерившего ее фронтовика Николая Степановича Мельникова оставить ей ее фамилию.

Николай Степанович тоже стал сиротой. Жену и дочь его угнали, отступая, немцы, и где-то они бесследно сгинули, сын Велик погиб от бандеровской пули, погиб, загородив собой ее, Манюшку. Новый отец жалел девочку, относился к ней действительно как к родной дочери, но иногда она ловила в его взгляде какую-то затаенную боль, смешанную, как ей казалось, с неприязнью.

«Я все время напоминаю ему о Велике, — терзалась Манюшка, — и что погиб он, спасая меня, значит, вроде бы из-за меня. Не может он, видно, примириться, что Велик прикрыл меня собой, а не я его…»

Конечно, это ей только казалось, но в том, что всякое напоминание о семье мучило Николая Степановича, сомнений не было. Он сам сказал ей однажды:

— Тяжело мне, дочь, в Журавкине. На каждой стежке остались их следы, куда ни глянешь — всюду они. Вон там Нюшка ногу поранила, там Велик с дружком подрался, там Таня в камушки с подружками играла. Вспомнишь — и уже выбит из колеи, жить не хочется. А — надо жить дальше. Списался я со своим фронтовым другом, зовет на Украину. Поедем.

В Залесье он постепенно отмяк, отошел, поровнел и вроде бы успокоился. Недаром говорят, что переезд на новое место жительства — это как стихийное бедствие. Оно требует напряжения всех сил. Пока осваивался с новой работой, устраивался с жильем, приживался в коллективе, постепенно менялись направление мыслей и психологический настрой, быстрее затягивалась рана и уже, глядишь, через какое-то время по-молодому засветились глаза и бодрое «трам-трам» нет-нет да и начало срываться с повеселевших губ.

Спокойнее, веселее зажилось и Манюшке. Меньше стала мучиться своей несуществующей виной.

И вот — появилась эта чужая женщина. Запомнилось обиженному сердцу: как-то Николай Степанович обратил внимание, что Манюшка на каникулах сидит за учебниками.

— У тебя переэкзаменовка, что ли? — удивился он.

— Еще чего! Я ж тебе показывала похвальную грамоту, седьмой класс, забыл?

— Не забыл, потому и удивляюсь, почему это ты с учебниками.

Манюшка начала было плакаться, что учиться дальше негде, так хоть сама себя будет учить, чтоб не потерять год, а вообще, пусть он посоветует, как ей дальше быть, но Николай Степанович озабоченно достал из кармана-пистончика часы, взглянул на циферблат.

— Ух ты, опаздываю! — И словно отмахнулся от ее забот. — Не переживай — как-нибудь устроится…

Ей сделалось так, словно он отпихнул ее от себя. Она знала, куда он спешил: видела дважды его с географичкой Валентиной Матвеевной — один раз в кино в клубе леспромкомбината, а еще — поздним темным вечером ходили в молодой посадке вдоль путей, как бы случайно задевая друг друга плечами и локтями и разговаривая про флору и фауну украинского Полесья. (Стыдно признаться, но она одним ухом чуть-чуть подслушала.) Как обидно ей тогда стало за погибшего Велика, его пропавших мать и сестренку, горько за себя! И злое чувство шевельнулось в душе, как будто Николай Степанович предал их всех. Хотя, если подумать хорошенько, так чего злиться: ему сорок, ей тридцать пять, пожилые, конечно, уже, но ведь не дряхлые же старики, и оба обиженные войной, а потому ни в чем не виноватые. Сама из таких обиженных, Манюшка, поразмыслив, поняла и даже оправдала их, но легче ей от этого не стало: усилилось отчаяние и теперь к нему прибавилось ощущение одиночества. С тех пор ей стало казаться, что Николаю Степановичу она не просто не нужна, но даже мешает.

«И чего выдумала, спрашивается? — говорила она себе сейчас, похаживая перед тумбочкой. — Если глянуть на дело здраво, то все становится на свои места. Я-то должна первая радоваться — возродится семья Мельниковых, порушенная Гитлером. Может, появится новый Велик».

И женитьба Николая Степановича повернулась к ней другой стороной — как месть за погубленную семью Домановых, как еще одна победа над Гитлером и его фашистами. Ибо торжествовала справедливость: обваливались, сравниваясь с землей, зарастали молодой травой окопы, пополнялись, восстанавливались семьи, рождались новые, а Гитлер и его фашисты гнили в сырой земле, и только бесславное эхо осталось от них на свете.

Нет, это хорошо, что будет теперь все-таки семья Мельниковых. Горько, что Домановых нет. Ее, Манюшкин, долг — со временем создать новую семью, хоть и не хочется замуж… Да и нечего пока забивать голову всякими глупостями, это еще успеется…

Отсюда мысль скользнула к Николаю Вербаку, их редким встречам и странным отношениям. Не поймешь, за кого он ее считает. Когда Манюшка приезжает, рад — видно по глазам. И ей с ним радостно и хорошо. А потом вдруг сворачивает на протоптанную дорожку: начинает докапываться, любит ли она его, а когда Манюшка говорит, что они друзья, в глазах его появляется ревнивый блеск, и он начинает уже окольными путями выяснять, кого же она в таком случае любит.

Любовь, любовь… Что они все носятся с нею, как кошка с куском мяса? Есть же вещи и поважнее! Да Манюшка с радостью отдала бы эту самую любовь со всеми пресловутыми объятьями и страстными лобзаньями за одно только красиво сделанное упражнение на турнике «подъем махом вперед»: ну никак оно не дается!

В караульном помещении стояли три узких топчана, длинный, в чернильных пятнах стол и несколько тяжелых табуреток. На топчанах только что прошла пересменка — двое, встав, ушли на посты, а двое бодрствующих заняли их места. Третий топчан занимал помощник караульного начальника. Он будет похрапывать полночи, а потом его место займет начальник караула, спец из первой роты, который сейчас читал за столом толстенную книгу. Манюшка и Игорь Козин, только что сменившиеся с постов, должны были два часа бодрствовать, прежде чем завалиться на топчаны, а потом, через два часа — снова на посты.

Игорь патрулировал во дворе, промок и продрог на холодном ветру под полуснегом-полудождем. Войдя в караулку, сразу занял место у батареи парового отопления и начал пылко ее обнимать. Манюшка с табуреткой тоже подтянулась туда — потрепаться после двухчасового молчания.

— О румяноликий брат мой Мáрий! — преувеличенно громко стуча зубами, воскликнул Игорь. — Клянусь полустоптанным каблуком моего левого ботинка, такой мерзопакостной погоды я еще не переживал!

— Погодка еще та, — поддакнула Манюшка. — Если хочешь, давай поменяемся постами.

— Благодарю вас, сэр! Предложите это своей невесте.

Манюшка пожала плечами.

— Не хочешь — как хочешь.

— Послушай-ка, зеленоглазый брат мой, — переменил разговор Козин, — а почему это ты никуда не поехала? Неужели торчать в вестибюле с раскуроченным противогазом и нестреляющей винтовкой предпочтительнее, чем полеживать кверху пузом на печи и жевать домашние калачи?

— Да видишь ли, отец у меня женился, так я решила не мешать им.

— Ну… если родной отец считает, что родная дочь помешает его супружескому счастью, тогда конечно… Клянусь блеском латуни на моих погонах, я и сам не поехал бы к такому отцу.

— Нет, он так не считает, хотя и неродной. Это я так считаю. А вдруг, думаю, и он так считает. Тьфу! Иди ты к чертям собачьим — запутал!

— Так у тебя, значит, тоже родных никого, — понизив голос, протянул Игорь. Видимо, только это и выделил он из всего, что она сказала. Слова его и голос отозвались в сердце девочки пронзительной печалью. — Война?

— Что же еще, — тоже тихо ответила Манюшка. — Была у нас большая семья — все полегли. Троих убили, а мать с сестричкой сами от войны померли. Меня бы тоже не было, если бы не паренек один, твоих, наверно, лет. Он меня дважды от смерти спас. Первый раз от голодной, а второй — от пули. Поехали мы с ним — ну, и еще двое наших деревенских — на Украину за хлебом. Это уже после победы, месяца через два, оголодали совсем… Попали в руки к бандеровцам. И повели нас расстреливать. Когда скомандовали нам бежать, Велик мне и говорит: «Беги впереди меня — и никуда вбок». Я так и сделала. Ну, а он и взял в себя мои пули. Вернулась я в деревню, а там Великов отец с фронта пришел, сына дожидается… Вот он меня и удочерил.

Они некоторое время сидели молча, облокотившись на батарею, словно загородившись друг от друга.

— Не уходит она из памяти, сволочь такая, — еле слышно заговорил Игорь. — Не уходит, хоть молчи, хоть плачь… Я один был у отца. Дразнили: папенькин сынок. Когда отец ушел на фронт, остался с теткой. Тетка была связана с подпольем. Приходили какие-то люди, оставляли свертки, сумки. Потом появлялись другие, все забирали. Или тетка сама уносила. Однажды она не вернулась. Ждал я ее допоздна, помню, прислушивался, не раздадутся ли условные стуки, не дождался, уснул. А ночью пришли немец и полицай. Долго рылись в квартире. Что искали — не нашли, зато набили карманы разными мелкими вещичками, наволочки — вещами покрупнее. Меня же еще и тащить заставили… Собрали нас, ребят, от одиннадцати до пятнадцати, человек тридцать и отправили в поместье немецкого барона — появился уже гад на нашей земле. Поселили в амбаре, поставили надсмотрщика — местного полицая. Краснорожий такой, вечно «под мухой» ходил. А еще толстая ракитовая палка у него была, а на ней вырезан орнамент и пауки-свастики. Когда охаживал этой нарядной палкой наши спины, любил приговаривать: «Хай живе вильна Украина». И вообще дисциплину он установил палочную — в прямом смысле. Не вскочил по команде «подъем» — пять палок пониже спины. Сорвал тайком огурец, морковку выдернул — пять палок по спине. Косо глянул на «господина воспитателя» — палка по голове. Ишачили от утренней зари до вечерней. Еда — жидкий кулеш на воде, летом — свекольник, хлебные огрызки с баронского стола… И знаешь, все забылось — тяжелая, до обмороков, работа, голод, даже побои. Не забывается только… — Игорь потрогал свой перебитый нос. — Ну, как бы это сказать… Унижение? Да, и унижение… Но хуже всего — чувствуешь, что ты все больше и больше становишься рабом. С каждым окриком, с каждым ударом палки из тебя уходит человеческое и заменяется рабским. Понимаешь? Умирает гордость, самолюбие, достоинство. Заместо них остаются покорность, страх. Я потом, когда нас уже освободили, долго еще не мог стать нормальным человеком. Кто-нибудь косо глянет — я вздрагиваю. Война закончилась, отец пришел с фронта… Правда, через два года умер от ран… Бывало, в шутку замахнется, а у меня все внутри сжимается и какая-то сила давит, сгибает спину и колени.

— Кто бы мог подумать! — удивленно сказала Манюшка. — Ты такой… веселый…

Козин убрал локти с батареи, сел прямо и уставил на Манюшку свой повседневный насмешливый взгляд.

— О легковерный брат мой Марий! Не всему верь, что тебе вешают на уши. Потрепались, скоротали время и обо всем забыли. Идет?

— Успокойся, у меня язык не длиннее твоего.

— Ну, смотри. У летчика слово — не олово.

Разговор этот долго еще тревожил Манюшку, она так и не уснула в ту смену. А когда вернулась с поста через два часа и встретилась с Игорем, поняла, что и он не смог избавиться от разбуженных воспоминаниями мыслей и тревог. Едва увидев ее, Козин сказал:

— Знаешь, Марий, у меня душа дрожит, как подумаю, а что, если опять… Ведь все время грозятся. То из-за океана лай, то из ближней подворотни гавкают. Вот вчера генерал Риджуэй выступал…

— Мы с тобой люди военные, — перебила Манюшка. У нее тоже «дрожала душа» от этих мыслей, но она гнала их прочь — что изводить себя понапрасну? — Полезут — будем драться.

— А может, не полезут? Может, не осмелятся, сволочи? Потому что победа им не светит, смотри. У нас тоже теперь атомная бомба — раз. — Он начал загибать пальцы. — Братья-китайцы, считай, победили — два. А это, дружище, ни много ни мало — восемьсот с лишним миллиончиков к нашему социалистическому шалашу. Немцы провозгласили ГДР — три. Ну, и в других странах… Греки бьют своих фашистов, вьетнамцы вот-вот вытурят французов из своего дома, индонезийцы — Голландию. На Филиппинах — партизанское движение… Короче, расстановка такая, что и дураку ясно: мы непобедимы. Согласна?

Манюшка пожала плечами.

— В общем и целом. Но знаешь, на расстановку надейся, а сам не плошай. Двойки по военному делу нам с тобой хватать еще рано.

— Однако какой ты зануда, о зеленоглазый брат мой, — засмеялся Игорь. — Совсем как наш обожаемый взводный.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Человек из братской могилы. Архимед

У преподавателя химии Павла Ефимовича Усенко была своя метода преподавания: он требовал, чтобы его объяснения записывали. Говорил Павел Ефимович быстро, увлеченно, и лишь разъясняя особо сложные понятия, чуть-чуть замедлял темп. Когда кто-нибудь начинал роптать: мол, ямщик, не гони лошадей, — отвечал:

— Я хочу научить вас конспектировать. Основное пособие курсанта училища — конспект. А конспект пишется не под диктовку.

Впрочем, ребята на него не обижались. Павел Ефимович в отношениях с ними был по-свойски грубоват и открыт и снискал себе своеобразное признание: он был единственным, кого спецы называли по имени-отчеству, избегая узаконенного обращения «товарищ преподаватель».

О войне он чаще всего рассказывал с улыбкой: подбирал такие случаи, где все кончалось благополучно, герои получали награды. О себе не говорил никогда. Тем не менее спецам откуда-то было известно, как он воевал, и за это его еще больше уважали. В школе о нем ходили легенды…

Павел Ефимович был на войне летчиком, летал на штурмовиках Ил-2. Имел на своем счету больше ста боевых вылетов, сбивал фашистов и сам бывал сбит.

Последний бой провел как раз в годовщину войны, 22 июня 1942 года. В первой половине дня был в составе шестерки. Вернулись, пообедали, не успели отдохнуть — поступил приказ: вылететь эскадрильей на бомбежку воинских эшелонов. Отбомбились, вернулись потрепанные зенитным огнем и не все, а тут снова приказ: послать тройку бомбить склады горюче-смазочных материалов.

Поначалу все шло хорошо. Самолеты без особого труда пересекли линию фронта, вышли на цель и нанесли удар. Склады загорелись, наше звено развернулось на обратный курс. И почти сразу из-за облаков со стороны солнца на него ринулись восемь «фоккеров» и один «мессер».

Хотя силы были неравны, наши летчики не ушли в оборону, а наоборот, нападали, наскакивали, шли на таран, и фашисты вынуждены были уклоняться, маневрировать, и, значит, чаще, чем наши, открываться, нечаянно подставлять хвост. В результате было сбито семь фашистских самолетов. Личный счет Усенко в этом бою — два «фоккера». Ударил по третьему и сразу выключился.

Пришел в сознание в госпитале на операционном столе. Как стало потом известно, Павла Ефимовича подобрали партизаны и через шестеро суток переправили за линию фронта. Из него вынули несколько осколков, но один остался — в голове. Парализовало всю левую часть тела. Кроме того, левая же нога была сломана при падении на землю, от удара о приборную доску разбито лицо, помята грудь и травмирован позвоночник.

Дела Усенко были плохи. Из госпиталя его эвакуировали в другой, подальше от фронта. В кузове «студебеккера» было тряско, а летчик, весь в бинтах и в гипсе, не мог защищаться от толчков машины; в результате сломался гипс на ноге, он потерял сознание. Санитары, посчитав его мертвым, сняли с машины и передали похоронной команде. Он был уложен в братскую могилу, но зарывать ее в тот вечер почему-то не стали, отложили до утра.

На заре похолодало, и холод вернул летчика из небытия. Он начал ворочаться и громко ругаться: что же это за порядки у медиков — раненые должны лежать в таком холоде и тесноте?

Его выволокли из могилы и, выслушав брань, сказали:

— Ну, парень, счастлив твой бог. Считай, с того света вернулся. Теперь долго жить будешь.

Начались странствия по госпиталям. Когда, наконец, выписали, отцу сказали: проживет год-полтора. В нейрохирургическом институте операцию делать не стали — опасно для жизни, а без операции, мол, может прожить два-три года. Но, добавил врач, работать ни физически, ни умственно нельзя.

— Доктор, а дышать можно? — с горькой усмешкой спросил Усенко.

Не склонный к юмору врач ответил серьезно:

— Дышать можно, а работать нельзя.

Но как человеку без дела? Для чего же тогда жить?

Вопреки запрету он засел за учебники и через год поступил в педагогический институт. После второго курса перевелся на заочное отделение и стал работать в спецшколе. К этому времени он уже мог ходить…

Все движения Павла Ефимовича были плавны и размеренны, как в слегка замедленной киносъемке, спину он держал неестественно прямо и напряженно, будто по команде «смирно». Иногда, резко оборвав речь, он умолкал и, сцепив зубы, страдальчески морщась, уйдя в себя взглядом, переживал внезапную атаку боли. А потом снова звучал его молодой сочный голос.

Обычно уроки химии начинались шутливой перепалкой с ехидными любезностями и любезными насмешками. Дело в том, что Усенко был командиром шестого взвода, соперника четвертого в соревновании.

Так было и на этот раз.

— Ну, как дела у шестого? — невинно осведомился Славичевский, когда преподаватель сел за стол. — Головокружения от успехов по русскому не наблюдается?

Это был намек на позавчерашнее сочинение, за которое шестой взвод собрал богатый урожай двоек и троек.

— Дела неплохие, — с наигранным смирением ответил Усенко. — Головокружения не наблюдается ни от успехов, ни от неудач. И в этом залог того, что к концу четверти шестой станет лучшим в школе.

— Если не будет больше сочинений, — съехидничал Захаров.

— Сочинения будут. Но у нас народ не гордый — упорно грызет гранит науки, быстро исправляет двойки и пишет все грамотнее. У вас же, гляжу, кое-кто неделями в бэу ходит — гордые, черти!.. Ну, довольно болтать! Иди к доске, Бутузов.

После опроса — конспект. Тихо. Только слышен ровный голос преподавателя, скрип перьев и пошмыгивание носами. И вдруг в этой напряженной тишине раздался высокий вибрирующий дискант:

Чтоб был народ, как тот матрос убитый — Один за всех и все за одного!

Наступило полное беззвучие, через несколько секунд взорвавшееся хохотом.

— Над чем там трудишься, Архимед? — отсмеявшись, крикнул Павел Ефимович. — Стихи, что ли, сочиняешь?

Темнокожее лицо Васи Матвиенко еще больше потемнело от густого румянца. Во взгляде, что случайно перехватила Манюшка, была растерянность только что разбуженного человека: мол, простите, случайно вырвалось, ей-богу, не хотел.

«Какой-то он…» — неопределенно подумала Манюшка.

Тихий, незаметный, приходил Матвиенко в класс, садился за свою вторую в первом ряду от двери парту и молча погружался в чтение, никого не задевая и досадливо отмахиваясь от тех, кто пытался задеть его. Отвечал преподавателям обычно сосредоточенно морща квадратный выпуклый лоб и охватив его растопыренной пятерней. Иногда вступал в общий разговор, высказывал свое мнение, спорил, но сразу уходил в себя, когда, исчерпав аргументы, начинали укрываться за шуточками или общими местами типа «сам дурак». Когда за что-нибудь хвалили его, отмахивался с выражением досады и страдания на лице. В последнее время он частенько оказывался рядом с Манюшкой у доски на самоподготовке или в коридоре у окна. Но она как-то не обращала на это внимания, тем более, что разговор обычно клеился из каких-то текущих пустяков.

После урока она подошла к нему. Сосед его по парте — Очеретян — подначивал Васю:

— Архимед, ты по каким числам причесываешься?

Праздный народ на соседних партах посмеивался.

— Ну вот какое твое дело? — отбивался Вася. — Мои волосы, хочу причесываюсь, хочу — нет.

— Что значит «мои»! Видал в строевом уставе на картинках каким солдат должен быть? Чистенький, подтянутый и, между прочим, причесанный. А ты? Как с ведьминого помела сорвался.

Матвиенко уныло шевелил бровями. Видно было, что он хоть и уткнулся в книгу, но не читает — подначки Очеретяна допекли его.

— Слушай, чего ты прилип к человеку, как банный лист? — вмешалась Манюшка. — И эти зубы скалят. Совсем затравили хлопца. Пошли отсюда, Архимед, поможешь решить задачку.

Она потянула его за рукав, и Вася послушно и с радостью за нею последовал. Манюшка начертила на доске многоугольник, записала условие задачи. Он следил за ее рукой, запустив пальцы в шевелюру и бормоча:

— Найдем площадь… Сторона АС плюс высота… Пополам… Ага, вот… — Он схватил мел и начал быстро писать — мелкие крошки полетели в разные стороны. Искрошив один кусок, взял другой и продолжал покрывать доску цифрами и буквами. Манюшка с трудом успевала следить за его рукой и осмысливать написанное.

— Вот и все, — сказал Матвиенко и обвел ответ жирной рамкой. Некоторое время он смотрел на свои записи, а потом смущенно произнес: — Задача трудная, не сразу и решишь. — Он явно пытался ободрить Манюшку.

— А вот ты же сразу решил.

Теперь Вася начал оправдываться.

— Да тут, видишь ли, раз на раз не приходится. Бывает, сидишь, сидишь…

— Ты, наверно, сильно любишь математику?

— При чем тут… Просто иной раз начинаешь решать и уже не можешь оторваться. Стыдно вроде бросать. А вообще — сухая наука. Дано тебе замкнутое пространство АВС — и пляши в нем. Никакой игры мысли… Слушай, сегодня занятие парашютного кружка. Пошли?

— Так я ж не записана. А вообще хочу в авиамодельный.

— Ну и правильно, — понимающе сказал Вася. — Знаешь, прыгать мне и самому… страшно.

Манюшка протестующе вскинула подбородок, но глянув на смущенно покашливающего Архимеда, раздумала обижаться и пояснила:

— Честно скажу: я как подумаю про прыжок, как представлю себе эту бездонную яму, и тебе надо вот сейчас шагнуть в нее, у меня аж сердце заходится. Стыдно, конечно, но…

— Да чего тут стыдного? Но с другой стороны: ведь прыгать-то все равно придется, раз в авиацию пошли, верно? Надо, значит, воспитывать себя, иначе летчиком не станешь.

— Ты прав, — вздохнула Манюшка. — Вон Павел Ефимович — на сбитом самолете падал, даже без парашюта. Значит, и к такому надо быть готовыми. Эх, взялась я за гуж… Ну, бог с ним, даешь парашютный!

После занятий в кружке, когда строились на ужин, Манюшка вдруг поинтересовалась:

— А ты чего не заходишь? Живем по соседству, а хлеба-соли не водим.

Вася начал заливаться краской. Чтобы скрыть смущение и занять руки, принялся старательно шарить в карманах.

— Ты сегодня свободна? — не поднимая глаз, спросил он.

— Что значит «свободна»? Буду дома, а выкушать по чашке чая время найдется. Только ты прихвати с собой ужинные пирожки. А то у меня кипяток-то найдется, а вот хлеба-соли — тюти.

Они встретились глазами и рассмеялись.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

За удовольствия приходится платить. Бирон и его система воспитания

Обычно спать ложились в одиннадцать, иногда в половине двенадцатого. В этот раз распорядок был нарушен. Игорь Козин за ужином дал Манюшке книгу «В небе — девушки». Очередь ее была еще далеко, Игорь впустил в свою — и поэтому времени на чтение не было: только до завтра.

Она засела за книгу сразу после ужина. Рядом за столом готовила уроки Марийка, о чем-то спрашивала — Манюшка не слышала и не отвечала. Потом подружка начала собираться в кино, вернувшись, разлетелась было поделиться впечатлениями — Манюшка даже головы не подняла.

Спокойно и даже буднично рассказывали авторы о совсем недавних событиях, которые трогали душу, вызывая у девочки слезы гордости или боли.

В сентябре 1941 года, когда фашисты появились под Москвой, военкоматы стали осаждать девушки с летными книжками в руках: «Возьмите на войну. Хотим защищать Родину».

Вскоре по радио прозвучало обращение прославленной летчицы Марины Расковой: создадим женские авиаполки!

Было сформировано два полка бомбардировщиков — 587-й во главе с майором Расковой и 588-й под командованием майора Бершанской.

Воевали девушки отважно и даже отчаянно. В сутки каждый полк делал до пятидесяти вылетов. На своих юрких, высокоостойчивых, низколетающих У-2 («кукурузниках») они незаметно подкрадывались к фашистским аэродромам, артпозициям, штабам, обрушивали уничтожающий удар и едва не ползком, недоступные для зенитного огня и истребителей, удалялись. Немцам небесные воительницы внушали мистический ужас: недаром прозвали они их ночными ведьмами.

…Марийка легла в постель, но уснуть не могла — мешали свет, шелест страниц. Ворочалась с боку на бок, укрывалась с головой, заслонялась от лампочки подушкой — ничего не помогало.

— Ну, досыть уже, закругляйсь, — наконец не выдержала она.

Манюшка промычала в ответ что-то невразумительное.

— Кончай, кончай, слышишь? Треба читать, когда все. Нечего по ночам.

Не отрываясь от книги, Манюшка буркнула:

— Сейчас, вот до главы дочитаю…

Прошло еще полчаса. Никаких перемен. Виновато улыбаясь, Манюшка продолжала переворачивать страницы. Тогда Марийка встала и направилась к выключателю. Манюшка метнулась к ней, обхватила сзади за шею. В результате короткой борьбы обе девочки очутились на Марийкиной постели.

— Чудачка, если б ты только знала, что это за книга… — проговорила запыхавшаяся Манюшка.

— Восхитилась бы, но вже ночь!

— Да ты только послушай. — Манюшка схватила книгу и стала, захлебываясь, читать: «Многие советские командиры были против участия летчиц в боях — не время, мол, экспериментировать. Командир семьдесят третьего истребительного полка, знакомясь с летными книжками Лили Литвяк и Кати Будановой, заявил категорически: „Женщин у меня не будет!“ Но вскоре он посбавил тон. В первом своем бою Лиля схватилась с „Хейнкелем-3“ и сбила его. Ее ведущий, опытный летчик Саломатин, дал такую оценку новичку: „Эта девочка будет настоящим асом, даю вам слово“.

К концу декабря, то есть за полгода, Лиля сбила шесть самолетов. Имя ее загремело. И не только у нас, но и у немцев. Ее самолет легко можно было узнать: на обоих бортах фюзеляжа были нарисованы большие белые лилии, а вдоль носа — ряд маленьких — по числу сбитых вражеских машин. Когда Белая лилия Сталинграда появлялась в воздухе, немецкие летчики, предупреждали друг друга: „Ахтунг — Литвяк!“».

Манюшка начала восторженно толкать Марийку локтем в бок:

— Представляешь? Эх, как бы звучало: «Ахтунг — Доманова!» Я бы им показала, змеям фашистским, как… как детишек… — Голос у нее дрогнул, и прошло несколько минут прежде чем она смогла продолжить чтение: «Пилотом десятого самолета, сбитого Лилей Литвяк, оказался фашистский ас. На фюзеляже его машины была нарисована игральная карта — трефовый туз, вдоль носа — двадцать победных отметок. Гитлеровец спасся на парашюте и был взят в плен.

„Хотите посмотреть, кто вас сбил?“ — спросили его. Разговор происходил в столовой, в присутствии всех летчиков полка.

„Ну, это, видимо, один из лучших советских пилотов“, — ответил ас, пытливо обводя глазами окружавших его. На Лилю — хрупкую светловолосую девушку — он не обратил внимания.

Все засмеялись, кроме Лили.

„Вот — она“, — показали на нее.

„Не понимаю русского юмора“, — сказал фашист.

Лиля заставила немца встать и подробно прокомментировала ход боя. Тут его поведение сразу изменилось: он обвял и опустил глаза.

За год Лиля Литвяк сбила двенадцать самолетов. Погибла она близ города Красный Луч в неравном бою с двумя „мессершмиттами“. Ни обломков самолета, ни тела ее не нашли. Поэтому похорон не было. Все в полку плакали — и мужчины, и женщины».

Услышав сквозь сон отдаленный звонок будильника, Манюшка, кряхтя и стеная, покинула уютное теплое ложе. Стрелка часов катастрофически быстро приближалась к восьми, — значит, на зарядку уже опоздала. Молниеносно, как по тревоге, одевшись, Манюшка сполоснула лицо и руки. Глянув на блаженно улыбающуюся во сне Марийку, не пожалела лишней минутки — сбегала на кухню и, вернувшись, щедро опрыснула холодной водой это счастливое лицо. Марийка вскочила, испуганно моргая, и, сообразив, в чем дело, начала шарить у кровати, ища что-нибудь поувесистее.

— Проспишь уроки! — уже из-за двери крикнула Манюшка.

Рота заходила в столовую. Капитан Тугоруков стоял в вестибюле и, посасывая конфетку, пощелкивая пальцами, встречал опоздавших ехидной улыбочкой.

— Подойдите ко мне, Доманова, — приказал он, едва Манюшка показалась в дверях. — Вы почему опоздали?.. Тих, тих, тих… Почему нарушаете распорядок?

— Я, товарищ капитан…

— Не разговаривать! Почему являетесь в восемь ноль пять, а не в семь тридцать?.. Тих, тих, тих… Распорядок дня утвержден начальником школы и командиром батальона. Стало быть, это приказ. А устав гласит: приказ начальника — закон для подчиненных. Почему нарушаете устав? Почему не выполняете приказ? Почему попираете закон?

— Я, товарищ капитан, первый раз… — удалось вставить Манюшке.

— Тих, тих, тих… А вы что же, думаете, один раз опоздать разрешается? Идите-ка сюда. — Тугоруков подвел Манюшку к распорядку дня, висевшему на стене над тумбочкой часового. — Ну-ка, покажите, где здесь такое примечание. Может быть, вот это? Нет, это о другом. Тогда где же?

Командир роты иронизировал и мотал душу до тех пор, пока старшина не увел роту в столовую.

— Ну вот видите, — развел руками капитан. — И на завтрак вы опоздали. Есть хотите?

«Еще бы!» — подумала Манюшка. Но бесполезно было в этом признаваться.

— Да уж и расхотелось.

— Тогда идите в класс. Через десять минут я жду вас у себя в кабинете.

Манюшка знала, что там ее ожидает, и попробовала отбиться:

— Это все из-за одного опоздания? Причем единственного…

— Тих, тих, тих… Запомните, Доманова, в армии порядок — альфа и омега. Какой же из вас получится офицер, если вы уже сейчас привыкнете его нарушать?

— Поняла, поняла, — испуганно сказала Манюшка, видя, что Тугоруков покашивается на распорядок дня, намереваясь, видимо, снова цитировать его.

— Не разговаривать!

Командир роты восседал за столом. Манюшка доложила о прибытии. Он кивнул, но команду «вольно» не подал.

— Так, — сказал капитан и передвинул конфетку из-за одной щеки за другую. — Вы, конечно, слышали, но не можете представить, сколь героичен путь ленинского комсомола. Так вот, родился он в грозном девятнадцатом году, когда черные полчища Антанты… бу-бу-бу… бу-бу-бу… бу- бу-бу…

Она не вслушивалась: ведь это была не беседа и не лекция, а нотация, наказание. Тугоруков не очень-то и скрывал это: говорил размеренным, монотонным голосом, внимательно следя в то же время, чтобы нарушительница стояла по стойке «смирно», то есть держала в напряжении ноги, тело и шею. Когда Манюшка пыталась незаметно ослабить ногу, приобвянуть телом или опустить голову, он немедленно вскидывался:

— Это что такое? Я команду «вольно» не подавал!

И продолжал капать на мозги хорошо обкатанными тяжелыми каплями-словами.

«Господи! — тоскливо думала Манюшка. — Еще только до шефства над Военно-Морским Флотом добрался. А впереди еще и пятилетки, и война, и восстановление народного хозяйства…»

У нее кружилась голова, временами казалось, что капитан вместе со столом уплывает куда-то влево, за ее спину, появляется справа и, остановившись на минутку на своем месте, снова начинает круговращение. Вкрадчивый голос его журчал со всех сторон и даже сверху, и у нее было такое ощущение, что он уже, как жидкость, заполнил всю комнату и сейчас хлынет ей в нос и рот, забьет дыхание.

— Вы поняли теперь, каким идеалам изменяете вольно или невольно? — прорвался к сознанию вопрос, заданный в несколько иной тональности. — Поняли, что недостойны этих героев?

— Все мы их недостойны. Но я вам прямо скажу, товарищ капитан: вы злоупотребляете их именами.

— Тих, тих, тих… Вы слишком распускаете язык. С таким длинным языком в советском офицерском корпусе вы не нужны. Можете идти!

Манюшка терпеть не могла угроз — скрытых или открытых, неважно. У нее зло сузились глаза и, едва сдерживаясь, чтобы не прыгнуть на него дикой кошкой, она очень вежливо спросила:

— Товарищ капитан, вы знаете, как вас в роте прозвали? Бирон! Это был такой сукин сын при императрице Анне Иоановне, он…

— Длинен язычок, длинен, — перебил Тугоруков тихим, как бы раздумчивым голосом. — Укорачивать придется. А это болезненная операция… Тих, тих, тих…

Голод дал себя знать на первом же уроке. Как ни пыталась Манюшка вникнуть в суть новой теоремы и отвлечься таким образом от знакомого по военным временам тоскливого подсасывания в желудке, ничего у нее не получалось. Квадраты и многоугольники в конце концов превращались в ее воображении в бачки с лоснящейся от масла кашей.

Преподаватель математики Нузин, маленький полный человечек, весь измазанный мелом, шариком катался возле доски, подпрыгивал, размахивал руками и говорил, говорил, говорил. Иногда, вспомнив, что за спиной у него тридцать гавриков, он оборачивался к ним и независимо от того, шумели они или каменно молчали, кричал:

— Тихо, товарищи! — и снова погружался в свою любимую стихию.

По математике Манюшка была среди первых, и Нузин относился к ней благожелательно. Он почти никогда не проверял у нее домашние задания, а когда проверял, то не снижал оценки за грязь в тетради. Зато нагружал задачами сверх программы, при этом считая, что совершает благодеяние.

— Это вот еще когда в институте я учился, мы решали, — хмыкая носом, ворковал он. — Интереснейшая задачка! А эта на конкурсных экзаменах была.

Все задачи были интереснейшие, замечательные, любопытные, занимательные, и каждая отнимала у Манюшки часа полтора-два. Отказаться же было равносильно самоубийству в глазах Нузина…

Вдруг преподаватель обратился к Манюшке:

— Ну-ка, Доманова, повторите.

— Я прослушала, товарищ преподаватель.

— Ну вот вам, пожалуйста! — обиженно развел руками Нузин. — По наклонной плоскости пошли катиться? А две задачки, которые я дал вам позавчера, решили?

— Одну решила, а за одну только взялась.

— После уроков покажете мне. У меня тут есть еще одна — прелюбопытнейшая. Вот возьмите-ка.

Манюшка покорно приняла листок из его рук.

— А теорему прослушали? — вернулся он к уроку. — Ну вот вам, пожалуйста! Это, я бы сказал, где-то на уровне хулиганства.

— Она сегодня без завтрака, — сказал Петя Раковин. — А кому же в ум пойдет на желудок петь голодный?

Нузин смущенно почмыхал носом, не очень уверенно сказал:

— Ну, что делать? Мы, бывало, на фронте и по суткам не ели, а работу свою выполняли.

Он сам был командиром пятого взвода, и ребята знали, что Нузин не одобряет наказания голодом.

Зато их взводный придерживался противоположной точки зрения. Выслушав доклад дежурного и усевшись за стол, он первым делом обратился к Манюшке:

— Как вы себя чувствуете, голубчик?

— Отлично, — пожала плечами Манюшка. — А чего бы это я чувствовала себя плохо?

— Прекрасно. Оказывается, желудок у вас более стойкий, чем ваша комсомольская совесть.

Без назиданий он, конечно, обойтись не мог. Манюшка молча проглотила обиду. Но этим не кончилось. Справа раздалось бормотанье Васи Матвиенко:

Пишут, как бы свет весь заново К общей пользе изменить, А голодного от пьяного Не умеют отличить.

Вот он всегда так, Архимед: занимается каким-то своим делом, а все-таки подмечает и слышит, что происходит вокруг, и эрудированный ум его как бы автономно формулирует, а болтливые уста выдают в свет соответствующие изречения и цитаты.

Лесин вскинул голову и, вытянув руку в сторону Васи, ковырнул пальцем воздух. Тот встал.

— Это зрение у меня неважное, Матвиенко, а слух — не хуже, чем у вас, авиаторов. Так что вы хотели сказать этими стихами Некрасова?

Вася недоуменно пожал плечами.

— Ах, вы не знаете? Вы кинули кость — и в кусты?

— Какую кость? Какие кусты? — недоуменно моргал глазами Матвиенко.

— Садитесь! — сдирижировал пальцем командир взвода. — Вопрос принципиальный, товарищи: как воспитывать будущих солдат, летчиков — как маменькиных сынков, кисейных барышень или как настоящих мужчин, которым нипочем ни голод, ни холод? По-моему, двух мнений быть не может. Хотя есть люди, которые считают, что спецшкольники — это такие же учащиеся, как и все остальные в мужских средних школах, и воспитывать их нужно так же.

— Чепуха! — подал голос Мотко. — Спец есть спец. И нечего нас равнять с какими-то штатскими хлюпиками.

После урока к Манюшке подошел Захаров.

— Вот так-то, Марий, мы не то, что другие, мы особенные. Поэтому терпи.

Хотя тон его был ироничный, Манюшка поняла, что в данном случае он тоже согласен с Лесиным, но так как не любит пафоса и крайностей, ему кажется неуместным и нескромным говорить об исключительности спецов вслух.

— Конечно, мы не такие, как все, — подделываясь под него, сердито ответила Манюшка. — Мы на рубль двадцать дороже.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Лечение по-спецовски

Четвертому взводу вручили переходящее Красное знамя за второе место в школе по успеваемости. Вообще-то фактически он был первым, но на первое место не потянул — кое у кого имелись троечки.

Знамя вручили на общешкольном собрании, а после Лесин приказал собраться в классе на свое, взводное.

— Все положенные торжественные и хвалебные слова сказаны, а теперь давайте-ка, голубчики, поговорим без фанфар.

Взяли в оборот Троша, Евстигнеева, Сурдина, Бутузова — тех, у кого тройки редко вытеснялись четверками. А в конце собрания Захаров невинно обратился к Манюшке:

— Марий, не будешь мне чупрыну драть?

Та, ничего плохого не ожидая, улыбнулась и пожала плечами.

— Я вот о чем. Мы ругаем троечников, и правильно. Если они хотя бы половину своих трояков поменяют на четверки, мы сразу вон куда шагнем! Но у нас есть и еще один резерв. У некоторых товарищей среди пятерок и четверок затесалась одна троечка, и они ее терпят. Например, у Мария по физкультуре. Неужели он тебя не кусает, этот трояк?

Манюшка покраснела, глянула отчужденно. Она привыкла давать сдачи, но сказать было нечего, а пристыженно моргать глазами — не в ее обычаях, поэтому Манюшка не придумала ничего лучше, как достать из парты «Историю одного города» и демонстративно углубиться в чтение.

Захаров иронически сморщил нос, Лесин насмешливо хмыкнул — и этим ограничились, пощадив ее самолюбие.

По-разному реагировали на критику троечники. Бутузов, бодрым и деловым голосом отбарабанив положенные обещания, вернулся на свое место и продолжил послание к девочке, с которой познакомился вчера в парке.

Борис был щеголем и франтом. Кокарда и пуговицы на нем всегда сияли, стрелки клешей поражали всех остротой и прямизной.

Капитан Тугоруков был доволен блестящим внешним видом Бутузова, хотя и догадывался, что не только службы ради наводился этот лоск и шик. Но ему и в голову не могло прийти, что не столько службы ради. Процентов девяносто «вины» за такой исправный внешний вид ложилось на днепровских девочек, нежнейшим и преданнейшим воздыхателем коих был Борис Бутузов. Каждую свободную — а если удавалось, и несвободную — от службы минутку он проводил у них. У Бориса было миловидное румяное лицо, он поднаторел в подходах и объяснениях и потому заслуженно пожинал лавры победителя. Успехи его на амурном фронте, само собой, оборачивались неудачами и поражениями на фронте учебном…

Командир взвода, любивший давать характеристики, посмотрел на безмятежное лицо Бориса, горестно пожевал губами и изрек:

— Человек, который мило улыбается и ничего не делает.

Сурдин разразился бессвязной и путаной речью. Поднатужив ум и вникнув, можно было догадаться, что парень жалуется на обилие и сложность разных наук в спецшколе — сколько на них времени зря теряется! Некогда, мол, заниматься единственным мужским делом — гимнастикой…

— Темна вода во облацех, — вздохнул Лесин. — Придется подвергнуть вас отлучению от тренировок. Первым делом, голубчик, в школе все-таки «самолеты», то есть в данном случае учеба.

У Троша, когда он вышел к столу, был похоронный вид. Барон заявил: он пришел к выводу, что неспособен к некоторым наукам — так уж распорядилась природа, а с нею не поспоришь. Придется подать рапорт об отчислении из школы.

Ход был сильный — всякие вопросы, требования и обличения отпадали: человек уходит, так чего толочь воду в ступе? Впору было прослезиться.

— Лень, голубчик, вас заела, — безжалостно констатировал командир взвода. — Не думайте, что мы разлетимся вас уговаривать. Или беритесь за дело, или завтра подавайте рапорт… нет, сегодня же! Лодырь этакий!

Барон отступил в свои камчатские владения весьма сконфуженный.

Попытался разжалобить товарищей и Женечка Евстигнеев.

— Я часто болею, ребята, — заговорил он тихо и проникновенно. Его тонкая шея и бледное лицо взывали к состраданию. — Потому и… ето…

— Зачем же пошел в спецшколу? — спросил Славичевский. — Больные в авиации не нужны, неужели не знал?

— А ты не тронь… ето… Я на аэродроме родился, на аэродроме и помру!

— Ну, голубчик, если вы за этим пошли в ВВС… — засмеялся Лесин. — Короче, когда исправите тройки?

— Ну, я… ето… приму меры.

— Какие меры?

— Я сказал приму меры — и приму! И не садитесь мне на хвост!

Женечка действительно принял меры — назавтра на уроках его не было. Через своего дружка Бутузова он сообщил помощнику командира взвода, что болен. После обеда Славичевский созвал военный совет.

— Я узнавал в санчасти: Болящая Евгения записан в книгу больных — повышенная температура. Но мы-то знаем — сачкует. Как запахнет жареным, так у него сразу температура.

— Умелец! — презрительно бросил Захаров. — Не нанести ли нам ему визит? Как ты думаешь, Марий?

Манюшка глянула на него исподлобья: ишь, мириться лезет! Но тут же прямая ее натура взяла свое: а чего зря губы дуть? Он что, неправду вчера сказал? Или не знает весь взвод, что ты частенько смываешься с физо, чтоб не схватить двойку. Чем же ты отличаешься тогда от Женечки?

— Чего меня спрашиваешь? — угрюмо проговорила она. — Я и сама такой же сачок.

Захаров, Славичевский и Женечкин командир отделения Трош деликатно засмеялись: мол, шутить изволят.

— Надо спросить Бутузова, — сказала Манюшка, благодарно оценившая эту деликатность. — Может, Евстигнеев и вправду температурит.

Подозвали Бориса. Выслушав вопрос, он весь запунцовел. Нежное, со вздернутым носом лицо его стало совсем девичьим.

— Болеет. Температура. Лежит, — залепетал он. По виноватой улыбочке и бегающим глазам было ясно — врет. И почему врет — тоже было ясно.

— Ты от кого прикрываешь? — рявкнул Славичевский. — Мы тебе кто? Ну-ка, выкладывай правду! А не то салазки загнем!

— Салазки в любом случае, — сказал Барон. (Рапорт он, конечно, не подал.) — Чтоб знал, кому верность хранить.

— Ну, днем в постели. Читает или спит. Вечером к Неллочке. Песенки поет. Любовные.

— Ты ему не подтягиваешь? — съязвил Захаров. — Прекрасно спелись, как погляжу.

К Евстигнееву нагрянули утром перед занятиями. Женечка пребывал в безоблачном расположении духа и в том сладком полудремотном состоянии, когда мысли плывут не задевая и не царапая, когда можно открыть глаза, а можно и не открывать, когда уют теплой квартиры навевает грезы и думы, даже отдаленно не родственные ни продольным колебаниям, ни химически чистым реакциям. Вечера, проведенные у Неллочки, искупали будущие неприятности, которые навалятся, как только Женечка решит, что температура упала и пора приниматься за «хвосты». Да не впервой! В конце концов все благополучно завершится — троечкой в четверти. А ему больше и не надо: в академию он не собирается, его мечта — летать… Сегодня он опять поедет к Неллочке, и завтра, и послезавтра. Четверть длинная, от Лесина и Тугорукова надежно защищает запись в книге больных.

Белый котенок Сахарок прыгнул Евстигнееву на грудь и стал крутиться в погоне за своим хвостом. Женечка повел пальцем перед розовым носиком — Сахарок нахохлился, пригнулся и цапнул лапкой за палец.

В этот момент и втиснулись в комнату спецы, предводительствуемые помкомвзвода и комсоргом. Внезапно ослабевшей рукой Евстигнеев сбросил на пол меньшого братца, полузакрыл глаза и, тяжело дыша, облизнул пересохшие губы. Хотел застонать, но передумал, боясь переборщить. Ребята остановились у двери, поглядывая друг на друга, приложили пальцы к губам — ш-ш-ш.

Вперед вышел Игорь Козин. Лицо его выражало крайнюю степень сочувствия. На цыпочках он приблизился к постели и, склонившись над болящим, положил руку на лоб, потом пощупал пульс, покачал головой и трагическим шепотом сообщил:

— Его съедает жар! Намочите полотенце. Ради бога, быстрее!

Манюшка, сдерживая смех, сняла полотенце со спинки кровати, обильно смочила его под краном на кухне и поднесла Игорю. Когда вода залила Женечкино лицо, парень не вытерпел и, сбросив со лба полотенце, заорал:

— Иди ты… ето… к черту! Ну, чего надо?

Ребята захохотали, а Игорь, закатив глаза, начал сокрушенно и укоризненно увещевать Женечку вкрадчиво-елейным голосом Иудушки Головлева:

— Ах, ах, какие нехорошие слова говоришь ты, братец! Мы тебя все так любим. Вот проведать пришли перед смертью, а ты… ах, ах! Не простит тебе бог на том свете, ох, не простит! А мы тебя прощаем. Хоть и неласков ты с нами, и обманываешь. Строптив и лжив ты, братец, а бог-то — он все видит. — Игорь цокал языком, покачивал головой, воздевал руки. — И что это ты, братец, болеть надумал? Нехорошо, грешно. А ты встань-ко да молодцом по комнате — трюх, трюх! Ан все и пройдет. Встань-ка, встань, братец!

С этими словами Игорь и Манюшка подняли отчаянно сопротивляющегося Женечку. Захаров и Славичевский надели ему брюки, Мотко и Гермис облачили в китель. Другие держали наготове шинель, шапку, книги. Евстигнеев пытался вырваться, но, поняв, что сила солому ломит, закричал:

— Да я ж… ето… больной! Не имеете права! Запись есть!

— А ты будь паинькой, — уговаривал его Игорь — Трюх, трюх. Помаленьку да полегоньку, ан глядь — уже и в школе!

Когда Женечку водрузили в классе на его место, он жалобно заныл:

— Я ж пар нахватаю, братцы! Ничего ж не учил!

— А ты крепись, братец, — посоветовал Иудушка-Козин. — Бог — он справедлив. За липовую температуру взыщет маленько с тебя, нечестивца. Но — он терпел и нам велел.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Невезуха. Прощайте, клешá. Плачут и по волосам. Нужно ли выходить на расправу?

Давно поговаривали: командир батальона майор Кудрин затевает операцию против клешей. Но то ли потому, что давно начали говорить об этом, а операции все не было, то ли еще почему, многие потеряли бдительность — носили клеша в открытую даже в школе. И однажды утром поплатились за свою беспечность — майор Кудрин сделал роте перед завтраком смотр и бритвочкой порезал вставленные клинья. Когда дошла очередь до Манюшки, он горестно посмотрел на нее и покачал головой.

— Ну, хлопцев еще можно понять — донжуанят, распускают хвост перед простушками, а тебе-то зачем?

— А я что — рыжая? — обиженная тем, что ее отделяют от остальных, ответила она. — Я тоже распускаю хвост. Тоже хочется какого-нибудь простачка завлечь.

— Разговорчики в строю! — прикрикнул майор и нагнувшись — трр, трр — располосовал Манюшкину гордость и красу.

Неудачна начался день. И продолжался неудачно. Едва успев после завтрака привести в порядок брюки, Манюшка вместе со своим четвертым взводом попала на урок физкультуры. Повисев сосиской на перекладине, грохнулась с брусьев и получила жирную, как навозная муха, двойку. Преподаватель, бывший фронтовик-старшина, пожилой (на ее взгляд) мужчина лет двадцати восьми, смотрел сочувственно.

— Ничего другого не могу, — словно оправдываясь, сказал он. — Если бы ты хоть сбежала, был бы пропуск, но не двойка.

— Спасибо за подсказку, — буркнула не глядя на него Манюшка.

— А вам должно быть стыдно! — обрушился преподаватель на спецов. — Двадцать девять здоровых бугаев, все хорошо работают на снарядах… ну, за исключением некоторых… и не могут одну девочку довести до ума!

— Довести-то хоть кого можемо, — попытался сострить Мотко, но, видимо, вспомнив, что он лучший гимнаст в школе и упрек адресован в первую очередь ему, конфузливо умолк.

— Вот и доведите! — поставил точку не склонный к юмору «физкультурник».

Настроение, испорченное командиром батальона, упало еще ниже. Матвиенко, разлетевшийся было с утешениями, получил грубую отповедь и отвернул в сторону, вспыхнув «от винта до хвоста». Досталось и Захарову, попытавшемуся вразумить Манюшку («Сама виновата, Марий, бегаешь с физкультуры, ни к кому не обращаешься…»).

— Княгиня, — влез в перепалку Трош, — не обращайте внимания на этих плебеев. Что они понимают в женских прихотях и капризах! Для них что нежная душа женщины, что кусок кирпича в груди какого-нибудь солдафона-помкомвзвода…

— А тебя, Барон, не целуют, ты и губами не чмокай!

Остальные уроки прошли тягомотно, в тоскливом гадании: постригут или не постригут? С одной стороны: почему для нее должны делать исключение? До сих пор не делали. Да она и сама не хотела. А с другой стороны — невозможно было представить, как будет происходить эта позорная и унизительная процедура переодевания и пострижения в двоечники именно с ней. И как она потом будет глядеть ребятам в глаза, она, входившая в пятерку лучших учащихся взвода — «головастиков», бравшая на буксир отстающих, замкомсорга, ратовавшая за повышение успеваемости и, случалось, обрушивавшая громы и молнии на стриженые под ноль головы двоечников. И потом… Ну, все-таки, она девочка, и одно дело — носить мальчишескую прическу (она, кстати, ей к лицу) и совсем другое — быть оболваненной, как тифознобольная, и сверкать неприлично босой головкой. Нет, это непереносимо! И Манюшке вдруг страстно возжаждалось, чтобы на этот раз для нее было сделано исключение. Должны же они понимать: без исключений просто нельзя, раз само ее пребывание в спецшколе — исключение…

Однако едва прозвенел последний звонок с занятий, еще преподаватель не вышел из класса — в дверь заглянул капитан Тугоруков. Он обвел внимательным взглядом повернувших к нему головы спецов, задержался на Манюшке и вдруг осклабился. И она поняла, что пощады — исключения — не будет. И у нее мучительно, до боли, зачесалась экземка на левой лодыжке — память о том счастливом и несчастном дне, когда всем принесли весть о Победе над Гитлером, а ей — похоронку на отца.

— Пришли, понюхали и пошли прочь, — машинально прокомментировал Архимед, когда голова командира роты исчезла за дверью.

После обеда при выходе из столовой капитан задержал Манюшку и присоединил к группе двоечников, толпившейся справа от него. Вид у спецов был оживленный, как будто им предстояло отправиться по крайней мере на вечер в женскую школу. Каждого новичка, присоединяемого к ним мановением капитанской десницы, они встречали ехидными возгласами.

Пощелкивая пальцами, командир роты повел штрафной отряд на четвертый этаж в кастелянтскую, где дородная тетя Фрося быстро оболванила всех под ноль-ноль и обменяла зимнее обмундирование на хебе бэу.

— И ты попалась, девка? — сочувственно задала она риторический вопрос. — Ее-то бы не надо позорить — ить одна на всю школу.

— Тих, тих, тих, — пресек критику капитан. — Делайте свое дело без комментариев.

«Гражданская казнь» закончилась у командира роты в кабинете. Перекатывая во рту конфетку и бдительно следя, чтобы никто ни на миг не нарушил стойку «смирно», Тугоруков прочитал часовую лекцию по истории авиации и в заключение сказал каждому несколько напутственных слов. Манюшке достались следующие:

— Это закономерно, что вы сюда попали, Доманова. Все начинается с малого, В армии пустяков нет. Сегодня вы не почистили пуговицы, завтра не выполнили приказ, послезавтра совершили предательство…

— И что, спасения уже нет, если не почистил пуговицы?

— Тих, тих, тих, разговорчики. Шагом марш на самоподготовку!

Во взводе Манюшку встретили шуточками и смехом.

— Княгиня, разрешите предложить свои услуги по вольтижировке и верховой езде, — величественно приблизившись, поклонился Барон. — Каждый вечер в спортзале от девятнадцати до двадцати. Со своей стороны покорнейше прошу давать мне уроки английского. Вы же знаете, княгиня, что будучи уроженцем Шотландии, я не вполне владею лондонским произношением.

Ну вот, и ничего страшного. Хотя, надо признаться, ничего, конечно, и хорошего нет, и за голую макушку все-таки стыдно. Так что лучше не повторять…

— Барон, будьте добры, принесите с вешалки мою шапку.

Они уединились за доской. Втянувшись в задачу, не замечали и не слышали, что шум в классе становится все беспорядочнее и громче. Уже «на Камчатке» заголосил джаз, уже Синилову стали за какую-то провинность загибать салазки, уже у преподавательского стола образовалась свалка…

И вдруг грянула тишина. Вот ее-то Манюшка и Трош услышали. Выглянув из-за доски, они увидели грузную фигуру начальника школы у двери и замерших в разных уголках класса спецов — расхристанных, взлохмаченных, с растерянными и глупыми лицами.

— Что за сумасшедший дом! — загремел начальник, оглядывая свое примолкшее войско. — Безобразие! Кто помкомвзвода?

Славичевского в классе не было.

— Отлучился в библиотеку, товарищ начальник школы, — отрапортовал Мотко из-за своей парты.

— Командиры отделений? — еще повысил голос Пятериков.

Из командиров отделений были Трош и Мутер, но они прикусили язык и не двигались с места. Все было ясно: решили уйти в нети.

— Один болеет, двое ушли с помкомвзвода, товарищ начальник школы, — шагнул к нему Козин.

— Так. Комсорг?

Захаров был на месте, но и виду не подал, что его это касается. Неужели и он — в нети? Да, точно. Синилов доложил, что комсорга вызвали к замполиту.

— Замкомсорга?

У Манюшки быстро-быстро запрыгали в голове мысли. Только еще одного наказания и не хватает на сегодняшний день для полного счастья! Те, кто впереди, нырнули в кустики, а меня, выходит, подставили. Но не откликнуться — значит отречься от своей должности. Они струсили и отреклись, но почему и я должна?.. Отстранив Барона, который старательно загораживал ее, она вышла из-за доски и строевым шагом приблизилась к начальнику.

— Заместитель комсорга Доманова! — отрапортовала, взяв под козырек (благо на голове была шапка).

Пятериков некоторое время, склонив голову, рассматривал ее с высоты своего огромного роста и вдруг усмехнулся.

— Ага, это ты. Ну, конечно, теперь ясно: где Доманова, там беспорядок… Ладно, за смелость — все взяла на себя — я тебя прощаю. А за беспорядок на самоподготовке взводу час строевой! Командира роты ко мне!

Через пять минут капитан Тугоруков уже гонял взвод вокруг школы. С особенным удовольствием он отдавал команды «ложись» и «по пластунски — вперед!»

— С каким наслаждением он скомандовал бы: «В преисподнюю — марш!» — заметил Матвиенко, отбивая строевой шаг рядом с Манюшкой.

— Тих, тих, тих! — тотчас раздался вкрадчивый голос. — Разговорчики!

На следующий день перед уроками к Манюшке, которая ползала глазами по большой настенной карте, готовясь к географии, подошел Захаров.

— Ты зря вчера объявилась, Марий, — сказал он. — Пятериков — начальник крутой, он мог от тебя мокрое место оставить.

Манюшка глянула на него с ехидцей.

— А может, это ты зря не объявился? Спрашивают к ответу комсорга, а он весь мокренький и уже не хочет быть комсоргом.

— Передергиваешь, Марий. Спужаться я спужался, это точно. Как и все. Как и ты, кстати. Я видел, какое меловое было у тебя личико, когда из-за доски показалось. Но дело не в этом. Почему, ради чего я должен, был подставлять свою голову? Взвод все равно был бы наказан, а плюс к этому еще я. Ведь он мог сгоряча просто выгнать меня из школы. Кому это нужно?

— Не знаю. Чтобы тебя отчислили, ясно — никому. А вот чтобы ты объявился — наверно, тебе самому. Вот во время войны, когда немцы выстраивали наших пленных и говорили: «Коммунисты, комиссары и командиры — три шага вперед!» — то ведь все они выходили. Зачем? Может, чтоб не показать себя трусами перед своими бойцами, а? Как считаешь?

У Захарова порозовели скулы, а глаза, обычно ироничные и озорные, попритухли.

— Дурацкое, извини, сравнение. Слишком разные масштабы, Марий. А кроме того, я не считаю, что они поступали правильно. Сами себя выдавали фашистам — что ж тут правильного?

— Ты что, а?

— А как иначе это назвать? Они выдавали себя, а их расстреливали. Кому от этого польза? Только фашистам.

— А тебе не кажется, что ты… в общем-то… оскорбляешь их память? — вмешался подошедший Матвиенко.

— Нет, не кажется. Я снимаю шапку перед их мужеством, но…

— Ага, значит, ты признаешь, что они поступали мужественно. Значит, если бы они затаились, они поступили бы трусливо?

— Я никогда не сомневался в ваших схоластических способностях, Василий Андреевич, но давайте рассуждать здраво, без трепотни. Идет война, есть враг — фашист, и каждый свой поступок нужно… ну, каждый раз надо себя спрашивать: вот если я сделаю так — во вред это фашисту или в пользу? Возьмем данный случай. Если бы они остались живы, кто-то из них смог бы сбежать и снова воевать, а кто-то боролся бы в лагерях, в подполье. Вот это и значило бы — не отречься от себя.

Захаров подавлял своей железной логикой. Манюшку это и восхищало, и раздражало: все-то он знает, подумаешь, учитель нашелся!

— Во-первых, а что подумали бы солдаты? — сказала она, тоже стараясь выстроить нерасторжимую логическую цепочку и невольно подражая Захарову. — Ага, струсили комиссары? Вот они какие! Во-вторых, часто немцы ставили условие: если не признаетесь, расстреляем всех. Что ж, по-твоему, пусть из-за одного гибнут все наши, ждать, пока кто-то слабонервный выдаст?

Разгорячившись, спорщики вопили во всю мощь своих глоток, вокруг них собралась толпа, и в ней, как головешки в костре, тлели и разгорались споры на эту же тему. Захаров, между тем, добивал своих оппонентов.

— Во-первых, солдаты должны были подумать то же, что и комиссары: пока жив, надо воевать с фашистами, воевать в любых обстоятельствах и любым оружием — хитростью, ловкостью, обманом, и в плену задача — выжить. А отсюда — и во-вторых, и в-десятых. Солдат и в плену солдат, должен воевать до последнего. И на слабонервных нечего равняться. Слабонервные есть и не в плену — дезертиры, самострелы и прочая шваль.

— Погоди. У меня есть и во-вторых. Ты совсем забыл о такой «мелочи», как человеческая честь. Может, для настоящих людей не признаться, не выйти из строя значит от себя отречься. Сломаться. Предать себя. Да для них это, может, равносильно самоубийству было.

— Ну, начались высокие материи, — скривился Толик. — Друг Марий, не говори красиво, это каждый может, говори честно.

— Н-да-а, — протянул Матвиенко. — Почему ж они все-таки… кхе, кхе… выходили из строя?

— Так воспитаны, — пожал плечами Захаров. — Вы с Марием тоже сдуру вышли бы.

— Точно. Марий вчера доказала это. А некоторые… от большого ума… кхе, кхе…

У Толика опять порозовели скулы. Хорошо, что в это время зазвенел звонок, и все отправились по своим местам, не то спор, похоже, мог затянуться до бесконечности.

У Манюшки долго еще потом саднило в душе. То, что она вышла к Пятерикову — это правильно, тут у нее сомнений не было. Но в чем-то Захаров, наверно, прав, хоть и зло на него берет, когда он начинает все по полочкам раскладывать. Чего тут спорить — обмануть, обхитрить, одурачить врага, чтобы потом бить его, — святое дело… Но когда о самых честных, мужественных тот, кто и пороху не нюхал, говорит: зря они подставляли себя под расстрел — слушать невыносимо, это ведь как плевок им вдогонку. И все же, все же, все же… Пока в душах людей живут честь, достоинство, совесть — человечество не погибнет. И, может, в жизни каждого человека должны быть поступки, которые выше трезвого расчета?..

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Богатыри и их «кони»

На экскурсию в боевую авиачасть поехали по пять человек от каждого взвода. От четвертого — старшина роты Мигаль, помкомвзвода Славичевский, комсорг Захаров, «головастики» Доманова и Матвиенко.

Ребят доставили на аэродром, привели на пункт управления полетами. Из большой комнаты, уставленной пультами и приборами, видно было летное поле, вдали — ангары. Слышался непрерывный гул моторов: самолеты поодиночке, парами и тройками взлетали, делали круги над аэродромом, улетали куда-то за пределы видимости, шли на посадку. Майор за пультом негромко отдавал команды. Иногда голос его повышался, в речи появлялись неуставные словечки, и тогда он косил недовольным глазом в сторону спецов. А они сбились в кучку и присмирели: буднично-деловая, суровая обстановка действовала как команда «смирно».

Высокий подполковник с сухим неулыбчивым лицом — замполит командира полка повел ребят к одному из ангаров. День был ранневесенний — с легким морозцем, плавящимися на солнце льдинками лужиц, тяжелым влажным воздухом.

В ангаре перед ними предстала горбатая тупорылая машина со слегка скошенными назад крыльями. Манюшка, впервые увидевшая самолет на земле и к тому же так близко, никак не могла заставить себя поверить, что это та самая небольшая гудящая птица, что быстро проносилась над головой на средних высотах или маленькой точкой почти беззвучно перемещалась в далекой-далекой голубой вышине.

— Что, Марий, хорош красавец? — вполголоса сказал рядом Толик. — Главный самолет войны.

Манюшка покосилась на него с некоторым удивлением: в последнее время отношения у них были натянутые. Даже нет, не натянутые. После того спора у географической карты Захаров перестал подходить к ней, не приглашал больше в парк. Если обращалась к нему Манюшка, отвечал дружелюбно и выполнял просьбу, но продлить общение не стремился. Ее это задевало: она и сама почувствовала какой-то сбой в отношении к нему, разочарование — как если бы тянулась к тайне и вдруг однажды узнала, что никакой тайны нет…

Подполковник, оказавшийся рядом, благожелательно глянул на Захарова.

— Точно: машина, которую вы видите сейчас, — главный самолет войны, «летающий танк», «горбатый», штурмовик Ил-2. Чтобы не быть голословным, вот такая цифра: за годы войны мы выпустили сто восемь тысяч двадцать восемь самолетов, из них сорок одна тысяча «илов»… Вообще мы должны сказать доброе слово о Сергее Владимировиче Ильюшине. У него и кроме этого были знаменитые самолеты — например, бомбардировщик Ил-4.

Он использовался для рейдов по тылам противника. На нем балтийские летчики летом сорок первого — обратите внимание на дату — в самом начале войны! — впервые бомбили Берлин.

— Расскажите о штурмовике поподробнее, — попросил Мигаль. — Чем он взял? Почему такая слава?

Подполковник будто ждал этого вопроса: у него даже глаза заблестели. Он, видимо, был влюблен в «горбатого» и рассказывать о нем начал не сразу, а все как бы издалека подбирался.

— Ну, во-первых, два слова о броне. Без нее самолет беззащитен. Интересный факт: в годы первой мировой летчики, чтобы защититься, стали подкладывать под сиденья чугунные сковороды. В русской авиации броня впервые появилась на самолетах БИКОК-2 — «Илья Муромец» — и на «летающих лодках» М-9 Григоровича. К концу первой мировой войны был создан бронированный разведчик Ю-1 — тяжелый и тихоходный. В 1936 году под руководством Туполева построили АНТ-17, или ТШБ — тяжелый штурмовик, бронированный. Броня весила около тонны, самолет имел мощное вооружение. А скорость по всему поэтому была всего 256 километров в час… Броня создала парадоксальную ситуацию. Она была нужна только в короткие мгновения боя, а в остальное время являлась мертвым грузом. К тому же самолет за свою неуязвимую рубашку платил высокую цену скоростью и маневренностью.

— Ну и что же Ил? — нетерпеливо перебила Манюшка. — Вы нам про «горбатого», пожалуйста.

— Минуточку, минуточку. Я к нему и веду… Накануне войны, укрепляя оборону страны и понимая, что наиболее вероятный противник — германский фашизм, наше политическое и военное руководство не могло не обратить внимания на то, что немцы выпускают большое количество танков — в официальных документах они называли их сельскохозяйственными тракторами. По всей вероятности танки становились главной ударной силой германской армии. Нужно было позаботиться о средствах борьбы с ними. И вот в 1936 году Чкалов испытывает штурмовик Поликарпова ВИТ-1 — воздушный истребитель танков. ВИТ-1 и появившийся вслед за ним ВИТ-2 были хорошими машинами — быстроходными, сильно-вооруженными, но их слабо защитили броней. А увеличить защиту означало потерять скорость и маневренность. Так зашли в тупик. — Подполковник любовно похлопал ладонью по фюзеляжу. — Ил-2— выход из тупика. Во-первых, на него поставили новую марку брони, и, поскольку она была более прочной, — вес бронезащиты снизился. Во-вторых, кислород в системах заменили инертным газом. Что это дало? А вот что. Если раньше пуля или осколок пробивали броню, то кислород загорался, ну, и самолет. А теперь — нет. В третьих, в бензобаках сделали каучуковые прокладки. Раньше, если пуля или осколок пробивали бензобак, горючее вытекало. А теперь дырка затягивалась каучуком. В результате в тысяча девятьсот сороковом году мы имели исключительно надежную и живучую машину. Во время войны «илы» возвращались с боевых вылетов со смертельными, казалось бы, повреждениями крыльев, оперения, хвостового отсека. Я сам сел однажды после боя — фюзеляж как решето, тяги управления перебиты, внутри кабины — чад, дымок и за машиной тянется… Видать, такой развалюшный вид был у моего самолета — когда вывалился из кабины, возле него уже толпились человек десять аэродромного люда. Даже генерал прикатил. Спрашивает: «Как же это тебе сесть удалось?» — «Да так вот, — отвечаю, — летел на честном слове, а сел на одном крыле».

— А почему в нем два места? — спросил Славичевский. — Ведь лишний человек — это лишний вес, да и… лишний солдат.

Подполковник кивнул, как будто и этого вопроса он ждал.

— Вначале выпускали одноместные самолеты. Они были уязвимы сзади, и их часто сбивали. Сделали двухместный вариант: посадили сзади стрелка — и машине не стало равных. На борту «ила» имелись бомбы, пулеметы, пушки, реактивные снаряды. Он успешно бомбил различные цели, истреблял танки, на равных дрался с истребителями. Когда на Орловско-Курской дуге у немцев появились новейшие тяжелые танки, «илы» оснастили более мощными пушками и противотанковыми бомбами ПТАБ, которые запросто пробивали и прожигали бронированную шкуру «тигров» и «пантер». Гитлеровцы пытались противопоставить Илу-2 «Хейнкель-129». Но соперничества не получилось. В одном из первых вылетов этого штурмовика он был пленен нашим «илом», и всем стало ясно, какой самолет чего стоит… Техника не стоит на месте, — закончил замполит. — «Горбатый» воевал, а конструктор совершенствовал его. Так появились Ил-8 и Ил-10. Дали нам, летчикам, на выбор, и мы выбрали Ил-10, более скоростной и маневренный, хотя он уступает восьмому в броневой защите. Ну, а потом появились и другие отличные машины. Про них как-нибудь попозже, — подполковник лукаво улыбнулся, — когда чуток подрастете… Так что Ил-второй уходит со сцены. Служил он честно и с великолепными результатами, дай бог и другим послужить так же.

Ребята поглядывали на «горбатого» с уважением. Руки сами тянулись к крылатой легенде — потрогать.

Как только подполковник отвернулся на минутку, Манюшка мигом очутилась в кабине. Она вцепилась в ручку управления и, забыв обо всем, медленно повела взглядом по приборной доске — слева направо — и «дала газ». И вот уже понеслась под колесами бетонная дорожка, и распахнулись голубые просторы. В уши ударил разнобой эфирных голосов, среди которых — чужие, испуганные: «Ахтунг, ахтунг, Доманова!» У нее восторженно и тревожно заколотилось сердце, стеснилось дыхание, как будто она прыгнула с кручи и, подхваченная тугими струями воздуха, летит, летит, летит.

Щеки ее располыхались, глаза смотрели завороженно и излучали зеленый свет. Спецы, кивая на нее, понимающе улыбались и подталкивали друг друга.

Подполковник тронул Манюшку за плечо и, когда она обернулась, улыбнулся ей тепло и чуть насмешливо:

— Поздравляю с возвращением из боевого полета! — Постучал пальцем по циферблату часов. — Но у нас еще много дел. Следуйте все за мной!

Ребят привели в клуб, где одну комнату занимал музей части. Здесь по стенам были развешаны различные документы: схема боевого пути полка, фотографии и биографии героев, в которых рассказывалось об их подвигах, их личные вещи. На длинном столе стояли модели самолетов, на которых летали пилоты с первых дней существования части.

Манюшке больше всего запомнился рассказ замполита о лейтенанте Алексее Давжинце. В 1942 году он был сбит в Крыму и, раненый, попал в плен. Ранение — в ногу — было легкое, но поскольку в концлагере пленных не лечили, то выздоровление затянулось. Едва подсохла рана, стали гонять на работы — сначала внутри лагеря, а потом и за проволоку. Первое время — на строительство склада горючесмазочных материалов, позже «специализировали» на аэродромных подсобных работах. Таскал разные грузы, подкрашивал металлические части самолетов, приборы, чистил колеса.

И присматривался. Мелькнула однажды шальная мысль и больше не оставляла отчаянную голову. Мысленно сто раз прорепетировал задуманное — каждый шаг, каждое движение. И вот настал звездный час летчика Алексея Давжинца. Оглушив часового, он прыгнул в кабину «хейнкеля» и включил двигатель. Немцы спохватились, когда он оторвался от взлетной полосы. Открыли стрельбу, в небо поднялось звено самолетов. Но было уже поздно.

Невредимым перелетел Давжинец через линию фронта и тут едва не был сбит нашими истребителями. Большой летный опыт лейтенанта, сноровка и отчаяние — чудом вырваться из плена и быть сбитым своими! — помогли ему оторваться от «негостеприимных» товарищей и посадить угнанный самолет на кочковатом пастбище.

Видимо, не одну Манюшку зацепила за сердце эта история. Посыпались вопросы:

— Какую награду получил Давжинец за этот подвиг?

— Для него высшей наградой было то, что удалось добиться права воевать в небе рядом со своими товарищами, — уклончиво ответил подполковник.

Почуяв что-то неладное, ребята стали задавать окольные вопросы. Замполит доверительно сказал:

— Давайте, хлопцы, не будем ворошить это. В войну ведь всякое бывает. Человек попал все-таки в плен… при каких обстоятельствах — не ясно.

— Но вы же сами говорили: был ранен.

— Ну, так об этом я знаю с его же слов. В полку-то поверили ему, а вот официально он доказать сразу не смог… Да разве в наградах дело, а, хлопцы? Разве мы фашисту рыло чистили за награды… Ну, все, ваше время истекло, пора на обед. Приглашаю в столовую.

Молча шли по раскисшим под полуденным солнцем дорожкам. Только у входа в столовую Манюшка со вздохом восхищения воскликнула:

— Какие люди!

— Могучее, лихое племя. Богатыри — не мы! — откликнулся Вася.

А Захаров непонимающе пожал плечами.

— Почему, собственно, он должен доказывать, что не верблюд? Это вы доказывайте, что верблюд, раз не верите ему на слово!

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

«Спецшкола, милая спецшкола!» Сказание о Петре Великом и Петре Морозове

В спецшколе было и такое, что вызывало у Манюшки протест и возмущение. Ну, хотя бы те же спецовские «традиции», или пострижение в двоечники, или наказание голодом. На через несколько месяцев она, как и другие ратники, перестала удивляться и возмущаться: своеобразная атмосфера «спецухи» переродила ее сознание. Вслед за остальными она начала хулить свою альмаматер, сочинять про нее не очень лестные и не очень пристойные анекдоты — и при всем при том готова была, не задумываясь, ринуться в драку за ее честь и доброе имя. И, зло высмеивая вслух «жестокости» Бирона, она, как и большинство спецшкольников, втайне гордилась спартанскими условиями воспитания и порядками. В школе существовал, если можно так сказать, спецовский шовинизм: что там гражданские школьники, что они видят, эти маменькины сынки! Вот побывали бы в нашей шкуре, узнали бы, что такое настоящее мужское воспитание. И Манюшка тоже им заразилась.

Спецшколу свою ребята любили какой-то стеснительной, но настоящей любовью. Ходила по рукам поэма о том, как «всевышней волею небес попал Евгений в ВВС» (подражание Пушкину), в которой была такая вот строфа: Спецшкола, милая спецшкола —

Высоких чувств и дум приют! Среди твоих сынов веселых Счастливо наши дни бегут. Здесь жизни лучшие мгновенья Проходят, будто сновиденья, И твой — на крыше — красный флаг Горит над нами, как маяк. Как любим мы твою ограду И летных ряд эмблем на ней, Вечерний блеск твоих огней, Два раза в год твои парады, Когда в невиданных клешах Идем, чеканя твердый шаг.

Спецы были родом из войны, многие понесли большие или малые потери, а некоторые, как Манюшка, потеряли все, и этим определялись их симпатии и антипатии. Штатского Лесина недолюбливали и в глубине души относились к нему свысока, к преподавателям-женщинам — вежливо снисходительно, преподавателей-фронтовиков подлинно уважали — как старших однополчан, что ли.

Вскоре Манюшка узнала, что одним из самых уважаемых спецами был капитан запаса секретарь партбюро школы Максим Васильевич Подолинов. Широкое простоватое лицо, тяжелая походка вразвалочку, весь его небравый и небоевой вид спецов привлечь не могли. Но фронтовая биография искупала все, и частенько вместо «товарищ преподаватель» ему подчеркнуто говорили «товарищ капитан».

Урок истории. Подолинов тихо похаживает между партами и, будто вспоминая прошлое, рассказывает:

— Петр поспешил возвратиться в Россию, потому что в Москве снова взбунтовались стрельцы. Присутствовать при подавлении ему было необязательно — Ромадановский справился бы и без него. Но у Петра на всю жизнь остался страх перед бунтами после первого стрелецкого бунта, когда он чуть не погиб. И он, натура твердая и деятельная, всегда стремился быть на месте событий, боясь, что без него где-то сделают не так… Это часто бывает: какой-нибудь случай может испугать на всю жизнь. Например, у человека, который тонул, может появиться водобоязнь. Меня вот на всю жизнь испугали танки. Стоит услышать шум мотора, сердце начинает дрожать и прыгать…

— Товарищ капитан, расскажите, как это было, — тихо просит кто-то.

Подолинов, задумавшись на минутку, начинает вспоминать, как был когда-то старшиной роты и в составе экспедиционного отряда их бросили на борьбу с фашистским десантом в калмыцкие степи…

— Что такое калмыцкая степь? Это ровная, как озеро, гладь, покрытая низкими травами. На десятки, а может, и сотни километров стелется она вокруг, и глазу не за что зацепиться. Безводная, безлюдная… Лишь изредка встретятся несколько юрт. Помню, долгонько мы шли, а перед закатом солнца остановились на отдых. Только расположились, как откуда ни возьмись — танки немецкие. Это было совершенно неожиданно. Откуда они взялись, до сих пор не пойму. И началась бойня! Они расстреливали нас из пулеметов, давили гусеницами… Казалось даже — слышно, как кости хрустят! Может, это мои уже загодя хрустели… Страшно люди кричали… Я лежал рядом с замполитом. «Идет сюда, на нас». — «Вижу». — «Твое решение?» — «Эх, какое тут решение! Все погибнем. Так надо хоть с музыкой». Он встал навстречу танку и бросился под него с приготовленными гранатами. Раздался взрыв… Потом начали взрываться танки и в других местах — замполит показал всем, что надо делать… Во мне тогда все спеклось. Ненависть и страх — в одном комке. Страх давил к земле, а ненависть подняла и бросила наперерез танку — он шел левее и гнал перед собой кучку наших. Как, откуда у меня в руке очутилась бутылка с горючей смесью — убей бог, не помню. Помню только — бросил ее на моторную решетку, плеснуло пламя, я упал… Нас — остатки — спасла темнота, она там наступает внезапно. И подоспевший отряд… С тех пор у меня танкобоязнь… Так вот, Петр…

— Та що нам отой Петро! — перебил Мотко. — Он, конечно, великий человек, только ж не кидався под танки. А як фамилия того замполита?

— Морозов Петр Семенович. Был он тогда молодой парень, двадцати трех лет… А «що нам Петро!» — это зря. Разве не тянется через века незримая ниточка от Петра Великого, строившего и отстаивавшего Русское государство, к Петру Морозову, защитившему его своей жизнью?

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Весна. В поисках «хвыномена». Экскурсии. Штатские фитюльки

Медленно и ярко разворачивалось долгожданное и все же неожиданное событие — весна. Рождались и лопались почки на деревьях, выползали из них и крупнели листья. Аромат наливающейся соками зелени настаивался на ласковом солнечном тепле, и этот настой проникал в кровь, пьянил и будоражил.

По вечерам все больше праздношатающихся спецов мели широченными клешами тротуары города и аллеи Парка живых и мертвых.

Манюшка тоже начала понемногу выползать в парк и тоже клешничала — клеша она восстановила и умело прятала от начальства. Какая-то смутная тревога томила ее — как будто вот-вот что-то должно было случиться. Чаще всего ее сопровождал Захаров, реже выходили с Матвиенко. Вася, похоже, избегал прогулок втроем. Если Манюшка или Толик приглашали его в компанию, он неизменно отказывался, ссылаясь на неотложные дела, но почти всегда в этот вечер они видели его в парке — издали. Когда же Манюшка гуляла с ним, парень становился молчаливым и задумчивым и время от времени извиняющимся тоном говорил:

— Скучно со мною, да? Ну, потерпи уж, завтра я избавлю тебя… кхе, кхе… от своего присутствия.

— А ты что, обязан меня развлекать? — пожимала она плечами.

С Захаровым, конечно, было интереснее. Он много рассказывал о Днепровске, они вместе куда-нибудь ездили. Например, открылась областная выставка достижений промышленности, транспорта, сельского хозяйства, науки и культуры — он потащил ее в Парк Чкалова, и они целое воскресенье бродили по павильонам. При этом Толик активно просвещал Манюшку:

— Конечно, что такое наша богом забытая провинция? Лаптем щи хлебаем. Ну, добываем железную и марганцевую руды, трошки плавим металл, делаем трубы, станки и оборудование для заводов, чуть-чуть катаем белую жесть, строим вагоны, и прочая и прочая. Сельское хозяйство области дает вам, Марий Батькович, хлопок для летней формы, а на ваш стол — все, от лимонов и винограда до кукурузы и чумизы.

— Чумизу рубаю каждый день, виноград пробовала на десятилетие воссоединения украинского народа и на Октябрьские, а насчет лимонов вы, по-моему, загнули, Анатолий Иванович.

— Вот те хрест святый, не загнул! — Захаров дурашливо перекрестился. — В этом году заложен цитрусовый сад в траншеях — новинка в садоводстве.

— Ах, только заложен!

— Ну, раз заложен — значит, рано или поздно будем рубать лимоны.

Когда в Парке имени Шевченко вступил в строй межвузовский Дворец культуры студентов, Толик не преминул пригласить Манюшку туда в кино. Смотрели «Сказание о земле Сибирской», потом, якобы заблудившись, долго бродили по залам и комнатам.

— Представляешь, идея построить Дворец студентов появилась еще в мирное время, перед самой войной подняли стены. Фашисты здесь ночами расстреливали людей, а перед отступлением взорвали коробку…

По зазеленевшему парку они спустились к Днепру. Он вольно катил свои рябые от ветра воды, поблескивая гребешками волн. На голом берегу было свежо, ветер дул еще холодный.

— А вот здесь скоро построят набережную, — повел рукой Захаров. — Тут появятся бульвары, скверы, красивые здания. Вот эти лысые острова на Днепре будут застроены. Весь город станет зеленым.

— Ну, вот, — не город, а рай земной. А нам через год его оставлять. Не жалко?

— Что ты! Покину с несказанной радостью.

— Ладно притворяться. Видно же, что — жалко!

— Эх, жисть наша поломатая! Любишь не любишь, а уезжать придется. Кто-то ведь должен нести трудную, но почетную вахту где-нибудь в глухомани. Чтобы… — Он пропел из бернесовского репертуара, но в манере своего кумира Утесова:

Любимый город может спать спокойно И видеть сны, и зеленеть среди весны.

Толик говорил с нею и на другие темы — хоть и с обычной своей иронией, но откровенно. На ее вопрос, почему он не обзавелся девочкой, ответил:

— Я, Марий, жду хвыномена. А хвыномены на каждом шагу не валяются.

Была у него такая привычка — искажать слова, особенно иностранного происхождения, тем самым придавая им иронический смысл.

— Все ищут феноменов, — осуждающе заметила она. — А куда ж деваться простым сереньким дурочкам?.. Почему бы тебе не приклеиться к Марийке? Хорошенькая девочка, чем, скажи, не феномен? И, по-моему, неравнодушна к твоей особе. Как она сразу меняется, когда ты приходишь! Прямо на глазах начинает цвести и пахнуть.

— Скажи пожалуйста! — удивился Толик и начал паясничать: — Марийка — хвыномен, но я не ейного поля ягода. Ей енерала надоть.

— А ты в академию не метишь?

Что ты, Марий! Не с моим рылом в академики! Да и как же без меня небо? А я без него? Эх, жисть наша поломатая!.. А насчет Марийки — подумать надо.

И, как всегда, было не понять — всерьез это или в шутку.

В классе теперь постоянно были распахнуты окна, спецы толпились здесь на переменках, болтая, мечтая и фантазируя. Каждому хотелось чего-то непривычного, небудничного. Покатилась вниз кривая успеваемости: ребята, говоря словами школьной поэмы, «мечтали не о балле, а больше думали о том, придет ли Н. часу в шестом».

— С весной бороться невозможно, — отмахнулся Захаров, когда Манюшка напомнила ему об этом. — Но ты заметь: увеличивается число троек, а не двоек — все-таки система «гражданской казни» действует эффективно… Я вот думаю, Марий: а что, если нам к празднику подготовить что-нибудь такое… — Он повертел растопыренными ладонями. — Концерт, постановку… Скучновато мы живем, согласись.

— Концерт нам не по силам. А постановку неплохо бы. Но опять же: где ты возьмешь такую пьесу, чтоб одни мужские роли?

— Эх, жисть наша поломатая! Да зачем нам такая пьеса? Устраивать из репетиции еще одну самоподготовку? Нет, дорогой Марий, мы свяжемся с какой-нибудь женской школой, ну, скажем, с шестой и будем репетировать с девочками.

— А, ну тогда другое дело.

Захаров развил бурную деятельность, и через три дня вечерком группа спецов во главе с ним отправилась в центр города. Были и поближе женские школы, но он почему-то выбрал именно эту.

Вскоре стало ясно, почему.

У крыльца встретила ребят пухленькая белокурая девочка Катя — комсорг класса. По тому, как Захаров поздоровался с нею и потом все время вокруг нее увивался, стало ясно: знакомы они не первый день и не второй, и не просто знакомы, а симпатизируют друг другу. Они, оказывается, уже и пьесу выбрали — «Два капитана». И главные роли — Сани Григорьева и Кати Татариновой — распределили между собой.

На Манюшкину голову сперва обрушилась лавина внимания: и тайные взгляды бросали, и в упор разглядывали — еще бы, уникум! Но вскоре интерес приугас, удивление сменилось равнодушием и даже скрытой неприязнью. Роли ей не досталось: дать женскую — значит, отнять у кого-то из девочек-хозяек, а мужскую — зачем, когда есть настоящие хлопцы? Она сидела за партой, смотрела, как Захаров по роли целуется с Катей, и думала, что надо бы еще организовать хор — занять девочек, которым не досталось ролей. Впрочем, эти лишние, посидев-посидев без дела, по одной, по двое покинули класс, и к концу репетиции Манюшка осталась единственным зрителем.

А потом началось творческое обсуждение репетиции. Сначала обсуждали все вместе, потом общий разговор раздробился, потом парочки одна за другой начали выскальзывать из класса, и наступил момент, когда Манюшка констатировала, что уже нет ни разговоров, ни разговаривающих, а сидит она одна, как дура с вымытой шеей. В дверь заглянула Катя и, ехидно улыбаясь, сообщила:

— Мальчиков не жди — они с нашими девочками репетируют сейчас другие пьесы.

Выйдя из класса, Манюшка несколько секунд ошарашенно смотрела вслед Кате, что уходила по коридору к маячившему вдали Захарову, а когда до нее дошло, что все это значит, в сердцах плюнула:

— Тьфу! Только одно на уме! Фитюльки штатские!

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

На левом фланге — «головастики». Ревнивец Блондин-брюнет. Четвертый взвод в роли сводни

— Смирно! Первая шеренга, два шага вперед шагом — марш! Кругом! Вольно.

Голос у Славичевского хриплый, словно он хватанул какой-то липкой жидкости, и она навсегда застряла в горле. Слушая его команды, хотелось за него откашляться.

Помкомвзвода медленно двигался по живому коридору, вертел в пальцах спецовские пуговицы, внимательно рассматривал ботинки и подворотнички, а в заключение окидывал каждого придирчивым взглядом с ног до головы. Время от времени он отрывисто бросал:

— Почистить ботинки! Пришить подворотничок! Желанов, пуговицы зацвели! Ракович, почему ворот расстегнут?

По мере продвижения Славичевского к левому флангу суровое его лицо все больше смягчалось, все чаще слышались шутки: левый фланг, где сосредоточилась политическая власть и учебная мощь взвода, являлся слабостью Ростика. Удивительно, но факт: «головастики» подобрались почти поголовно мелкого росточка.

— Четвертый взвод, — говаривал по этому поводу Лесин, — подобен раку — движется задом наперед. Только, конечно, не пятится.

Приблизившись к Манюшке, Славичевский вытянул шею и начал принюхиваться.

— Чую запах нечищенных пуговиц Мария. — Он повернул голову, снова потянул носом и скривился. — Фу! Так может смердеть только грязный подворотничок Захарова. Что ж это вы, товарищи комиссары? Пример подавать должны, а вы сами ходите, как… — Он замолчал, не находя слова.

— Что нужно этому оскребышу с подошвы аллаха? — надменно вскинул подбородок Игорь Козин.

Славичевский как раз приблизился к нему.

— У вас сегодня ослепительный подворотничок, господин ханжа. Поэтому и держитесь так заносчиво?.. Постой, постой… А почему это у тебя шея белая, как у лебедя? Ну-ка, расстегни воротник… Так, так… Сколько мела пошло на это художественное оформление? Это ж надо додуматься — намазать мелом верх воротника и шею. Я сперва и не заметил, что нет подворотничка. Ну, что ж… За обман командира придется поработать на кухне.

— Слушаюсь! — гаркнул Игорь радостно, как будто ему объявили о производстве в офицеры. — На кухне готов служить хоть каждый день, ваше высокоблагородие!

Славичевский повернулся к Синилову.

— Э-э, брат, а ты совсем запаршивел. Ботинки грязные, пуговицы позеленели, подворотничка нет…

— Зубы не чищены, — под смех близстоящих подхватил Захаров, — шея не мыта, на ушах пыль.

В другое время Блондин-брюнет обязательно дал бы сдачи, но сейчас молчал с подавленным видом. Славичевский посмотрел на него прищуренным глазом, собираясь, видимо, то ли ругнуться, то ли сострить, но махнул рукой и отошел.

После осмотра класс превратился в гримерную: кто чистил пуговицы, кто пришивал временный подворотничок (полоску чистой бумаги), кто обрезал ногти. Ботинки драили в коридоре.

Обменивались новостями, мнениями, колкостями, остротами.

…— Как подписали договор с Китаем, прямо дышать легче стало. Теперь нам сам черт не брат.

— Может, и так. Но пока дружба в одни ворота. Мы их вооружили, мы им Порт-Артур отдали, а что они нам?

— Ну, ты хочешь сразу все. Дай им стать на ноги.

…— Америка сколачивает западногерманскую армию.

— Знову фрицы замаячили на горизонти, хай им грець!

— Да, и опять их насобачивают на нас.

…— Слушай, цены больше месяца назад снизили, а ты все такой же тощий.

— Цены! Это для гражданских. А нам все равно, что почем, поелику в кармане шансы поют романсы.

— Ну, не скажи. Пирожок на ужин разве тебе не добавили?

— Эй, редкобородый, прошу сюда! — орудуя иглой, крикнул Синилову Козин. — Я намылю тебе шею и стряхну пыль с ушей.

— Себе стряхни, — угрюмо огрызнулся Блондин-брюнет.

Рядом с Козиным усердно трудились другие деятели левого фланга.

— С Ленькой что-то не в порядке, — вполголоса заметил Захаров. — Ходит, как побитая кляча, двоек нахватал. Ты бы, Игорек, разнюхал — вы ведь друзья.

— Не успеет солнце в третий раз взойти над грешной спецухой, как тайна этого субъекта будет в наших руках, — Козин перешел на деловой тон. — Сколько заплатишь, босс?

— Две тысячи таньга, — сказал подошедший Славичевский. Ему нравилось это звонкое словечко, забредшее из какого-то фильма, и он совался с ним в любую щелку.

Через два дня на переменке Игорь с таинственным видом поманил Захарова и Манюшку к открытому окну.

— Товарищи! — трагически зашептал он, схватившись за сердце. — Я потрясен! О небо! — Он вскинул руки и возвел глаза к потолку. — Возьми назад ту роковую тайну, которую ты обрушило на меня! Мое бедное сердце не выдержит. Вы слышите, как оно бьется?

— Слышим: бьется, как телячий хвост, — вставила Манюшка.

— Еще сильнее, друг мой! Итак: подруга нашего чернобелого товарища распрекрасная Александра, ослепляющая своей красотой…

— Слушай, нельзя ли покороче? — оборвал Захаров.

— Короче, ревность, — с ходу перестроился Козин. — Шурка пошла танцевать со своим школьным товарищем, а Блондин-брюнет ей назло пошел провожать другую. БСЛ — большая светлая любовь разбилась на мелкие осколки… Спасите ее! — Он простер к ним руки, потом закрыл ими лицо и, продолжая играть роль, шатаясь, двинулся на свое место.

— Чушь собачья, — сказала Манюшка. — Ерунда на постном масле.

Захаров насмешливо сморщил нос.

— Тебе-то откуда знать, ерунда или не ерунда? Вот видишь, мешает человеку учиться, значит, не ерунда.

К ним подошли Мотко, Очеретян, Славичевский, Трош, Евстигнеев и еще несколько человек.

— Чего вы тут в тайны играетесь? А ну, кажить нам! Мы що, не таки?

Захаров коротко ввел их в курс дела. Трош, выдававший себя за сердцееда, тут же заявил:

— Там что-то больше было с ее стороны. Никогда не поверю, что виноват хлопец!

Славичевский внес поправку:

— Если этот хлопец не такой дурак, как наш Блондин-брюнет…

— Я… ето… видел Шурочку. М-м, конфетка. Вот пока Синилов с нею в ссоре, подобью клинья и женюсь. — Евстигнеев блаженно улыбнулся.

— Не с твоим здоровьем жениться, — осадил его Славичевский. — Еще рыбий жир не весь выпил.

Барон опять завел свою шарманку: мы, мол, всего не знаем, а если копнуть поглубже, то виноватой окажется Шура, потому как во всем и всегда виноваты женщины.

— Кто виноват, кто прав — судить не нам, — подоспел с цитатой Вася Матвиенко. — Ясно, что они… кхе, кхе… — Он, видимо, хотел сказать «страдают», но постеснялся. — В общем, оба хотят помириться, вот и давайте их помирим.

Все одобрительно зашумели.

— Идея! Правильно! В самую точку ткнул Архимед!

Манюшка презрительно скривила губы, но промолчала, видя, что все жаждут оказать благодеяние несчастным влюбленным.

— Через три дня у нас праздничный вечер, — напомнил Захаров. — Надо пригласить ее.

— А если не пойдет?

— О други! — подал голос вновь присоединившийся к заговорщикам Игорь. — Видно, судьба Блондина-брюнета хочет, чтобы я до конца распутал этот трагический узел. Как наиболее достойного среди вас она избрала меня ангелом примирителем. Я так красиво приглашу Александру, чей лик белее луны, а взор ярче солнца, что она не посмеет отказать, клянусь капитаном Тугоруковым!..

Спецшкола готовилась к празднику. Комсомольское начальство всех степеней — от замкомсоргов взводов до секретаря батальонного бюро — проводили заседания и разные мероприятия, а также индивидуальные беседы, чтобы «ликвидировать двоечников как класс», редакторы стенгазет и боевых листков «выколачивали» заметки и ссорились с художниками, «головастики» каждую свободную минуту вдалбливали знания в непутевые головы своих «клиентов», тоскливо и неприязненно думая: «Когда же до него дойдет? Я уже сам и то понял». На утренних смотрах и построениях свирепствовал комсостав, добиваясь идеального строя и движения, беспощадно гоняя нерях. У дверей Ленинской комнаты частенько толпились любопытные: там репетировали знаменитые на весь город певцы — старшина третьей роты Женя Кибкало, спец Иван Хижниченко и фельдшер санчасти Семен Сухой.

Манюшка до одурения «гоняла» Барона. Трош был непоседлив и ленив, старался по возможности подменить зубрежку какой-нибудь байкой. Они у него были весьма похожи одна на другую и, как правило, с трагическими развязками:

— Однажды на пляже (в кино, на танцах, в трамвае, в парке) я встретил девушку. Вы, княгиня, должны поверить мне — это было само совершенство: тонкий и гибкий, как ива, стан, карие (голубые, черные) глаза, подобные вишням (или спелой малине) губы. — Затем шло перечисление других частей тела, и они тоже сравнивались с какими-нибудь садовыми, огородными или бахчевыми плодами. Далее Трош применял один из девяноста трех способов знакомства, каждым из которых, по его словам, владел в совершенстве. События развивались стремительно. За знакомством непременно следовало свидание, затем наступала полоса «объятий и страстных лобзаний», потом финал: девушка совершала предательство или роковую ошибку, чего он простить не мог, хотя и продолжал ее любить, и они разлетались, как в небе самолеты.

Манюшку глухо волновали эти истории (тоже сказывалась весна), и, хотя она не очень-то им верила, — искренне возмущалась любвеобильной натурой Троша.

— Вы, барон, старый пошляк и развратник, — говорила она ему. — И очень жаль, что среди ваших пассий не нашлось ни одной стоящей девки, которая хорошенько начистила бы вашу наглую физиономию.

— С такими не водимся… Но какой однако грубый у вас жаргон, княгиня! Фу!

— Беритесь-ка за теоремку, барон. Она мигом выдавит дурь из вашей светской башки.

Как ни отлынивал Трош, как ни старался свернуть на дорожку приятной пустопорожней болтовни, настойчивость и дотошность Манюшки, доходящая до занудливости, давали свои плоды. Барон исправил двойки и на уроках не косил больше на преподавателей опасливым глазом — как бы не вызвали. Правда, были у него еще и троечки, но — полновесные, твердые, без натяжек.

У Барона была возможность отплатить своей мучительнице: каждый день они ходили в спортзал и тут уже Трош гонял Манюшку по всем снарядам до седьмого пота, безжалостно, даже с наслаждением. И когда у нее начало получаться и на перекладине, и на брусьях, и на кольцах, и коня одолела — физкультура стала ей нравиться. А это уже был залог успеха.

Вечер во Дворце культуры металлургов, как обычно, начался официальной частью — докладом замполита Ухваткина, чтением приказа начальника школы, вручением грамот. Перед концертом был перерыв. Толик, Вася и Манюшка прохаживались за колоннами в огромном парадном зале, где шли танцы. У стен толпились спецы и девушки.

— Ну что, Захарыч, посмотрим сегодня ваш спектакль? — подковырнула Манюшка.

— Да нет, знаешь, — закряхтел Захаров, — не успели подготовить, понимаешь.

— По-моему, у вас метод подготовки… кхе, кхе… подкачал, — подключился к разговору Матвиенко. — Вы чересчур много времени отдаете парным репетициям. А в пьесе ведь, наверно, есть и групповые сцены?

Толик попытался уйти от щекотливой темы:

— Что-то не видно ни Леньки, ни Игоря.

— А чего ж ты не пригласил Катю? — не отступалась Манюшка.

— Охо-хо, что-то нету, нету наших, — уходил в сторону Захаров. — Похоже, заговор провалился.

— А ты не глуховат часом? Смотри, засыплешься на очередной медкомиссии!

— Эх, жисть наша поломатая! Катя — не мой хвыномен.

— Так, так. Значит, по сердцу пусть отыщет друга и будет верная подруга и добродетельная мать? А мы пойдем к другой… Кхе, кхе… а это как называется… дай бог памяти…

— Разврат! — как печатью пришлепнула Манюшка.

Толик иронически посмотрел на нее сбоку.

— С твоим моральным кодексом, Марий, воспитательницей у ангелов работать. Или надзирательницей в тюрьме… Ага, а вот и наш Блондин-брюнет.

Хмурый Синилов стоял у картины, висевшей на стене, и делал вид, что внимательно ее рассматривает — это чтобы к нему никто не приставал.

— Теперь не выпускаем его из сектора наблюдения, — распорядился Захаров. — А то, чего доброго, смоется. Но куда же Козин испарился?

Этим были озабочены все «заговорщики». Во время первого отделения концерта они крутили головами, тревожно перешептывались. Вокруг Синилова незаметно для него образовалось оцепление.

Манюшка скептически относилась ко всей этой истории, но игра в заговор ее увлекла. Она тоже пыталась отыскать глазами Козина, беспокоилась, почему его нет. А когда послушала дуэт Кибкало и Хижниченко, то и размякла маленько.

Рос на опушке рощи клен, В березку был тот клен влюблен. Березка другу на плечо Не раз склонялась горячо.

красиво переплетаясь, торжественно-грустно выводили молодой басок и нежный тенор. На душе стало тревожно и сладостно, будто кто-то нашептывал ей ласковые слова.

Громадной вселенской любовью веяло от простой бесхитростной песни. И в то же время простота ее и бесхитростность как бы приобщали к этой большой любви, делали ее личной.

Даже прослезилась Манюшка. И, аплодируя певцам, непривычно для себя отметила, что и высокий мужественный Женя и круглолицый приземистый Иван — красивые ребята. Должно быть, девки падают при одном взгляде на них. И впервые благосклонно и жалостливо подумала о Синилове и его любовных обстоятельствах.

Перед антрактом в зале появился Игорь. С ним была круглолицая девушка с длинной русой косой и с красиво припухшими веками.

— Марий, атас! — весело сказал Захаров.

Игоря заметили все, кто нетерпеливо ждал его. Мотко и Славичевский начали потихоньку пробираться к выходу.

В антракте Толик, Вася Матвиенко и Манюшка подошли к Игорю.

— Шура! — воскликнул Козин. — Вот люди, ради которых я трачу свое драгоценное время, таскаясь по балам и вечеринкам. Протяни им руку, ибо дружески протянутая рука притягивает к себе сердце.

Начали знакомиться. Шура с откровенным любопытством оглядела Манюшку.

— Так вот вы какая… Марий! Мне Ленька все уши прожужжал. Я даже ревновать начала.

— Вашему Леньке салазки бы загнуть, болтун несчастный — находка для шпиона! — сердито отозвалась Манюшка и отошла.

За нею, извинившись, потянулся Вася. Синилова они нашли перед той же картиной и в той же мнимо-созерцательной позе. Заметили, что несколько «заговорщиков» неподалеку ведут за Блондином-брюнетом неослабное наблюдение.

— Прекрасный вид, — сказала Манюшка. — Деревья в золоте, дорога. Где-то неподалеку должна быть речка. Вообще деревенские виды не сравнить с городскими.

— Н-да… — Синилов напустил на себя вид знатока. И, следуя велению своей необыкновенной любви к самокритике, начал бичевать себя: — А я, болван, всю жизнь прожил в городе и, фигурально выражаясь, не могу отличить рожь от пшеницы. Это, конечно, сказывается и на вкусах.

— У тебя, по-видимому, склонность к индустриальному искусству, — сказал Матвиенко. — Вон там, видишь? — Он показал на противоположную стену. — Висит картина «Металлурги». Она должна ударить по самым интимным струнам твоей души. Непередаваемая красота: несколько человек в брезентовых робах орудуют ломами, и плавка обдает их искрами. Пойдем-ка… кхе, кхе… насладимся.

Они потянули его за оба рукава, и Синилов неохотно поплелся за ними, поглядывая по сторонам — нельзя ли сачкануть. Но конвоиры были бдительны.

Выбравшись из живого круга, опоясывающего танцующих, у колонны под площадкой для оркестра они «случайно» наткнулись на оживленно беседующих Шуру, Игоря и Толика. Манюшка, чтобы предупредить поползновение Блондина-брюнета к бегству, взяла его под руку. Синилов попытался освободиться, но Манюшка вцепилась, как клещ, и встала так, что он оказался рядом с Шурой.

— Знакомьтесь, — сказала она невинно.

— Знакомы, — буркнул Синилов, не глядя на свою соседку, которая улыбалась обрадованно и смущенно. — Чего вы ко мне привязались? Отпусти руку!

— О замшелый грубиян! — горестно воскликнул Игорь. — Вот она, современная молодежь!

Прозвенел звонок, и все повалили в зрительный зал. Подождав, пока освободится проход, они тоже двинулись — Толик и Вася впереди, потом Синилов с Шурой, опекаемые с боков Игорем и Манюшкой, а замыкали шествие Славичевский и Мотко.

В зале они сразу увидели Евстигнеева, который торчал среди пустого ряда и призывно махал рукой.

Только уселись — начался концерт. Манюшка искоса наблюдала за соседом. Ленька весь пылал — хоть жарь на нем желуди. Он, может, и рад был бы примириться с Шурой, но, конечно, разозлился на товарищей: мол, какого черта суются в его личную жизнь?

Вот он решительно встал и шагнул влево — путь ему преградил целый ряд коленок.

— Чего толчешься? — прошипела Манюшка. — Мешаешь.

Блондин-брюнет толкнулся вправо — там тоже коленки.

— О гяур, — прорычал Игорь Козин, — после художественной части заставлю чистить мои ботинки — будешь знать, как топтаться по чужим ногам.

На них шикали со всех сторон, и Синилов, видно, не осмелился поднять скандал. Он уселся, обиженно сопя. Украдкой глянул на взволнованное лицо Шуры. Она кусала губы, с трудом сдерживая слезы. А на сцене звучала музыка и задушевно пел фельдшер Сухой:

Вьется в тесной печурке огонь, На поленьях смола, как слеза, И поет мне в землянке гармонь, Про улыбку твою и глаза.

Видно, песня тронула не только Манюшкино сердце. Когда загремели аплодисменты, Блондин-брюнет повернулся к ней и добродушно стукнул ладонью по затылку.

— Делать вам больше нечего, черти полосатые! — И ухмыльнулся смущенно и виновато.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Первомайский парад. Не всем дано вести

Батальону спецшколы ВВС было приказано в ночь на двадцать девятое апреля прибыть на центральную площадь города на гарнизонную репетицию парада.

После ужина в коридорах и классах было людно.

Манюшка с Васей стояли в коридоре у окна, глядя в заречную даль города и тихо беседуя. И мягкие сумерки, медленно опускающиеся на весенний, умытый недавним теплым дождем Днепровск, и приподнятая атмосфера в школе — все это будило доверчивость в душе, вызывало на откровенность. Вася размечтался.

— Вот закончим школу, училище и представляешь, какая жизнь интересная начнется? Мчишься в небе, как вольный сын эфира, вокруг простор, голубень, чистота, красота, не каждому доступная. Ты один, душа твоя отдыхает, мир лежит под тобой, как будто на смотринах, и ты чувствуешь себя демоном или богом.

— Хорошо поешь, только в небе-то нужно будет работать, — приземлила его Манюшка. — Кто это пустит тебя туда бездельничать? Это раз. А второе — почему это в небе ты будешь один? А экипаж?

— Нет, я только в истребители.

— Многие мечтают в истребители, — вздохнула Манюшка. — Но сие, кажется, от нас не зависит: кто по здоровью не пройдет, кто не попадет по разнарядке. Да и себя ведь не испытали: изучаем парашютное дело, а ни разу еще не прыгали. А может, когда придет время, и не сможем прыгнуть. Натура воспротивится — и все.

— Ну, себя-то можно воспитать, заставить, в конце концов. А вот здоровье… кхе, кхе… Учишься от комиссии до комиссии, и все время висит — а вдруг не пройдешь очередную? Сколько уже знакомых ребят отсеялось! Особенно обидно, если не пройдешь последнюю медкомиссию — после окончания школы. Мало сказать — обидно. Я не представляю даже, что делать, если это на меня вдруг обрушится.

— Что-то ты то в небо взлетаешь, то носом в землю тычешься. Пока живы и пока нас не отчислили, будем надеяться… Кстати, у тебя все шансы вытянуть на медаль и поступить в академию.

— Я «тянуть» принципиально не желаю. А если все-таки получу медаль, все равно в академию не поеду… Самая высшая отметка на шкале отчаяния — если отчислят. Чуть ниже — если по здоровью признают негодным для летного училища и распределят в авиационно-техническое. Ну, а академия чем отличается? Только что рангом повыше: училище закончишь техником, а академию инженером. Все равно не летчик… А ты? — вдруг спохватился Вася. — Как ты относишься к академии? Тоже ведь есть шанс.

— Пошли они в баню, технари. — Манюшка скривилась, как от зубной боли.

В конце коридора показался Захаров. Он был в фуражке — видно, после ужина ездил домой. Подойдя, сказал с иронией: — Ишь ты, уже воркуют в уголке. Об чем речь? Вещие сны друг другу рассказываете?

— Да вот… — почему-то смутился Вася. — Гадаем, куда ехать после школы… куда пробиваться…

— Только в стрэбки! — отрубил Толик, и было непонятно — всерьез такая категоричность или за нею кроется ирония. — Ну-ка, Марий, сколько на твоих золотых?

У Манюшки имелись часы — штамповка, выигранные Николаем Степановичем на облигацию. Вид у них был подержанный, как у спеца после пострижения в двоечники, шли они с точностью минус пять минут в сутки, но все же — часы! Во взводе еще только старшина Мигаль мог время от времени небрежно поднести к глазам запястье и, отодвинув рукав кителя, с подчеркнуто захлопотанным видом глянуть на циферблат.

Манюшка ответить не успела — раздалась хрипловатая команда Славичевского:

— Выходи строиться, четвертый!

Батальон выстроился перед школой. Перетянутый ремнями, прямо-таки весь образцово уставной майор Кудрин прошел вдоль строя, останавливаясь перед каждой из четырех коробок и тихо говоря:

— Ну, смотрите, ребятки, не осрамитесь.

Все знали: ему еще ни разу не пришлось краснеть за строевую выучку спецов, и было приятно, что вот тем не менее комбат волнуется, болеет за общее дело и за всех за них. Значит, осрамиться действительно никак нельзя.

Захаров, Вася и Манюшка шли в замыкающей шеренге последней коробки. Звуки марша доносились приглушенно, но ноги сами шагали в такт барабанному бою — до этого ребята тренировались целый месяц, все было отработано до автоматизма.

На освещенных улицах было тепло. А на душе — радостно. Манюшке вспомнились первые построения — как она вздрагивала от команд и чувствовала себя в строю неловко и даже как-то униженно. Какая дура-анархистка была! Строй не уничтожает волю человека, а присоединяет ее к общей воле коллектива и делает целенаправленной… Она попыталась развить эту мысль, но запуталась. Ладно, при случае пофилософствуем на эту тему с Архимедом. А сейчас главное — справа плечо Матвиенко, слева — Захарова, и потому чувствуешь себя спокойной и сильной.

На площади батальон занял отведенное ему место и получил разрешение разойтись.

— Рано прибыли, — недовольно сказал капитан Тугоруков. — Придется ждать целых… час двадцать шесть минут.

Друзья пошли прогуляться по аллее, что вела от площади к вокзалу. Все знающий Захаров сообщил, что это, собственно, «и. о. площади» — просто широкий участок улицы, где по праздникам воздвигают временные трибуны. Настоящая центральная площадь — имени Ленина — лежит и сейчас еще среди развалин.

— В сорок первом там морячки показали себя. Наши ушли из города, ворвались немцы, а хозяйничать не могут — в центре укрепились братишки.

— Откуда они взялись? — удивился Игорь.

— С Днепровской флотилии, вот откуда. Не успели уйти. Ну, и вот… Двенадцать дней топтались тут фрицы, теряли танки, пушки, солдат. Трижды ходили на «последний штурм» и трижды получали по хавальнику. К четвертому штурму подготовились по-немецки капитально и основательно: подтянули целый танковый батальон, заменили битые роты свежими. И вот — огневой налет и… пошли. Со всех сторон.

Толик замолчал и только после нескольких нетерпеливых напоминаний закончил рассказ:

— Представляете, немцы идут, кругом ни звука. А когда они сошлись на площади, из развалин по ним ударил пулемет. Фашисты были у стрелка как на тарелке, к тому же поднялась и не сразу спала паника, и потери они понесли тут нешуточные. Наконец опомнились, открыли стрельбу и двинулись в атаку. Пулеметчик разил в упор, отбивался гранатами. Когда замолчал и немцы ворвались на его позицию, то увидели хлопца четырнадцати — пятнадцати лет в суконной курточке и стоптанных башмаках. Кто он и как просочился через фашистское кольцо — до сих пор тайна. Как и то, что в блокированном районе не оказалось ни одного живого или раненого моряка. Нашли только убитых в полуразрушенном подвале. И еще вопрос: чем питались братишки эти двенадцать дней в безлюдной, обложенной врагами зоне? Немцы потом долго искали здесь подземные ходы, но безуспешно.

— Послушай, а откуда такие подробности? — спросил дотошный Матвиенко. — В газетах было или…

— Народная молва, как говорится… Событие обросло деталями, и теперь уж не установишь, что быль, а что легенда… Да и зачем устанавливать?

— Насчет парнишки я уверена — быль, — решительно заявила Манюшка. — Разве его придумаешь, такого? — Она вздохнула. — Представляете — четырнадцать лет. Моего возраста… Да что — мне в войну было от шести до десяти. В такие годы не ты, а по тебе стреляют. Хотя, наверно, от человека зависит.

Ребята почувствовали в ее словах упрек себе и, косвенно, им (вот, мол, не сражались). Вася смущенно покашлял, не зная, чем оправдаться. А Толик сказал рассудительно, трезво:

— Каждому овощу — свой срок.

— Эй, воины, просим к нашему огоньку! — раздался знакомый голос.

На скамейке сидели Блондин-брюнет и Шура. Ленька, постриженный в двоечники, был в гражданском сереньком костюмчике, сразу превратившем его в обычного штатского паренька.

На парад штрафников не взяли.

— Братцы, спасите, — жалобно простонал Синилов. — Нет житья — загрызла: вот, мол, все люди как люди, один ты изгой. Сидишь вот, завидуешь ребятам. А все из-за чего?.. И те де и те не. Я говорю: ну да, я балбес, даже, может, идиот…

— Да уж, в самокритике ты силен, — перебил Захаров. — Тебя хлебом не корми — дай только посамобичеваться.

— Все проходит, — философски сказал Матвиенко. — И это пройдет.

— Думаете, приятно смотреть на его стриженую макушку и знать, что под руку с тобой прогуливается отпетый двоечник? — в шутку пожаловалась Шура.

— Кто в бэу не щеголял, тот и горя не видал, — успокоила ее Манюшка.

— Вы-то не щеголяли… Ах, да… Было раз. Но это же случайность!

Подошел Игорь. Галантно поклонился и принялся расточать ветвистые комплименты:

— Как солнце освещает нашу грешную землю, так ты, ясноликая, заливаешь светом эту ночную аллею. Рядом с тобой, божественная, еще черней и страхолюднее выглядит физиономия этого презренного. И мудрость этих ученых мужей обернулась глупостью в лучах твоего блистающего ума. Как…

— Строиться! — донесся голос майора Кудрина.

— Замолкли звуки чудных песен, не раздаваться им опять, — продекламировал Вася, вставая.

Когда стали в строй, подравнялись и раздалась команда «вольно», Захаров сказал:

— Целеустремленная девица. Вот увидите — в конце концов она женит Леньку на себе.

Манюшка передернула плечами.

— А и любите ж вы эту тему. Хуже баб, ей-богу!

Утро было ослепительным. Ярко зеленела взволнованная ветром листва на деревьях, трава в скверах и парках. Ало полыхали трепещущие флаги и транспаранты на зданиях.

Улицы заполнились праздничным народом. Гремела музыка.

Четыре коробки спецшколы ВВС двигались среди тесного живого коридора. Впереди Батя в военной форме с капитанскими — всего лишь! — погонами, его заместители подполковник Ухваткин и майор Кудрин, командиры рот, воспитатели. Под марши печатали шаг надраенные, наглаженные спецы.

Манюшка, Захаров, Матвиенко, Козин попали направляющими в четвертую коробку, сформированную из тех, кого судьба обделила ростом. Захаров был недоволен: лучше идти со своими, хоть и замыкающим.

Слушая его ворчание, Манюшка помалкивала. Что бы он там ни говорил, а вести почетно. Ей казалось, что гражданские смотрят на нее с особым уважением.

На перекрестке чужой оркестр играл веселую полечку. Мелодия ее, вливаясь в марш, размыла его четкий ритм. По рядам спецов будто волна прошла.

— Возьмите ногу! Ногу возьмите! Ногу! — закричали девочки из колонны 36-й женской школы, мимо которой проходили в это время спецовские коробки.

Ближайшие соседки спецшколы, постоянные гостьи на ее вечерах, многие — подружки спецов, они, конечно, ревниво следили за своими любимцами и близко к сердцу принимали каждую их оплошность.

По рядам полетели команды: «Слушать барабан! Раз, два, три! Левой!» Коробки подтянулись, выровнялись, слились в единое существо и под дробь барабана четко и твердо пошли печатать согласные шаги по набегающему под ноги асфальту — так! так! так! И было такое чувство — одно на всех, — будто подхваченные легким весенним ветерком, они парят в воздухе, плывут среди праздничных толп навстречу радости, которая будет непременно.

Манюшка была счастлива.

Ощущение полета и счастья длилось долго — весь этот солнечный день и потом — в воспоминаниях. Хотя, как это часто бывает в пестрой суете жизни, не обошлось и без капли дегтя. Вскоре обнаружилось, что четвертая коробка время от времени начинает хромать. Выяснить причину не составило труда.

— Марий, ты затягиваешь ногу, — заявил шедший в затылок Манюшке Очеретян.

— Ничего подобного, — огрызнулась она, не поворачивая головы.

Через некоторое время, когда по коробке снова пробежала волна, Очеретян уже раздраженно сказал:

— Марий, не тяни ногу! Из-за тебя весь наш ряд хромает.

Манюшка промолчала. Напряглась, стараясь ставить ногу точно в такт барабана, но, видимо, напряженность только усугубила ее неумение (или невезение).

— Марий, стань во вторую шеренгу, — безапелляционно потребовал Захаров.

Обида перехватила горло. Манюшка сжала зубы и заиграла скулами. Она решила не уступать. Подумаешь, командир нашелся!

— Ну, Марий, — чуть не плача, просительно сказал Вася Матвиенко. — Ведь вся коробка из-за тебя…

Проглотив горький комок, Манюшка за спиной сделала знак Очеретяну, и они быстро поменялись местами. Обида не отпускала. «Змей толстоносый! — ярилась Манюшка, скосив глаза на короткую шею Захарова. — Всегда ему больше всех нужно, каждой бочки затычка! И этот тоже, — перевела она глаза на затылок Матвиенко, — подтявкнул, змей Архимед!»

Почему-то гнев ее обратился на друзей, а не на Очеретяна, первым обратившего внимание на ее строевой изъян. Гнев был неправедный, она это прекрасно понимала, поэтому довольно быстро остыла. А тут еще праздничный город, и нарядные люди кругом, и солнце, и теплый хмельной ветерок… Праздник, одним словом.

— Запевай! — послышалась команда, и сразу метнулся вверх баритон Игоря:

Не всем дано летать, И счастье в пути догонять…

«Ладно, — окончательно успокаиваясь, подумала Манюшка. — Не всем дано летать. И не всем дано вести. Ничего с этим не поделаешь. И нечего выпячиваться. Лучше всех, что ли, балда?»

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Пирушка в день рождения. Марий в роли кавалера. «Скатертью дорога»

День рождения Манюшки пришелся на воскресенье. Утром, в постели, в глаза ей ударил теплый и яркий луч солнца, и она вдруг почувствовала радость, как будто кто-то пообещал ей сегодня длинный, счастливый, беззаботный день.

На нее налетела Марийка и начала дергать за уши, приговаривая:

— Расти велыка та красива, як верба над ричкою!

Вскоре появились Захаров, Козин и Трош. Они тоже не преминули оттаскать новорожденную за уши, восклицая каждый свое:

— Высоких полетов тебе, Марий, и женишка-хвыномена в придачу!

— Без сопливых обойдемся, — отбилась Манюшка от «женишка».

— Летной тебе погоды на всю жизнь, о зеленоглазый брат наш!

— Взаимно, о болтливый брат наш с перебитым носом!

— С днем ангела, ваше сиятельство!

— Тенкью вери мач, барон.

Толик с подчеркнутой торжественностью вручил Манюшке маленький, карманного формата томик стихов Некрасова. Знал, чем угодить. Игорь развел руками.

— А меня извини. Я принципиальный противник подарков. Они ничем не отличаются от взяток.

«Лукавишь, голубчик, — подумала Манюшка. — Уж я-то знаю причину этой твоей принципиальности: у тебя как у Вани Кудряша — кудри да душа да походка хороша».

Барон двумя пальцами «изящно» вытащил из кармана бутылку. Прищелкивая языком, с видом большого ценителя некоторое время рассматривал ее на свет. Потом залихватски выбил пробку и, поставив посудину на стол, приказал Марийке:

— Горничная, бокалы!.. Княгиня, вы не возражаете против этой марки? Зная, что разные там коньяки и шампанские вам приелись… вернее, припились и вызывают изжогу, решил попотчевать вас фруктовым.

— А может, это результат расстройства вашего состояния, барон? Говоря по-нашенски — проциндрил, небось, денежки?

— Фи, княгиня, как вы вульгарны!

Вошла Марийка со стаканами, за нею бабушка ее Устинья Григорьевна внесла на тарелке румяный пирог.

— Нате-ка ось, спробуйте. 3 рыбою. Добра закуска до вашего стола.

— Да… зачем? — смутилась Манюшка. — Не надо, бабушка. Мы без закуски. Привыкли, — вдруг брякнула она и покраснела.

Житье бабушки с внучкой проходило у нее на глазах. Они едва сводили концы с концами, жили на маленькую пенсию за погибших Марийкиных родителей, скромные доходы от продажи искусственных цветов, которые с большой выдумкой мастерила Устинья Григорьевна, да на небольшую сумму, что получала она за сдаваемую внаем кровать. Не хватало еще последнее отдавать ее гостям!

— Ну, любонька, ты не спорь, — обиделась Устинья Григорьевна. — Я бильше тебя пожила на билому свити и бильше знаю, що надо, а що не надо. Бери та ешь, з чим тебя и поздравляю.

Пригубив «чарочку» и поцеловав Манюшку, она ушла к себе на кухню. Оттуда послышалось ее ворчание:

— Привыкли воны, бач, без закуски. Можно подумать, кажный день празднують.

От вина все неестественно оживились, стали беспричинно пересмеиваться. А Игорь с Марийкой еще и перемигивались со значением. Вскоре ни с того ни с сего Козин вдруг заявил:

— Хорошо с вами, о высокородные, но аллах свидетель — дела! — встал и удалился.

И почти сразу испарилась Марийка, ничего не сказав, — вроде бы на минутку вышла. Манюшка ничего не поняла и, немного погодя, наивно поинтересовалась:

— Где это Марийка застряла? Пора бы уж вернуться.

— Эх, княгиня, — укоризненно заметил Трош, — распустили вы свою горничную, оставили без присмотра, вот она и сбежала с проезжим корнетом.

— С каким еще корнетом, что ты несешь?

— Фи, ваше сиятельство, — поморщился Трош. — Видно, недаром в свете поговаривают, что в вашем роду значительна примесь холопской крови… С корнетом Козиным она сбежала, васьсясь!

— Не браните ее, барон: какие ее годы — всего пятнадцать. Вот через три годика доживет до наших лет — станет догадливее.

Манюшка глянула на ехидное лицо Троша, на улыбающегося Захарова и презрительно скривила губы.

— Голодной куме вечно хлеб на уме. Марийка пошла по своим делам, а совсем не то, на что вы тут намекаете.

Трош и Захаров расхохотались.

— Конечно, по своим, — согласился, улыбаясь, Толик. — Не по нашим же.

«Как же так? — растерянно размышляла Манюшка. — Она ведь вроде на Захарова глаз кидала… Ну, и прозорлива ты, нечего сказать».

— Ну, братцы, я вижу, безделье вас развращает. Давайте-ка, барон, тряхнем стариной и покалякаем по-английски. Двадцать новых английских слов… их же надо когда-нибудь усвоить!

— Помилуйте, княгиня! — вскричал Трош, тут же подхватившись с табуретки и пятясь к двери. — Какой там английский! У меня столько визитов еще. И к виконтессе Гуль-Гуль, и к маркизе де Храп, и к мужлану Петьке Раковину — ни минутки свободной. Гуд бай, ваше сиятельство, будьте здоровы, не кашляйте. — И он, не медля ни секунды, исчез.

— Оказывается, Барона выгнать — раз плюнуть. Стоит только напомнить про уроки. Как сатане про святой крест… А не прошвырнуться ли нам по свежему воздуху, Марий? Все равно жисть наша поломатая. Давай выруливай на взлет.

На улице было тихо, солнечно, зелено. Молодые листья на деревьях блестели, как будто их только что тщательно вымыли и они не успели еще просохнуть. Друзья спустились вниз по Бойкой, прошлись по проспекту Калинина.

— Вот тут, за этой оградой, строится детский сад, — показывал Толик, привычно входя в роль гида. — На месте разбитого. А в том разбитом ваш покорный слуга счастливо провел свои младыя лета… Эх, как же жалко будет уезжать!

Зашли в парк. Здесь остро и томительно пахло цветами, молодой листвой, струились какие-то тонкие ароматы — как будто мимо них одна за другой проходили надушенные женщины. Встретился парень в длинном пиджаке, брюках дудочкой, шляпе с широкими, изящно загнутыми полями, при галстуке. Почему-то он вызвал неодобрение у Манюшки. Она даже обернулась и некоторое время смотрела ему вслед. Потом плюнула и сказала:

— Ну и субъект! Не мужчина, а черт знает, что такое.

— Ого, что-то будет: Марий заговорила о мужчинах. И чем он тебе не понравился? Шикарно одет? Но это дело вкуса.

— Вкуса! Иди ты в баню со своим вкусом!.. Мужчина должен быть похож на мужчину, а не на франта…

Шагах в двадцати впереди них, поигрывая плечами, вразвалочку шел спец. Навстречу ему, плавно, словно в танце, плыли две девушки в одинаковых голубых платьях. Подойдя к ним вплотную, спец неожиданно вклинился между девушками, растолкал их в стороны и как ни в чем не бывало проследовал дальше. Обернувшись, снисходительно усмехнулся и подмигнул Толику и Манюшке: вот, мол, как с ними надо. Это был Витька Комора из первого взвода.

А девушки недоуменно пожали плечами и вздохнули.

— Это не спец, а… — сказала одна, повыше, с нежно-смуглым лицом и гладко причесанными волосами соломенного цвета.

— …а обыкновенный нахал, — закончила вторая, круглолицая, с темными косами, уложенными короной.

— Ненавижу этого типа, — сквозь зубы процедила Манюшка. — Не потому даже, что при встрече обязательно спохабничает. Весь он какой-то… Глядит так, как будто мы по его милости живем… как фашист с автоматом.

— Ну, это ты чересчур.

— Я как увижу его, так начинает правый кулак чесаться.

— Не дури. Он вон какой лось, может так засветить…

— А ты что же, не поможешь?

— Не-а: я не дерусь со своими, особенно в парках и других общественных местах.

— Да какой он свой? Если в нашей форме, то уж и свой?

— Ладно, кончай.

В это время они сошлись с девушками, и Захаров громко обратился к ним:

— Простите, ради бога, и не подумайте, что у нас все такие, как этот. Он у нас с детства трохи пидтоптанный, из-за угла мешком стукнутый.

— Знаем — пыльным мешком, — вступая в разговор, засмеялась та, что повыше.

— Это бы еще ничего, — продолжал треп Толик. — Беда в том, что в мешке случайно оказался увесистый кусок антрацита.

Захаров умело вел дело к знакомству. Манюшка только глазами хлопала: какой, оказывается, искусный Дон Жуан! Слово за слово — и вот уже все четверо пожимают друг другу руки и представляются.

— Марий? В первый раз слышу такое имя, — удивилась Лена, которая с короной, и покраснела. (Она краснела по всякому поводу, заметила Манюшка. При этом лицо ее становилось виноватым и беспомощным, как будто она в гостях пролила чай на парадную скатерть.)

— Это античность, — пустил пыль в глаза Толик. — Марий — потомок древнеримских патрициев.

— О-о, — уважительно протянула Вера, а Лена начала исподтишка пожирать Манюшку взорами, при этом отчаянно краснея.

— А что это вы каким-то ненатуральным шагом шли? — спросила Манюшка, чтобы отвести разговор от своей особы.

Вера объяснила, что они репетировали царственную походку — у них в мукомольно-элеваторном техникуме в драмкружке готовится спектакль, и они там играют царицу и царевну. Это дало Захарову пищу для новых острот и комплиментов. Девушки охотно поддерживали разговор. Не успела Манюшка толком сообразить, что случилось, как компания разбилась на пары, и Лена взяла ее под руку.

Поначалу это показалось забавным, Манюшка острила и говорила комплименты своей нечаянной подружке, а та, вспыхивая, таяла и все теснее прижимала к своему голубому боку Манюшкину руку. Через некоторое время «потомку древнеримских патрициев» игра надоела, он умолк и частенько стал поглядывать на часы.

— Что-то вы похмурнели, — заметила Лена. — Скучно со мной, да?

— Нет, что вы, — равнодушно отозвалась Манюшка. — Просто нам пора. — Она еще раз взглянула на часы и крикнула: — Захарыч, половина третьего!

Толик, конечно, моментально сообразил — скоро обед. Упаси бог опоздать! Сбавив шаг, они с Верой подождали, пока подойдет вторая пара.

— Эх, жисть наша поломатая! От службы не убежишь. Но через часок-полтора можем снова приземлиться здесь.

— Мы будем гулять по этой аллее, — радостно отозвалась Лена и запунцовела. — Нам еще репетировать надо.

После обеда Толик спросил:

— Ну что, пошли?

— Куда? — Манюшка еле сдерживала смех: вот вошел в раж, Дон Жуан, даже забыл, кто она!

— Как куда? К нашим хвыноменам.

— Ого! Уже хвыномены. Так, так… Ну, летной тебе погоды.

— А ты? Бросаешь меня? В боевой обстановке? Товарищ называется.

— В данной обстановке мы с тобой как гусь и свинья — не товарищи. Дарю тебе еще и Ленулю. Скажи ей, что меня посадили на гауптвахту. Пусть не ждет и выходит замуж.

— Н-да-а, — озабоченна нахмурился Захаров. — А мне она будет мешать… Кого ж мобилизнуть на этот вылет?

У калитки Манюшку догнал Матвиенко.

— Вот… от сердца отрываю. — Он протянул ей… томик Некрасова.

— Спасибо. Раз отрываешь от сердца — вдвойне дорогой подарок. Но не печалься — отрываешь ненадолго. У тебя когда день рождения?

— Шестого октября.

— Прекрасно. Шестого октября получишь от меня Некрасова. Точно такого.

Вася наморщил свой квадратный лоб, помялся, покашлял.

— А знаешь, подари лучше что-нибудь другое. Зачем нам два одинаковых тома?

Манюшка даже остановилась — такую несусветную чушь он нес.

— Ты что, собираешься стать вечным спецом? Давай, дело хозяйское. Но на меня не рассчитывай.

— Да я в том смысле… кхе, кхе… Можем же мы и в училище одно попасть? Если постараться…

— А зачем? — пожала плечами Манюшка. — Мы народ военный — куда пошлют, туда и поедем.

— Да… конечно … — потускневшим голосом пробормотал Вася. — Может, погуляем? Погодка-то — как по заказу.

— А уроки? Не хочется идти на «гражданскую казнь» даже из-за такого великого события, как собственный юбилей.

— Тогда давай сперва сделаем уроки. Пошли ко мне, на лужайку. Будем зубрить на свежем воздухе, хоть какое-то облегчение.

Уроков было много, разделались с ними не скоро и вышли гулять, когда солнышко уже плыло на закат. Через весь город прошли до вокзала и сели отдохнуть на скамейку в привокзальном сквере. Вася раскошелился на мороженое.

— Хорошо, черт возьми, быть именинником! — воскликнула Манюшка. — Любимые книги дарят, пироги пекут, мороженым кормят…

Матвиенко не ответил. Когда шли по городу, он преимущественно молчал и чувствовалось, что мучится этим молчанием. Время от времени начинал о чем-нибудь, и Манюшка, желая ему помочь, подхватывала, но Архимед быстро выдыхался; что-то мешало ему, сковывало.

— Смотри, Марий, какой роскошный вокзал отгрохали, — нащупал он наконец очередную тему. — Даже есть отдельный зал для офицеров. Вот станем летчиками, приедем в отпуск и — пожалуйста… для нас… А потом выйдем в город и поедем в спецуху…

Хоть и сладостно было мечтать о будущем, практичный Манюшкин ум противился беспочвенным фантазиям.

— Вряд ли мне понадобится в Днепровск.

Архимед сник.

— Ну… в жизни все может быть — попадем в одно училище, потом в одну часть, и я приглашу тебя… как своего однополчанина, скажем, провести отпуск у меня в деревне. Неужели откажешь?

Тут тоже было много «допустим» и «если», и Манюшка только иронически-снисходительно покивала головой — ну, ну, чем бы дитя не тешилось…

Смеркалось. Потянуло прохладным ветерком. В какой-то момент наступила тишина — трамваи не пришли на кольцо, проходящие автобусы где-то задержались, смолкли и другие звуки цивилизации. Слышались только шелест листвы да попискивание птиц.

— Ах, как хорошо! — прошептал Вася. — Прямо невыразимо… Кхе, кхе… Пойдем-ка лимонадика дернем до такому случаю. Только чур — я угощаю.

— Другой бы спорил, а я — пожалуйста.

Попив воды у ларька, они собрались вернуться на свою скамейку, но тут внимание их привлекла черная колонна, выползавшая из улицы Петровского на привокзальную площадь. Плыла незнакомая песня на чужом языке. Манюшка и Вася подошли поближе. Люди в колонне одеты были кто во что: в спецовки, вязанки, пиджаки, русские военные гимнастерки и немецкие мундиры без знаков различия.

— Немцы, — сказал Вася. — Пленные.

Молодые, средних лет и совсем пожилые, они шли неторопливым «цивильным» шагом, не в ногу, и пели нестроевую грустную песню. Лица у большинства были хмурые, сосредоточенные. Один — низенький, в ватных брюках военного образца и в истрепанном немецком мундире, с каким-то странным сооружением на голове, напоминающим чалму с козырьком, повернул к ребятам горбоносое, побитое оспой лицо и поделился:

— Нах хаузе. До-мой.

— Скатертью дорога, — махнула рукой Манюшка.

Немец закивал, благодаря, а она повернулась и пошла прочь. Ей стало так, будто ее отколотили, а потом, затаив насмешку, извинились и ушли восвояси. Матвиенко, догнав ее, сказал, словно продолжая спор:

— Кое-что они поняли все же…

— Может, и поняли, — глухо отозвалась она. — Но они… хорошо порезвились тут у нас, поразбойничали… в меня вот только случайно промахнулись… А теперь едут домой, к своим киндерам и фрау… Я им никогда не прощу! — сквозь стиснутые зубы сорвавшимся голосом выдохнула она.

— Но ведь… не мстить же, — виновато сказал Вася.

— Как им теперь отомстишь. — Она ускорила шаги, давая понять, что не желает продолжать этот горький разговор.

Вернулись на старое место и долго сидели молча. Стемнело. В сквере было скудное освещение и мало людей. Видимо, это подбодрило Васю. Пробормотав: — А я ведь тебя и не поздравил как следует, — он неловко обнял Манюшку и поцеловал прямо в губы.

Оторопев от неожиданности, она сначала не оказала сопротивления. Это поощрило Архимеда, и он поцеловал ее еще раз. Тут Манюшка пришла в себя, с силой оттолкнула «соблазнителя», вскочив, размахнулась и закатила такую гулкую оплеуху, что на ближайшем дереве встревоженно загалдели разбуженные птицы, а у Васи с головы свалилась фуражка.

Быстрым шагом Манюшка поспешила к трамвайному кольцу. Внутри у нее все кипело. Черт знает что! Прямо как осатанели! Только и разговоров, что про девочек и про любовь! Но ведь люди-то они военные, должны уметь держать себя в руках… Даже Васька туда же: всю дорогу что-то такое бормотал, бормотал про совместный отпуск и, наконец, на — как шулик из-за тучи на цыпленка. Хоть стой, хоть падай!

Сравнение Архимеда с разбойником-шуликом — а она, выходит, беззащитный цыпленочек — рассмешило Манюшку. И, стоя на задней площадке трамвая, она вглядывалась в заоконную темень и колебалась: может, вернуться? Треснула его дай боже, небось, до сих пор голова гудит, — и бросила. Видать, и в самом деле натура у него эмоциональная (Лесин всенародно так его охарактеризовал), а значит, всего можно ожидать. Вдруг еще что выкинет.

В конце концов Манюшка решила сойти, но тут Вася появился в трамвае. Печально морща лоб, встал рядом и уткнулся носом в окно.

— Опасный ты человек, оказывается, — сказала Манюшка миролюбиво. — Я бы с тобой в разведку теперь не пошла.

— Да я ж просто так, — промямлил Вася. — Я ж как сестренку. Даже как брата. Поздравил с днем рождения. А ты сразу убить готова…

— А, ну если как брата… Зачем же тогда два раза? — хмыкнула Манюшка.

Вася уже начал отходить, в голосе его появилась лукавинка:

— Один раз как брата, второй — как сестру.

— И еще ведь хотел!

— Хотел еще как друга. И как будущего однополчанина.

— Но я же не знала. Предупредил бы хоть. Я б, может, сама тебе щеку подставила… В общем, если хочешь со мной дружить, выкинь из головы эти глупости.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Для хорошего ученика экзамены — праздник. Манюшкина артель

Начались экзамены — самая вольготная для Манюшки пора: перечитывать то, что хорошо знала, было скучно. Достаточно перелистать учебник — и можно отдыхать до экзамена.

Но оказалось — отдыхать она не умеет. Взялась читать «Ловцы трепангов» О. Щербановского из серии «Морские приключения», но все время, от первой страницы до последней точил червячок: не тем занимаешься, не тем, бездельничаешь. Решила переключиться на обязательную литературу по программе десятого уже класса. Принесла из библиотеки «Хождение по мукам», забралась на кровать. Читать никто не мешал: бабушка ушла куда-то по своим цветочным делам, Марийка тоже исчезла — она вообще последнее время до позднего вечера не показывала домой носа.

От запойного чтения разболелась голова, и Манюшка вышла проветриться и размяться. Побродив по парку, заглянула к Матвиенко. Архимед, Очеретян и Резников удобно расположились на лужайке перед домом и, совмещая полезное с приятным, читали вслух учебник и загорали.

— А, привет, Марий! — воскликнул рыжий добродушный Резников. — Включайся в нашу артель. Ты человек полезный.

Манюшка присела рядом. Матвиенко, передавая учебник Резникову, попросил:

— Боря, подолдонь маленько, мне надо кое-что уточнить у Мария. — Он придвинулся к Манюшке и, стараясь не мешать приятелям, вполголоса спросил: — Читала в молодежке фельетон «Львиная пасть»?

Она кивнула. В фельетоне рассказывалось о группе мошенников, которые присваивали выручку от работы аттракционов в Парке имени Шевченко. Среди них был и школьник Ваня Мотовило — помогал отцу, работавшему на аттракционе «Львиная пасть». Посетитель платил Ване рубль и бросал с определенного расстояния монетку в пасть львиного чучела. Если попадал — получал три рубля, нет — отходил с конфузом. Чаще, однако, еще и еще раз пытался отыграться и, как правило, безуспешно. Большую часть выручки Ваня прикарманивал.

— Я вот одного не понимаю, — сказала Манюшка, — почему автор сваливает вину на школу, на семью, на войну, на кого угодно, а сам этот «шалун» — он-то что, выходит, — не виноват?

— Нет, там и с него вина не снимается.

— Вот именно — «и с него». А ведь ему, как-никак, уже пятнадцать годиков. В этом возрасте человек может вполне отвечать за свои поступки. И нечего искать оправдания.

— А по-моему, надо все-таки спрашивать и с семьи, и со школы, и с друзей-товарищей. Вообще все должны друг за друга отвечать.

— Во-во! Давайте тогда введем заложничество. У фашистов неплохо оправдывало себя.

— Ты невозможный человек! — взвился Вася. — Все доводишь до абсурда.

— Нет, только до логического конца… С четырнадцати лет принимают в комсомол — значит, с этого возраста и доверие человеку должно быть полное, и спрос полный.

— А, вон в чем дело, — хмыкнул Вася. — Отстаиваешь свои права малолетки?

У Манюшки от возмущения даже дыхание пресеклось.

— Ты… да ты…

— Эй, эй! — закричал Резников, отложив книгу. — Вам тут что — барахолка? Ну-ка, Марий, убирайся. Двигай, двигай! Вот после ужина приходи на чай. Даже полпряника выделим. А сейчас — катись.

Смущенно покашливая, Вася посмотрел на Манюшку жалобными глазами: вот, мол, брат, какая скудная жизнь настала — даже поспорить всласть не дают.

— Ну, проводи меня, — чтобы хоть немного утешить его, предложила Манюшка.

— Да ты не заблудишься, — ехидно заверил Очеретян. — Калитка видна невооруженным глазом, а там свернешь налево.

Посетив еще несколько компаний, Манюшка поняла, что всюду она лишняя. Ей даже намекнули, что нечего шататься и людям мешать, а если уж вовсе делать нечего, пусть возьмет кого-нибудь на буксир.

Она забрела в запущенный сквер, занимавший пространство между спецшколой и Дворцом культуры металлургов и вдруг возле старого заброшенного фонтана увидела Игоря Козина и Марийку. Они лежали рядышком на голубом покрывале, загорали и читали каждый свой учебник. Временами соприкасались то плечи их, то руки, и тогда круглая Марийкина рожица с конопушками на щеках вспыхивала тревожным пожаром, а Игорь плотоядно облизывал сухие губы.

«Шугануть их, что ли? — подумала Манюшка, кося неодобрительным оком на эту идиллию. — Черта плешивого они так выучат… Нет, а эта-то тихоня: „С подружками занимаюсь“… И еще краснеет!»

Все ж у нее хватило здравого смысла не устраивать публичного скандала. Она прошла мимо и почти тотчас наткнулась на Барона. Он устроился со всеми удобствами: овеваемая ветерком, голова его покоилась в прохладной тени каштана, а тело подсушивалось на горячем солнышке. Он так уютно посвистывал носом, так блаженно причмокивал губами, истомно постанывал, что Манюшка рухнула рядом и тут же поплыла в райские кущи.

Долго ли она проспала, неизвестно. Разбудил ее Трош — он, перевернувшись на другой бок, откинул руку и задел Манюшкино лицо — получилась довольно чувствительная затрещина. Манюшка вскинулась и по давней привычке на удар сперва ответить ударом, а после разбираться, кто и за что, закатила Трошу хлесткую оплеуху. Тот хрюкнул, открыл глаза и непонимающе вытаращился на нее. Уразумев, что к чему, Барон потянулся с таким свирепым наслаждением, что, казалось, затрещали кости и зазвенели мышцы его длинного мускулистого тела.

— И тут нашла! — сокрушенно вздохнул он. — Нигде не скроешься от вашей любви, княгиня. Хорошо, что я успел все-таки соснуть минуток двести… С чего начнем? — Трош деловито открыл валявшийся рядом учебник.

— С самого начала, — вздохнула одновременно сожалеюще и облегченно Манюшка. — Режим такой: два часа работать, десять минут отдыха.

— Я бы предпочел наоборот.

На другой день, едва они расположились под тем же каштаном, к ним подошел Игорь Козин.

— О гонительница любви и каждой бочки затычка! — обрушился он на Манюшку. — Не сомневаюсь — это твой змеиный язык и твои ядовитые наветы отвратили от меня сердце моей дамы сердца. Мы разлучены, и я горько оплакиваю разлуку. Кто заплатит за мои бриллиантовые слезы?

— За бриллиантовые — вот разве что Барон, если его состояние за долги не перешло еще к Разуваеву и Колупаеву. Я могу только свой пирожок за ужином пожертвовать.

— Годится… Принимайте, о высокородные, в свою артель несчастного, насильственно разлученного со своей…

— Слушай, катись-ка ты!.. — не выдержав, рявкнул Трош отнюдь не светским тоном. — Не мешай работать широким массам баронов и княгинь!

— Не гоните меня, о лучшие представители презренной голубой крови! — переменил тон Игорь. — Поверьте, вместе с дамой сердца готовиться к экзаменам… упаси аллах. Чуть сосредоточишься на художественных особенностях «Мертвых душ», а тут — раз! — контакт, зажигание и полет. Смотришь в книгу, а видишь ручку, щечку, ушко, плечико, завиток… Так что отказываюсь, о сиятельная, от пирожка в уплату за мои бриллиантовые слезы. Зубы мои готовы грызть гранит науки.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В летний лагерь. Первая ночь в палатке. Подружка и ее сердечные дела

После экзаменов вторая и третья роты (теперь они стали первой и второй) уезжали в летний лагерь. Но не в полном составе. В городе оставалась большая группа спортсменов — готовиться к республиканским соревнованиям. В их числе был и Захаров. Он приехал на вокзал проводить товарищей, подошел к ребятам из четвертого взвода, толпившимся на перроне, стал прощально пожимать руки. Увидев Манюшку, вытащил ее из толпы за рукав, скороговоркой пояснив:

— Надо передать своему заму комиссарскую власть, должен секретно молвить золотое слово.

Они медленно пошли вдоль вагонов.

— Ну-с, товарищ римский полководец Марий, не поминай лихом. Постараюсь заскочить в лагерь денька на два. Надеюсь, встретите с оркестром.

— Даже и не сумлевайтесь, Анатолий Иванович, — почтительно наклонила голову Манюшка.

Паровоз просвистел отправление.

— Ну, давай лапу.

— А где ж ваше золотое слово, секретно сказанное, товарищ комиссар?

Вагоны дернулись и медленно поплыли мимо.

— Вздохните иногда по оставленным друзьям, а уж мы… — Голос его дрогнул. — Эх, жисть наша поломатая! Ладно, беги. — Толик ласково провел ладонью по рукаву ее гимнастерки и подтолкнул к поезду.

В вагоне было жарко и весело. Согласно и мощно лилась песня:

В дорогу далекую, В небо высокое К звездам наш полет.

Манюшка стояла у открытого окна и смотрела на пробегающие мимо городские кварталы… пролеты моста… заводские трубы… проплывающие сады, поля… села на горизонте…

— Юность веет страстным ветром мая, — На борьбу зовет и манит вдаль, —

произнес рядом знакомый голос.

Она задумчиво покивала головой. Сердце было переполнено. Грусть от расставания с городом, прощание с Толиком, сила и объединяющий лад песни, которую пели товарищи, широкий заоконный мир, залитый солнцем, голубизной, зеленью, — все это слилось воедино в торжественную, пронзительно радостную и печальную, зовущую в дальние дали музыку. Вася коротко и точно выразил ее стихами. Он умел это — тонкие и неопределенные чувства воплотить в одной-двух поэтических строках любимых поэтов, а иногда и собственного сочинения.

— Совсем другой воздух за городом, а? — сказал Матвиенко. — Чистый, пахучий…

— Помолчи, пожалуйста, — попросила Манюшка.

Вася обиделся и отошел. Она этого даже не заметила. Ей не хотелось расставаться с тем огромным и волнующим, что заполнило душу. Как будто кто-то подсказал ей, что вот если сейчас запомнить, запечатлеть и удержать в памяти и сердце этот мимолетный образ своего существования, то он останется в ней навсегда.

Высадились в Новомосковске. С песней пересекли его и вышли на проселок. Устоявшаяся густая темнота поглотила колонну.

— Увеличить дистанцию, идти обычным шагом! — раздался голос капитана Тугорукова.

Через полчаса рота свернула налево и, вытягиваясь гуськом, вступила на полевую тропинку.

Рожь колосилась, и такой нежно-щемящий запах защекотал ноздри, что руки невольно потянулись к колосьям, гладили их, ласково пропускали сквозь пальцы. Сзади раздался возмущенный голос:

— Зачем… ето… портишь посев? — И деловитое объяснение: — Ты собьешь с колоска пыльцу — от него уже зерен не жди.

Тот, к кому были обращены слова, очевидно, возразил — через небольшой промежуток времени снова раздался поучающий голос Евстигнеева:

— Если бы ты один был, тогда конечно. А тут вон какая шарага. Каждый испортит по колоску — и то какой убыток!

— Ладно, больше не буду, хозяйственная твоя душа!

По цепи тихо и задушевно, не заглушая шума колосьев, плыл неторопливый говор.

После села Павловка пошли берегом речки. Над нею полусонно, точно баюкая, шептали кусты. Тянуло свежестью и покоем. Иногда доносились тихие всплески. Оказавшийся рядом Мотко сообщил Манюшке, что до лагеря от села километра три с гаком. Когда через некоторое время уставшая Манюшка спросила, где же лагерь, — три километра, по ее прикидке, они уже прошли, он со смешком ответил:

— А теперь гак остався. Украинский же гак, як видомо, имеет два значения. Минимальное равняется основной величине, в данном случае трем километрам. А максимальное стремится до безмежности. Отаке-то.

От реки дорога повернула вправо и повела роту через лес. Запахло смолой, озоном (видно, недавно перепал дождик), струились еще какие-то терпкие и сладкие ароматы.

— До чего же хорошо кругом! — вдруг рявкнул знакомый бас.

— Тише! Гермис ударился в лирику!

Дорога вынырнула из лесочка, и впереди смутно забелели ряды палаток, проступили контуры каких-то строений.

— Эх и поспим! — потягиваясь и зевая, мечтательно воскликнул Мотко. — Зараз як ткнусь носом у подушку, так и вмру до самого обеду.

В лагере роту построили, и начальник лагсбора майор Кудрин объявил:

— Палатки внутри не оборудованы, поэтому спать придется на подручных средствах: шинель под голову, шинель под бок, шинелью укрыться.

— Да и шинелей же нет, — пробормотал рядом Матвиенко.

— Подъем по распорядку — в шесть ноль-ноль.

— Так зараз уже около трех! — простонал Мотко.

— Не ныть! Солдат есть солдат. Все! Размещайте роту, товарищ капитан.

Манюшке повезло: ее поселили в нормально оборудованную палатку, где жили женщины — обслуживающий персонал. Они прибыли сюда несколько дней назад, вместе со второй ротой, и уже успели обжиться.

Манюшка как прикоснулась щекой к прохладной подушке, так и не шелохнулась до самого подъема. Да и спать, показалось ей, не дали нисколечко — едва закрыла глаза, сразу раздался сигнал и закричал дневальный. В голосе его почудилась ей злорадная нотка.

Снаружи послышался какой-то невнятный шумок, потом команду дневального подхватили голоса младших командиров, и через считанные секунды все перекрыл натренированный баритон старшины Мигаля:

— Первая рота, строиться на зарядку! Форма — трусы!

Ах, как же не хочется вставать! Голова как из железа и подушка притягивает ее, как магнит. И глаза никак не открываются. В голове царапаются обрывки каких-то мыслей… Все-таки пора вставать. Надо рывком сбросить одеяло!.. И кажется, одеяло уже сброшено, она уже бежит по росной траве… Но нет, это во сне… Господи, еще хотя бы минутку!.. Становится в строй, делает зарядку… Во сне, во сне!.. Может, опоздать? Ну, можно же разок!..

А тут еще женщины — двое из них тоже встали, готовить завтрак, — видя, как мучается Манюшка, начали уговаривать ее:

— Да поспи ты чуток, за один-то раз не развалится твоя дисциплина.

— Ишь, вон как тебя корежит, будто лихоманка. Не бойся, сюда командиры твои не сунутся.

Да что, в самом деле, один-то разок можно сачкануть! Но имелось у Манюшки словечко — талисман не талисман, заклинание не заклинание… В общем, в детстве, когда погиб Велик, она договорилась сама с собой: пусть его имя отныне будет для нее как приказ «Делай, как надо», и если она хоть раз не выполнит его, — это будет равносильно предательству. И сейчас, борясь с искушением, чтобы поднять себя с постели, она сказала одно только слово: «Велик».

Тоненько подскуливая, как пришибленный щенок, кряхтя и вздыхая, сползла с постели, спотыкаясь на каждом шагу, выбралась из палатки и поплелась на линейку.

Рота уже построилась, и старшина собирался подать последнюю команду. Увидев Манюшку, он закричал:

— А ну-ка бегом в строй! Ишь прогуливается, а ее жди!

И Манюшку будто подхватила какая-то сила, упругая и равнодушная, как ветер, поставила в строй, бегом погнала за два километра к речке, там заставила делать зарядку, купаться в холодноватой еще воде и бежать назад. И частица этой силы незаметно перелилась в нее, быстро погнала воздух и кровь в теле, очистила легкие, сердце и голову, и вот уже она готова хоть землю копать, хоть камни таскать. И Манюшка снисходительно улыбнулась, вспомнив свои недавние муки при подъеме.

— Ну, почалось, — поспешая на утренний осмотр, сказал Мотко с неопределенным смешком — то ли осуждающим, то ли одобрительным. — Теперь тильки держись.

День был расписан по минутам. После утреннего осмотра — урок, потом завтрак, еще пять уроков, купанье, обед. Остальное время отводилось на часовой отдых, самоподготовку, спорт и культмассовую работу. Собственно говоря, трудовое напряжение спадало с окончанием последнего урока. После обеда только самоподготовка была обязательным делом, спортивные же соревнования, игры, выпуск боевых листков и стенгазет, репетиции художественной самодеятельности — полудобровольные мероприятия, в которых участвовали не все ребята. Так что всегда можно было выкроить часок-другой для тихой и теплой Самары и окрестных перелесков. После ужина, если не крутили фильм, опять же можно было «сачковать на природе». В двадцать три ноль-ноль раздавались протяжный убаюкивающий сигнал трубача «спа-ать, спа-ать» и задушевный голос дневального под грибком: «Отбой».

Жила Манюшка вместе с поварихами тетей Тосей и Анной Григорьевной, секретарем начальника лагсбора Зиной и зубным техником Викой. Все, конечно, знали ее историю. Поварихи, женщины детные, в возрасте (тете Тосе было тридцать пять, Анне Григорьевне — все сорок) почему-то жалели Манюшку, удивлялись ее выбору и в меру осуждали: «Баба есть баба и нечего ей в мужицкое дело лезть, сейчас не война».

Зина, двадцатипятилетняя девушка, не потерявшая еще надежды завести семью и преувеличивавшая, по мнению Манюшки, значение этой проблемы в жизни, очень одобряла ее выбор профессии: «Легко будет замуж выйти, кругом мужчины, искать не надо, только выбрать сумей».

Вика же, хоть и была на три года старше Манюшки, смотрела тем не менее на нее как на более опытного в жизни человека. Вначале она все ахала: как это может Манюшка одна быть среди ребят почти круглые сутки, ведь это ж только от их шуточек и намеков можно помереть со стыда. Через недельку Вика уже так привязалась к новой подруге, что каждую свободную минуту старалась провести с нею, откровенничала до того, что Манюшке, незнакомой с такими человеческими отношениями и не привыкшей к душевным излияниям, даже становилось неудобно, совестно, и она торопилась замять разговор.

Однажды Вика призналась, что влюблена в одного спеца.

— Я знаю этого дурака в клеточку? — нарочито грубо осведомилась Манюшка, чтобы сразу отбить у Вики охоту откровенничать на эту тему.

— Ой, Маша, как ты… Все-таки портит тебя мужское окружение…

— Глупости! Я сама кого хочешь испорчу… И зови меня, пожалуйста, как все, — Марием.

— Хорошо, это даже красивее и больше тебе идет… Мы с ним познакомились у меня в кабинете. Я ему левый верхний второй удаляла. Можно было бы еще полечить его, но он: «Нет, выдирайте, я от него и так натерпелся». С тех пор мы и не говорили больше ни разу, но я видела его каждый день. Спущусь иногда на третий этаж, когда переменка, стану у окна и жду, когда пройдет. И здесь вижу… Мы должны встретиться — у него развивается кариес на правом нижнем четвертом. Рано или поздно все равно придет ко мне, только вот когда это будет… — Вика вздохнула.

Они сидели на скамеечке у входа в палатку. В лагере было тихо, но в темноте просматривалось интенсивное движение на линейках, слышался приглушенный говор.

— Так этот тип — что, из нашей роты? — заинтересовалась Манюшка.

— И даже из вашего четвертого взвода. — Голос у Вики стал совсем печальным. — Его фамилия Трош Александр… Саша.

Манюшка даже присвистнула.

— Барон! Так, так… Ты давай поосторожней с ним — он такой юбочник, не приведи господь! Хоть и нехорошо товарища закладывать, но тут уж я по дружбе обязана предотвратить дурное дело.

— Да какое дурное дело? — вдруг заволновалась Вика. — Ну, какое дурное? Эх, а я хотела тебя попросить… посодействовать как-нибудь.

— Ну, нет! Чтобы я, своими руками, подсунула тебя этому великосветскому развратнику? За кого ты меня принимаешь?

— Да ты просто намекни ему… Ну, как в песне: «Что одна дивчина думает о нем». И все. Как он прореагирует? Сделаешь, Марий? Я тебя очень прошу, умоляю… — Она обняла Манюшку и прижалась щекой к ее щеке.

— Да ну тебя! — Манюшка отстранилась и приосанилась. — Вопрос не простой. Тут надо все обмозговать и взвесить.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Манюшка распекает Архимеда. Еще один сеанс воспитания

День догорал. Солнце неохотно катилось к закату. Манюшка сидела на чурбаке возле палатки, поставленной для дежурного по пляжу на высоком берегу Самары. Внизу, на песчаной косе, было пустынно. Недвижная речка словно дремала под сенью густого ивняка, лишь временами налетавший ветерок рябил ее гладкие воды и тихонько покачивал привязанный к мостику «малый флот» спецшколы. Далеко вверх по течению виднелась лодка с людьми, оттуда доносились обрывки песен, смех, девичьи вскрики: резвилась какая-то молодая компания — то ли из Павловки, то ли приезжие… Эти звуки, вполне земные, рассеивались в воздухе, приглушались шумом леса, шепотом листвы на кустах, шелестом трав и казались нездешними, долетевшими из каких-то далеких пределов.

И Манюшке сделалось так, будто она, голодная, холодная, оборванная, ежесекундно ожидающая налета карателей и смерти, вдруг невесть как очутилась в этом райском уголке — красивом, теплом, сытном и безопасном. Ей не верилось, что она здесь, мир казался иллюзией. И в то же время она вполне доверяла своим органам чувств. Это был один из тех немногих моментов, когда Манюшка всем существом, нутром ощутила себя освобожденной от минувшей войны и счастливой.

— Ну, давай, Доманова… кхе, кхе… принимать дежурство буду, — раздалось за спиной. Матвиенко подошел неслышно и незаметно.

Удивленная таким суховатым обращением, Манюшка пожала плечами:

— Вон лодки. Все пять у причала. Палатка вот она, в целости. Спасательные круги, тумбочка, лампа, матрас и подушка — в палатке. Свои простыни сняла и приготовила к эвакуации, а твои, гляжу, при тебе. Так что проверь, если хочешь, наличие имущества и отпусти меня с миром. Есть хочу. Уже, небось, все порубали?

Вася присел рядом.

— Кхе, кхе… Я принес сюда твой ужин, — отвернувшись, чтобы скрыть виноватое выражение лица, сообщил он. Развернув одеяло, извлек на свет божий котелок с чаем, крышку котелка с пшенкой, хлеб и ложку.

— А зачем? — удивилась она. — Я могла бы и в столовке.

— Ну, разговор есть… если ты не против, конечно.

— Конечно, не против. Но почему такой угрюмый взгляд и обиженный тон? Что стряслось? — Манюшка, не мешкая, принялась работать ложкой. — По стойке «смирно» выслушал воспитательную лекцию Бирона?

Из Матвиенко дипломат был, как из «кукурузника» истребитель ЯК-12. С языка у него срывалось одно, а глаза и голос говорили совсем другое.

— Я хотел, честно говоря, утешить… Ну, понимаю, в разлуке тяжело, но ведь без разлук… и встреч бы не было… радостных.

У Манюшки от изумления распахнулся рот и застыл в форме недоумевающего колечка. Вася продолжал:

— Да ты не делай квадратные глаза — знаешь ведь, о чем речь. Все видели, как вы нежно прощались с Захаровым.

— Ты меня убиваешь, честное слово.

— А что, скажешь, — неправда? А когда я подошел, отмахнулась, как от мухи… — Он засмеялся хрипловато, с деланной бесшабашностью. — Да я что, ладно… А Толик парень на пять с плюсом…

— Балда ты, — сказала Манюшка, дохлебывая чай из котелка. — Если тебе говорить больше не о чем, то я пойду.

Вася вдруг вскочил, торопливо сорвал с себя пилотку, гимнастерку, майку, стряхнул брюки и кинулся вниз, на пляж, бегом пересек его и с мостика прыгнул в воду.

— Во-во, охолонь, голубчик. — Манюшка следила, как он кувыркается и плещется на глубине. — А то забил башку мякиной…

Видно, Архимед и впрямь охладился в реке. Отфыркиваясь, отдуваясь, сбивая ладонью набок густые черные волосы, он вернулся к палатке и завел разговор совсем про другое и совсем другим тоном.

— Знаешь, Марий, иногда крамольные мысли приходят в голову. Думаешь: «Вот если бы война началась, я бы…»

Манюшка резко повернулась и уставилась ему в глаза немигающим ледяным взглядом.

— Ты что? — процедила она сквозь зубы. — Тебе нужна еще война? Ах, ты же не знаешь… Ты не видел, как умирает твоя мать, и не видел убитого брата. И сам ты не попадал под смерть. Это… знаешь… тело уже неживое, а сердце мечется в нем, хочет вырваться, чтобы остаться живым. Ты… как ты можешь?

— Да погоди. Ну ладно, скажем по-другому. Хочется попасть на войну — они вон вспыхивают то там, то там — чтобы показать себя, что ли… Нет, не показать — испытать. Сейчас вот уверен, что пойдешь за Родину в огонь и воду, на любые пытки и мучения. А вдруг — кишка тонка? Это ведь не просто — умереть. У меня брат погиб на фронте. В последнем письме написал: «Смерть не так и страшна, но вот жизнь покинуть живую — с солнышком и цветами, с любовью и детьми — жалко, аж в сердце колет».

— Хорошо написал, — вздохнула Манюшка, пересыпая песок из ладони в ладонь. — Умница был брат у тебя. Не то что ты, романтик липовый: хочу подвиг совершить, подавайте мне войну. Да я таким романтикам глаза выцарапаю и скажу: так и было.

— Скучный ты человек, Марий. С твоей прозаической натурой не в авиации… кхе, кхе… в бухгалтерии служить.

— Ох и уел! Да если хочешь знать, мой идеал жизни — весь положенный летчику срок прослужить в мирном небе, а потом хоть и в бухгалтеры…

Вернувшись в лагерь, Манюшка узнала: лисынмановские войска напали на Корейскую Народно-Демократическую Республику. Вот тебе и мирное небо! Да что: такое время — нужно быть готовыми ко всему каждую минуту!

Строевые занятия проходили на поляне, служившей лагерным плацем. Капитан Тугоруков, как всегда, подтянутый и вкрадчиво строгий, пощелкивая пальцами, ходил перед строем. Остановился перед Козиным.

— Это что у вас за пуговицы?

— Пуговицы армейского образца, товарищ капитан! — выкатив грудь и глаза, молодцевато отрапортовал Игорь.

Капитан дотронулся пальцем до пуговицы на кармане козинской гимнастерки и брезгливо скривился.

— Нет, нет, это ржавчина пополам с грязью. Вот у него — да, армейского образца, — он показал на Бутузова. — Блестят, как и положено армейским… А пряжка! Как вы ее таскаете? На ней же не меньше килограмма грязи!

— Килограмм — это не вес для моего брюшного пресса, товарищ капитан.

— Тих, тих, тих!.. Что за вид, товарищи? Вы что, считаете, если полевые условия, то значит, воинскую опрятность побоку? Ах, понимаю: парков тут нет, блистать не перед кем!..

— Нечем чистить, — в профилактических целях подал реплику Синилов.

— Тих, тих, тих… Бутузов, вы, очевидно, в город ездите по утрам пуговицы чистить?.. Завтра первый урок у вас мой — огневая подготовка. Проверю тщательно внешний вид. Не забудьте — первый урок.

Капитан прошел к правому флангу, укоризненно окинул взглядом младших командиров, которые тоже имели далеко не блестящий вид, и вдруг скомандовал:

— Разойдись!

Взвод, не ожидавший такой команды, разморенный жарой и подавленный распеканцией, вяло разбрелся в радиусе двух-трех шагов. А некоторые поленились и эти два шага ступить — остались на месте.

— Так, так… Мы уже не помним, как выполняются элементарные команды. Придется попросить еще пару часов строевой подготовки… В две шеренги — становись!.. Да, да, да, вместо купания взвод будет заниматься строевой подготовкой. Думаю, командование пойдет мне навстречу… Все начинается с мелочей. — Капитан прохаживался вдоль строя. — Сегодня ты пуговицы не почистил, завтра команду не выполнил, послезавтра — боевой приказ. Ясно, куда это ведет?

— В болото оппортунизма, — сказала Манюшка.

— Тих, тих, тих… Не вертитесь, не вертитесь… — И вдруг, не меняя интонации и выражения лица: — Разойдись!

Поскольку теперь все ждали от командира роты любого подвоха и были начеку, то брызнули во все стороны, как комья земли от взрыва.

— Уже лучше, — констатировал Тугоруков. — Но надо еще потренироваться.

Несколько раз выполнив эту команду, спецы до того наэлектризовались, что когда капитан, удовлетворившись, решил идти дальше и подал команду «равняйсь!», они в мгновение ока разбежались, заслышав лишь первые звуки. Командир некоторое время с недоумением переводил глаза с одного на другого, а поняв, в чем дело, обнажил в беззвучном смешке ровные и белые, как на рекламном плакате, зубы. Смущенно посмеиваясь, спецы заняли свои места в строю.

— Вот что значит бездумное отношение, — назидательно сказал Тугоруков.

— Но вы же сами говорили: выполнение команд должно быть доведено до автоматизма, — опять не удержалась Манюшка.

— Так точно, говорил. Но! — Капитан поднял вверх указательный палец. — Автоматизм должен быть осмысленный, если хотите, творческий автоматизм… Тих, тих, тих. Что-то вы чересчур активны. Повороты в движении. Доманова, смирно! Шагом марш!

Несложные повороты направо и налево Манюшка выполнила сносно, но вот «кругом» ее срезало.

— Это что-то новенькое, — насмешливо сказал капитан. — Поворот «кругом» в движении делается в три приема, а у вас получилось целых пять. Становитесь в строй. — Он раскрыл журнал и поставил оценку, по движению авторучки видно было, какую.

— Пару-то вроде и не за что, — заметила Манюшка.

— Полное незнание оценивается единицей, но, учитывая, что вы все-таки старались… на один балл выше.

— Я вчера была на дежурстве.

Тугоруков окинул Манюшку изучающе-прищуренным взглядом.

— Тих, тих, тих. Действия начальника не обсуждаются. Зайдете ко мне после обеда. А сейчас продолжим занятия.

— Нет правды на земле, о аллах! — воздел руки Игорь.

— Тих, тих, тих. Зайдете ко мне сразу после Домановой.

В палатке командиров рот было светло и прохладно — благодаря поднятому заднему полотнищу воздух тут не застаивался.

Повторилась давнишняя сцена: капитан сидел на табуретке в проходе между двумя застеленными кроватями, а Манюшка стояла перед ним навытяжку, и ее попытки незаметно ослабить ногу Тугоруков решительно пресекал.

— Как вы думаете, почему я на занятии вызвал вас? Я ведь прекрасно помнил, что вы вчера дежурили. Признаться, на вашем примере я хотел показать всем — вот как надо относиться к военному делу, вообще к занятиям: человек был в наряде, мог бы отговориться, но поинтересовался, что пройдено, подготовился к уроку. Кстати, времени у вас было достаточно. Тих, тих, тих… Вы подрываете свой авторитет политического руководителя. А ведь это очень высокое звание. Институт комиссаров впервые был введен… — Тугоруков пододвинул к себе небольшую книжечку, раскрыл ее и начал лекцию. Время от времени он поднимал на Манюшку светлые широко расставленные глаза и иронически прищуривался.

«Чтоб ты сдох, Бирон проклятый!» — думала она, едва не падая от напряжения и обливаясь потом. Язык так и чесался сказать ему пару теплых словечек, но по опыту она знала: этим только продлишь срок «воспитания».

Наконец он отпустил ее, приказав прислать Козина.

В лагере стояла тишина, по распорядку — послеобеденный отдых, большинство спецов спало в палатках, но немало было и таких, что сачканули в укромные уголки на берег Самары. Только у кухни копошился наряд — драили посуду, пилили дрова, да несколько чудаков тренировались на спортплощадке.

Передав приказание капитана Игорю, Манюшка ушла в лес, улеглась между двух строевых сосен и прикрыла глаза. И сразу ласковая воздушная волна подхватила ее расслабленное тело и начала качать и баюкать. Мысли пошли вразброд, и глаза склеились. Но бодрствовал, неслышно тикал внутри какой-то механизм. В нужный момент он подал сигнал, и Манюшка проснулась. Ее штампованные показывали начало самоподготовки. Бирон, конечно, тиран и зануда, но тут он прав — негоже комиссару сачковать…

Теоретических занятий в лагере было немного, и все равно спецы тяготились ими. И то сказать: в десяти шагах шумит лес, манит речка Самара, дурманят голову ароматы цветущих и плодоносящих под солнцем трав и кустарников, а ты сиди под навесом столовой или в палатке и долби Устав внутренней службы. Слипаются глаза от избытка яркого света и никнет голова от избытка тепла, покоя и неги.

Исключение составлял, пожалуй, курс «Самолеты иностранных армий». И сам по себе, конечно, материал интересный — можно сказать, экзотический среди дисциплин спецшколы, но главный интерес ребят к предмету был обусловлен тем, что вел его старший лейтенант Кустов. Во- первых, это был боевой летчик из боевой части. Во-вторых… Впрочем, все остальное вытекало из «во-первых»: зависть вызывала хорошо обмявшаяся на нем, ладно сидящая летная форма и орден Красной Звезды на груди, скрыто восхищались манерой говорить короткими и резкими, как автоматные очереди, фразами, подражали замедленной, с едва заметным подволакиванием ног походке. У него было узкое, красивое лицо с прямым носом и твердым волевым подбородком с ямочкой. На первом своем уроке, заметив, что кое-кто принес с собой недочитанные книги, старший лейтенант сказал:

— Давайте договоримся, хлопцы. Кому неинтересно, может читать, играть в морской бой, даже кемарить. Но без храпа. Мне не мешать. Этот курс — факультатив. Экзамены вам не сдавать. Практически знания эти сейчас не понадобятся. Да и в будущем. Техника развивается быстро. Станете летчиками — у американцев, например, уже не «Black widow», а какой-нибудь «Золотой холостяк» будет на вооружении. Тогда зачем этот курс? Как мыслите?

— Что тут мыслить? — раздались голоса. — И так ясно.

— Для чего же? — Он ткнул пальцем в сидевшего за первым столом Архимеда.

Тот встал и начал загибать пальцы:

— Для общего авиационного развития будущих летчиков — раз. Врага надо знать — два. Это неважно, что техника меняется. Меняются тактико-технические данные, а основы-то остаются. Воспитывать ненависть к врагу — три.

— Стоп, приглуши двигатель! Какой враг, какая ненависть? Во враги никого не записываем. Пока нет войны. Возможный противник — так правильно. Его надо знать. А для чего?

— Как для чего? Это же элементарно!

— Так точно. Но, помимо элементарного — крепко усвоить: противник силен. Шапками не закидаешь. «На бога» не возьмешь. Усвоишь — меньше бит будешь. И реже.

По возрасту он был ближе к спецам, чем к офицерам, и, видимо, поэтому больше тянулся к ребятам. В перерывах между уроками, на самоподготовке, в свободные часы его можно было увидеть в их окружении, оживленно с ними что-то обсуждающим или внимательно слушающим. У него появились и товарищи, которые — наедине, конечно, — называли его по имени.

Из четвертого взвода этой чести удостоились Мигаль и Славичевский. Как-то во время Манюшкиного дежурства на реке они пришли втроем, взяли лодку и уплыли вверх по течению. Примерно через час вернулись и, выбрав крохотную полянку меж двух густых кустов в стороне от пляжа, устроились загорать. Ростик пришел к палатке дежурного.

— Слушай, Марий, нельзя ли выделить начальству какую-нибудь тряпку?

Манюшка вынесла суконное одеяло.

На берегу было пустынно — в лагере шли занятия, и рядовой сачок не рисковал появляться на этом открытом месте. Манюшка подошла к загоравшей троице и, попросив разрешения у Кустова, села сбоку, так, чтобы и в их компании быть, и обозревать порученный ей участок.

Ее несколько удивило, что несмотря на жару, старший лейтенант был в брюках, ботинках и в майке (ребята, естественно, разделись до трусов.)

Разговор лениво плескался, как сонная вода у берега Самары. Мигаль и Славичевский не преминули продемонстрировать перед Манюшкой свои приятельские отношения с летчиком.

— Слушай, Саша, — обратился к нему Ронька, украдкой покосившись на Мария, — а ты как попал в авиацию?

— Без проблем, — охотно откликнулся тот. — У нас отец был летчиком. Мы с братом родились, можно сказать, возле взлетной полосы. Над домом — с утра до вечера — самолеты. Мы, бывало, на крышу и часами наблюдаем. Как взлетают, садятся. Комментируем. Вокруг — отцовы друзья-летчики. Веселые, крепкие люди. Авиация для них — мать родная. Единственная. В такой обстановке не заболеть — значит быть чурбаком. Мы и заболели. Сразу после школы — в летное училище, в Ейск.

— С братом? — спросила Манюшка.

Старший лейтенант сожалеюще цокнул языком.

— Ему не повезло. Не прошел по зрению. Поступил в высшее военно-политическое училище.

— Высшее политическое училище — это называется не повезло? — сказала Манюшка с усмешкой, которая означала: шутки я понимаю, но не считайте меня дурочкой.

Саша приподнялся и внимательно посмотрел ей в лицо.

— Ты, дружок, пока не созрел для авиации. Поскольку не понял: летчик — человек особый. Летчик — это… — Он сжал кулак и потряс им. — Да вот хотя бы такой случай: летчики отрабатывают учебную задачу. Пикирование в паре.

Вдруг у одного помпаж. Перебои в двигателе. На приборах температура — вверх, скорость — вниз. Включил автоматику — двигатель не запустился. Самолет проваливается. Падает. С земли команда — прыгать. А под ним берег моря. По всему берегу — пионерские лагеря. Нельзя. Стал запускать вручную. Двигатель включился на несколько секунд и опять. Но — проскочил-таки зону лагерей. Рухнул в лес… Потом шумели — подвиг, то-се. Нет. Для летчика — норма. Если б и он считал, что это подвиг — значит, не летчик.

— А сам-то он… что с ним? — севшим голосом спросил Мигаль.

— Ему повезло — остался жив. Ну, а потом — чепуха. Как говорится, мелочи жизни. Валялся в госпитале. Около двух лет. Перенес с пяток операций. Потерял ноги. Но все-таки летает.

— Летает? — поразилась Манюшка. — Как Маресьев?

Маресьев уже ушел в легенду, в миф, в былину и виделся ей Ильей Муромцем — богатырем из сказки.

Кустов засмеялся.

— Скажешь тоже — «как Маресьев»! Хуже, конечно. Но не хуже других.

Вдруг Славичевский и Мигаль, как по команде, пружинно вскинулись на ноги и побежали к реке. С гиканьем плюхнулись в воду и, поднимая брызги, дурачась, поплыли к тому берегу.

— А вы что же, товарищ старший лейтенант? Жара такая…

— А кому одежду сторожить? — без улыбки, глядя на нее погрустневшими глазами отозвался Кустов. — На дежурного надежды нет. Бросил пост, ушел трепаться.

Как будто по пояс в землю вогнал!

— Дежурный же не обязан сидеть у палатки, — виновато сказала Манюшка. — У него пост — весь пляж.

Вся пылая, она встала.

— Если мешаю, я уйду.

Кустов не отозвался. Понуро плетясь к палатке, девушка едва сдерживала слезы: «За что он вдруг так меня? Что я ему сделала или сказала такого?..»

Летчик вызывал в ней острый интерес и любопытство. Когда выпадал случай, она старалась держаться поближе к нему, ловила каждое его слово: ведь он был из того таинственного и героического мира, в который ей предстояло вступить, из мира, где, оказывается, продолжались подвиги Маресьева, Расковой, Литвяк.

Весь остаток дня был отравлен обидой. Манюшка почти все время сидела у входа в палатку, читала конспекты к завтрашним занятиям, не очень вникая в суть, и даже купалась без удовольствия, просто чтобы охладиться. С ребятами, навестившими ее во время послеобеденного купания, была неразговорчива, чем испортила настроение Васе Матвиенко.

Сдав дежурство, она отправилась в лагерь не напрямик, — через кустарник и лес, — а окружным путем, вниз по Самаре, которая в полукилометре от пляжа делала вилюжину и подкатывалась метров на пятьдесят к палаткам первой роты. Жара спала, небо подернулось полосами тонких перистых облаков, поглощавших и рассеивавших солнечные лучи. Легкий теплый ветерок тихо ерошил листву, ласково овевал лицо, забираясь под гимнастерку, гладил тело.

В том месте, где река начинала поворачивать к лагерю, стежка близко подходила к берегу, и Манюшка услышала шум, всплески и пофыркиванье купающегося человека. Часы показывали начало восьмого. Неужели нашелся такой обломок, что пожертвовал ужином ради удовольствия, которое можно было организовать себе часом позже? На такого стоило посмотреть! Она выглянула из-за густого куста калины.

Из воды на песчаный пятачок выходил Кустов. Его бронзовое, налитое силой тело, усеянное мириадами капель, словно излучало сияние в солнечном свете. Растопыренной пятерней он приглаживал мокрые волосы. От широкого кожаного пояса на талии вниз спускались ремни. А на ногах… Манюшка сперва не поняла, что это — какие-то глянцевые черные чулки или сапоги в обтяжку, но почему он не снимет их? — А когда поняла, ей словно огнем плеснуло в сердце, стеснилось дыхание и на глазах закипели слезы. Ведь это же у него протезы!.. Это ж он о себе рассказывал!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Стокгольмское воззвание. Манюшка пошла в гору. Комора. «Темная»

Утром примаршировали на завтрак, глядь, а в столовой за третьим столом восседает гость — Анатолий Захаров собственной персоной.

В этот день вообще было много событий. Сразу после завтрака обе роты привели на опушку соснового бора, и начался митинг. Замполит подполковник Ухваткин обрисовал политическую обстановку в мире на сегодняшний день: поджигатели войны сколачивают военные блоки, пытаются свергнуть народно-демократический строй в дружественных нам странах, о чем свидетельствуют судебные процессы над шпионами и предателями в этих государствах, а также вооруженное нападение на КНДР. Империализм готовит новую войну против Советского Союза с применением средств массового уничтожения людей. В этих условиях Всемирный Совет мира обратился ко всем народам с воззванием бороться за запрещение атомного оружия. Подполковник зачитал Стокгольмское воззвание, добавил от себя, что ответ нашего народа поджигателям войны — трудовые победы. Всюду в стране начались стахановские вахты в честь воззвания. Советские люди с воодушевлением ставят свои подписи под ним. Его подписали уже около ста миллионов человек.

Потом начали выступать представители взводов. От четвертого подготовился Борис Бутузов. Он до того разволновался, что начал заикаться, пропускать слова, проглатывать окончания. Его никто не слушал. Кто-то отпустил шуточку.

Манюшке это показалось оскорбительным.

— Прошу слова! — крикнула она и быстро, почти бегом устремилась к столу президиума, стоявшем в плотном кругу расположившихся на траве спецов. — Эх вы… что ж это вы? Как на дежурном собрании. Забыли войну? Или вас она по головке гладила? Счастливчики… А меня… — Манюшка трудно сглотнула горький комок. — Я вот одна осталась. Всю семью под корень, сволочи, змеи фашисты! — Она обернулась к Ухваткину, и он торопливо пододвинул к ней лист и авторучку.

Когда расходились с митинга, Захаров осторожно сказал:

— Зря ты на ребят, Марий. Они ведь не против мира.

— Знаю. Почему ж они… так? Скажешь: не любят красивых слов, поэтому смеются над ними. Но есть же такое… ну, святое… Стесняешься говорить или не умеешь — молчи. Но зачем осмеивать, оплевывать это. Мне кажется, кой для кого так: была война, прошла — ну и ладно… Ведь и к этому привыкнуть можно: и к тому, что жизнь теперь у всех будет длинная и хорошая, и к тому, что столько людей за эту нашу хорошую жизнь свою единственную и очень короткую отдали. А привыкнуть — значит забыть, простить. Понимаешь? А когда забудем и простим — тогда бери нас голыми руками… — Манюшка взволнованно махнула рукой. В глазах ее стояли слезы.

— А что случилось… с твоими? — осторожно спросил Толик. — Если трудно, не отвечай.

— Да нет, что ж… — после долгого молчания ответила Манюшка. — Была у нас большая семья — шесть человек. Старший брат Шурчик погиб… не знаю даже как — случайно или на роду была написана такая обидная смерть. Шел ночью к партизанам, сказать, что власовская рота сдает поселок и переходит на их сторону. Пароль, конечно, не знал, часовой поторопился, выстрелил и попал. И — наповал. Сестра Аленка умерла от воспаления легких. Мы ведь, когда немцы гнали нас на запад, месяца три не видели крыши над головой, спали под открытым небом, а осенью пошли холодные дожди-сеянцы, заморозки. Все мы были в чирьях, струпьях, кашляли. А она вот… подхватила… Мать после этих двух смертей слегла, да так больше и не встала… От сердечного приступа… Брат Мишка… Вели нас на расстрел, всю деревню… и малышню всю. И вот когда поравнялись с Колким гущаром, Велик — жил с нами, он потом меня еще раз от пули спас — подал сигнал, и мы бросились в заросли. Фашисты начали стрелять и кидать гранаты. Многих достали. И Мишку. Десять лет ему тогда было… Отец погиб на фронте. В День Победы похоронка пришла. Вот так я и осталась одна.

Захаров прикоснулся плечом к ее плечу и сжал руку выше локтя…

У них было немного времени — через полчаса майор Кудрин собирал младших командиров и комсоргов. Поэтому далеко от лагеря не пошли — бродили меж сосен на опушке.

— Мне одно не совсем понятно, Марий. Ты ненавидишь войну, а сама вот на всю жизнь добровольно влезла в мундир.

Манюшка усмехнулась, вспомнив Бориса Бутузова и весь его спецовский шик — при встрече там, в Залесье.

— Что в мундир влезла — получилось в общем-то случайно. — Она помолчала, подумала. — А если копнуть поглубже — не случайно. Знаешь, жила в оккупации… Хоть и маленькая, а много повидала чего, вот было такое чувство, будто ты козявка и над тобой нависло коровье копыто. И когда от немцев убегали и прятались, и когда они убивали нас, у меня кулаки чесались: эх, будь у меня хоть какой-нибудь пугач… Беззащитной чувствовать себя унизительно. Если будет война, не хочу быть мирным населением!

— Ну, ну, — Захаров поднял с земли, усыпанной старой хвоей, крепкую молодую шишку и запустил ею в крону высокой сосны. Он, видимо, хотел сыронизировать, но почувствовал, что сейчас нельзя. — Ладно. Я рад, что ты такая… Тебе не пора?

Собрались в столовой — под драночный навес над двумя рядами грубо сколоченных столов и скамеек. Майор Кудрин сообщил, что завтра утром из лагеря на соревнования в Киев выезжает большая группа спецшкольников. Среди них много младших командиров.

— Давайте посоветуемся, кем заменить товарищей. — Майор засунул пальцы под ремень и разгладил несуществующие морщинки на гимнастерке. — Старшину роты Мигаля заменит Славичевский. Возражения есть?

Когда дошла очередь до четвертого взвода, неожиданно для Манюшки всплыла ее кандидатура. Выдвинул тот же Славичевский, а капитан Тугоруков — опять-таки неожиданно — поддержал.

— Доманова — спецшкольник дисциплинированный, только вот характерец у нее… — Он неодобрительно пощелкал пальцами. — И язычок…

— Характерец — сломать, язычок — укоротить, — сказал кто-то пародийно начальственным тоном и по рядам пошел погуливать смешок.

Майор сдвинул тонкие выгоревшие брови.

— Обижаете, ребята. Никто из командования школы никогда не ставил таких целей. Хотя служба есть служба, и любой характер должен подчиняться дисциплине. Язык — тоже… Лично у меня против Домановой возражений нет.

На построении, где были объявлены назначения, командир батальона сообщил еще одну новость: первый взвод, в котором не осталось ни одного младшего командира и мало личного состава, временно расформирован.

В четвертый оттуда перевели шестерых.

Зайдя в палатку третьего отделения, Манюшка оглядела ее уже командирскими глазами.

— Видит бог, не рвусь я грудью в капитаны и не ползу в асессора. Но от службы не отказываюсь. Поэтому я ваш временный командир со всеми вытекающими последствиями.

— Что-то вы слишком многословны, товарищ отделенный, — заметил Матвиенко. — Извиняться нечего. Какие будут приказания?

— Ах, вам не терпится? Хорошо. Матвиенко и Мотко, принести свежей травы. Евстигнеев, расставить по местам ботинки — свалены в кучу, как утильсырье. Бутузов, поправить матрасы.

Матвиенко вытянулся и взял под козырек.

— Разрешите обратиться, товарищ командир. Какой травы принести — помельче или покрупнее?

— Помельче — мягче спать будет. Впрочем, себе можешь покрупнее.

Бутузов, иронически улыбаясь, с подчеркнутым рвением принялся тормошить матрасы. Дернул за ногу углубившегося в чтение Мотко и прикрикнул:

— Належни на боках натрешь, лодырина! Встать! Не видишь, человек при исполнении? Марш за травой!

Тот огрызнулся:

— Не твое дило. Бачишь, культурно отдыхаю. — И, обращаясь к Манюшке, миролюбиво начал убеждать: — Марий, зачем она нам, ота трава? Ще й старая не совсим потерлась. Дай я лучше почитаю. Вот послухай, що дед Щукарь рассказывает…

— Потом, потом, — тоже миролюбиво перебила Манюшка, побаиваясь, как бы упрямец не показал свой норов. — Вот наведем порядок…

Мотко нехотя закрыл книгу, встал и, потягиваясь, заворчал:

— Хай тоби грець! Думал, що ты человек душевный и нежный, и будет нам «легкая дыхания». Що не кажи, а власть портит людей… Пошли, Васыль.

Но если Бутузов и Мотко, пусть с неохотой, но все же подчинились, то Евстигнеев категорически заявил:

— Я… ето… не лакей, чтоб за каждым ботинки прибирать. Отказываюсь! И отстань от меня раз и навсегда, я временных командиров не признаю!

Манюшка растерянно пожала плечами.

— Ну… хорошо, я сама за тебя сделаю.

— Не за меня! — аж подскочил Евстигнеев. — Сама не барыня! — Он выскочил из палатки.

После ужина, перед отбоем, во взвод прибыло пополнение — Витька Комора и Дмитро Калинник, ребята в полтора раза крупнее своего нового командира, с тяжелыми кулаками и не менее тяжелой репутацией. Когда они вошли в палатку, у Манюшки, сразу догадавшейся, что это пополнение из расформированного первого взвода, екнуло в груди, она вся напряглась.

— Господин комотд, прибыли для прохождения дальнейшей службы! — дурашливо доложил Калинник. Дурашливо, но не издевательски: его иссиня-черные глаза смотрели усмешливо-дружелюбно, пальцы, зарывшиеся в курчавую черную шевелюру, как бы в смущении почесывали затылок. — Куда прикажете приземлиться?

Манюшка показала на две бесхозные постели. Калинник сразу же завалился на свою, а Комора, тряхнув обжигающе рыжей гривой, уставился прямо в глаза Манюшке такими же рыжими глазами и угрожающе отчеканил:

— Предупреждаю: ко мне никаких претензий! Мы друг друга не знаем.

— Ну что вы, сэр. — Манюшка резко отодвинула листок, на котором писала заметку в стенгазету, и облокотилась о тумбочку, приняв независимую, несколько даже вызывающую позу. — Не скромничайте. Кто же вас не знает? Первый парень на деревне, а в деревне два двора. Претензии как ко всем: если будут, то будут, а нет — так нет.

— За каждую претензию будешь получать по хавальнику. Все ясно… сэруха? — он захохотал.

— Ясно. Ты, я вижу, парень — гвоздь: в доску — гнется, в дерьмо сам прется.

— Я все сказал. — Комора повернулся к выходу. Через плечо насмешливо произнес: — К отбою не ждите. Разрешаю отдыхать без меня.

Народ в палатке помалкивал — видно, не определили еще своего отношения к новичку и созданной им ситуации. Исподтишка поглядывали на Манюшку. Она, холодно-спокойная, доступно-недоступная, словно статуя античной богини, снова вернулась к недописанной заметке. Никто и подумать не смел, что на душе у нее неприятно скребет.

Манюшка была в растерянности. Что сегодня Комора не придет к отбою — черт с ним, хоть бы и совсем не приходил. Но вот завтра, когда он не встанет на зарядку, — что делать? Может, плюнуть и все… В таком случае надо сразу же идти к капитану и подать в отставку из-за несоответствия занимаемой должности.

Во время отбоя и потом, когда возвращалась к себе в палатку, Манюшку точила забота о завтрашнем подъеме. Поскольку в отставку она подавать не собиралась, то мысли ее постепенно из растерянно-расплывчатых — ах, что же будет? — превратились в конкретно-деловые: надо сделать так-то и так-то, а если он так, то она — вот так-то. Наметив и продумав план действий, Манюшка выбросила Комору из головы — не хватало еще мучиться бессонницей из-за этого морального огрызка! — и, как всегда, поболтав на сон грядущий с женщинами, спокойно и крепко уснула.

Утром к подъему она явилась в палатку, поигрывая длинной и гибкой лозиной и мурлыча под нос:

Потому, потому, что мы пилоты, Небо наш, небо наш родимый дом. Первым делом, первым делом самолеты, Ну, а девушки? А девушки — потом.

Больше всего Манюшку тревожило то обстоятельство, что Комора будет не единственным любителем понежиться после сигнала «подъем». Имелись и свои такие, и каждое утро командирам приходилось тратить время на перебранку с Мотко, Евстигнеевым. Вообще, среди спецов не было ангелов, ведущих праведное житие по распорядку дня. Каждый норовил при возможности сачкануть — добрать лишние минутки сна, под благовидным предлогом улизнуть к Самаре, либо — вечерком — в деревню в надежде подцепить какую-нибудь «туземочку». Манюшка и сама была не из тех, кто выслуживается (да в спецшколе таких вообще было очень мало — здешнее общественное мнение не жаловало «выскочек» и «лизунов»). Поэтому утренние перебранки были безобидны и безвредны для обеих сторон: каждый, так сказать, делал свое дело — командир поднимал отделение, а подчиненные выгадывали полторы-две минутки сладкой дремы.

Но сегодня, когда предстояла схватка с Коморой, все это приобретало другой, далеко не безобидный смысл. Комора хотел поставить себя в исключительное положение, и любители послеподъемной неги становились его невольными помощниками. К тому же неизвестно было, как поведет себя Дмитро Калинник. Он друг Коморы, стало быть, тоже штучка.

Но, видно, не одна Манюшка понимала ситуацию. Когда в знобком утреннем воздухе раздался зов трубы — «вставай скорей, скорей вставай!» — и Манюшка, войдя в палатку, крикнула: — Третье отделение, подъем! — все дружно отбросили одеяла и один за одним потянулись к выходу. Хотя Мотко и не преминул поворчать:

— Хай ёму грець! Як казав отой цыган: «И чего спешат?» Если боятся опоздать на физзарядку, ну, встали б на пять минут раньше.

Евстигнеев тоже спел свою утреннюю арию:

— Чтоб у вас… ето… глотки пересохли! Вопят, как будто их режут. Только глаза прикрыл — уже подъем.

— Поменьше в Павловке кобелевать будешь, — сказала Манюшка, даже не улыбнувшись. — Кстати, это вредно для твоего хрупкого здоровья.

Здоровье Евстигнеева было предметом постоянных шуточек и подначек. Женечка хоть и привык уже к ним, но каждый раз «заводился». Вот и сейчас он сердито огрызнулся:

— Закрой… ето… поддувало и не сифонь, княгиня недорезанная!

К ее удивлению, встал и Калинник. Проходя к выходу мимо Манюшки, подмигнул ей веселым цыганским глазом.

— Не тушуйся, господин комотд, твое дело в шляпе.

Палатка опустела. Манюшка подошла к Коморе, который лежал, укрывшись с головой.

— Сэр, вставайте, — тронув его за ногу, вежливо сказала она. — Рота с нетерпением ждет вашего выхода.

Комора не откликнулся, и Манюшка подергала его за ноги.

— Сэр?

— Слушай, ты, стерва, — раздался из-под одеяла приглушенный злой голос, — ты что — ищешь приключений?

— Была команда «подъем». — Она ухватила одеяло, рывком сорвала его и отбросила.

Комора вдруг изогнулся и ударил Манюшку ногой в грудь. Она отлетела к выходу и шлепнулась на пол. Очумело посидев, пережидая боль в теле, тихонько встала, на цыпочках приблизилась к «сэру» и изо всей силы вжикнула его по голой спине своей пружинистой тонкой лозиной. На темно-бронзовой коже прямо на глазах набух кровавый рубец. Дико вскрикнув, Комора разъяренной кошкой метнулся к Манюшке. Но она была начеку: выскочила из палатки — и давай бог ноги!

Они вихрем пронеслись мимо изумленного дневального под грибком, и, взбивая на дороге пыль, помчались через сосновый бор к речке. У Манюшки была надежда, что удастся добежать туда прежде, чем Комора настигнет ее. А что догонит, она не сомневалась — у него длиннее ноги. Но Манюшка не смогла предусмотреть всего. Того, например, что ей на бегу придет в голову мысль: «Все же заставила я его сделать положенную пробежку к реке, а там, глядишь, капитан и зарядкой заставит заниматься». Эта мысль насмешила, а смех обессилил, и Комора догнал ее раньше, чем она рассчитывала: они пробежали сосновый бор, до реки оставалось совсем немного, уже слышались крики купающихся ребят, но самих их не было еще видно из-за прибрежного кустарника.

Пришлось Манюшке держать оборону. Легкая и увертливая, она маневрировала вокруг неповоротливого по сравнению с нею парня, отбивалась лозиной. Иногда ей удавалось ожечь его, и Комора все больше свирепел.

Все ж ему удалось достать ее — она допустила оплошность, оказалась слишком близко от его кулака, и он толкнул ее в плечо со всей силой неутоленной мести. Манюшка пошатнулась, потеряла контроль над своим телом и тут же очутилась во власти разъяренного рыжего зверя. Комора заломил ей руки за спину, подножкой свалил на землю и, ухватив за волосы на затылке, намертво придавив ее к земле своим крупным тяжелым телом, начал возить лицом по дорожной бархатистой пыли.

— Я т-тебе пок-кажу авиацию! — зло цедил он сквозь зубы. — Я т-тебе покажу как к-командовать! Я тебе такую жизнь устрою — быстро вернешься к мамашиной юбке. Я т-тебе, стерва…

Манюшка задыхалась в пыли, чихала и кашляла, чувствовала, что силы иссякают, но продолжала сопротивляться: отжималась руками от земли, пыталась сбросить его с себя, вырваться. Ее сопротивление не давало остыть его ярости, он забыл обо всем на свете. В пылу борьбы они не услышали шума набегавшей роты, не видели, как подбежали ребята. Славичевский рванул Комору за плечи и прошипел:

— Ну-ка ты, быстро, сзади Бирон! — Он отпихнул его в спецовскую гущу. Поставил на ноги Манюшку, сочувственно посоветовал:

— Беги умойся. Только ротному не попадись на глаза.

Завтрак, уроки, обед прошли в каком-то лихорадочном предгрозовом ожидании. А после обеда, в час личного времени, четвертый взвод собрался в палатке третьего отделения.

— Ну, что будем делать, хлопцы? — спросил Ростик.

Спецы не любили обращаться к начальству за разрешением своих конфликтов. Жалобы и доносы на товарищей считались преступлением. Предпочитали судить, выносить приговоры и исполнять их сами. И когда Мотко под одобрительный шумок вынес резолюцию:

— Выгнать его до бисовой мамы, — никто на него не цыкнул.

— Ты что… ето… начальник школы? Захотел — и выгнал?

— Это не вопрос, — махнул рукой Славичевский. — Доложим, что избил младшего командира при исполнении, подопрем своим ходатайством…

— «Только этого Дантеса бы и видели», — подхватил Матвиенко. — Выгнать — и нечего дискутировать. Ведь Марий… кхе, кхе… не просто младший командир — она… ну, ясно же… Если у этого подонка поднялась рука на девушку, то как же он может быть офицером?

— Да что там, даже и толковать нечего! Давай, Роня, докладывай Бирону — и дело с концом. Пусть он сперва научится товарищей уважать, а потом уж в авиацию.

— Ну, дело ясное, что дело темное, — подытожил Славичевский. — Что скажешь ты, герой не нашего взвода?

Комора поднял злое бледное лицо и глянул исподлобья на Манюшку, сидевшую рядом с Ростиком.

— Я же ее предупреждал: не лезь! Полезла. Думаете, с цветочками? Вон как отделала! — Он быстро расстегнул ремень, задрал гимнастерку и показал обработанную Манюшкой спину. — Но я не обижаюсь, наоборот, я таких уважаю, кто умеет за себя постоять. А что она баба и все такое — об этом и в голову не пришло. Просто унтер, выслуживается — я и дал сдачи… Ну, ладно, готов извиниться… как перед девушкой… Я вас прошу, ребята… — Он покраснел и опустил глаза, полыхнувшие каким-то непонятным огнем. — Я с детства мечтаю летать…

Наступила тишина. Потом Игорь Козин сказал:

— Давайте без глупостей, правоверные. Выгнать легко…

— Что ж, простим ему? И подлость? — Славичевский хмыкнул. — Хорошо. Только я переведу его в твое отделение — пусть он завтра начистит рыло тебе. Как, хлопцы, решим?

Ему ответил нестройный гул, в котором уже не слышалось того единодушия, что проявилось вначале. «Мечтаю летать» было сильным аргументом.

— Хорошо, — сказал Славичевский, — пусть решает Марий. За нею последнее слово.

Манюшка чувствовала себя неуютно. Ей не нравилась роль жертвы, коробило, что вспомнили о ее принадлежности к женскому полу. Кроме того, ненависть к Коморе за полдня поубавилась, да и повинился ведь перед ней и перед всеми, чего еще?

— Доносчику — первый кнут, — сказала она. — Поэтому не пойдем к Бате. Лучше как-нибудь на досуге заедем этому… — она кивнула в сторону Коморы, — …пару раз в ухо.

— Быть по сему! — директивно хлопнул себя по коленке Славичевский.

Оглядываясь на ребят, Манюшка заметила: что-то порывался сказать Сурдин — суетился, тянул к Славичевскому шею, но наткнувшись на тяжелый предупреждающий взгляд Коморы, притих, сконфуженно моргая маленькими черными глазками.

— А як нащет у вухо пару разив? — демонстрируя увесистый кулак, спросил Мотко.

— Ну, Марий же сказала: как-нибудь на досуге.

— Не беспокойтесь, пане атамане, честь княгини будет отомщена.

— И пока не отомщена, аллах не допустит меня в священную Мекку и я не смогу стать святым ханжой… экскюз ми, ходжой. А я так хочу, что мне каждую ночь снится высокий колпак с белой повязкой.

Все это не было трепом. В ту же ночь Коморе устроили «темную»: загнув салазки, жестоко отходили ремнями.

Для профилактики двое навалились на Калинника. Сообразив, в чем дело, тот сообщил:

— Зря стараетесь, господа гвардейцы: я с приговором согласный и заступаться не собирался. Девчат мы не бьем.

Во время экзекуции Комора молчал, будто это не его били. Лишь когда ребята расползлись по своим матрасам, он, тяжело дыша, сказал:

— Будем считать, что мы квиты, четвертый взвод.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Марш-бросок

К вечеру небо затянули мутноватые облака. Они быстро темнели. Под ветром, налетевшим с севера, тревожно зашептались, а потом зашумели деревья в лагере. Не успели провести вечернюю поверку — хлынул дождь. Все сыпанули по палаткам. Манюшка забежала к своим «гаврикам». Думала переждать, но судя по ровному монотонному ритму падающей воды и по обложным тучам, конца ливню не предвиделось. Бежать к себе далековато — вымокнешь до нитки, а сушиться негде.

— Придется прикорнуть у вас, — сказала она. — Дайте-ка свободный матрас, я вот тут у входа определюсь. Кто рядом? Очеретян? Вэк отсюда в общий строй.

Пришлось Очеретяну эвакуироваться. Впрочем, чувствовалось, что и он, и остальные ребята обрадованы ее присутствием — непривычная все-таки ситуация. И смущены — ни ругнуться, ни соленый анекдот рассказать. Хотя при ней, бывало, и рассказывали, но то днем, в классе или там на плацу, а тут совсем другое дело. Тут они всеми фибрами ощущали присутствие женщины.

Дождь безостановочно и сильно барабанил по натянутому брезенту. Вдруг мощный порыв ветра сорвал с крючков плохо, видно, второпях пристегнутое полотнище, закрывавшее вход, в палатку ворвался ветер, разбрызгивая по всем углам дождевую пыль.

— Задраить люк, — скомандовала Манюшка, не рискуя, однако, высунуть голову из-под одеяла.

— Есть задраить люк! — с готовностью откликнулись в разных углах два голоса, полузадушенные толстой байкой.

Но выползать из-под одеяла никто не спешил. В палатке гулял мокрый ветер, снаружи об нее громко ударялись потоки воды. Хлопало полотнище входа. Казалось, палатка вот-вот рухнет или поднимется на воздух.

Не выдержала душа хозяйственного Евстигнеева. Он вылез из-под одеяла и, издавая зябкие тоскливые вздохи, добрался до входа и закрыл его. Нырнув снова в постель, Женечка разразился бранью в адрес своих товарищей — трусов и лодырей, нисколько не болеющих за общество. Но желчная речь его беззвучно исчезала в складках материи, в шуме ветра и дождя. Слышалось только: бу-бу-бу!

— Не трать энергии, все одно словами не согреешься, — снисходительно посоветовал ему лежащий рядом Мотко. И вдруг вскочил. — Ратуйте, люди добрые, потопаю!

«Ратувать» никто не собирался. Мотко сгреб свои вещички и зашагал «по трупам», подыскивая место для ночлега. Пошастав по палатке, кинул матрас рядом с Манюшкой, смущенно сказал:

— Ничего не попишешь, командир, придется рядом с тобою положить бидну головоньку. Бильше нема где. — Укладываясь, поворчал: — Падлюки, не моглы як слид натягнуты палатку. Що за народ — пока не закапает над головою, никто пальцем не ворухне, щоб зробыты, як слид …

— Над нами пока что еще не капает, — под общий смех ответил Калинник. — А ты вот чуть не потонул и то пальцем не шевельнул, чтобы сделать «як слид»… Господин комотд, держи ухо востро: хохол хитрый — вдруг среди ночи скажет, что на него капает, и полезет к тебе от дождя прятаться.

— Пусть лезет, если не жалко «бидну головоньку»: у меня тут рядом, в тумбочке, учебные гранаты.

Наконец все угрелись, угомонились, да и водопад на улице вроде начал стихать. Засыпая, Манюшка слышала тревожное покашливание Васи Матвиенко, как будто он порывался и не решался что-то сказать.

«Тоже, небось, подмокать начал и перелечь бедолаге некуда… — смутно подумала она. — Но он такой: покашляет, покашляет и смирится».

Манюшка уже спала, а ухо все еще фиксировало звуковую обстановку. Постепенно исчезли барабанная дробь дождя и шум ветра, шелест деревьев, сонное дыхание внутри палатки. Потом в недрах полнейшей немоты народилось какое-то шевеление, выросшее в негромкий ропот, потом в приглушенный говор, в громкий разговор, и вдруг запела — зачастила труба, и громко, требовательно закричали дневальные:

— Подъем! Тревога!

Мгновенно проснувшись, она несколько секунд лежала, втайне надеясь, что это просто приснилось. Но неприятное властное слово голосом Славичевского снова ворвалось в палатку вместе с шумом, гомоном, топотом. Тогда Манюшка отбросила одеяло и, натягивая гимнастерку, тоже заорала хриплым спросонья голосом:

— Отделение, подъем! Тревога!

Ей не было видно в темноте, но по звукам она угадывала, что делается в палатке.

— Отделение, поторапливайся! — кричала Манюшка, зашнуровывая ботинки.

— Куда спешить? Добро бы на свадьбу… — тотчас откликнулся Вася Матвиенко.

Как будто поздоровались втайне от всех.

Она была уже готова, а остальные все еще одевались — это можно было определить по торопливым фразам и перебранке:

— Куда ты тычешь? Не видишь — ето моя голова? — Конечно, не вижу: на фига она мне сдалась, твоя башка дурная? — Видчепысь, це мои штаны! — А ты что, как сова, в темноте разглядел? — Чья гимнастерка? — Надевай, потом разберемся! — А ботинки-то, братцы, под дождяру попали…

«Ага, обуваются», — определила Манюшка и повторила донесшуюся снаружи команду командира Славичевского:

— Выходи строиться!

— Потерпи, господин комотд. — Это мой ботинок — даже в темноте блестит. А твои ж вечно нечищеные. — Я вот тебе рыло начищу. — Но, но!

На линейках уже строились роты. Было зябко и моросно. Холодная дождевая пыль проникала во все поры одежды. Деревья в безветренном, пропитанном влагой воздухе стояли недвижные, уныло опустив тяжелые волглые ветви. Майор Кудрин смотрел на часы, присвечивая себе электрофонариком. Командиры обходили палатки, торопя замешкавшихся.

— Командиры рот, ко мне! — крикнул начальник лагсбора высоким, чистым и звонким голосом, так не созвучным этой мрачной глухой и сырой ночи.

Отдав короткие распоряжения, майор повернулся и быстрым шагом двинулся к арке, на которой желтым пунктиром мигали электролампочки.

— Рота, за мной! — Капитан Тугоруков поспешил за Кудриным.

Ускоренным шагом шли по липкой полевой дороге, то засасывающей подошвы ботинок, то — на пригорках — будто отталкивающей их, и тогда они скользили, разъезжаясь в разные стороны. Строй сломался, но все же взводы не смешивались, держались кучно. Манюшка двигалась вслед за Трошем, стараясь извлекать уроки из его движения: обходила места, где он «тонул» и ступала в его след там, где он шагал устойчиво. Рядом с нею шли Калинник и Мотко, а сзади, точно подстраховывая, — Вася. Впрочем, может, это его обычная тактика… Она давно заметила: стоило кому-нибудь подойти к ней, как Матвиенко удалялся. Манюшка чувствовала себя бодрой и сильной и, гордая собой, приятно размышляла о том, что неизвестно еще, кого придется подстраховывать. И кому.

Через несколько километров дорога спустилась в низину, поросшую кустарником. Здесь уже выбирать бугорки и другие тверди не приходилось — их не было. Ботинки утопали в густом черноземном тесте, приходилось с силой выдирать их. При этом получался громкий поцелуйный звук. Мотко не преминул обратить внимание на это волнующее сходство:

— Зацилуе до смерти нас клятая дорога, и сглотнет.

Его не поддержали — на этом тяжелом отрезке было не до трепа. У Манюшки уже ныла поясница и болели икры ног. Когда выкарабкались, наконец, на луг, зафыркали, как кони, резко затопали по твердой затравеневшей земле, сбивая с обуви вязкие ошметки чернозема.

Рассвело. Манюшка окинула взглядом растянувшуюся роту и первое, что бросилось ей в глаза и запечатлелось — подтянутая фигура майора Кудрина в потемневшем, прилипшем к телу обмундировании. Он по-прежнему шел впереди, в том же темпе, что был задан им себе еще там, в лагере, с первых шагов. Голова слегка откинута, туловище прямое, ноги переставляются привычно и легко, как будто сами собой, и кажется: под ними стелется гладкий, вымытый дождем асфальт. Следом за комбатом, держась уставной дистанции, слегка переваливаясь с ноги на ногу, шагал капитан Тугоруков. Их никто не обогнал, возле них даже близко никого не было: авангард роты поотстал метров на двадцать, не меньше.

«Форсят, — почему-то неприязненно подумала Манюшка и тут же отругала себя. — Ну, допустим, и форсят, так есть же чем! Закалочка еще та! А тебе завидно, вот и топыришь губу… А Бирон-то, Бирон! Майор — понятно: он всегда, как рядовой Иванов с плаката, — побрит и подтянут, и кроме того, еще спортсмен и вообще франт. Бирон же — мешковатый, щеки ввалились — больной, наверно, чем-то, да и годиков ему уже за сорок где-нибудь — старикашка! Но вот поди ж ты!.. Тебе же пятнадцать, ты в расцвете сил и здоровья не занимать, а тащишься в хвосте…»

Увы, так оно и было. Манюшка еще раз окинула взглядом роту и с удивлением обнаружила, что она из второго эшелона переместилась в арьергард. Ни Бирона впереди, ни Калинника и Мотко рядом уже не было — вокруг плелись одни малотренированные слабаки из всех взводов. Только Вася Матвиенко остался из первоначального окружения. Он шел почти рядом — всего на полшага сзади, как адъютант, и эту дистанцию старательно сохранял.

Манюшка хотела мобилизоваться и сделать рывок вперед, но из этого ничего не вышло — ноги отказывались повиноваться, каждый шаг давался с трудом, и стоило лишь сделать небольшое усилие, как перехватывало дыхание и начиналось жжение в груди.

В просвете меж расступившихся облаков показалось солнце. И все вдруг увидели знакомые окопы огневого городка.

— С другой стороны к лагерю подходим, — сказал Вася. — Ничего себе крюк загнули! А я смотрю — вроде бы знакомая местность, а где мы — понять не могу… Ходу осталось пустяк — километра полтора-два… Знаешь что, Марий? Возьми-ка ты меня под руку.

— Иди-ка ты… вперед, — сквозь зубы и сквозь слезы бессилия ответила Манюшка. — Чего ты тут со мной плетешься? Забыл, что время засекать будут, кто за сколько пришел? Это в парке под ручку гуляют! Да и то другие, не я…

— Ну, обопрись на плечо. Я вижу, что ты… ну… растерла ногу.

— Чего уж там! Просто слабаком оказалась, сла-ба-ком. Не выдержала. Я сейчас отойду в сторонку и сяду вон на тот валун.

— Нельзя, Марий. Вторая рота нагоняет. Ты что, хочешь продемонстрироваться перед ними, а?

— Да нет, — усмехнулась Манюшка. — Этого мне и в самом деле не хочется. Ладно уж, бери на буксир!..

Она уцепилась обеими руками за его руку. Силенки, оказывается, у Васьки еще были — шаги даже ускорил, хотя Манюшка почти висела на нем, едва успевая переставлять ноги.

— Ничего, ничего, ничего, — бормотал Вася успокаивающе и, как ей показалось, растроганно. — С кем не бывает… По такой сырости ноги стереть — раз плюнуть.

Вскоре они увидели быстро идущего им навстречу Калинника.

— Что случилось, господин комотд? — издалека закричал он. — Надеюсь, рана не смертельная?.. Ну, цепляйся еще за меня и подгинай ноги, — подойдя и подавая Манюшке кренделем руку, продолжал он. — Конечно, хорошо бы Троша в пару — мы с ним по росту одинаковые, сподручнее было бы… Но Барон вылез в первый ряд и боится лавров лишиться. Говорю ему: мол, командир ранен, надо помочь. Ничего, — говорит, — княгиня у нас двужильная, сама справится.

— Ну и правильно, — еле выдавила Манюшка пересохшим ртом. У нее все горело внутри, нестерпимо хотелось пить, как будто она и впрямь была ранена. — Четвертый взвод тоже должен быть в первых рядах.

Она не хотела, чтобы ее несли на руках, но Калинник резонно объяснил: вести ее будет тяжелее, и времени это займет гораздо больше. Пришлось подогнуть ноги, и ребята, подхватив Манюшку под руки, бодро и довольно быстро зашагали вперед.

— Рекорды — это прекрасно, — сказал Калинник, — но есть хорошая солдатская заповедь: сам пропадай, а товарища выручай.

Манюшке неприятно было говорить об этом, и она промолчала. Молчал и Вася. С приходом Калинника он опять замкнулся в себе; можно было подумать, что раздосадован неожиданной помощью.

У входа в лагерь Манюшка попросила отпустить ее — она отдохнула и последние метры могла пройти сама. На финиш они явились все-таки не последними.

Усталый, забрызганный грязью батальон был выстроен на передней линейке. Майор Кудрин, успевший уже почиститься, подтянутый и свежий, как огурчик, вышел на середину строя и оглядел его, двигая скулами.

— Приготовься кричать: служу Советскому Союзу! — толкнул Вася Манюшку.

Она досадливо дернула плечом: ей было не до шуток.

— Прошедшая ночь показала, — обратился майор к строю, — что боевая готовность у нас — на троечку с минусом. По тревоге поднимались долго, ни в один норматив не уложились. Правда, марш-бросок совершили сносно. Можно сказать, физически подготовлены вы неплохо. Но общее впечатление неважное.

Отдышавшаяся Манюшка не выдержала — подтолкнула Васю.

— Ну, что ж ты не кричишь «служу Советскому Союзу?»

Тот сконфуженно покашлял.

— Почему долго поднимались и строились? — продолжал Кудрин. — Потому что в подразделениях плохой внутренний порядок. Посмотрите на себя внимательно, и вы поймете, что я имею в виду. Разойдись!

Начальство ушло. Спецы начали взаимный осмотр. Послышался хохот, засверкали острые словечки. В ночной темени и суматохе многие перепутали свое и чужое обмундирование и сейчас выглядели довольно комично. Евстигнеев влез в чьи-то огромные, номера на три больше, чем у него, ботинки. Они имели сейчас жалкий вид: покоробились, загнулись носами вверх, как у клоуна. Мотко признал их своими и с руганью повлек Женечку в палатку — переобуваться. Через минуту он явился довольный и сияющий, словно побывал у мамы на блинах.

— А я мучусь: чего це у меня пальцы аж на пятку подвернуло? Думав, може нога отсырела та й розпухла. А це Женечка мени свое барахло подсунув.

На Калиннике лопнула по всем швам Васина гимнастерка. Барон щеголял в штанах Сирика, едва закрывавших ему колени. Голые икры Троша были пегими из-за грязных пятен, оставшихся от жирных черноземных брызг. Игорь Козин, подтянув к ушам застегнутый ворот чьей-то гимнастерки, мешком обвисшей вокруг его худощавого торса, вопрошал:

— Где колхозный бугай, коему я должен вернуть его собственность?

Им оказался плотный рыжий крепыш Боря Резников, который с радостью забрал свою одежду.

Калинник выговаривал Васе:

— Глянь, что ты сделал с моими штанами, господин Архимед! Не мог поосторожнее?

— Я их и так подпоясал чуть не под мышками. Куда уж осторожнее?

Манюшка в шутки не встревала. До завтрака оставалось около часа, она ушла в свою палатку, уткнулась лицом в подушку и собралась горько переживать: эх, дура-баба, зачем полезла в мужицкое дело, первое же испытание — и с копыт долой… Но развить эту многообещающую самоедскую мысль не успела: ее разом, одним рывком погрузил в себя вязкий обволакивающий сон.

Разбудила ее Вика.

— Ой, Маша, что ж ты делаешь? Проспала все занятия, уже на обед протрубили, а ты все спишь. Нагорит тебе.

Заканчивалось построение на обед. Манюшка встала в строй одной из последних. Капитан Тугоруков внимательно посмотрел на нее, но ничего не предпринял. Матвиенко, стоявший рядом, вполголоса сказал:

— Ничего не бойся: мы тебя прикрыли — и сверху, и с хвоста.

За столом Комора, скривив губы, бросил, ни к кому не обращаясь:

— Военная служба не для баб. Кишка тонка.

Манюшка, покраснев, опустила глаза: эта мысль не давала ей покоя с самого утра. Из нее напрашивался горький вывод: надо быть честной и освободить чужое место. Неприятно только, оскорбительно было услышать это из уст Коморы.

— Чепуха, — сказал Вася, пытаясь вилкой выковырнуть мозг из толстой кости.

Манюшка посмотрела на него с надеждой. Особую убедительность его возражению придавала именно вот эта мимоходность.

— Чепуха и глупость, — продолжил Матвиенко, трудясь над костью: теперь он пытался выбить мозг в ложку. — Тренироваться надо. Физические данные, если человек не больной, — дело наживное. Вот если моральный дегенерат — это, увы, непоправимо.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Барон на свидании. Смятение

Наконец Вика добилась своего — Манюшка устроила ей свидание с Трошем. Почти полтора месяца она увертывалась, обещала впустую, тянула и волынила. Все средства саботажа были исчерпаны, а Вика — нежная тихоня с большими голубыми глазами, как у девочки-куклы Мальвины — похоже, становилась все нетерпеливее. Она заявила, что если Манюшка в ближайшие два вечера не сведет ее с возлюбленным, то придется ей самой заняться этим.

— Если ты первая подойдешь к нему — это будет равносильно капитуляции, — непререкаемо, словно делясь личным опытом, заявила Манюшка. — А Барон — малый не промах, сразу потребует контрибуцию.

— А что мне еще остается, Марий? — смиренно опустила длинные, подкрашенные тушью ресницы Вика. — Ты же не хочешь помочь.

Ультиматум возымел действие. После обеда Манюшка сказала Трошу:

— Уложишь отделение — приходи к сосне-матери. Разговор есть.

— Что за разговор, княгиня? — насторожился Барон.

Она знала, что Калинник и Матвиенко врезали (словесно, конечно) Трошу за то, что он ради личного рекорда бросил товарища во время марш-броска. Барон дважды порывался объясниться с ней по этому поводу, но она оба раза обрывала его и прогоняла прочь. Поскольку речь шла о ней, Манюшка оправдывала Троша: предположим, они выполняли бы боевое задание и тогда он просто не вправе был сорвать его из-за нее. Вот такая логика.

— Разговор не обо мне, — успокоила она Барона.

Сосна-мать — огромное, в два обхвата, раскидистое дерево — стояла на опушке бора. От палаток к нему можно было пробраться кустами. Сюда спецы в перерывах между занятиями прибегали сделать втихаря пару затяжек или посекретничать в неположенное время.

— Барон, я могла бы устроить вам свидание с молодой виконтессой Викой, — взяла сразу быка за рога Манюшка.

— Это что за Вика? Что-то я не припомню знакомых виконтесс с таким фуражным именем.

— Ну, наша зубодерка, черт возьми! Какой вы недогадливый, барон.

Трош деланно зевнул.

— Эх, княгиня, из-за какой-то плебейки вы лишаете меня сладостных минут сна.

— Вы нахал, барон. Я же вижу, какие взгляды вы бросаете на эту «плебейку» при случае.

— Ну, взгляды… — Трош слегка смутился, и Манюшка поняла, что нечаянно подловила его. — Я считаю своим мужским долгом бросать взгляды на любую юбку от пятнадцати до тридцати лет.

— Ах, так! Значит, она тебе — как любая юбка. Я, выходит, ошиблась. Тогда разговор окончен. Я ведь не за себя хлопочу, а раз тебе не нужно… Ладно, не будем больше терять драгоценного времени, пойдем, вздремнем минут по шестьсот.

— Одну секундочку, княгиня. — Трош горделиво вздернул голову. — В роду баронов фон Трошей не было ни одного идиота, который отказался бы от свидания с девушкой. Когда и где?

Местом свидания Манюшка определила небольшую полянку в кустах, примыкавших к столовой. И на следующий вечер сама первая явилась туда, решив оградить Вику от более чем вероятных посягательств на ее честь со стороны этого опытного ловеласа. Спрятавшись в середине густого черемухового куста, она стала ждать.

Вскоре появился Трош. Он почему-то нервничал: часто озирался по сторонам, то и дело одергивая гимнастерку.

«Чего это с ним? — удивилась Манюшка. — Не свиданка же предстоящая его взвинтила — что для него, прожженного бабника, „наивной девочки любовь“?»

Барон подошел к Манюшкиному кусту и начал машинально ощипывать листья с ближайшей ветки, всецело поглощенный репетицией близкой встречи. Он жестикулировал, бормотал на разные голоса, лицо его плясало, как у мима в одной трофейной кинокартине. Манюшка удивилась еще больше. Ей даже несколько обидно стало за него, что он так много занят этим свиданием — что там ни говори, а однокашник Трош был ей все-таки дороже, чем временная соседка по палатке…

Вику Манюшка даже и не узнала — такой марафет навела она на себя: соорудила сногсшибательную прическу, надела нарядное шелковое платье, едва закрывавшее коленки, с глубокими вырезами спереди и сзади, с маленькими крылышками-рукавами.

«Что ж ты, дура, наделала! — вознегодовала Манюшка. — Надо же было в футляр какой-нибудь закупориться, чтоб ни одного живого места было не видать, а ты все напоказ выставила… Ну, твое счастье, подруга, что я тут убиваю свое драгоценное время, а то узнала бы, как дразнить Барона!»

— Здравствуйте. — Вика тем временем подала Трошу руку.

— Здравия желаю, — смущенно ответил Барон, и, взяв ее ладонь в свою, тут же выпустил. Глядя в сторону, запереминался с ноги на ногу.

— Не хотите ли прогуляться? — после некоторого молчания спросила Вика и взяла его под руку.

— Ну… хотим… — промямлил он.

Они потихоньку — темп движения задавала Вика — пошли по периметру полянки. Девушка что-то говорила и, вытягивая шею, снизу заглядывала ему в лицо. Трош держал свое длинное тело прямо и напряженно, как новобранец по команде «смирно», и смотрел по большей части вбок. Обойдя полянку, парочка вернулась к Манюшкиному кусту.

— Сядем? Весь день на ногах — устала… Вот тут какой-то хороший человек забыл старое бревно… А может, влюбленные спецы притащили? — Она лукаво стрельнула ему в лицо какими-то незнакомыми Манюшке яркими понаглевшими глазами и потянула за рукав. — Приезжают же к вам девчата.

Сели рядом, причем Барон слегка отстранился от нее. Еще не совсем стемнело, но опасаться чужих взглядов и вторжений было нечего: после ужина батальон смотрел кинофильм «Повесть о настоящем человеке». Манюшка вся подобралась в ожидании событий, которые потребуют ее вмешательства, но происходило что-то непонятное. Барон молчал, как парализованный, а Вика болтала без умолку; Барон сидел, не шевелясь, как телефонный столб, а Вика трогала его за рукав, хватала за руки, наклонялась вперед, заглядывая в глаза, и отклонялась назад, прихлопывая комара на его шее, и вообще делала столько разных движений и шевелений, и были они такие плавные и бережные, что казалось, будто бабочка порхает вокруг цветка.

Скоро Манюшка окончательно поняла, что если и грозит кому-нибудь из этих двоих опасность, то отнюдь не Вике. Ей бы вздохнуть с облегчением, но она вдруг обнаружила, что чувствует не облегчение, а досаду на телячье поведение Барона и легкое презрение к нему. И опять же: плюнуть бы в сердцах («трепло несчастное!») и ускользнуть кустами, но что-то незнакомое, неизъяснимо томительное коснулось души и лишило сил…

Вика говорила тихо-тихо, каким-то не своим — затаенным, ласково-воркующим голоском и почему-то по-украински:

— Любый мий, коханый… Серденько мое.

И при этом она обвивала шею Троша голыми руками и, склоняя к себе его голову, целовала лицо. А Барон… Видимо, Викина смелость и наступившая темнота поглотили его робость — он одною рукой обнимал девушку за плечи, а ладонью другой ласково и округло касался ее груди.

Манюшке было нестерпимо стыдно, но она, не отводя глаз, почему-то обмерев, смотрела на эти чужие, запретные для ее посторонних глаз ласки, слушала эти потаенные, не для нее, речи, и все в ней медленно горело на жгучем несжигающем огне.

Все же стыд пересилил, и она начала по сантиметру бесшумно отползать вглубь куста, беззвучно в отчаянии шепча:

— Что ж это со мной сделали… Что ж это я, дурочка…

Пробравшись к себе в палатку, она легла и словно бы с головой погрузилась в знойное течение, которое проникало во все поры ее плоти и души, жгло, наполняя все ее существо сладким томлением. Манюшка гладила свое тело, и ей было радостно и больно — впервые в жизни вот так.

Утром она встала все еще во власти тех же незнакомых чувств и ощущений. Во время зарядки и купания ей все казалось, что ребята тайно бросают взгляды на ее тело, и что чересчур обтягивает спереди майка, слишком плотно прилегли трусики. Как бы случайно подойдя к Трошу, Манюшка жадными глазами обшарила его лицо, и ей почудилось, что оно пылает, а в глубине глаз горит загадочный огонек. Губы заметно припухли. И вдруг какое-то чувство, похожее на ревность, царапнуло сердце.

— Ну и виконтессу вы мне подбросили, княгиня, — сказал он, блеснув в улыбке своей золотой фиксой. — Как будто только что из детского садика. Пришлось учить ее кое-чему. — Словно спохватившись, торопливо добавил: — Но — непонятлива, сущий ребенок.

— Поменьше бы ты трепался, Барон, в таких случаях. — Покраснев, Манюшка отошла.

Во время послеобеденного «мертвого часа», встретившись в палатке с Викой, она со столь же жадным любопытством осмотрела и ее. И тоже нашла перемены — подруга явно похорошела и вся как бы светилась: то и дело вспыхивали глаза, занимались румянцем щеки, пальцы начинали теребить платочек, и все время подрагивали в беспричинной на непосвященный взгляд улыбке припухшие (тоже!) губы.

— А он действительно такой, как ты говорила — решительный парень, — сказала Вика, благодарно приобняв Манюшку. — Прямо не отобьешься. Но — не на такую напал, ты не думай. Мы просто погуляли немножко.

«Оно и видно, — подумала Манюшка с насмешливой неприязнью. — Так погуляли, что у бедняги Барона до сих пор, наверно, губы болят».

Помимо неприязни она почувствовала еще и зависть к этой белобрысой притворщице, не очень-то умелой в маскировке. И обиду: свела их, а они перед нею же туману напускают, отгораживаются. А что если вот сейчас взять и напомнить ей, как она «отбивалась» там вчера? Вот уж начнет вилять своими бесстыжими глазами!.. «Эй, Марий, что с тобой? — спохватившись, прикрикнула Манюшка на себя. — Что тебе до них? Не с кем, что ли, целоваться? Вот вернусь в Днепровск, поеду к Коленьке и скажу: „Хватит нам ваньку валять. Пора по-настоящему встречаться, как парню с девушкой“. Вот Вика — тихоня, хлеб двумя пальчиками берет, а как храбро атаковала! А у меня что, духу не хватит?»

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Так у него есть другая?

Все теперь как-то усложнилось. Манюшка рвалась на Стахановский поселок, а поехать туда заставила себя с трудом. Вдруг — впервые — подумалось: а ведь это очень как-то сомнительно и подозрительно выглядит со стороны — девушка ездит к парню. Зачем? Почему? Что думают по этому поводу их знакомые? Что говорят? И что говорит им Коля? «Да так, одна… случайная знакомая, приезжает утолить грусть-печаль по Залесью». А может: «А, так, одна… прицепилась — не оторвешь». А как относятся к ней на самом деле его родители? В глаза-то ничего плохого — и приветливы, и как будто даже рады ей, а что в душе: «Ишь, какая, сама на шею хлопцу вешается»?

Сильны были сомнения, и почти победили, но в конце концов желание повидать Николая пересилило. Ладно, ну чего такого? Ездит ведь к нему не девушка, а спец. Просто по старому знакомству. (Жаль, конечно, было отказаться от мысли явиться хоть раз к Николаю девушкой, в гражданском ситчике — блузочке, юбочке, косыночке). И ведь не к одному ему езжу — вся семья знакома. Да в конце концов пошли они все к чертовой матери, пускай думают, что хотят, сейчас важно только одно: что он обо мне думает. Вот это и надо выяснить.

Николая она нашла на маленькой лужайке рядом с домом. Лежа в одних трусах на скошенной траве, он, обложившись учебниками, готовился к экзамену. Манюшке он явно обрадовался — до того, что, завидя ее, вскочил и бегом бросился навстречу, потом, видимо, одернув себя, остановился и суетливо затоптался на месте, не зная, что делать. Наконец нашел выход — нагнулся и начал рассматривать в траве на обочине дороги какое-то насекомое.

— Козявус бекетус, — пояснил он, подавая руку подошедшей Манюшке и показывая в другой крошечное насекомое.

— О, ты уже и по латыни чешешь, — деланно удивилась Манюшка, которая и по голосу и по выражению его лица поняла, что «по-латыни» он заговорил не от хорошей жизни, но не хотела вгонять его еще в большую растерянность.

— Да так, слегка. — Николай еще больше смутился: он любил прихвастнуть, но не зарывался. — Чего ж мы тут, пошли.

Вербак предложил ей позагорать, но она отказалась, представив себя рядом с ним в трусах и довольно неуклюжем, великоватом — на вырост — лифчике, собственноручно сшитом вчера вечером. Присела на траву, расстегнула ворот гимнастерки, сняла ремень и пилотку.

После взаимных дежурных расспросов — как жизнь и вообще, почему-то оба замолчали, и молчание это становилось все более тягостным. Николаю хотелось легко, по-дружески поболтать, чтобы можно было смотреть ей в лицо, в бездонные, засасывающие глаза, но у него, как всегда в ее присутствии, отяжелел язык и на ум не приходило ни одной подходящей темы. А Манюшка настроилась на тот, главный, разговор, но для него не было условий — вовсю жарило солнце, мимо по улице ходили люди, окна ближних домов были распахнуты в их сторону — в общем, лужайка была как ярко освещенная сцена.

— А обгорел-то, — наконец произнесла она. — Почему в тень не прячешься? Или нравится облупленным ходить?

Николай смущенно засмеялся.

— Нравится не нравится… Июль в колхозе работали, какая тень?

— В колхозе? А чего это ты, выпускник…

— Добровольческий комсомольский отряд. Прощание со школой, с ребятами. И в колхозе память оставили. Там семья есть… вернее осколок семьи — старая, еле ходит, бабка и двое малых, девчушка и пацан, как наш Толик. Отец и мать в партизанах погибли. Так мы им отдали свои трудодни. Вчера в школу письмо пришло от них: получили пятьсот пятнадцать килограмм пшеницы и шестьсот килограмм кукурузы. Теперь не помрут с голоду. Вот мы какие! — Николай шутливо выпятил грудь. Он весь прямо-таки светился.

— Ну, ну, — сказала Манюшка, ласково усмехнувшись, и кивнул на раскрытый где-то посредине учебник химии. — Давай, готовься.

— Да я в принципе готов. Это уж для очистки совести подчитываю выборочно. — Он окинул ее теплым искрящимся взглядом. — Слушай, а идет тебе форма. Ты в ней просто высший шик, ей-боженьки. Настоящий ас, да еще и хорошенький.

Манюшка смущенно засмеялась.

— Да она всем идет.

— Кроме меня.

— Чепуха! — Манюшка нахлобучила ему на голову свою фуражку. — Пожалуйста — мужественный молодой человек приятной наружности.

— Ну, может, фуражка… А вообще форма идет высоким и длинноногим. А я — увы! не из тех… Слушай, что нам тут сидеть? Давай махнем на Днепр. Возьмем лодку. А? Мы столько с тобой не виделись.

— Не знаю. Но если ты такой богач…

— Ну, богач не богач… Это не твоя забота.

— Ладно. Пойду только поздороваюсь с Антониной Васильевной.

Мать Николая сразу же, конечно, накормила Манюшку, потом они сходили вместе в магазин за продуктами, вернувшись, начали лепить вареники к ужину. И все это время тек непринужденный и непритязательный разговор, перемежаемый необременительным молчанием. Антонина Васильевна говорила с Манюшкой как с ровней. Попечаловалась, например, что Степан Дмитриевич чересчур язык распускает: лезет везде критиковать порядки в тресте, а времена нынче строгие: его дружок вон, мастер Иван Силин, тоже в постройкоме был и тоже все критиковал, и докритиковался — ночью забрали, пришили, вроде он против Советской власти, и теперь где-то на Севере лес пилит. Пожаловалась на младшего сына Толика: козу пасти не заставить, убежит с ребятами — того гляди уведут, а коза — подспорье в хозяйстве незаменимое.

Дошла очередь до старшего сына.

— Колька у нас самостоятельный, — уважительно сказала Антонина Васильевна. — Дня не посидит без дела. Вот в институт готовится, а вечерами в больнице санитаром бегает… А давеча… да на майский праздник… ну удивил так удивил! Ну, это, отметили, курицы по кусочку я зажарила, вареников с вишнями наварила, и винца бутылочку распили. Так он, размякши-то, и говорит мне, как мы одни остались: А что, ма, если мне жениться? Да куда ж это? — я говорю. У тебя ж в руках ни специальности, ничего. Да и про институт ты мечтаешь, и мы все хотим, чтобы ты грамотным да умным был. Да я все это знаю, — он говорит. Только если я сейчас не женюсь, тогда все. А я ее люблю. Я говорю: Ну погодите, кончайте институты свои, училища, а тогда уж… «Нет, — говорит, — если она уедет — все, конец». И так распереживался, аж белый весь стал… Самостоятельный, а рассуждает, как дите: хочется игрушку — вынь да положь… У тебя-то никого еще нет?

Манюшка смущенно помотала головой.

— И слава богу. И правильно. Не забивай голову с таких-то лет.

— А кто ж это у него? — скучным голосом спросила Манюшка.

— Да кто его знает — не сказал. Догадываемся — должно, Силина дочка, Надя. Она частенько забегает к нам, когда и на танцы вместе сходят. И в училище она собирается, в художественное, аж в Москву.

У Манюшки на душе стало пусто и неуютно.

— Поеду я, — сказала она, поглядев для маскировки на часы.

Антонина Васильевна всплеснула руками, запричитала: мол, как же так, колготилась-колготилась тут с этими варениками, а теперь и без ужина хочешь уехать, — но Манюшка стояла на своем: «Надо, я человек военный». Антонине Васильевне пришлось отступиться, но она твердо заявила, что голодную ее все равно не отпустит, и отварила специально для гостьи десяток вареников. На этот компромисс Манюшка пошла без колебаний: тут в ней верх взяла закваска вечно подголадывающего спеца.

Когда она доедала последний вареник, вошел Николай.

— Вот так так! — весело воскликнул он. — Сами готовят, сами едят, а остальные хоть помирай с голоду.

— Да вот Мария уезжает, на службу ей надо.

— Как… — Николай даже в лице переменился. — А ты… ничего не сказала. Я думал, на весь день. И мы ж… на Днепр…

— Не обязательно, — небрежно, будто отмахнулась, ответила Манюшка. — Землетрясения не случится. Повидались — и ладно.

— Да в принципе и верно. — Николай уползал в свою раковину. — Особо-то разводить антимонии некогда. У тебя служба, друзья ждут, у меня экзамены. Проводить?

— Не беспокойся, дорогу я хорошо знаю, собаки ваши поселковые меня не трогают — боятся. А у тебя время — золото.

— Ну, ладно, пока. — Он протянул руку. — Заглядывай.

— Бывай. — Манюшка, не глядя на него, пожала вялую ладошку, выпила залпом чашку молока и, поцеловавшись, как обычно, с Антониной Васильевной, вышла.

Николай смотрел из окна ей в спину, пока она не скрылась из виду. Чем-то родным веяло в душу от этой особенной ее походки, при которой взмахивает только левая рука, а правая неподвижна, будто с ношей. Он бросился ничком на постель и, всхлипывая, в отчаянии начал молотить кулаками по подушке.

На следующий день Манюшка уехала в Залесье.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Папаша. «Специалист подобен флюсу». Единица за философию

Она вернулась с опозданием — проболела. Причем грипп был какой-то импортный, говорили, из Азии, въедливый и беспощадный, пришлось целыми сутками валяться в постели без всякого дела: даже читать было невозможно — не поднимались набрякшие веки. Вечерами и в выходные дни было нормально: Николай Степанович и его жена Валентина Матвеевна ухаживали за больной Манюшкой: читали ей, занимали разговорами, крутили пластинки и вообще развлекали, как могли. А вот когда они уходили на работу — хоть помирай от скуки. Мысли в голову лезли по преимуществу неприятные — из-за болезни и потому, что дела у Манюшки сложились нерадостно: Николай изменил, променял ее, оказывается, на какую-то Надю, да еще она вот на занятия опаздывает. В общем, отпуск был смазан таким финалом.

Велик ли срок — пять дней, но, вернувшись, Манюшка почувствовала себя новичком во взводе: и в учебе отстала, и какие-то события, пусть небольшие, произошли, к которым она не была причастна.

Шел урок алгебры. Преподавал ее уже не Нузин, а Четунов, пожилой человек с широким голым лицом без малейшего намека на растительность. Решали новые задачи, Манюшка ничего не понимала и смотрела на доску с выражением ученика, случайно попавшего в старший класс. Ей было непривычно и неприятно чувствовать себя отстающей.

Опросив троих спецов, преподаватель начал объяснять новый материал. Видно, он был здорово влюблен в свой предмет: вскоре так увлекся, что совсем забыл, где он и для чего — уверенно стучал мелом, покрывая доску математическими знаками, буквами и цифрами, самозабвенно вполголоса ворковал, объясняя, и просветленно улыбался, как будто о чем-то очень дорогом беседовал с друзьями за чашкой чая.

— Папаша! — крикнул Игорь. — Нельзя ли несколько снизить темп?

— Да погоди ты! — досадливо отмахнулся преподаватель, потом, спохватившись, удивленно спросил: — Неужели не понятно? Но это же так просто!

— Не успеваем понимать!

— Ага… Хорошо, поедем тише.

Он начал объяснять спокойно и размеренно, но все больше увлекаясь, набирал и набирал обороты и вскоре опять раздался чей-то недовольный голос:

— Послушайте, куда вы гоните? На пожар, что ли?

И так до конца урока.

На переменке Манюшку обступили друзья.

— В чем дело, Марий? Что случилось?

— Да ничего особенного, — чувствуя неловкость за свою слабость, покраснев, отмахнулась Манюшка. — Приболела. — И поспешила перевести разговор: — У нас в спецухе, как я заметила, что ни преподаватель, то уникум. Этот, видать, тоже.

Захаров поддакнул:

— Ага, точно. Когда Папаша в математике, для него больше ничего не существует. Вон Игорь даже как-то крикнул ему: «Ну, куда ты гонишь, черт тебя побери?!» — и ничего. Как обычно: «Не успеваете? Ладно, поедем тише».

— Да это что! — засмеялся Славичевский. — Вон в третьем взводе второй роты было… Четунов — командир этого взвода… Карпенко, помкомвзвода, выбрал на переменке момент, когда Папаша помогал кому-то решить задачку, и поднес ему подписать бумагу. Тот, не глядя, подмахнул. Начался урок, Карпенко говорит: «Товарищ преподаватель, прочтите рапорт» — и подает ему. Папаша пожал плечами и стал читать: «Начальнику школы от командира третьего взвода второй роты Четунова — рапорт. Прошу вашего распоряжения сегодня в семнадцать часов расстрелять меня перед строем батальона. Четунов». Все со смеху дохнут, а Папаша смотрел-смотрел на этот уникальный документ, как барашек на новые ворота, а потом и говорит: «Ну чего смеетесь, черти? Может, человеку жить надоело. Хватит воровать у тригонометрии время, займемся делом!».

— До фанатизма влюблен в математику, — подытожил Толик.

— Любовь зла, — заявил Трош и вдруг подмигнул Манюшке с заговорщицким видом. — Как вы считаете, княгиня?

И вогнал ее в краску. И обозлил: с той памятной его свиданки с Викой Манюшка как бы потеряла в себе прежнюю девчонку-сорвиголову, а новая, вдруг ощутившая себя девушкой, а своих товарищей — парнями, она себе не нравилась. Манюшка всячески старалась не обращать внимания на свои эмоции, но это не удавалось. Она то неожиданно смущалась и краснела, то грубила без всякого повода.

Вот Трош вогнал ее в краску своим дурацким подмигиванием — хотя, если разобраться, чего ей краснеть-то? И с Захаровым тут же чуть не поругалась. Повод был совершенно никчемным: в ответ на его замечание, что Папаша до фанатизма влюблен в математику, Матвиенко сказал, что конечно, за это его можно уважать, но «математика — это только математика».

— Что ты хочешь этим сказать? — взъерошился Захаров.

— А то, что сперва нужно быть человеком, а потом уже специалистом.

— А если человек не специалист, то он и не человек, — заявил Толик. — Ценность человека определяется любовью к своему делу и глубиной знания этого дела.

— Ну… не знаю. Еще Козьма Прутков сказал, что специалист подобен флюсу.

— А ты, как всегда, заодно с умными классиками: человек — это звучит гордо, это разносторонняя личность, подкованная на все четыре ноги. Но таких не существует. Есть болтуны, которые притворяются разносторонними личностями. — Так как Матвиенко не собирался уступать (об этом свидетельствовало его многозначительное покашливание), Захаров поспешил поставить свою точку: — Ну, довольно! С тобою спорить — надо прежде пообедать, а до обеда еще — ого-го!

— А с тобою спорить нечего, — неожиданно для самой себя влезла Манюшка. — Ты упрям, как лошадь.

— Ну и сравненьице! Глупее не придумаешь, — фыркнул Захаров и отошел.

Это был его обычный финт. В любом споре он стремился поставить последнюю точку и выходил из него не только не побежденным, но вроде даже и победителем. Раньше это съедалось без особых эмоций, а теперь Манюшку прямо-таки заколотило. Ей казалось: Толик разгадал, что она стала слабее, и пользуется этим, стремясь не просто одержать верх, но и унизить.

Через несколько дней на Папашином уроке «погорел» Матвиенко. Четунов обнаружил, что его фаворит не выполнил домашнего задания. Сперва он даже не поверил.

— Ты что, издеваться надо мной вздумал? — закричал он, порозовев. — В кошки-мышки играть? Ну-ка хватит переводить государственное время, открывай тетрадь и показывай, что сделал!

— Да нет ничего в тетради, пусто.

— Та-а-ак… Ладно, за это ты мне сейчас на доске пять задач решишь. И к следующему уроку два задания выполнишь плюс еще две задачки… Это ж только подумать: Архимед! Архимед начхал на математику! Да ты чем вчера на самоподготовке был занят, неверная твоя душа?

— Размышлял о суетности бытия, товарищ преподаватель.

— То есть? — Папаша направился к доске, взял мел и, спеша, начал записывать номера задач, которые предстояло решить сегодня.

Можно было и промолчать: Четунов занялся математикой и забыл обо всем. Но Матвиенко счел своим долгом ответить на вопрос, обращенный к нему, тем более, что весь взвод превратился сейчас в заинтересованных слушателей.

— Задумался я вчера, товарищ преподаватель, и вот в голову мне пришла такая мысль: живет, живет человек, стремится к чему-то, волнуется, радуется, плачет, забивает голову разными житейскими премудростями, изучает науки — а для чего? Наступит час и все это обратится… кхе, кхе… в нуль. Финал ведь один для всех. И решил я, товарищ преподаватель, что все на свете — прах и суета. В том числе и домашнее задание по алгебре.

Никто не ожидал, что эта философская тирада, которую Вася тихо пробубнил, преследуя одну-единственную цель — поболтать на уроке на посторонние темы, — вызовет какую-нибудь реакцию у Четунова. Но, изумив всех, Папаша вдруг отшвырнул мел и с такой живостью обернулся, что класс мгновенно притих.

— Вот до чего додумался! — закричал Четунов. — Вот, оказывается, какие, простите за выражение, идейки мешают ему заниматься делом! Мы фашизм свалили в яму, руины расчищаем, жизнь свою заново отстраиваем, а тут из подворотни такие вот мыслители тявкают: мол, к чему все это, все равно ведь помрем! Может, и по глупости лают, а враг радуется: ему на руку, если мы все бросим, повалимся лицом в подушку и начнем ждать смерти. Тут он нас голыми руками и… — Папаша приблизился к опешившему Архимеду и начал ожесточенно, как пули в грудь, всаживать в него убийственные вопросы: — Ты что ж это, вражий сын, а? Когда ж ты войну забыть-то успел? У тебя что, ум за разум зашел, черт тебя побери? У тебя ж голова! Как же ты мог? — Казалось, он вот-вот схватит опростоволосившегося философа за грудки. — Я этого так не оставлю, нет! Я вот тебе двойку сейчас в журнал влеплю! Нет, не двойку — единицу! С минусом! И пусть она до конца четверти торчит занозой в твоей совести!

— Так он же пошутил! — вступилась Манюшка. — И при чем тут единица? Человек поскользнулся по философии, а ему единицу по алгебре.

Четунов немедленно направился к ней.

— Ты что, в адвокаты к нему нанялась? Я вот и тебе… Ему единицу, а тебе двойку, как пособнице. Пошутил! Пусть знает, чем шутит. Все! Разжалую вас из отличников!

Папаша потрусил за стол и вывел в журнале обещанные отметки четко и жирно, да еще и оттенил.

— Я вас научу, черти! — снова закричал он. Уставился на Манюшку. — Призывают наплевать на алгебру — и не видят логики, когда им за это по алгебре единицу ставят. Ну-ка, Доманова, иди к доске! И ты, Матвиенко! Будете до конца урока задачи решать!

Собирая по звонку свои манатки, Папаша вновь накинулся на проповедника гнилой философии:

— Кинул автомат на землю, поднял перед врагом руки — это что, шутка? Ты сперва рассчитайся. С родителями — за то, что дали тебе жизнь и вложили в тебя свой труд, нервы, здоровье. Со страной — за то, что учит, специальность получаешь, за заботу, ведь на всем готовом живешь. С самой жизнью — за все ее радости и волнения. Рассчитайся, а потом… — В прищуренных глазах его блеснула хитренькая вспышка. — Потом все равно не смей дезертировать!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Добровольцы

Чаще всего спецы четвертого взвода свободные минуты между занятиями проводили у карты Кореи, искусно и с большим старанием изготовленной Гермисом и Броденко. В перерыве между уроками и обедом, когда Захаров приносил из штаба газеты, Козин обычно уточнял на карте линию фронта. С каждым днем она перемещалась все ниже на юг. Игорь ликовал:

— Дают ребята копоти! Еще пару нокаутов — и Ли Сын Ман отведает соленой морской водицы. Похоже, братья-корейцы без нас там как-нибудь справятся, а, старина? — обращался он к кому-нибудь из ребят, кто стоял поближе.

И вот однажды Толик вернулся из штаба не в себе, какой-то очень уж пришибленный.

— А, камрад Захаров! — шумно и церемонно приветствовал его Игорь, доставая из кармана цветные карандаши. — Ну-ка, на сколько миллиметров оттеснили мы нынче марионеток?

Не отвечая, Толик прошел к карте. Все сгрудились вокруг него. Козин выжидательно нацелил красный карандаш на портовый город Тэгу на юге Кореи.

— Чует мое сердце, що браты-корейцы сегодня… — начал было Мотко, но Захаров прервал его, развернул газету и прочитал сообщение о высадке американцами большого и сильного морского десанта в районе Чемульпо.

Игорь водил подрагивающим карандашом по карте, пытаясь отыскать порт на юге, а потом, вдруг увидев его гораздо выше и осознав случившееся, уставился на комсорга свирепым взглядом.

— Вон где Чемульпо, — тихо сказал Матвиенко.

— Что ж я, по-твоему, совсем дурак? — взбеленился Козин. — Не хуже тебя знаю, где этот Чемульпо. Чего ты тычешь своим грязным пальцем?

На Васю он смотрел, как на лютого врага, против которого копил ненависть годами и вот, наконец, встретился лицом к лицу.

— Ты чего это кричишь, как недорезанный поросенок? — строго спросила Манюшка, тряхнув его за плечо.

Он перевел глаза на нее и, оправдываясь, забормотал:

— Да нет, понимаешь… он один разбирается, а другие — ослы и бараны…

С ожесточением нарисовал у Чемульпо коричневую стрелу, острие которой указывало на Сеул, и, ни на кого не глядя, молча вышел из класса.

Некоторое время все молчали. Наконец Гермис выдавил:

— А как же войска, что дерутся на юге?

— Отойдут, — хмуро отозвался Захаров.

— Легко сказать. У нас в сорок первом…

— Ну, не стоит механически переносить… Хотя чего там: окружение есть окружение, и надо смотреть правде в глаза.

— Эх, хлопцы, зараз бы нас туда, — сказал Мотко и, видя, что никто не возражает, продолжил: — Взяли б и сформировали спецовскую дивизию…

— А что… кхе, кхе… Представляете: утро, первый солнечный луч скользит по земле… Наш эшелон прибывает в Пхеньян… толпы радостных горожан…

— Слушай, притормози маленько, а? — поморщилась Манюшка. — Это в Пхеньяне-то радостные толпы? Да и вообще, напрасно вы, Василий Андреевич, рассчитываете на торжественную встречу. А не хочешь — сперва километров сто пехом, потом сто — на своих двоих, а потом — согнувшись, короткими перебежками, а потом и вовсе на пузе?

— И отлично! Дело ж не в том, как… кхе, кхе…

— Герой! — воскликнул Захаров. — И что зря трепать языками! Во-первых, мы военные люди, поэтому нечего лезть поперед батьки в пекло. Во-вторых, даже если бы нужны были наши солдаты в Корее, нас не пошлют — мы пока что всего-навсего пушечное мясо, ничего же еще не умеем толком. Так что сиди, хлопцы, и не рыпайся.

— Эх, комиссар, суха и рациональна ты людына, нема в тебе мечты, взлету духа.

— Летать надо, когда есть на чем, а не то так шмякнешься с небес на землю, что и костей не соберешь.

Теперь стали ждать газет с еще большим нетерпением. Хмуро выслушивали очередное сообщение о продвижении американцев и молча расходились. Линия фронта на карте медленно, но неуклонно надвигалась на северную границу Кореи и, наконец, замерла, слившись с пограничной рекой Ялуцзян.

Среди спецов витал какой-то невнятный слушок о том, что военкоматы набирают в Корею добровольцев. Ему вроде бы не очень верили.

И вот однажды утром Игорь Козин, появившись в классе, провозгласил:

— Братва, набирают добровольцев в Корею! После третьего урока поеду оформляться. — Поднял над головой сжатый кулак: — Но пасаран!

— А почему после третьего? — поднял голову от учебника Синилов, ожидая какой-нибудь остроты.

Но Игорь очень серьезно пояснил:

— Ибо-дабы обещал спросить меня по физике. И я подготовился, чтобы исправить пару. Если не явлюсь на урок, он подумает, что я струсил, а Корея — только предлог. Да и полночи просидел — зазря, что ли? Теперь уж что — часом раньше, часом позже…

Все, как один, прислушивались к этому разговору. Больше, конечно, не верили, чем верили.

— Очередной звон, — вглядываясь в лицо Козина, пробурчал Славичевский. — Слишком уж по-крупному врете, дорогой.

— Дело хозяйское — можете не верить, — проходя на свое место, равнодушно заметил Игорь. — Убеждать вас слишком нудное занятие для такого жизнерадостного хлопца, как я.

«Нет, похоже, не заливает, — решила Манюшка. — Если только его самого не облапошили… Да что, ясно ведь — нас все равно не возьмут. Толик прав по всем статьям».

Конечно, Захаров был прав, но последнее время, читая в газетах, как американцы бомбят, жгут, расстреливают далекую Корею, как гибнут дети, Манюшка жила в душевном напряжении. Вернулась война в память и в сердце. Воскресли пережитые совсем недавно страшные дни.

То вдруг привидится наяву: бредет в пойме речки Усвейки колонна смертников — дети, бабы, старики, а вокруг немцы с автоматами, кричат по-своему, ругаются, подгоняют, и сыплются удары прикладами, кулаками, пинками на сгорбленные спины, понурые головы, под дых и в живот. Впереди, на высоком берегу, другая группа сельчан под присмотром фашистов копает могилу. Все видят и понимают, что их гонят туда, и ужас леденит душу, и она, маленькая, перепуганная до немоты, жмется к Велику, надеясь на защиту и спасение, и видит, что сам он тоже маленький и тоже боится неминуемой смерти.

А то ночью, в полудреме, вдруг загремит, затрещит, зататакает и покажется, что лежит она в Колком гущаре лицом в траву, а вокруг рвутся гранаты, визжат осколки и тенькают, посвистывают пули. И ждет каждой клеточкой тело — сейчас вонзится острая огненная боль, и хочется сжаться в маленький комочек, в песчинку, в иголку и отчаяние шевелит на голове волосы: невозможно сжаться, и тело твое накрыло всю землю удобной, отовсюду видимой мишенью.

Или во сне всплывает вдруг из темноты мертвое братово лицо и снова, как когда-то, ударит в сердце застывшая на нем виноватая улыбка. Мишка всегда улыбался, как бы извиняясь: «Вот живу, вы уж простите» — и после смерти словно винился: «Зацепило, лишние хлопоты вам, не сердитесь».

И не раз было: смотрит на нее Лесин на уроке, что-то говорит, а Манюшка ничего не слышит и не видит. Лишь получив от соседа отрезвляющий тумак, медленно возвращается из прошлого.

— Что с вами, голубчик? — доносится до нее голос преподавателя. — Вы спите с открытыми глазами.

— Прошу прощения, отвлеклась, — смущенно оправдывается Манюшка.

— А может, вам, голубчик, попроситься на комиссию? Вы, видимо, больны. — Это он уже тонко ехидничает.

Среди ночи вскидывалась с криком, в поту, с выпученными глазами. И тогда разбуженная Марийка перебегала к ней, садилась рядом, обнимала и гладила молча и долго, пока Манюшка не успокаивалась и не засыпала.

И вновь проснулась экзема на левой лодыжке. Она как действующий вулкан — то засыхала на несколько месяцев, то вдруг — в тяжелые дни — начинала неистово и зло чесаться. В последнее время она мучила беспрерывно, и Манюшка часто попадала в унизительное положение: вдруг так заноет, проклятая, что хочется скрести, драть до боли, до крови, но кругом ребята, надо терпеть…

Да, Захаров прав, безусловно, но когда знаешь и каждый день тебе напоминают, что там ежеминутно гибнут беззащитные люди, дети… много детей…

— Да, брат, это ты уж через край хватил, — громко и равнодушно сказала она Игорю и замедленной походкой вышла из класса.

Но, очутившись за дверью, Манюшка преобразилась — быстро протопала по коридору, кубарем скатилась с лестницы и бегом бросилась через сквер к трамвайной остановке.

Ей повезло: сразу подошел нужный трамвай и быстро доставил ее к Красногвардейскому райвоенкомату; посетителей там не было, и Манюшка с ходу попала к военкому.

Высокий лысый полковник с выпуклыми насмешливыми глазами выслушал Манюшкин доклад, кончившийся словами: «Прошу записать добровольцем в Корею», — кивнул и деловито осведомился:

— В качестве кого хотите?

— Рядовым стрелком, товарищ полковник! — поняв скрытый смысл вопроса, отчеканила Манюшка.

— Хм, хорошо хоть на большее не претендуете… Слушайте, с чего вы взяли? Набор добровольцев никто не объявлял, думаю, и не объявит.

— Но как же, товарищ полковник? У меня точные сведения.

— ОБС — одна бабка сказала. Возвращайтесь в школу и скажите всем вашим добровольцам, что трубачи пока не протрубили тревогу.

— Но… я не могу… вот так… вернуться…

Полковник развел руками.

— А я, простите, ничем не могу помочь.

Манюшка неловко топталась у двери, словно забыв, где она, зачем и что делать дальше. Военком подошел, положил руку на плечо.

— Это хорошо, что вы пришли. Спасибо. Всем нам надо быть наготове каждый день. Но — пока ваша помощь не требуется. Учитесь. — Он открыл перед нею дверь.

Красная, как свекла, Манюшка выскочила в приемную и тут наткнулась на Гермиса. Оба растерялись.

— А, Марий, сколько зим, сколько лет!

— Ну и сколько же, интересно? — буркнула Манюшка.

Гермис пытливо посмотрел на нее. На скуластое широколобое лицо его набежала тень: с Марием у него всегда были хорошие и даже душевные отношения.

— Ты что это икру мечешь?

Мелькнула мысль сказать Гермису правду, но больно уж не хотелось еще раз выставить себя дурочкой.

— Да, понимаешь, волокита… — растягивая слова, ответила Манюшка. — Вызвали… приписное свидетельство… что-то там такое… Ну, а тут… ничего. В другой раз велели прийти. Волокита! А ты чего тут?

— А… насчет комиссии узнать. — Он тоже говорил врастяжку. — У меня, наверно, растяжение связок. Перетренировался, видать.

Тут секретарша дала знак Гермису войти.

Видно, полковник не вел больше пространных разговоров с добровольцами: Гермис подошел к трамвайной остановке минуты через три после Манюшки. Вид у него был сконфуженный, как у оплошавшего в чем-то деревенского пса.

— Нет комиссии? — с глубоким сочувствием спросила Манюшка.

— Нет. — Гермис отвернулся и стал внимательно изучать трамвайные провода.

Погода разгулялась: небо очистилось, появилось солнышко, пресно запахло пылью.

— А ты чего это насчет комиссии к самому военкому? — невинно спросила Манюшка. — Обратился бы в нашу санчасть, все ж маленько поближе.

— Э, что говорить! — с досадой махнул рукой Володя. — Тоже волокита… Кстати, приписными свидетельствами сам военком тоже не занимается.

— Видишь ли… О, глянь-ка, еще один!

На противоположной стороне путей на остановке с трамвая сошел Матвиенко. Заметив однокашников, он начал отряхиваться, приглаживать свою растрепанную шевелюру, потом, нагнувшись, зашнуровывать (а может, расшнуровывать) ботинок. Видимо, выработав в эти минуты план действий, он выпрямился и, осматривая себя, а потому «не замечая» товарищей, зашагал через пути наискосок, оставляя ребят далеко в стороне.

— У этого, наверно, растяжение верхнего полушария головного мозга.

Гермис не остался в долгу.

— А может, его вызвали обменять приписное свидетельство на генеральское удостоверение?..

Подошел трамвай, и спецы вошли в него. Когда вагон тронулся, в дверях появился Вася Матвиенко. Вид у него был загнанный, никак не мог отдышаться после гонки за трамваем.

— Не скажешь, зачем вызывали? — вкрадчиво спросила Манюшка. Ей было досадно, что так легко, по-детски, попалась на крючок и подмывало выместить злость на ком-нибудь.

Вася, бегло взглядывая то на нее, то на ехидно прищурившегося Гермиса, покряхтел, покашлял, но так ничего и не родив, отвернулся и стал скорбно смотреть в окно.

Войдя на переменке в класс, ребята заметили, что ряды взвода поредели. И как-то глухо и немо было: ни джаз захаровский не надрывал пупков, ни в «угадай» не играли. Ребята молча сидели за партами или торчали в коридоре у окна. Захаров отрешенно уткнулся в книгу. Когда вошли Гермис, Матвиенко и Манюшка, он поочередно скользнул по ним хмурым взглядом и снова вернулся к чтению.

Игорь Козин изучал карту Кореи. Манюшка подошла к нему.

— Ты, прав, старина, — вполголоса сказала она. — Мы только что из военкомата. Действительно, записывают добровольцев. Будем ждать вызова.

Игорь посмотрел на нее долгим недоверчивым взглядом.

— Брось трепаться, Марий, я старый воробей, меня на мякине не проведешь.

Манюшка пожала плечами и отошла. Взволнованный Игорь бросился к Васе и получил подтверждение: Архимед тоже рад был отплатить за пустые хлопоты. Игорь умчался в военкомат.

До начала очередного урока оставалось две минуты.

Когда Четунов, делая перекличку, назвал его фамилию, Манюшка торжественным тоном правофлангового на поверке отчеканила:

— Курсант Козин отбыл в Корею добровольцем!

Грянул такой хохот, что Папаша вскочил со стула, замахал руками и закричал:

— Замолчите, юмористы! Я и так недослышу, а вы меня совсем оглушить хотите!

На перемене Манюшка с досадой сказала Васе:

— Слушай, как это мы так опростоволосились? Ведь знали же: не возьмут — нет, сунулись на посмешище. Все-таки насколько Толик серьезнее нас ко всему относится.

Архимед наморщил лоб, и как всегда глубокомысленно, изрек:

— Ничего это не значит. Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Воскресник. Володя Гермис

В субботу после уроков в класс зашел Лесин.

— Товарищи, завтра комсомольский воскресник. Будем заниматься оборудованием Парка имени Красной Гвардии. Славичевский, проследите, чтобы все были.

— Обязательно. — Тон у помкомвзвода был, как всегда, двусмысленный: за первым, буквальным смыслом — «прослежу» угадывался другой: «держи карман шире».

Лесин никак не мог привыкнуть к своеобразной манере разговора своего помощника, пытался отучить его от этой «лукавой привычки раба», но безуспешно. Подозрительно вглядываясь в бесстрастное лицо Славичевского, комвзвода строго уточнил:

— Вы меня поняли?

— А как же! — прежним тоном ответил Ростик.

Весть о воскреснике всколыхнула спокойную гладь устоявшейся однообразной жизни. Всем хотелось размяться, проветриться.

Спускаясь в столовую, Захаров просвещал Манюшку:

— Ты знаешь, Марий, этот парк затмит все остальные. Там построят бассейн, детскую железную дорогу. В общем, мы сподобились участвовать в великом деле. Ну-ка, грудь вперед!

На следующий день спецшкола тремя ротными колоннами прибыла к месту работы. Обширная, заросшая бурьяном территория была занята развалинами домов, горами строительного и бытового мусора, редкими корявыми деревцами, с которых унылый ветер срывал пожелтелые листья. Спецшкольников распределили по машинам. Стоя в кузове, Манюшка огляделась. Со всех сторон в будущий парк вливались многочисленные колонны. Ей всегда становилось радостно, когда она могла сказать: вот сколько нас!

— А дивчат, дивчат! — восхитился стоявший рядом Мотко. — Эх, хоч бы за мизинчик подержать яку-нéбудь.

Манюшке стало почему-то опять обидно: вот, они по-прежнему считают ее «своим парнем», а самой ей все больше стало казаться, что она невольная лазутчица в мужском стане.

Неожиданно заводилой показал себя Володя Гермис. Неповоротливый, стеснительный, в классе он вел себя степенно и тихо, с видимым удовольствием слушал остряков и зубоскалов, но сам активно не проявлялся. А сегодня на него словно что-то нашло: балансируя на ногах посреди кузова, он запевал и дирижировал импровизированным хором. Голос у него был крепкий, с залихватскими и разудалыми переливами.

Проехав центр города, машина долго петляла по узким улочкам и переулкам, наконец выбралась к обрывистому берегу и по накатанному следу съехала на песчаную косу. Река волновалась и глухо роптала. Упругий и резкий осенний ветер гнал против течения гребни волн. Они, пенясь, неслись навстречу пароходу, медленно идущему вниз. Буйки с красными флажками приплясывали и подпрыгивали, будто рвались вон из холодной воды.

— За работу, друзья, за работу! — затянул Гермис, но неожиданно дал петуха.

Все засмеялись и, следуя его примеру, взялись за лопаты. Быстро нагрузили машину. Едва она отъехала, подошла вторая.

— Эй, богато их там? — крикнул Мотко, ни к кому не обращаясь.

— Что, заныл уже, белоручка? — поддел Гермис.

Мотко обиделся.

— Це я билоручка? А ось давай, хто швыдче заморыться!

Кряхтя и потея, они долго наперегонки бросали в кузов тяжелый мокрый песок.

— Давай отдохнем, — взмолился наконец Грицко.

— Отдыхай, раз проиграл.

— Ни, я просто предлагаю отдыхать вместе.

— А я не хочу. Сдаешься, что ли?

Но Мотко не сдался. Он «дотянул таки до своего аэродрому» — до отхода последней машины. «На честном слове и одном крыле», но дотянул. Соперники сели на песок под обрывом и, тяжело дыша, выпученными глазами долго с интересом разглядывали друг друга.

— Ну и бугай ты! — с уважением произнес Мотко.

— Ты тоже не из дохляков.

Отсюда ребят перебросили на железнодорожную станцию. Здесь надо было таскать из склада и грузить на машину бумажные мешки с цементом.

Работали попарно: каждый мешок весил не меньше пятидесяти килограммов. Тяжеленько было, зато цемент возила всего одна машина, и пока она совершала рейс, можно было передохнуть.

К концу дня Манюшка заметила, что Гермис, работавший с нею в паре, дышит неровно, тяжело и как-то страдальчески кривится. Лицо его, покрытое росою пота, побледнело.

— Что с тобой?

Володя через силу улыбнулся.

— Чего уставилась, как на покойника? Все в порядке. Берись-ка давай.

Когда очередная машина отъехала, они ушли за склад и уселись на камни.

— А я тебя еще со вступительных экзаменов помню, — сказал Гермис. — Такой был хулиганистый парнишка!

— А сейчас другая стала?

— Да, и очень даже. Сейчас ты… как будто и та, и нельзя сказать, что та… Ты взрослее стала. И на девчонку стала похожа… на девушку…

Манюшка покраснела и опустила глаза. Поспешила увести разговор от скользкой темы:

— Володь, если не секрет: что это за фамилия у тебя? Профиль вроде бы славянский, а фамилия… не соответствует.

Гермис сделал вид, что внимательно следит за паровозом, маневрирующим по путям. Потом перевел глаза на нее.

— Нормальная немецкая фамилия.

— Уже интересно. Ты что, немец?

— Нет. Правда, хотели немцем сделать…

— Как это?

— Видишь ли… Долго рассказывать, и неохота… Ну, в двух словах… Меня вместе с сестренками и братишками — пятеро нас было, сирот — немцы увезли в Германию.

Там… не то колония, не то приют… учили говорить и думать по-немецки. Не покладая рук учили. До сих пор помню оплеуху — аж голова загудела — за то, что по-русски что-то сказал братишке… Всем переменили имена. Меня тогда Вальдемаром звали. Звучит?

Такое страдание было написано на лице парня, что Манюшка уж и пожалела, что затеяла этот разговор. Она хотела прервать его — погладив круглое плечо товарища, успокоительно произнесла:

— Ну, все, все, забудь.

Но он, видимо, уже не мог вырваться из трясины жестоких воспоминаний. Взгляд его был обращен внутрь, а на маневрирующий паровоз смотрели пустые глаза.

— Сестренку, когда уводили… Маленькая такая, аккуратненькая, в коротком платьице… Оглядывается, и лицо все в слезах. А не кричит — боится. Били за все. А потом вот так же увели и меня. Толстый немец и его фрау. Глянет — как будто на тебя автомат наставили. Но сперва раздели, осматривали, ощупывали — покупали как скотину.

— Володь, тяжело вспоминать — ну и не надо!

— Вспоминать тяжело, но ведь и забыть трудно, а? Как забудешь свою жизнь? «Фатер» и «мутер» учили манерам, улыбаться, кланяться, любить все немецкое, презирать все остальное, а славянское — ненавидеть. Поскольку все это вдалбливалось, и в жизни со всем немецким было связано только самое жуткое, то хотелось делать все наоборот. А тут еще поляки батрачили у хозяев. Жалели меня, ну я к ним и тянулся. Научили говорить по-польски… ну, объясняться более-менее… А еще помню — Юзек, молодой парень, показывал мне на небе звезды: «Вон российска, твоя, а то наша, польска…» Потом фронт стал приближаться. Как-то хозяева мои погрузили на подводы узлы и чемоданы и отправились в бега. И меня прихватили. В каком-то городке попали под обстрел. «Фатер» и «мутер» укрылись среди перин и подушек, а я давай бог ноги, удрал. Три дня скитался, голодный, как собака, а потом подобрал меня на улице старичок тихий такой, добрый — Герберт Гермис. У него я и прокантовался до наших.

— А этот чего от тебя хотел? — неприязненно спросила Манюшка.

— Ничего. Просто хороший человек, правда, хороший. Одинокий был и хотел усыновить меня, но… поманила «российская звезда»… На сборном пункте, когда очутился среди русских, начал вспоминать о себе. Вспомнил имя, а фамилию и отчество не вспомнил. Где жил, кто мать, отец, тоже не помню.

— Но как же… Тебе ведь сколько тогда было?

— Тринадцать. Но дело в том, что когда нас немцы загоняли в вагоны, я пытался сбежать. Меня поймали, избили. Отшибли, в общем, память. Наверно, когда резиновой дубинкой по голове… Какое-то время я вообще не мог говорить, потом долго заговаривался. Хорошо, хоть идиотом не стал… Ну, вот. Записался я Гермисом, чтоб хоть так отблагодарить старика, а по отчеству Иванович — ну, отец-то был русский, значит, Иван… Через несколько дней заговорил по-русски. И, поверишь, такая радость и гордость была, как будто Гитлеру салазки загнул…

Они долго молчали. У Манюшки комок стоял в горле. Как он их всех покалечил, змей Гитлер! Это ж всю жизнь болеть будет душа!

Гермис осторожненько, робко потеребил мочку ее уха, сглотнув шершавость в горле, тихо сказал:

— Ладно, ничего, пережили… Я вот думаю: интересно, куда забросит нас судьба после школы. Попасть бы в академию. Хочу быть инженером.

— Впервые слышу от спеца такое признание!

— Да, в спецухе у нас небо — девиз и знамя. И правильно. Большинство спецов идут в летные училища. Для этого и создана спецшкола. А кто хочет попасть в академию, помалкивают: во-первых, не так-то просто вытянуть на медаль, а во-вторых, на таких смотрят как-то… и свысока и вроде как на карьеристов. Я считаю — неправильно это.

— Конечно, неправильно. Главное, чтобы работа интересовала, чтобы именно тебе, а не «всем» она нравилась. А какая она — это дело второе.

— Точно. Я как-то летом был пионервожатым в лагере. Живая работа, а мне не понравилась.

— А вот, скажи, ты мечтаешь о славе? Только честно.

— Бывает. А что плохого? Слава ведь на труде держится. Человек тем знаменитее, чем больше сделает. А чем больше сделает, тем больше всем пользы, так чего стесняться?

Солнце давно уже перевалило за полдень. Удлинились тени. Усилился ветер.

— Володя, да что с тобой, в конце концов? — воскликнула Манюшка, видя, как парня опять перекосило.

— Да не обращай ты внимания!.. Вон машина подходит. Пошли работать.

Когда закончили погрузку, он уже не таясь схватился за живот.

— Зараза! Прямо как ножом режет! Думал — упаду.

— Чего ж молчал? Кому нужен такой героизм?

— Мне. Во-первых, не хотел очутиться в роли Тита, помнишь? «Тит, иди молотить! Брюхо болит». А во-вторых, не люблю, когда медицинские советы дают некомпетентные люди. Это я о тебе.

Вечером после ужина майор Кудрин перед строем рассказал, что сделано на воскреснике: посажено около пятиста деревьев и кустов, разбиты аллеи, клумбы, оборудованы спортплощадки, установлены скульптуры, выкопан и облицован бетоном пруд, парк обнесен красивой литой изгородью.

— Обком комсомола поручил мне от его имени объявить благодарность каждому участнику воскресника, — заключил майор. — Весной Парк имени Красной Гвардии зашумит листвой и запестреет цветами. И пойдет ваш брат-спецшкольник дефилировать по аллеям. Теперь каждый может гордиться, что своими руками создал себе и своей подруге отличный уголок отдыха.

— Совсем недолго нам достанется дефилировать, — вздохнул Толик Захаров. — Эх, жисть наша поломатая!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Конец одной традиции

Однажды за завтраком Захаров доверительно сказал Манюшке:

— Ты знаешь, что отмочил твой землячок? Отнял крап у ребенка из третьей роты. Давненько в нашем гвардейском взводе не наблюдалось таких подвигов. Поговори, Марий, с Бутузовым, пусть вернет, и дело закроем по-тихому, как ничего и не было.

Когда поднялись в класс, Манюшка отозвала Бориса к окну.

— Слышь, герой парковых аллей, ты чего это маленьких обижаешь?

Борис посмотрел на нее недоумевающе, пожал плечами и даже потряс головой: мол, не было и быть не могло со мной такого.

— Зачем крап отнял у ратника?

— А-а, — Бутузов отмахнулся: было бы о чем толковать. — В моем «капуста» почернела. Чем только не драил — и мелом, и оседолом, и углем — не блестит и точка!

— Ты думаешь, у него она заблестит?

У Бориса была одна особенность, которая еще с залесских времен раздражала Манюшку: он не прислушивался к интонациям собеседника и уязвить его тонкими ироническими намеками или ехидными вопросами было невозможно. Вот и сейчас он рассмеялся с непосредственностью ребенка, обрадованного звоном разбитой дорогой посудины.

— Меня это уже не касается. Хочет — блестит, не хочет — как хочет.

— Слышь, Боря, отдай крап, — сдерживаясь, приглушенно сказала Манюшка.

— Да ты что! Я ж сказал: не блестит.

— Отдай, а то хуже будет!

— Не может быть и речи.

— Ну, тогда пеняй на себя.

— Что, поставишь на собрании? Не выйдет, спецы меня поддержат.

Оставалось только с досадой махнуть рукой. Досада была на себя: не умею с людьми разговаривать, все в лоб требую: сделай то, сделай другое. А кто я для них такая?

— Ладно, не нервничай, — сказал Захаров, когда она доложила о своей неудаче. — Для этого франта важно только одно — отражение физиономии в козырьке собственной фуражки. С ним надо по-другому. Зови Игоря на совет — что-нибудь придумаем.

На большой перемене Козин подошел к вешалке, снял фуражку Бутузова и, любовно вертя ее перед глазами, заохал:

— Клянусь кораном, этот крап повергает меня в священный трепет! Сколько тепла излучает он, как горит, переливаясь неземным светом! Кто владелец этого чуда? Ты, убогий раб Аллаха? — кивнул он покрасневшему и тревожно улыбающемуся Борису. — Но разве достоин ты, недостойный, разве дорос, чтобы этот пламень озарял твою дурацкую вывеску? Нет, нечестивый! — Игорь снял крап и сунул его в карман. — Этот смарагд только тогда будет на своем месте, когда озарит вдохновенное чело достойного.

Он вышел. Ребята сочли это за шутку и беззлобно подсмеивались над Борисом, которому, однако, все это казалось совсем не смешным, и он чувствовал себя весьма неуютно.

Игорь появился в классе после звонка. Потрясая ассигнацией, заявил:

— На этой сделке я заработал много таньга. Клиент пытался всучить мне государственную цену, но ведь я бизнесмен, а не филиал военторга.

— Ты что, толкнул крап? — недоверчиво спросил Синилов.

— Разве я похож на обманщика, о двуцветная ошибка природы?

Манюшка украдкой взглянула на Бориса. У того лицо было малиновым, ткни пальцем — кровь брызнет.

Сначала все были изумлены, потом начали возмущаться.

— Эх, жисть наша поломатая! — сказал Захаров, лукаво блестя глазами. — Я вижу, все жаждут собрания. Будет вам собрание. После ужина.

Собрание началось еще за ужином. Капитан Тугоруков подозрительно посматривал на столы четвертого взвода и даже изгнал из столовой двоих, особенно громко выражавших свои оскорбленные чувства.

Председательствовал Гермис. Он, как и все, был возмущен самим поступком и удивлен тем, что совершил его Игорь, борец против спецовских пережитков. Когда Толик Захаров предложил заслушать Бутузова, председатель пожал плечами.

— Почему Бутузова?

— И Козина заслушаем, но сперва пусть выступит пострадавший, — сказала Манюшка. — Интересно, как он оценивает. И, может, сам скажет, почему Игорь именно с ним так обошелся.

— Ну, ладно. — Гермис начал догадываться, что ребята что-то затеяли. — Давай, Бутузов.

Тот огрызнулся с места:

— А чего это я? Все видели. Что неясно?

— Разрешите вопрос потерпевшему, — подняла руку Манюшка. — Бутузов, как ты относишься к поступку Козина?

Борис отвернулся.

— Выходит, не Козина, а меня судить надумали. Я не буду отвечать на вопросы Домановой.

— Тогда я задам вопрос, — сказал Захаров. — Бутузов, как ты относишься к поступку Козина?

Борис отвернулся и от него. Промолчал.

— Что за комедия! — возмутился Славичевский. — Давайте или к делу, или по домам. А то двоек завтра нахватаем.

— К делу, — сказал Гермис. — Бутузов, отвечай на вопрос.

— Чего тут отвечать? — Борис с неохотой встал. — Каждому ясно: поступок гадский — спец у спеца…

— Еще вопрос. — Захаров смотрел неумолимо. — Почему тогда ты сам совершил гадский поступок?

Борис поник.

— Мы ж Козина разбираем, — робко напомнил он.

— А ты невинный, аки агнец?

— Ребята, чего они ко мне привязались, — возмущенно обратился Бутузов к собранию. — Я снял… даже не снял, а обменял крап. У ратника. Ну и что? У нас же отнимали. И они будут.

— Вот оно что! — воскликнул Гермис. — Ну, и как? Приятно быть потерпевшим?

— Братцы, ну что вы спектакль затеяли? — скривился Славичевский. — Дело выеденного яйца не стоит. Надо было сразу загнуть Бутузову салазки и заставить разменяться.

— Салазки — это не воспитание, — сказала Манюшка. — А вот если обидел человека, так сам полезай в его шкуру. Надольше запомнится.

— Княгиня, вы слишком высокого мнения об этом смерде. — Барон дернул подбородком в сторону затаившегося за спинами Бутузова. — Если он проучился в четвертом гвардейском три года и ничему не научился, так разве его переделает эта ваша единственная воспитательная мера?

— Значит, — вмешался Мотко, — треба додаты ще одну… салазки. — Он повернулся к Манюшке. — Салазки, Марий, може, и не воспитание, а — больно, в другой раз не захочешь.

Слушая, как ребята песочат Бутузова, Манюшка вспомнила, как они яростно защищали свои спецовские традиции чуть больше года тому назад, после ее драки со спецом первой роты. Кажется, было это совсем недавно и ничего особенного не произошло с тех пор — текла себе жизнь и текла, а вот поди ж ты — как выросли ребятишки за это время. Не все, конечно, но большинство — это точно. Да ведь что — если внимательно приглядеться к тому же Трошу — он же и внешне повзрослел, а душа, а взгляды — они тоже не остались на прежней отметке. Ей стало так, будто получила неожиданный подарок от них — даже глаза повлажнели. Вот мы какие стали. Четвертый взвод.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Новогодний бал. Кто выше? Объяснения

Для подготовки праздничного вечера избрали комиссию: Славичевского, Манюшку и Женечку Евстигнеева. Вскоре поняли, что никакой комиссии и не требовалось — достаточно было одного Женечки. Он бегал в штаб и приемную с бумагами, выписывал и получал на складе продукты (по рапорту Лесина начальник школы разрешил передовому взводу устроить праздник в классе и распорядился отпустить кое-чего для ужина). И вообще выказал такую осведомленность и прыть по хозяйственной части, что Ростик не выдержал и наступил ему на больную мозоль:

— И чего тебя понесло в авиацию? Ты же прирожденный тыловик!

На что Женечка раздраженно ответил, что некоторых советчиков очень попросил бы не совать нос, куда их не просят.

В белой нательной рубахе с закатанными рукавами, с полотенцем вместо фартука, измазанный сажей, деятельный и вдохновенный, Евстигнеев жарил на кухне картошку. Он торопился. Наверху в классе помкомвзвода и замкомсорга уже накрывали столы, составленные в виде буквы «Т» посредине комнаты. Ростик кухонным ножом распечатывал консервные банки, Манюшка нарезала и раскладывала по тарелкам колбасу.

— Консервы, колбаса — это для ужина, — авторитетным тоном сказал Славичевский. — А для закуски главное — кислая капуста. С луком и постным маслом. Сочная, с рассольцем.

— Гляди, какой выпивоха! Можно подумать, перепробовал со всякими закусками.

— Это мне запомнилось от деда. С горя иногда… закусывал. — Ростик задумался, вспоминая. — Да… Однажды… выпил стакан самогонки, закусил капустой и ушел в ночь. И не вернулся. На железной дороге работал. Потом, когда пришли наши, стало известно о подпольной группе у них там. Подрывали вагоны самодельными минами. Прилепят где-нибудь в незаметных местах, а в пути они взрываются… И вот — не вернулся. — Он некоторое время молчал, уставившись в одну точку и машинально поигрывая ножом. — Дедулька мой… родненький… Ладно. Иди тащи повара с его картошкой и зови ребят, а то у них, небось, давно уже животы подвело.

Манюшка опустилась вниз, к Евстигнееву.

— Ну, что тут у тебя?

Женечка повернул от плиты разгоряченное лицо.

— Минут через десять будет готово.

— Это много. Уже начинаем. Закругляйся.

— Да ты… ето… что? Видишь — не готово? Пока не пожарю, как положено, шагу не ступлю отсюда.

Однако у Манюшки был строгий наказ, она радела за коллектив, да и у самой живот к спине прирос от голода.

— В таком случае начнем без тебя.

Евстигнеев, чертыхаясь, принялся сгребать картошку с противней в кастрюлю.

Во главе стола поместились майор Кудрин, капитан Тугоруков и Лесин.

— Эх, жисть наша поломатая! — сказал Захаров, усаживаясь рядом с Манюшкой. — Рушатся самые возвышенные мечты. Так грезилось отметить по традиции этот праздник в своем семейном кругу и вот, пожалуйста — сразу несколько надзирателей.

— Ничего, — подхватила в тон ему Манюшка. — Нырнем под стол и там чекалдыкнем сразу грамм по семьдесят шесть. Больше, поди-ка, и не достанется, а?

Настроение у нее в последние дни было мало сказать приподнятое — взвинченное. Почему-то Манюшке казалось, что новогодний вечер принесет ей какие-то неизведанные волнения и радости, давно предназначенные ей, но кем-то изъятые из ее жизни. Она их ждала, и все, что происходило вокруг, что говорилось, было как бы выпячено светом этого нетерпеливого ожидания, представлялось значительным, выпуклым и ярким. Спецы четвертого взвода стали ей еще ближе, совсем родными; как погибший брат Мишка, и появилось такое чувство, будто у нее сложилась наконец-то новая семья — и вот готовится отпраздновать свое рождение. И Манюшка обрадовалась, когда ребята решили не приглашать девочек — видно, и они почувствовали, что те на этом семейном вечере будут чужими.

Опасения насчет «надзирателей» оказались напрасными. Командиры пришли только на деловую часть вечера. Майор Кудрин коротко рассказал, что сделала страна за пять послевоенных лет. Картина развертывалась огромная и светлая, у Манюшки перехватило дыхание, ей стало так, словно все это сделано специально для нее и ее хлопцев и сейчас комбат преподносит им это как новогодний подарок. — 1950 год, если хотите, поворотный. Смотрите: мы в основном восстановили народное хозяйство и устремились вперед. В этом году народ начал великие новостройки: Куйбышевскую, Сталинградскую, Каховскую гидроэлектростанции, Главный Туркменский, Южно-Украинский, Северо-Крымский, Волго-Донской судоходные каналы. У нас в области: чугуна имеем в три раза больше, чем в первом послевоенном году, проката — в четыре, стали — в пять раз! Стройматериалов выпускаем уже больше, чем до войны. Приложите к ним руки и, пожалуйста… Все, что построено, невозможно перечислить. Вот одна только цифра — десять новых вокзалов.

— Зато одиннадцатый, самый главный, никак не могут осилить, — сказал вполголоса Захаров. — Наш, в Днепровске.

Но майор услышал.

— Ну, давайте сегодня без критики. Хотя критиковать есть за что. И многих, но на фоне успехов… Смотрите: в крупных городах полностью восстановлены водопровод и канализация, трамвайные пути. На трамвае в любой конец города ездите. И все зайцами, — сердито добавил он.

— Так грошей же нема, — сказал Мотко.

— Нет денег — ходи пешком. Солдата ноги кормят.

— Ну вот, товарищ майор… Сами сказали: сегодня без критики, а сами…

— Ладно, ладно… Что хочу сказать в заключение? Все это сделали люди. Посмотрите, какой размах приобрело стахановское движение. Теперь самое время сказать о наших с вами задачах, но вы прекрасно знаете, что нужно делать, чтобы ваш труд «весомо, грубо, зримо» вливался в труд республики, и я не стану говорить лишних слов. Все ясно, ребята?

— Я-а-асно!

Майор произнес красивый тост о «соколятах» и, выпив рюмочку вина, ушел в сопровождении командира роты.

Лесин задержался подольше. Он тут же за столом организовал на скорую руку музыкально-литературный концерт: каждый по очереди должен был прочесть стихотворение или спеть песню. Сперва дело не пошло: ребята вспоминали стихи, которые когда-то выучили по программе, а петь в одиночку стеснялись. Всем стало скучно.

— А оценки выставлять будете? — невинно спросила Манюшка, когда, запинаясь и вспоминая отдельные слова, отщелкал свой номер Борис Бутузов.

Лесин пожевал губами. Порозовевшее от вина лицо его пошло белыми перьями.

— А разве я виноват, голубчик, что в четвертом взводе подобрались духовно бедные люди? Ничего сверх программы не знают. Посмотрим, порадуете ли вы нас оригинальным номером, но хотя бы не читайте того, что мы с вами вместе проходили. Держитесь поближе к началу начал. Например, почему бы не напомнить нам прекрасный стишок:

Дети, в школу собирайтесь: Петушок пропел давно. Попроворней одевайтесь — Светит солнышко в окно.

А, голубчик?

— Я так и сделаю, — засмеялась Манюшка.

Сама затаила мстительную мыслишку. Когда подошла ее очередь, она выскочила из-за стола и, залихватски взвизгнув: «И-их», — пошла откалывать трепака на свободном пятачке у стены. Все повскакивали с мест, захлопали, затопали, заподсвистывали. Витька Миролюбский кинулся к вешалке, схватил там, за шинелями, свой баян, и вот уже сидит, склонившись ухом к мехам, и вовсю наяривает нужный аккомпанемент.

Манюшка, охлопав себя по всем местам и выбив дробные-дробненькие дроби, остановилась перед Лесиным и выдала:

Ой, топну ногой, Да притопну другой. Если ты в ногах не жидок,— Выходи, мой дорогой!

— Увы, жидок и лишен соответствующего дара, — развел руками преподаватель.

Но не так-то легко было отделаться от вошедшей в раж танцорки. Ее властно подхватила и несла на себе высокая и плавная волна счастья. Все, все, даже самые мелкие мелочи — и град шуточек в начале вечера по поводу ее юбки, впервые после поступления в спецшколу надетой специально на этот вечер (заметили все же!), и дружные хлопки обступившей толпы в такт ее движениям в пляске, и большой палец, поощрительно выставленный Игорем Козиным, и затаенно-тревожный взгляд Васи Матвиенко, мелькнувший за чьим-то плечом, — все электризовало ее, будоражило и держало в радостном напряжении.

Обойдя круг и проделав снова все свои лихие выверты и манипуляции, Манюшка остановилась на том же месте и обратилась к командиру взвода:

Зря ты, милый, задаешься, Не поймаешь на крючок: У меня таких хороших Аж пучок на пятачок!

Большинство спецов были рабоче-крестьянского происхождения, и грубоватый юмор частушек пришелся им по душе. Послышались «звуки одобренья» — поощрительные смешки и аплодисменты, — но тут же стихли: все заметили, что Лесин хоть и похлопал в ладоши и поулыбался, но кратко и холодно. Миролюбский рванул эффектный заключительный аккорд и заявил:

— Хорошего понемножку, Марий! Получив по шее, уступи место товарищу.

Раздухарившаяся танцорка все же отколола заключительное коленце, но прежде чем выйти из круга, щелкнула по носу и гармониста:

Это чья така гармошка, Это чей такой игрок? Оборвать бы ему руки, А гармошку — под порог!

Тут уже без стеснения наградили ее не только аплодисментами, но даже малоэстетичным трубным ревом, больше подходящем для стадиона во время футбольного матча.

Лесин, обрадованный тем, что стрелы деревенского юмора полетели мимо и его авторитету больше не угрожают, хлопал громче всех (но ко всеобщему реву голос свой почему-то не присоединил).

Следующий выход был Васи Матвиенко. Он встал, как всегда, хмуро-сосредоточенный, охватил растопыренной ладонью лоб, покашлял. Вид был такой, как будто Архимед готовился читать научный трактат. А он вдруг заговорил стихами:

Мы рождены, чтоб в пятом океане Беречь отчизну нашу от врага, Чтоб не позволить снова опоганить Земли своей родные берега.

Рассказывал Вася о своей мечте и мечте своих товарищей тихо, проникновенно, черные глаза его сверкали, лицо запрокинулось, и сам он вроде стал выше ростом и готов был, казалось, вот-вот взлететь.

И ты, товарищ, с завистью вослед нам Посмотришь жадно, мысли затаив. И долго будешь слушать в небе бледном Пропеллера волнующий мотив.

Закончив, он сел, смущенно покашлял и, подцепив на вилку кусочек колбасы, принялся жевать с отрешенным видом. Вокруг раздались восклицания, к Васе потянулись десятка полтора рук, но тут Лесин, который успел первым поздравить Матвиенко, скомандовал:

— Наполнить рюмки! До Нового года осталось пять минут.

Он сказал праздничный тост, выпил вместе со всеми и, надавав кучу наставлений Мигалю и Славичевскому, простился с ребятами. В дверях поднял руку, прощаясь. Евстигнеев вдруг крикнул:

— Нашему воспитателю товарищу Лесину — ура!

Командир взвода с досадой махнул рукой, спецы, ошарашенные этой выходкой, запереглядывались. Всем сделалось неловко и неуютно.

Испортил песню, болван! — пробормотал Захаров, а Славичевский громко распорядился:

— Ну-ка, тащи свою жареху, поглядим теперь, какой ты повар.

На столе появились несколько припрятанных бутылок вина и евстигнеевская жареная картошка, прибереженная для этого случая.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал Игорь Козин, отправляя в рот порцию дымящихся аппетитных кружочков. Он долго и внимчиво жевал. Проглотив, сделал вид, что прислушивается к тому, что творится у него в желудке. Но вот лицо его окислилось. — Подать сюда шеф-повара! Я с него, голубчика, три шкуры подряд спущу! Картошка-то ведь сырая.

— Эге ж, — подтвердил Мотко с другого конца стола. — Свиньи и то не станут исты, а вин нам пидсовуе.

— Ну… ето… зачем врать? — Евстигнеев с аппетитом поглощал призывно похрустывающую на зубах картошку. — Чуть-чуть, может, недожарена. Марий насел: кончай да кончай. Вот я и закруглился раньше времени.

— Салазки б тоби загнуть, тогда б ты закруглывсь.

Манюшка, понимая, к чему клонится дело, набрала изрядную порцию картошки на вилку, запихнула в рот. Она была не только съедобной, но и очень вкусной, приманчивой своим домашним запахом и внешним видом. Но… надо повоспитывать подхалима Женечку!

— А у тебя что, своего понимания нет? — сказала она и демонстративно бросила вилку. — Мало ли что на тебя насели! Представляете, «насел» всего-навсего замкомсорга — и то он недожарил картошку. А если бы комвзвода? Он вообще сырую бы приволок. Ничего себе, новогодний подарок.

Ребята, следуя Манюшкиному примеру, набивали рот картошкой, а прожевав, высказывали уничижительную оценку и блюду и повару. Некоторые повторили это два, а кое-кто и три раза. В результате — картошку съели, а Евстигнеев сидел как оплеванный у опустевшей кастрюли и каждому, кто бросал на него хоть мимолетный взгляд, изливал свою обиду:

— Я знаю… ето… чего на меня набросились. А если я и вправду уважаю Лесина, то не имею права сказать, что ли?

Его никто не слушал. На столах все было подчищено, их отодвинули к стеночке, чтобы не мешали танцам. Впрочем, танцевали не все. Трош и Мотко за столом сражались в шахматы, их окружала толпа болельщиков. Возле окна вокруг Славичевского сгруппировались любители трепа. Тут разговор перекидывался с пятого на десятое, от бытовых приземленных новостей взмывал в заоблачные выси героических и романтических историй, а оттуда то пикировал на укрепления мирового империализма, то срывался в штопор и увязал в болоте сомнительных анекдотов.

Потолкавшись здесь, Манюшка узнала, что Женя Кибкало классно выступил на республиканской олимпиаде художественной самодеятельности, был замечен музыкальными китами и рекомендован в консерваторию. Батя его отпускает, приказал выдать новое обмундирование, но при этом не преминул съязвить: «Кого готовим — летчиков или певцов?»

— Да тут, если копнуть, таких липовых летчиков много найдется, — сказал Славичевский.

— А если у человека талант? — подал реплику Захаров.

— Если талант — нечего лезть в спецшколу ВВС.

— А если он у него здесь проклюнулся?

— Самый большой талант — летный, — безапелляционно заявил Славичевский, и все молча согласились с ним, а если кто и не согласился, то все равно промолчал в тряпочку: эти фанаты авиации могут и бока намять инакомыслящему, за ними не заржавеет. В спецшколе, наверно, воздух был такой, что дыша им, вдыхали любовь к авиации, преданность ей. И совсем не случайно Архимед, человек с философским складом ума, на риторический вопрос Лесина, нужны ли философы военной авиации, без раздумья ответил: «Если не нужны, перестанем быть философами».

Шахматная партия — и уже не первая — быстро стремилась к финалу. Время от времени ликующим хохотом взрывался Барон, потешавшийся над очередным промахом своего неопытного противника. Среди болельщиков слышались всевозможные суждения об игре и игроках, ехидные, а то и издевательские замечания.

— Трош хоть и побеждает, но его стратегия — сплошная авантюра, — изрек Гермис. — Вот почему он никогда не станет хорошим шахматистом, а поскольку шахматы — та же война, вряд ли выйдет в генералы.

Барон, грациозно поигрывая кистью руки, перенес своего ферзя в противоположный угол доски. Лицо его напряглось: он боялся, что Мотко разгадает коварный подвох, заключенный в этом ходе. Чтобы отвлечь противника, он отвернулся от доски и обратился к Гермису:

— Можете обо мне не беспокоиться, шевалье: я не собираюсь выбиваться в генералы. Я в спецшколу пошел не за чинами, а просто хочу стать летчиком. А вот для вас спецшкола — ступенька в академию и выше.

Гермис не смутился.

— Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Не мною сказано.

Мотко все-таки разгадал каверзный ход. Подтянув к опасному месту слона, он не только защитил свой фланг, но и поставил вражеского ферзя в совершенно безвыходное положение.

Трош вспотел. Убедившись, что партия проиграна, он взмахом руки смел с доски фигуры и, не поднимая глаз, начал расставлять их снова:

— Мешают тут… академики всякие. Давай еще, Моток.

— Да что играть со слабаком? — заиздевался Мотко. — Только время переводить.

Трош пытался изобразить на запунцовевшем лице разбитную улыбочку.

— Ладно, прикройся. Случайно выиграл и резвится. Это я ферзя прозевал, а то бы…

— Ты и не мог его не прозевать, — подкинул соломки в огонь Гермис.

Барон взорвался.

— Слушай, какое твое собачье дело? Плевал я на твои дурацкие теории! Я уже сказал: генералом быть не собираюсь! А летчиком буду, пусть хоть каким. А ты никаким не будешь.

— А я и не собираюсь, — пожал плечами Гермис. — Я хочу стать инженером.

— Ты просто боишься в небо! — презрительно фыркнул Трош. — Кишка тонка!

Побледнев, с криком: «А, так я, значит, трус?» — Гермис рванулся к Барону, но его схватили за руки.

— Для полного счастья не хватает нам только мордобоя, — сердито сказал от окна Славичевский. — Барон, уйми клокотанье своей голубой крови и затихни! А ты что, — обратился он к Гермису, — не понимаешь, что Сашка со зла ляпнул? — Голос его стал вкрадчивым. — Конечно, он перегнул. Но и его понять можно: если спец добровольно отказывается от неба, то про него всякое можно подумать.

— Да почему, братцы? — Гермис спокойно, давая понять, что он уже остыл, стряхнул с себя руки товарищей.

Славичевский подошел к столу.

— Ну… ты ж не будешь спорить, Володя, что летчик… словом, нельзя летчика даже сравнить с другими.

— Скажите, пожалуйста! Прямо какой-то шовинизм профессиональный: летчик выше всех остальных.

— А як же! — вмешался Мотко. — Конечно, выше. Ты только подумай, хто такий летчик и хто такий якийсь там инженер. Инженер копается где-то там на аэродроме, як той крот, а летчик под облаками, — як птах, летит и поплевывает на землю.

— Только твоя башка и смогла сварить такое варево. Не плюй в колодец… знаешь? Сколько ни летай, а приземлиться придется.

— Что за глупый спор? — в недоумении пожал плечами Матвиенко. — Летчик — это концентрированная воля, храбрость и умение идти на риск. Знаешь, кто сказал?

Гермис засмеялся.

— Кто ж не знает высказывания товарища Сталина! Ты, Архимед, прямо под дых саданул. Одному мне против такого выстрела не устоять. На помощь, братья — будущие медалисты! Что ты скажешь, Марий?

— Это спор такой… — пожала плечами Манюшка. — Чей нос лучше. Я хочу в небо, и для меня, конечно, летчик — точнее, истребитель — самый первый человек. А для тебя — авиаинженер. Ну, и целуйся на здоровье со своим инженером.

— Так. А ты с кем целоваться собираешься, Толик? — обратился Гермис к Захарову. Все-таки ему было неуютно — одному «технарю» среди летчиков.

— Эх, жисть наша поломатая! — вздохнул Захаров. — Я бы с удовольствием поцеловался с Марием, да не схлопотать бы по роже. Пошли-ка, Марий, вальсок крутанем, чем тут вумные речи слухать. По крайней мере потренируем вестибюлярный аппарат… Вот черт, кончился. Ну, ничего, пойдем, сейчас заиграет.

Ушел хитрован от ответа, ушел! Что бы это значило?

Фигурно переступая под вкрадчивую музыку танго («Утомленное солнце нежно с морем прощалось»), Манюшка искоса бросала взгляды на своего сосредоточенного партнера. Захаров был повыше ее, ну, может, на полногтя, они плавали в танце, что называется нос в нос. Ей видны были каждое шевеление его губ и каждый прижмур глаз, и тень каждой мысли, прокравшаяся по лицу.

Долго топтались молча (солнце уже совсем утомилось), наконец Толик, сработав на лице ироническое выражение, как бы горестно воскликнул:

— Эх, жисть наша поломатая! Искал я, Марий, искал хвыномена и вдруг, как Плюшкин, сказал себе: эхма, батюшка, слепы-то, что ли, а вить хвыномен-то рядом!

— Да? Интересно, кто такая? Рядом — значит, в тридцать шестой школе?

— Ну, что ты, Марий! По всем штатским девчонкам уже давно в моей душе отзвонили колокола. И давно уж моя хрустальная мечта — это… ты!

Манюшка сбилась с такта и наступила ему на ногу.

— Ну, ну, почему бы нам и не потрепаться на эту тему? — насмешливо отозвалась она. — Как долго терзает вас сия роковая страсть?

— Это не треп, Марий. — Толик смотрел под ноги, будто боялся, что она снова оступится. — Я серьезно. — Он поднял на нее глаза, в них промелькнула ироническая искорка, но тут же погасла, он густо покраснел и снова потупился.

«Ему стыдно», — всем своим существом почувствовала Манюшка, и ей тоже почему-то стало стыдно, аж слезы выступили.

— Эх, задурил ты голову бедной девке, — хотела вернуть она его на протоптанную дорожку иронии, но в голосе прорвалась предательская хрипотца. — Зря ты все это, ей богу. Зря. — Манюшка высвободилась и вышла из круга.

Она отошла к окну в районе «Камчатки», прислонилась лбом к темному стеклу. Эх, как это все вышло… Такой насмешник… умница… товарищ… А может, просто выключилась она на момент и ей все это примстилось? Но почему же… ладно, что кружится голова — это можно объяснить, почему. Все-таки Новый год отмечали. А вот томительная сладостная боль в сердце откуда и стыд?.. Как теперь они глянут в глаза друг другу? Кто-то осторожно тронул ее за плечо.

— Пошли потопчемся? — Гермис.

С Манюшкиных губ готов был сорваться возмущенный возглас: «Да ты что? После того, что случилось?», — но она тут же опомнилась: «Да ведь никто же ничего не знает». И молча подала ему руку.

Танцуя, оглядывала ребят. Захарова нигде не было видно. Ушел, что ли? Ей стало жаль, что ушел. Конечно, зря затеял этот разговор, зря вогнал в стыд и себя и ее, но втайне она была благодарна ему за то удивительное волнение, что возбудил он в ней своим дурацким объяснением…

Это опять было танго («Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так рано разошлись»), и где-то в середине танца Гермис, прижав девушку к своему мощному торсу, попросил:

— Только чур не смеяться, ладно, Марий? Для меня это больше, чем серьезно.

— Что такое? — Манюшка подняла к нему встревоженное лицо. — Ты решил плюнуть на академию? Или вызвал на дуэль Барона? Или потерял единственный рубль? Слушай, не дави так руку, а то из нее масло закапает.

Гермис слегка ослабил тиски.

— Ладно, издевайся. Все вы тут только на одно и способны — осмеять товарища. А дело такое, что… В общем, Марий, мы с тобой всегда были откровенны и всегда говорили без всяких там… намеков и иносказаний. Вот и сейчас давай так же. Скажи честно — что, если б я признался тебе… кое в чем… что бы ты ответила?

— Вот интересно: призываешь говорить без намеков, а сам такого тумана напустил… Я ведь тоже могу так: если ты признаешься мне кое в чем, я тебе и отвечу кое-что.

Володя насупил свои широкие сросшиеся брови.

— Да, действительно… Не так-то это просто, оказывается… Ну, да что! Скажи, что бы ты…

— Опять! — Манюшка глянула на него с насмешливым прищуром. — Ты можешь прямо? Влюбился, что ли, в кого-нибудь и хочешь, чтобы я посодействовала знакомству? Это можно: я сводня со стажем и опытом. Так говори, кто она.

— Она — это ты! — выпалил Гермис и отвернул лицо, словно подставил щеку: на, бей.

У Манюшки глаза от изумления сами собой вытаращились, а кожа загорелась от смущения и… удовольствия.

— Ну, это ты уж… — стараясь не выдать себя, громко сказала она. — Зачем это?

— Может, и незачем, — пожал плечами Гермис, — да что поделаешь — любовь зла.

Манюшку это задело: подумаешь, невольник любви! Она что, такая уродина, что ее можно полюбить только по этой пословице, а не саму по себе?

— Нет, Володя, — с притворной ласковостью мстительно произнесла она. — Спасибо, что обратил внимание, но… у меня ведь есть мальчик, мы с ним… встречаемся, и тут уж ничего не поделаешь…

Спина партнера под Манюшкиными пальцами стала прямой и твердой.

— Кто такой?

— Какая тебе разница?

«Прости, прощай! — закругляясь, рыдал лирический тенор. — Может, я тебя люблю по-прежнему, но я прежних слов не нахожу»…

В молчании дотанцевав, Гермис отвел Манюшку на прежнее место — к окну в район «Камчатки». Не глядя на нее, кивнул и отошел. Манюшка сбегала на второй этаж, ополоснула холодной водой пылающее лицо, а когда вернулась, сразу у двери была подхвачена Васей Матвиенко и вовлечена в круг танцующих. И снова это было танго («Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…»).

— Ты сегодня имеешь… кхе, кхе… головокружительный успех, — заметил Архимед не без ехидства. — Тур следует за туром.

— Что удивительного — я ведь одна тут среди вас. На вечерах небось все шарахаетесь от меня к штатским девчонкам.

— Кроме меня. Но ты не замечала.

Опять разговор налаживался потечь по пробитому уже нынче руслу. У Манюшки снова запылали щеки, хотя ожидать любовного объяснения еще и от Архимеда было по меньшей мере смешно.

— Ну, ты не в счет, — сказала Манюшка. — Ты, можно сказать, моя задушевная подружка.

— Ничего себе, — пробормотал Вася.

— Да, да: с тобой — обо всем. Секретов нет.

— Но ведь не расскажешь, про что говорила с Толиком, Вовкой Гермисом, — поймал ее на слове Матвиенко.

— Почему? Пожалуйста: объяснялись в любви.

— Как это? Ты им обоим объяснялась?

— Я-a? За кого ты меня держишь, Архимедушка?

Наступило молчание. Вася, видимо, усмирял свое душевное волнение.

— «Все для тебя, — начал он подпевать патефонному солисту, — и любовь, и мечты мои…» Значит, выслушав два объяснения, в третьем ты уже не нуждаешься?

— Да уж, сыта. А что, еще кто-то хотел?

— Еще кто-то. Выслушаешь?

— Вы что, вина нанюхались сегодня все?.. Пойдем-ка к столу, поглядим, может, еще крошки не смели в ладонь.

Вася порывался продолжить разговор, думая, что она не поняла, кто именно хочет излить ей свои горячие чувства, но Манюшка ничего не хотела слушать. Она за рукав подтащила его к столу, усадила на стул, потом, пошастав среди остатков пиршества, раздобыла несколько кружков колбасы, ломтик сыру, полбанки кильки в томате, две скибочки хлеба. Все это свалила в тарелку с остатками винегрета и поставила ее перед Матвиенко.

— Рубай, — сказала она и подала личный пример.

«Примитивно все-таки устроен хомо сапиенс, — жуя, уныло философствовал Архимед. — После неудачного объяснения кусок не должен бы лезть в горло, а я работаю челюстями, аж за ушами трещит. Да и она, — покосился на Манюшку, — выслушав пламенные излияния — целых три! — вся трепетать должна от пяток до макушки — нет, мечет винегрет, как будто три дня не ела».

Дома, раздеваясь перед сном, Манюшка в задумчивости не без гордости процитировала:

— «Досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и богу…»

От этих слов даже в полусне испуганно ойкнула целомудренная Марийка.

Подбежав к ней, Манюшка чмокнула ее, сонную, в распылавшуюся щеку и торжественно заявила:

— Сегодня самый счастливый вечер в моей жизни! Поняла, подружка?

 

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Друзья встречаются вновь. Эпопея Желанова. «А вы почему не в комсомоле, голубчик?»

От буйного рева и воплей в спецшколе дрожали стены: каждый взвод приветствовал своих возвращающихся отпускников. Много ли времени прошло, как расстались — каких-нибудь две недели, — а радостного шума накопилось как будто за двухлетнюю разлуку. Четвертый взвод занял позиции у двух окон напротив своего класса. Каждого вновь прибывшего встречали, кроме приветственного воя, обязательным вопросом:

— Ранения есть?

Почти все, кто ездил домой на зимние каникулы, вернулись обмороженными. Зима в этом году лютовала страшно, будто мстя за мягкость своих сестер-предшественниц.

Вот из-за угла от лестницы показалась высокая плотная фигура Грицка Мотко. Навстречу ему ринулся согласный дикий рев полутора десятка глоток. Когда Мотко приблизился, его начали охлопывать со всех сторон, ощупывать, обталкивать. Грицко сиял каждой черточкой своего задубевшего на морозах чешуйчатого лика.

— Ранения есть?

— А як же! Обыдва вуха. — И он продемонстрировал облупившиеся розовые уши, блестевшие от вазелина.

— О многострадальный сын мой, — начал было Игорь, простирая к нему руки и дрожа голосом.

Но тут рядом с Мотко будто из-под земли вырос командир роты.

— Тих, тих, тих, — перекатывая во рту конфетку и щелкая пальцами, осадил он неумеренные восторги по поводу его появления. — Ну, как дела, Мотко? Как отдыхалось?

Все заулыбались в предвкушении очередной «камеди». Дело в том, что с первого же знакомства капитан обратил особое внимание на бунтаря-одиночку из четвертого взвода (так окрестил Грицка Лесин).

И было за что. Два с лишним года тому назад Тугоруков, оформившись на работу в спецшколу, пришел утром пораньше, чтобы обвыкнуться, включиться в ее распорядок не торопясь, исподволь. Мотко стоял на посту. Он заступил дорогу незнакомому капитану, но не успел даже рот открыть — Тугоруков напустился на него:

— Вы как стоите?.. Тих, тих, тих… Вы часовой или колхозный сторож?

Мотко холодно оглядел его с ног до головы и рявкнул:

— Геть отсюда, технарь, — тут летчики!

Капитан пытался «качать права», но Мотко, не слушая, грудью вытеснил его за дверь. Узнав в тот же день, что «технарь» отныне командир их роты, Грицко озадаченно почесал в затылке и горестно вздохнул:

— Ну, теперь держись, бедолага.

Он не ошибся. С тех пор стоило ему попасть на глаза Тугорукову, тот начинал тщательно осматривать его, отыскивая недостатки в экипировке, припоминать проступки, которые Мотко успел совершить со времени их последней встречи.

Бунтарь-одиночка не мог, конечно, безропотно сносить такое исключительное внимание к своей особе, и тогда капитан начал приглашать его к себе в кабинет на просветительские лекции. Мотко выскакивал оттуда потный и вконец обессиленный.

— Хоч бы поругал, что ли, — недоуменно пожимал он плечами. — Ни, говорит себе и говорит. Целый час рассказывает, а ты стой и слухай. Зараз мы с ним до Кибальчича добрались.

Поскольку избежать встреч с командиром роты было невозможно, Мотко попытался не давать повода для придирок: не вступал в пререкания, довел почти до идеального состояния свой внешний вид. Но у капитана уже, видно, стало родом недуга воспитывать бунтаря-одиночку — едва завидя его, он улыбался во весь свой белозубый рот, как давнему другу, и, радостно щелкая пальцами, спрашивал:

— Ну, как дела, Мотко? Может, зайдете ко мне после уроков?

Перед каникулами на уроке строевой подготовки Мотко после команды «смирно» мотнул головой, укладывая на место рассыпавшиеся волосы. Капитан был тут как тут.

— Вам, Мотко, явно мешает ваша пышная шевелюра. А то, что мешает солдату в несении службы, должно быть устранено. Сегодня же постригитесь!

— Добре, пидстрижусь, — пытался торговаться Мотко.

— Нет, нет, я приказал не подстричься, а постричься. Наголо, наголо.

Это была катастрофа: через день отпуск, а где же это видано заявиться домой, к родителям, землякам и землячкам — особенно! — с голой башкой, как новобранец?

Какие маневры пришлось ему произвести, какие рогатки обойти, сколько умственных и душевных сил потратить, чтобы сохранить шевелюру, — об этом знают только он сам и еще двадцать человек из четвертого взвода, которые ее спасали.

Но вот день расплаты наступил. Капитан и Мотко улыбнулись друг другу. Командир роты защелкал пальцами, и Мотко защелкал пальцами, как в гипнотическом трансе.

— Вот мы и встретились, — сказал Тугоруков. — После обеда пострижетесь и зайдете ко мне.

Мотко закряхтел.

— Историю авиации мы с вами прошли, — напомнил он.

— Кажется, вы ее плохо усвоили. Начнем снова с Никиты Лупатина. Уверен, что вы не помните такого.

— Як же, Никита Лупатин в царюванне Ивана Грозного построил крыла и хотив подняться в небо. «За содружество с нечистой силой» ему отрубили голову, а крыла спалылы.

— Так, так, так. Ну что ж, в таком случае, думаю, настало время познакомить вас с высшей математикой.

На голове у Мотко привстала обреченная шевелюра.

Кое-кто из обмороженных для пробы побежал в санчасть — а вдруг удастся вырвать освобождение от занятий и посачковать еще хоть парочку деньков. И поначалу фельдшер Сухой, добрая душа, не желавший к тому же обижать поклонников своего баритона, щедрой рукой начал сыпать благодеяния. Ряды бойцов во взводах заметно поредели, чего нельзя было сказать о рядах едоков в столовой. Успеваемость падала.

Вмешался командир батальона майор Кудрин. Он появился перед первой ротой, когда она построилась на обед.

— Обмороженные, выйти из строя!

Вперед шагнули человек тридцать, не меньше.

— Вон сколько вас, убогих, — сказал майор весело. — И это все освобожденные от занятий? А, товарищ капитан?

— Часть больных на постельном режиме, товарищ майор.

— Вот как. У вас что? — ткнул он пальцем в грудь правофлангового в шеренге обмороженных.

— Уши отморожены, товарищ майор.

— Старшина, запишите фамилию. У вас?

— Нос, товарищ майор.

— Становитесь в строй. У вас?

После его опроса перед строем роты остались только спецы с обмороженными ушами.

— Внимание! Все освобождения отменяются! Спецшкольникам с обмороженными ушами объявляю по два наряда вне очереди! — В строю болящих послышался ропот. — Тихо! У всех у вас имеются шапки-ушанки. У-шан-ки! Они потому так и называются, что у них есть уши. Почему не отвернули? Пофорсить хотелось? За красоту придется расплачиваться… Товарищ капитан, обойдите вместе с фельдшером больных на дому. Всех ходячих — в строй.

Он четко повернулся и ушел — подтянутый, стройный, «строгий, но справедливый».

После обхода, предписанного командиром батальона, больных остались единицы. В четвертом взводе — один, Вася Желанов. Захаров, Манюшка и Трош пошли его проведать.

Ваську они нашли в постели, читающим книгу. Лицо его было сплошь забинтовано, оставлена только щелка для глаз. Николай Ковалев, который жил вместе с Васей в тесной полуподвальной комнатке, посмеиваясь, рассказал:

— С ним теперь спать страшно стало. Нынче ночью просыпаюсь — рядом со мной привидение. Хотел закричать, так голос пропал со страху. Нырнул под одеяло — ну, все, думаю. Вспомнил, что от привидения не спрячешься и не убежишь — опять со страху — тык его пальцем! А оно как саданет меня кулаком! Аж дыханье заткнулось.

У Ковалева весело раздувался и без того широкий нос, оживленно светились желтые глаза.

Чтобы пообедать, Вася разбинтовал низ лица. В первый момент Манюшка, глянув, быстро отвела глаза — такое нервно-паралитическое зрелище это было: отставшая от тела кожа висела серыми тряпками, а там, где эта ветошь уже опала, оголенно розовела мясная плоть. Было больно смотреть, как Вася ест: каждый глоток давался ему с напряжением, а уж если на подбородок проливалась горячая капля, Манюшка, сжав зубы, сдерживалась, чтобы не застонать вслед за Желановым.

Безмолвно подождав, пока Вася напитается, ребята придвинулись к нему.

— Как же это тебя сподобило? — поинтересовался Захаров. — Угодил в центр антициклона, что ли?

Желанов искривил освежеванные губы — больно было шевелить ими, — но рассказывать принялся с охотой: он любил порассуждать, посудачить, и вынужденное многодневное молчание было для него нож острый.

— Село мое — сорок километров от станции. Обычно я выхожу утром и поспеваю к десятичасовому вечернему поезду. Через шесть часов в Днепровске… Хотел я восьмого съездить в Никополь.

— К Татьяне в педучилище, — невинно пояснил Ковалев.

Желанов через бинтовую прорезь полоснул по нему короткой очередью.

— Но седьмого вечером такая завируха поднялась, что стало страшно из хаты нос высунуть. Мороз скрипит, снег валит, ветер воет… Ну, прямо скажем, такое закрутилось… Решил перегодить денек — может, утихнет, думаю. Нет, еще хуже. Вижу, Никополь остается недостижим. Жалко, конечно, но что тут попишешь? Жду утра десятого. Одиннадцатого на занятия и уж тут откладывать некуда. Наступает утро. Вы сами знаете, какой был день десятого января… Вообще-то, когда в окно смотрел из хаты, буран казался, скажем так, не таким уж и страшным. Я даже уши не опустил у шапки: через село идти, смеяться станут — летчик, мол, укутался, как ночной сторож. Но как вышел на улицу — ветер как грохнул мне в грудь, мороз как рванул за уши! Да и людей не видать: в такую погоду хороший хозяин собаку, скажем так, не выгонит со двора. Отошел я сколько-то, догоняет меня мать. «Обождал бы дня два, объяснишь там начальству, неужто оно не поймет?». Начальство-то поймет, говорю, только, скажем так, при чем тут начальство? Я человек военный и если, чуть что, буду не точен, то просто перестану себя уважать… В селе было еще ничего, а вот как в поле вышел… Ветер, снежная пыль в глаза, дорогу перемело. Согнулся я в три погибели, голову вперед — и плыву. Сам удивляюсь, как с направления не сбился. Куда ни глянь, ничего не видать — вьюга, да над глазами еще целые куски льда образовались. Попробовал я их отодрать, намертво примерзли… Уже и времени счет потерял, стало казаться, что я здесь, среди этой снежной круговерти, испокон веков и как будто я один на Земле. Ох, и страшно стало. А еще больше боялся, что на поезд опоздаю… Начало темнеть. Почему-то мне казалось, что иду правильно. Откуда такая уверенность, понятия не имею. Но если б я ее потерял, то, скажем так, не дошел бы… Плелся я плелся и вдруг ударился обо что-то головой. Свалился — и сил нет подняться. Полежал сколько-то, приподнялся, гляжу — хата. Постучался. В хате одна старушка. Ну, запричитала, конечно, как над покойником, раздела меня. Стала снимать ботинки — не снимаются. Помог я ей, кое-как стянули. Глянул на ноги — опухли, белые. Ясно, обморозил. Старушка напоила меня горячим лаем, постелила постель. «Ложись, — толкует, — а я пойду с медпункта фершала приведу». — «А сколько до станции?» — «Да верст пять будет». — «Ну, так я еще успею». Старушка поглядела-поглядела на меня жалостливо и говорит: «Эх, солдатики вы мои! Когда ж это все кончится?» С тем и отпустила. Дала мне валенки, укутала платком, хотя от платка я и отбивался: что, в самом деле, как француз на старой Смоленской дороге… Идти стало еще трудней. Лучше бы не заходил в хату. Ноги не слушаются, в глазах темнеет…

Вася умолк и долго вхолостую шевелил губами. Потом махнул рукой.

— В общем, пришел на станцию часа в четыре утра. Обидно стало — зачем торопился? Потом думаю: а товарняк на что? Сел на товарняк и к началу занятий прибыл в школу.

— Ну, а что толку? — сказал Трош. — На занятиях-то вы, виконт, все равно отсутствуете. Так уж лучше б сидели у матери за печкой и не объедали даром государство.

— Заткнулся бы ты, барон! — Манюшка аж вся передернулась. — Большой ты мастер все приводить к знаменателю. А — не все приводится.

Недели через две с Желанова сняли бинты и он, розово- и нежнокожий, явился на занятия. Лесин какое-то время поизучал его взглядом, задумчиво жуя губами, потом с некоторой торжественностью провозгласил:

— Приветствую вас, голубчик, сердечно от имени взвода и поздравляю с возвращением в строй! Думаю, ваш поступок заслуживает поощрения. Как командир взвода буду ходатайствовать перед командованием…

— Товарищ преподаватель! — взмолился Желанов, и его младенческая кожа заалела спелым помидором. — Я вас прошу…

— Ну, скромность — это похвально…

— Да не скромность! — в отчаянии перебил Вася. — Просто нельзя же этого делать, нельзя!

— Ну, голубчик, позвольте уж мне самому определять, что можно и что нельзя. — Неспокойные зрачки Лесина сердито заметались в орбитах. — Захаров, сегодня же комсомольское собрание! Повестка: «Твой комсомольский долг».

— Собрание можно, товарищ преподаватель, только что тут мусолить? Все равно как раздеть Желанова при всем честном народе. А это больше для бани годится, чем для комсомольского собрания.

Толик говорил негромко, не вставая и не поднимая головы, а последнюю фразу вообще прошелестел себе под нос. Лесин взорвался:

— Что вы там шепчете, как знахарка над приворотным зельем? Опубликуйте, пожалуйста, для всеобщего сведения!

— Да что, товарищ преподаватель… — Захаров встал. — Нечего тут обсуждать. Это раз. А второе — Желанов не комсомолец. Получится не очень-то: комсомольцы, равняйтесь на несоюзную молодежь!

На щеках Лесина заалели пятна. Он негодующе зажевал губами.

— Это как понимать? Почему не комсомолец? Захаров, почему не доложили?

— А что докладывать, товарищ преподаватель? — попробовал отбиться от несправедливого обвинения комсорг. — У вас есть списки, там все черным по белому.

Но Лесин был из тех командиров, что никогда не признают своих промахов. В любом своем упущении они считают виноватыми подчиненных.

— Нет! Обязаны были доложить! Ладно, садитесь, с вами я разберусь позже. — Он снова обратил свой взор на Желанова. — А вы, голубчик… Почему не вступаете?

— Ну… Так получилось, товарищ преподаватель… А какие претензии? Дело-то добровольное.

Он был прав, и все же в голосе его проклюнулась виноватинка.

— Добровольное, да. Но вы учитесь в летной школе… Завтра вам боевой самолет доверят… У вас что, принципиальные соображения? Несогласие с уставом?

— Да нет, полное согласие.

— Так в чем дело? А, голубчик? Биография у вас вроде чистая. Впрочем, назревает необходимость копнуть поглубже.

Желанов поник. Казалось, даже русая шевелюра его запылала розовым огнем, а на лицо горячо было смотреть.

— Копайте, — еле слышно промолвил он.

Наступила напряженная и неловкая тишина, насыщенная зловещей опасностью.

— Ось интересно получается, — нарушил ее Мотко. — То из Желанова чуть не героя зробылы, а то теперь, гляди, и в сукины сыны запишуть.

Послышался ропот. Лесин энергичным взмахом ладони смахнул его.

— Приступим к уроку. И так много времени отнял у нас Желанов.

На переменке Вася подошел к Захарову.

— Можно тебя на пару слов?

Они вышли из класса и поднялись на лестничную площадку, где никого не было.

— Я, чтоб и вправду не подумали, что, мол, у Желанова принципиальные соображения против комсомола… Просто не дозрел еще, прямо скажем…

— А что такое?

— В уставе же записано: бороться с пьянством, хулиганством, нетоварищеским отношением к женщине…

— Ну?

— Ну, с пьянством и хулиганством — ладно. Тут все в порядке. А вот насчет женщин, скажем так, пропащий человек… — Вася в смущении отковырнул от стекла кусок замазки. — У меня, знаешь, как в той песне, «и в Омске есть, и в Томске есть».

— Эх, жисть наша поломатая! Раз понимаешь, что это плохо, так наступи на горло собственной песне.

— Понимать-то я понимаю… Вообще, в принципе, конечно, это плохо, но… отстать от них — выше моих сил. Я как увижу красивую дивчину, так у меня, скажем так, всякое товарищеское отношение из головы вылетает! Значит, что ж? Вступи я в комсомол — и начнутся персональные дела, одно за одним, пока не вышибете из рядов. А кому это нужно? Лучше уж остаться несоюзной молодежью.

— Между прочим, в комсомоле мы сообща боремся со всякими такими вот… привычками, пороками… Помогаем друг другу избавиться…

— Знаешь, комсорг, я еще не готов бороться, — просительно сказал Вася и стал спускаться по лестнице.

— Я понимаю. — Захаров, насмешливо сморщив нос, пошел рядом. — Порок этот не очень-то обременителен. Тебе можно и потерпеть… Знаешь что? Бросай-ка ты Ваньку валять, «пропащий человек»! Не маленький уже, вон какая дубина вымахала!

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Две двойки. Страшная месть. Донос. Бойкот. «Мне стыдно за тебя, Женя!»

Поблескивая стеклами очков, Лесин обвел класс внимательным изучающим взглядом. Он выискивал жертвы.

— Сурдин, как вам понравился фильм «Огонь»? Неправда ли, искусство демократической Венгрии добилось заметных успехов?

— Щось мени здається, що Сурдин приде сегодня на паре вороных, — вполголоса заметил Мотко.

Сурдин, которому тоже начинало так казаться, пригнулся за спину впередисидящего и, осторожно зыркая оттуда круглыми и мелкими, как копейки, глазками, начал оправдываться:

— Не хотел идти, товарищ преподаватель! Случайно попал. Честное спецовское.

— Но не жалеете, так, голубчик? Вещь хорошая. Кстати, товарищи, наш киномеханик обещал привезти в субботу сюда эту ленту. Так что посмотрите все… А позавчера вы на какую картину ходили, Сурдин?

— Позавчера? — захлопал тот глазами.

— Ну да, голубчик, позавчера в кинотеатр «Октябрь».

— А-а, — вынужден был вспомнить Сурдин. — На «Немую баррикаду».

— Тоже хороший фильм. — Он взглянул на часы. — Впрочем, о нем мы с вами еще потолкуем. А сейчас пойдет отвечать урок…

Все были уверены, что преподаватель назовет Сурдина. Тот и сам в этом не сомневался и даже привстал. Но Лесин, поставив в журнале точку, вызвал Гермиса.

Сурдина он пригласил третьим: у Лесина во всем главенствовал педагогический расчет.

— Вы, конечно, помните, голубчик, я обещал спрашивать сегодня содержание романа Гладкова «Цемент». Рассказывайте.

— Ну… в этом романе описывается, как Глеб Чумаков…

— Чумалов, голубчик.

— Чумалов, да… вот… Как он работал на заводе и как организовал…

— Одну минутку. — Лесин выставил перед собой узкую ладошку, как бы защищаясь от Сурдина. — Вы просто пересказывайте содержание. Начните с самого начала. Давайте-ка я подскажу. В первой главе Чумалов возвращается из армии на родину. Так?

— Так, — подтвердил Сурдин и машинально спросил: — А дальше?

— Этот ваш вопрос говорит о многом. Дальше продолжайте вы.

Сурдин зашмыгал розовым обмороженным носом, беспомощно взглядывая на товарищей глубоко посаженными глазками.

— Ну, у них все было разрушено и вообще… Я ж не помню дословно.

— А я и не требую дословно, расскажите своими словами.

— А я что делаю?

— Да, а вы что делаете? А вы по учебнику пытаетесь рассказать сегодняшний урок.

Молчание Сурдина говорило о том, что он выкинул белый флаг.

— Н-да… Садитесь, голубчик.

— Так вы что, двойку ставите? — Сурдин обеспокоенно вытянул шею к преподавательскому столу.

— Согласитесь сами, голубчик, что пятерку я не имею права поставить за такой ответ.

— Я ж казав, — похвастался вслух Мотко своей проницательностью.

Усевшись на свое место, Сурдин заворчал:

— Только и знает, что двойки катать. Эх, кэ-эк бы…

— Прекратить разговоры! Через три дня дам вам возможность исправить двойку.

— Да я все равно не буду перечитывать! — обозлился Сурдин. — Хватит и одного раза. Хорошего понемножку.

— Дело ваше, — пожал плечами Лесин. — Только себе хуже сделаете… Перейдем к изучению творчества Александра Серафимовича. Поднимите руки, кто читал что-нибудь из произведений этого писателя. Кроме «Железного потока», разумеется, который вы давно прочли и на следующем уроке будете рассказывать его содержание.

Больше половины взвода подняли руки. Лесин прошелся взглядом по этому частоколу, шевеля губами, будто подсчитывал, взмахнул рукой сверху вниз — опустите — и обратился к Евстигнееву:

— Что вы прочли, голубчик?

— Я, товарищ преподаватель, уже… ето … не помню. Брошюрка такая синенькая.

— О чем брошюрка?

— Точно я не помню, — уклонился Евстигнеев. — Кажется, биография Серафимовича. — Он сделал вид, что припоминает. — Точно… ето… биография.

— Скажите, как фамилия писателя?

Женечка удивленно пожал плечами.

— Серафимович, разумеется.

— Садитесь, голубчик. Славичевский! Вы чем заняты?

— Достаю блокнот помкомвзвода, — под общий смех ответил Ростик. — Что ему записать?

— Выговор. Сформулируйте так: за попытку обмануть командира… нет, преподавателя.

— Я… ето… жаловаться буду! — вскинулся Евстигнеев. — Я не позволю издеваться! Я дойду до начальника школы!

— Вот что, Евстигнеев, — Лесин снял очки и начал их протирать. — Вы идите в санчасть, примите успокоительных капель, а потом уже к начальнику. Он не любит истеричных спецшкольников.

— Никуда я не пойду! Назло вам не пойду!

— Ну вот и отлично, голубчик. Вам полезно послушать объяснение. Только не мешайте.

Евстигнеев попытался было продолжать пререкания, но видя, что у преподавателя угрожающе задвигались скулы, умолк.

— Опасно, оказывается, много читать, — со смешком вздохнул Петя Ракович.

— Опасно пыль в глаза пускать, — возразил Лесин и сделал округлое движение ладошками: «все, закруглились».

По субботам самоподготовки не было, но Лесин добился, чтобы в четвертом взводе ее ввели для двоечников. В этот раз остались Евстигнеев, Сурдин и Савин, который уже третий год боролся за овладение английским языком. Победить ему мешало горячее стремление стать лучшим форвардом среди днепровских футболистов. Подперев голову руками, он озлобленно вгрызался в ненавистный текст, и время от времени закатывал глаза не то запоминая, не то матерясь.

— Ай эм эс ворм эс ворм кэн би… Трай ту кам ту скул ин тайм… Черт бы их побрал, эти идиомы… Паст перфект тенс применяется для обозначения действия, которое совершилось ранее совершенного в прошлом… Н-ну! Идиотизм.

Сурдин читал «Цемент». Евстигнеев, получивший вчера двойку по истории, сидел перед раскрытым учебником и в который раз переживал позор своего поражения в схватке с Лесиным. После урока он попытался было взять реванш, еще раз навязал Лесину дискуссию-перебранку, но снова был бит. Когда Женечка вспоминал, как преподаватель благожелательнейшим тоном обозвал его кисейной барышней, посоветовал регулярно принимать валерьянку, а еще лучше подать рапорт об отчислении из спецшколы, в груди его все замерзало от бешенства.

Вошел Лесин. Спросил, не нужно ли кому помочь. Расположился за столом и с полчаса записывал что-то в толстую синюю тетрадь. Потом вдруг встал и стремительно исчез за дверью, оставив на столе портфель, фуражку и очки в светло-коричневом футляре.

Евстигнеев на цыпочках, чтобы не привлекать внимание Савина, приблизился к Сурдину.

— Давай… ето… заделаем Лесину какую-нибудь козу.

— Да зачем? — неуверенно протянул Сурдин.

— Ну вот! Ты уж и забыл, как он тебе ни за что двойку закатал?

— Не забыл. Но, знаешь… Если б совсем ни за что, а так… вроде ведь было за что-то.

— Может, трусишь? Все считают тебя отчаянным, смелым, оторви да брось, а ты… ето… размазня.

— Ну, ты! Придержи язык, а то кэ-эк щелкну!

Состыковавшись лбами, они шепотом начали советоваться, какую «козу» заделать Лесину. Наконец решили лишить его очков: пусть-ка попробует без них пожить. Сурдин, руки в карманах, вразвалочку подошел к столу, взял светло-коричневый футляр и, возвратясь на место, положил его себе в парту.

И только он это сделал, дверь распахнулась, влетел Лесин. Описав, по обыкновению, дугу, он приблизился к столу, сел и собрался продолжить работу. Порыскав взглядом по своим вещам, он в недоумении пожал плечами, порылся в портфеле, даже зачем-то перелистал странички дерматиновой тетради.

— Товарищи, вы не видели, куда я положил очки?

— В канцелярии, может, оставили? — участливо предположил Сурдин.

— Возможно… — Вернувшись через некоторое время, Лесин еще раз поискал в портфеле, ничего там не нашел и, пробормотав: — Непостижимо! — притих, слабо постукивая пальцами по крышке стола. Вид у него был донельзя огорченный.

Евстигнеев, глядя на преподавателя, решил, что вот сейчас самое время наладить с ним нормальные отношения и даже, может быть, дружеские, доверительные. На цыпочках он направился к столу.

В это время Сурдин попросил разрешения выйти и, сунув футляр в карман, отправился в уборную, где и похоронил бесславно вторые глаза командира взвода.

Пока печально журчала смывшая футляр вода, Женечка вежливым полушепотом успокаивал его владельца:

— Вы не беспокойтесь, товарищ преподаватель. Я знаю, где ваши очки. Их Сурдин взял.

— Та-ак, — протянул Лесин вполголоса, но таким тоном, что лучше бы крикнул.

— Мы… ето… пошутили, — испугавшись, поспешил дополнить Евстигнеев.

— Вы вместе пошутили?

— Нет, что вы, я просто видел. Сейчас принесу, они у Сурдина в парте. — Через минуту он, красный и вспотевший, вернулся и покаянно развел руками. — Почему-то нет. А ведь туда он клал… Разрешите, товарищ преподаватель, я разыщу Сурдина, как бы он., ето… куда-нибудь…

Лесин слабо шевельнул кистью руки.

— Садитесь на место и занимайтесь.

В это время с самоуверенным видом человека, который только что ловко «заделал козу» своему противнику, вошел в класс Сурдин. Он подмигнул Евстигнееву и, чтобы скрыть торжественную ухмылку, сложил губы трубочкой.

— Подойдите-ка ко мне, голубчик, — ровным голосом произнес Лесин. — А вы, Евстигнеев, не вострите ухо, занимайтесь, занимайтесь. — Понизив голос, он обратился к подошедшему Сурдину: — Вас Евстигнеев подговорил взять очки?

— Какие очки?

Лесин поморщился.

— А, бросьте. Мне все известно. Лучше уж выкладывайте начистоту, голубчик. Куда вы их отнесли?

— В сортир, — угрюмо ответил Сурдин, поняв, что запираться бессмысленно.

— Жаль. Я без них не могу работать. Вечер зря пропадает. Зачем же вы послушались Евстигнеева?

— При чем тут Евстигнеев? Нет, я один, его не впутывайте. Евстигнеев вообще ничего не знает.

— Да? А вот он говорит, что видел, как вы взяли… Ну, хорошо, идите занимайтесь. Вы что сейчас готовите?

— Читаю «Цемент».

— Прекрасно. Спрашивать буду строго, как всегда.

Он собрал со стола свои вещи и ушел. Зло сопя, Сурдин уселся на крышку парты напротив Женечки и уставился на него в упор прищуренными глазками.

— Ты заложил, падло? Вот кэ-эк вмажу!

— Да ты что… ето… Как это я могу?

— Не свисти. Лесин тебя прикрывать не стал.

— Да он… ето… чтоб тебя расколоть, — пряча глаза, пытался выкрутиться Евстигнеев.

Подошел Савин узнать, наконец, что за события развертываются, пока он долбит свой паст перфект тенс. Сурдин подробно все ему обсказал.

— Чего ж ты отпираешься? — набросился Савин на Женечку. — Вот шкурник! Предатель!

Во взводе об истории с очками стало известно в тот же вечер: не зря до самого отбоя сновали спецы из квартиры в квартиру. Споры не возгорались: дело было ясно до донышка. Результатом всех этих встреч было поручение Захарову и Манюшке — получить подтверждение факта предательства от Лесина.

Утром после завтрака они собрались идти в учебную часть, но не пришлось — командир взвода сам появился в классе. Заложив руки за спину, прошелся вдоль «официальной стенки», разглядывая фотомонтаж, лозунги, которые висели здесь с Нового года, стенгазету — не новей.

— Разведывательный полет, — определил Захаров, дотронувшись до Манюшки локтем.

Отношения у них после новогоднего объяснения почти сразу вошли в прежнюю колею. Манюшка, встретившись с ним после каникул, с острым любопытством ждала, как поведет он себя с нею теперь, но Толик смотрел ей прямо в глаза и разговаривал так, будто ничего и не было. Честно говоря, она была разочарована. Получилось, как в той частушке: «Эх, влюбился я в Татьяну не то сдуру, не то спьяну»… Значит, сдуру. Ладно, пусть. Будем считать, что ничего не было.

— Пойдем на сближение, — сказал Толик и двинулся к Лесину.

— Стенгазету надо готовить новую, товарищи, — сказал преподаватель, ответив на приветствие. — Вообще, надо делать ее хоть раз в месяц. А то выпускаем к праздникам, она и получается у нас парадной. Считаю это крупным недостатком.

— Исправимся, — сказал Захаров и выжидающе посмотрел на преподавателя: в самом деле, не о стенгазетах же он пришел потолковать.

А Лесин в свою очередь выжидающе переводил глаза с комсорга на зама: ему хотелось, чтобы костер загорелся не от его спички. Поняв это, Манюшка спросила:

— Товарищ преподаватель, это правда, что Сурдин и Евстигнеев украли у вас очки?

— Взяли, — кивнул Лесин. — Выходка, достойная учеников максимум четвертого класса.

— А верно, что Евстигнеев заложил Сурдина? — спросил Захаров.

— К сожалению, верно — донес. — Командир взвода сделал ударение на последнем слове. — Считаю, что в данной истории главное это.

— Да уж и дураку ясно, — не очень тактично поддакнула Манюшка.

Лесин хотел что-то сказать, но, взглянув на часы, видимо, обнаружил, что до звонка остается пять минут, и убежал.

Захаров позвал помкомвзвода Славичевского, они втроем посовещались, а когда зазвенел звонок и все заняли свои места, от парты к парте поползло:

— Евстигнееву — бойкот.

Передавая это Сурдину, Гермис добавил:

— Лично я и тебе бы объявил.

В темной мути глаз-копеек плеснулись недоумение и испуг.

Женечка узнал, а вернее, догадался о бойкоте чуть позже, на уроке, когда преподавательница логики вызвала его к доске.

«Логичка», маленькая тщедушная женщина с лицом дробным и невыразительным, отличалась редкой способностью отключаться от окружающего мира в любых, даже в самых неподходящих обстоятельствах. Когда вызванный начинал отвечать урок, она, ободряюще кивнув, принималась за свои дела: заполняла журнал, проверяла контрольные работы, писала письма, подкрашивала увядающие губы, перелистывала периодику, иногда при этом тихонько напевая. Отвечающий в это время мог произносить монолог любого содержания, требовалось только, чтобы речь текла гладко и непрерывно. Стоило чуть прерваться, как преподавательница настораживалась и начинала вслушиваться. Понятно, спецы этими ее особенностями широко пользовались. Журнал пестрел четверками (пятерки она из осторожности ставила очень редко), а общий уровень знания предмета хорошо, если заслуживал троечки.

Сегодняшний урок Евстигнеев знал, хотя и нетвердо (твердо он знал только историю авиации), и потому заговорил довольно уверенно и ровно. Поощрив его благожелательным кивком, логичка начала специальной пилочкой подтачивать ногти, напевая под нос:

Взгляд твой, как небо ясный, С моим случайно повстречался…

Как только Женечка вышел к доске, в классе установилась могильная тишина. Двадцать девять пар глаз смотрели на него напряженно-ожидающе, вопросительно, насмешливо, укоряюще, отчужденно, презрительно. На лицах было написано и читалось в ухмылках: ну-ну, поглядим, на что ты способен: ври, ври, да не завирайся. Эта враждебная тишина класса, недоброжелательность во взглядах и в выражении лиц вышибли Евстигнеева из равновесия. Он вдруг со страхом обнаружил, что выученное вчера вылетело из головы. Неуверенным голосом, путаясь и спотыкаясь, он произнес две-три фразы и осекся.

Возвращенная этой заминкой в класс, преподавательница подняла на Евстигнеева выцветшие глаза и с неудовольствием сказала:

— Ну что же вы? Так хорошо начали…

Это ободрило Женечку, и он пошел ровно, без перерывов тянуть из себя фразу за фразой, сам не понимая, что говорит:

— Наука логика очень хорошая наука. О ней еще в древние времена прекрасно отзывались разные мудрецы и философы. Один из них сидел в бочке, а другой ходил и как дурак днем с фонарем искал человека…

Успокоенная логичка сразу вернулась к прерванному занятию и замурлыкала:

— Вернись ко мне, тебя я умоляю…

Евстигнеев, сам убаюканный своей гладкой речью, постепенно успокаивался. Чтобы не видеть недружелюбных глаз и лиц, он смотрел в окно. Урок успешно тек к финишу, но тут раздался возмущенный голос Игоря Козина:

— Он же ахинею несет!

— Галиматью! — подтвердила Манюшка.

— Мандрагорию! Абракадабру! Муть зеленую!

Женечка занервничал и смолк. Преподавательница начала задавать ему вопросы. Провал был полный и очевидный.

— Не буду отвечать! — выкрикнул Евстигнеев. — Вы… ето… не понимаете, что ли, меня же топят!

Логичка оглядела пожирающий ее преданными взорами взвод и пожала плечами.

— Не понимаю, кто вас топит. Наоборот, все очень внимательно слушают, поправляют, когда вы говорите не то. Ответьте мне на такой вопрос…

— Я сказал уже, что не буду. Я не могу.

— Что за капризы? Садитесь. Единица.

Женечка вернулся на свое место и попытался обратиться к соседу по парте Мигалю. Но тот равнодушно отвернулся, а когда Евстигнеев повторил вопрос, отрезал:

— Не болтай на уроке!

На перемене Женечка подошел к Игорю и, тронув его за рукав, самым ласковым голоском, на какой только был способен, спросил:

— Игорек, за что на меня взвод… ето… рассвирепел?

Козин стряхнул его руку, демонстративно дунул на то место, которого коснулись Женечкины пальцы, посмотрел Евстигнееву в глаза и, засвистев, отвернулся.

— За что вы… ето… издеваетесь надо мной? — закричал Женечка. — Что я? Виноват? Так бейте или что хотите… А нечего… Ну, вот почему ты не отвечаешь? — опять прицепился он к Игорю.

Тот повернулся и смерил его прищуренным взглядом.

— О аллах! Да потому, что правоверные брезгуют разговаривать с нечестивыми доносчиками, шкурниками плюс подхалимами.

После этого Женечка затих. Целую неделю ходил он весь обвялый, как осенний куст, не поднимая головы и ни с кем не заговаривая. Зная, что никто не придет к нему на помощь, он стал регулярно и добросовестно готовить уроки, не препирался с преподавателями, когда те делали ему незаслуженные, по его мнению, замечания. Решил было обратиться за помощью к майору Кудрину, фронтовому другу отца. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что это ничего не даст. Даже любимый спецами комбат не в силах уговорить или заставить их уважать того, кого они не уважают.

Прошло две с лишним недели. Женечка ходил, как побитый, смирившийся со своей жестокой участью. Манюшке, да и еще кое-кому уж и жалковато его становилось.

Надо было ставить точку. После уроков Захаров зашел в учебную часть к Лесину. Там было много народу, и они вышли в коридор.

— Так что будем делать дальше, товарищ преподаватель?

— Вот те на! А я откуда знаю, голубчик? Мне показалось, что вы это дело предали забвению.

Хитрил командир взвода. Ему было прекрасно известно о бойкоте, но поскольку эта мера воспитания была официально непризнанная, доморощенная, может, и непедагогичная, то он делал вид, что ничего не знает.

— Мы испытываем его терпение, — неопределенно сказал Захаров. — Наверно, пора подбить бабки. Сегодня после обеда.

Лесин пришел в класс к началу собрания, а когда избранный председателем Матвиенко объявил повестку, появился майор Кудрин. Ребята были удивлены — все считали, что об истории с очками никто, кроме их четвертого взвода, не знает. Кудрин сел на первую парту рядом с Манюшкой, внимательно и строго выслушал председателя, изложившего суть дела. Несколько раз он взглянул на Евстигнеева, заставив парня поежиться.

Начались выступления.

— У Евстигнеева со здоровьем не все в порядке, — заявил Славичевский. — У него нервы — психует, как ненормальный. Не раз командир взвода советовал ему пойти в санчасть и выпить валерьянки.

— А он идет туда и берет освобождение от занятий, — подал реплику Лесин.

— Точно. Говоря по-нашенски, сачкует. Ну, с этим мы кое-как справились.

Прошелестел оживленный шумок: вспомнили, как приводили Женечку на занятия «под белы ручки».

— В этом плане вроде ничего хлопец стал, — продолжал помкомвзвода. — И с учебой наладилось. Рычал на преподавателей, правда, но это ладно, все мы не святые… Но он ведь сегодня рычит, а завтра доносы шепчет. С таким человеком даже в одном помещении быть противно, а не то что…

Евстигнеев вскочил, сжав кулаки, но под холодными взглядами ребят снова сел и опустил голову.

— Я на месте начальства выгнал бы его и часовых поставил, чтоб к спецшколе и на километр не подпускали, — закончил Ростик.

И сразу встала Манюшка.

— Хорошо, что ты не такое уж большое начальство. Представляю, что сделал бы товарищ Славичевский, облеченный соответствующими полномочиями: половину спецов выгнал бы, а другую половину поставил часовыми, чтоб изгнанные не вернулись. Пойми же ты: добить любого не хитро, особенно если он лежит. Но это нечестно и не по правилам. Тяжелый проступок совершил Евстигнеев. Предательство — даже не проступок, а преступление. — Она перевела дух. — Евстигнеев мечтает стать летчиком, как и все мы. Но пусть он ответит мне лично: могу ли я быть спокойной за свой хвост, если нам придется вылететь в бой на пару?.. Но все же давайте дадим ему шанс. Если он этим шансом не воспользуется, то ему рано или поздно придется сгребать свои шмотки и ковылять отсюда на все четыре стороны.

Один за другим выступали ребята, и тяжелые слова падали на голову Евстигнеева, как камни. Он только теперь по-настоящему начал осознавать, какую подлость совершил. Конечно, двухнедельный бойкот подготовил его к этому, но все же до собрания иногда казалось, что ребята делают из мухи слона.

Евстигнеев с нетерпением ждал, что скажет Кудрин. Он был для него высшим авторитетом.

— Мне вспоминается один случай из фронтовой жизни, — начал майор. — Нам было приказано перебазироваться на другой аэродром. Летчики взяли с собой по одному пассажиру — из штабных офицеров и техников. Новый аэродром находился недалеко, и никаких неожиданностей быть не могло. И действительно, все самолеты благополучно приземлились. Все, за исключением одного. Этот потерял курс, напоролся на немецких истребителей, был подбит. Ему удалось все же оторваться. Машина горела, спасти ее было уже невозможно. Летчик мог выпрыгнуть с парашютом, и никто ни в чем его не обвинил бы. Но у техника, который летел с ним, парашюта не было. И летчик пошел на смертельный риск. Ему удалось чудом посадить самолет, спасти товарища и себя. Так вот, этим летчиком был Женин отец, а техником — я. И сегодня, Женя, мне стыдно за тебя и стыдно за моего друга, капитана Евстигнеева, который проглядел в тебе что-то очень важное, стыдно и за себя.

Манюшка увидела, как от этих слов Евстигнеев дернулся, словно от удара. Исподлобья он скользнул взглядом по лицам товарищей и, видимо, понял, что бойкот кончился — в глазах ребят не было больше холодной отчужденности, которая обжигала и отталкивала его в последние дни, а кое-кто так же, как и Манюшка, даже смотрел на него с сочувственным любопытством. И несмотря на жестокие слова, что били его под дых, ему, видно, стало легко и тепло: он понял, что его простили.

— Есть предложение послушать Евстигнеева, — сказал Матвиенко.

Старшина Мигаль тронул Женечку за руку, и он покорно встал и заговорил, часто сглатывая слюну:

— Я… ето… понял теперь, что такое быть одному. Бойкот… Как на собаку… Да нет, собаку хоть ударят… А тут что есть ты, что нет… Лучше бы загнули салазки или чем попало побили… Я… ето…

Больше он не мог выдавить из себя ни слова. Смотрел под ноги, переводил взгляд на потолок, на окно. И сесть не решался: ему казалось, что ребята его не поняли.

В коридоре раздался чей-то ликующий возглас:

— Почта пришла! Где старшина?

В классе задвигались, зашумели. Мигаль попросил разрешения пойти за письмами. Все это несколько сняло напряжение.

— Садись, Евстигнеев, — сказал Матвиенко. — Мы тебя поняли. А теперь перейдем к рассмотрению проступка Сурдина.

— Вот именно! — подхватила Манюшка. — А то сидит, как у тещи на блинах, ухмыляется. А сам-то…

— Да я не ухмыляюсь. Не понимаю, что ль, ничего?

— Дай мени сказать! — поднялся Мотко. — Сурдин якийсь прыдуркуватый, все одно як мыла наглотався. Дурню вже около двадцаты годиков, а вин все як первоклассник, що воробьев з рогатки стриляе. Подумав бы своею ослячою головою: чи по-мужскому я поступаю? Чи по-спецовськи?

Сурдин ждал, что сейчас ему «кэ-эк вмажут», но ребята говорили дружелюбно, хотя и поругивали. Это так растрогало проштрафившегося спеца, что, когда ему вслед за Евстигнеевым вынесли выговор, он заявил:

— Чтоб уж до конца… Братцы, это я тогда украл у Грицка часы. Отработаю — заплачу…

Мотко молча встал, подошел к Сурдину и, развернувшись, растопыренной пятерней хлобыстнул его по лицу.

— Дурак, воны бесценные — награда. Я вже не кажу про позор всего взвода и все такое… Ладно, считай, що мы квиты.

Собрание было закрыто, и счастливый Сурдин побежал в туалет смыть с лица кровавую юшку.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Сурдин обретает друга. Кража. Разоблачение Коморы

Крепкая дружба связывала спецшколу с окрестными — да и не только окрестными — женскими средними школами. Поэтому накануне восьмого марта комитет комсомола был завален приглашениями на вечера.

— Ну что, Марий, вдарим по бабам? — сказал Захаров после уроков, подсев на парту к Манюшке.

— Кто по бабам, а кто по мужикам. — Она загадочно улыбнулась. — А куда идем?

— Выбор неограниченный. Сорок шестая школа — самые вумные девочки — с математическим уклоном. В тридцать восьмой, по свидетельству сердцееда Мотко, самые стройные ножки. Но там в последнее время даже движение родилось против приглашения на вечера спецов: они, мол, бездуховные, только на ножки и смотрят… Так, теперича восемьдесят вторая — терра инкогнита, приглашают впервые, так что там нас ждет радость первооткрывателей. Шестая — сильна своими гуманитарными пристрастиями. Лучший драмкружок в городской школьной самодеятельности. А кто у них таланты открыл? Мы, четвертый взвод. Да ты ведь и сама участвовала в основании этого драмколлектива.

— А, это когда ты нашел, наконец, хвыномена.

— Увы, наш порыв к драматическому искусству кончился быстро. Единственный результат — кое-кто нашел своих хвыноменов. А девочки продолжали совершенствовать свое мастерство и вон каких высот достигли.

— Ну, меня они, считай, вытурили в первый же вечер, и я туда не ходок.

— Тэк-с. Мукомольно-элеваторный техникум. Они там все булочки, пампушечки, батончики, саечки, калачики и пирожки с повидлом. Впрочем, есть и с ливерухой. О тридцать шестой говорить нечего — она под боком, привычна, как жена, и, как верная жена, скучна.

— Зачем ума искать и ездить нам далеко? — встрял подсевший к Манюшке с другого боку Матвиенко. — Вот в тридцать шестую… кхе, кхе… и проложим курс.

Толик хотел было заспорить, но Манюшка поддержала Васю, и Захаров, сделав вид, что ему, собственно говоря, все равно, куда и с кем идти, позевывая, сказал:

— Надоели мне эти карнавалы. Я еще не решил, пойду ли вообще.

В этот день в комнатах и «уголках» частных квартир, снимаемых спецами, в общежитии стояла столбом меловая пыль — ребята драили пряжки, «крабы» и пуговицы; стирали, гладили и подшивали подворотнички, чистили кителя и брюки.

Вместе со всеми чистился, гладился, прихорашивался и Володя Гермис. На душе у него было, как у соловья в преддверии лета: вот-вот запоет. Впрочем, в отличие от соловья, он не ждал заветной поры и горланил во всю мощь своей объемистой груди:

Так, значит, амба, так, значит, крышка, Пришел конец любви моей. Любил я сильно ее мальчишкой, Теперь люблю еще сильней.

— Друг мой, вы прекрасно поете! — крикнул ему Козин, ловко орудовавший специальной щеточкой для чистки пуговиц через две кровати от него. — Но лучше бы вы пели подальше от нашей хаты!

На соседней кровати, заложив руки под голову, валялся Ленька Сурдин в нижней рубашке и брюках. Он уныло поглядывал вокруг и насвистывал какую-то похоронную мелодию.

В предвыходные дни и особенно в праздники у него прокисало настроение. Ребята собирались парами и группами, что-то придумывали и предпринимали, а не придумывалось ничего — им и так хорошо было вместе. У Леньки же в спецшколе не только задушевного друга — более-менее близкого товарища не завелось. Были временные попутчики. Ребята, видно, не знали, о чем с ним говорить, он не знал, о чем разговаривать с ними.

Вот с Мотко, кажется, и общий интерес был — гимнастика, вместе ходили на тренировки и наметилось было сближение: в секции познакомились с девочками из металлургического техникума и некоторое время провожали жития, перед разделением на пары эти трое так выпендривались друг перед другом, так вигинались, что у него начинали чесаться кулаки и хотелось крикнуть: «Ну чего их после занятий. И когда они шли все четверо до общевигинаться, ну к чему все эти хаханьки, намеки, умные разговоры, если все равно кончится одним?..».

Уж он-то знает, за год с лишним в немецком походном борделе насмотрелся! Там никаких этих вокруг да около не было: провонявший куревом и выпивкой фриц берет женщину и ведет. Его мама была там, и его держали — мальчиком на побегушках. Мать и сын не могли смотреть друг другу в глаза, едкая ненависть к фашистам и жгучая жалость друг к другу выжгли душу. Маму расстреляли — не угодила офицеру (об этом объявили в назидание остальным) — он в ту же ночь сбежал…

Шли годы, а Ленька по-прежнему не мог спокойно видеть парочки, слышать про любовь и все такое. Каждый раз ему хотелось грязно выругаться. Он был уверен: у любого человека на дне души скрывается скотство и гниль, а все остальное — камуфляж…

Ближе всего сошелся он с Коморой, который не скрывал от него своих пороков. Впрочем, они не были ни друзьями, ни даже товарищами. Иногда Сурдин нужен был Коморе и, тяготясь одиночеством, подчинялся и шел за ним. Если же, случалось, не хотел идти, Комора намекал, что может выдать его тайну, которую однажды в порыве откровенности Ленька опрометчиво ему доверил…

— Ты чего это такой кислый? — спросил Гермис, подсаживаясь к нему. — Зубы болят или подруга изменила? Чего не собираешься?

— А, пошло оно!

— Брось! У меня тоже «любовная лодка разбилась», а я вот — здоров и весел. Знаешь что? Пойдем-ка поучишь меня танцевать. Польза будет для обоих.

— Неужто не умеешь? — оживился Сурдин. — Раз плюнуть! Чего ж раньше?

— Раньше обходился одним танго, большего как-то не требовалось… Быстро готовься, времени совсем не остается.

Они пришли в школу, когда там было уже многолюдно. Завсегдатай тридцать шестой Витька Миролюбский, окруженный большой толпой, самозабвенно растягивал меха баяна. Черная челка свисала на покрытый капельками пота лоб. Девочка с коричневым, под цвет глаз, бантом на голове, демонстрируя свои права на баяниста, время от времени промокала ему лоб кружевным платочком.

— Ну, с этими все ясно, — сказал Гермис. — С некоторых пор не могу без горечи видеть счастливых людей.

Они направились к окну, где другая группа, стоя кружком, распевала «Гимн демократической молодежи»:

Каждый, кто честен, Стань с нами вместе, В наши ряды, друзья!

Не успел Сурдин глазом моргнуть, как Гермис оказался в центре круга. Видно было, как он, взмахивая руками, тщится перекрыть хор своим басом. Песня взлетала под высокие своды мощной волной. Сурдин и сам не заметил, как окунулся в эту волну, и она понесла его с собой; он начал подпевать — негромко, не в лад, но искренне. Неизведанное чувство охватило его — чувство единения, радостной слитности со всеми. Ему стало так, что вот скажи сейчас кто-то: «Ленька, требуется прыгнуть с третьего этажа», — и он, ни секунды не раздумывая, прыгнул бы.

Его потянули за рукав. Он обернулся и встретился с недовольным взглядом Коморы.

— В хор мальчиков записался?

Почувствовав, как привычная власть Коморы сковывает его, Сурдин угрюмо буркнул:

— Никуда я не записывался.

— А, ты просто шестеришь перед Гермисом.

— И не шестерю. Просто он позвал на вечер, попросил научить танцевать.

— Ах, так это он перед тобой шестерит!

Сурдин наливался злостью, но не мог одним махом сбросить давно повязавшие его путы.

— Чего ты ко мне приклеился? — плаксиво протянул он. — Это ты привык, чтобы перед тобой шестерили, думаешь, и другие…

— Ладно, это я между прочим, — примирительно сказал Комора. — А вообще, Ленька, хотел пригласить тебя на пару провернуть одно дельце.

— Какое?

— Сперва скажи, что согласен.

Голос Коморы был дружеским и даже вроде просительным, и Сурдин удовлетворенно шмыгнул носом. Злость и обида таяли. Спасаясь от самого себя, он оглянулся и увидел среди ребят Гермиса. Тот устремил на него через головы предостерегающий взгляд. И сразу вспомнилось, что не раз уже бывало: Комора, повязав его сперва согласием, втягивал потом в какую-нибудь скользкую историю. И если она заканчивалась неудачно, как-то так получалось, что синяки и шишки доставались ему одному, а Комора оставался в тени.

— Ну, так что? — нетерпеливо поторопил Комора. Он знал, что Сурдин, желая показать себя человеком самостоятельным, всякий раз вроде бы задумывался, прежде чем произнести обязательное «ладно».

Однако сегодня Ленька не только не дал согласия, но даже запальчиво потребовал, чтобы к нему вообще не лезли. Никогда.

Комора сделал равнодушное лицо.

— Как хочешь… Тебе же хотел добро сделать. Даром в кино не пустят. И винца не нальют. И папирос, когда своих нет, чужими не накуришься… А разговор наш забудь! — сказал он окрепшим, властно звякнувшим голосом. — Пощады не будет, дошло?

Сурдин молча отошел и направился к Гермису, который стоял у окна в одиночестве: начались танцы, в кругу Володя увидел Манюшку с каким-то незнакомым штатским парнем, и у него пропало всякое желание веселиться.

— Ну, договорились? — хмуро бросил он Сурдину.

— Нет… А ты откуда знаешь?

— Неважно… А что он тебе предлагал?

— Да… я не знаю. Звал куда-то… Скажи, мол, сперва, что согласен…

— Так, так… на всякий случай запомним…

Раздались звуки танго, и Гермис через весь зал метнулся к Манюшке. Ни она, ни ее партнер ничего сообразить не успели, как он уволок ее в еще пустующий круг.

— Слушай, однако это… — выговаривала ему Манюшка. — Ты что, хочешь рассорить меня с моим мужиком?

— Хорошо бы. На какой свалке ты подобрала этого штатского?

— Нишкни! Еще слово — и я брошу тебя посреди круга.

Как она и предполагала, Николай обиделся. Да и можно было его понять: завтра коллоквиум, нужно было еще поготовиться вечером, а он вот пошел с нею, и что же? Вместо того, чтобы быть признательной и внимательной, она вертит хвостом перед своими, и по первому их зову бросает его. Можно подумать — соскучилась, давно не виделись, поговорить некогда.

— Не злись, — просительно сказала Манюшка, беря его под руку.

Николай криво усмехнулся, острые его скулы запунцовели, заиграли.

— Не знаю, зачем ты меня сюда притащила. Показать, каким успехом пользуешься у своих спецов? Мне это неинтересно.

— Да ладно тебе! Притащила провести вечер вместе, больше ни для чего. А ты без огня пар пускаешь.

Видя, как постепенно багровеет его худое загорелое лицо, Манюшка поспешила увлечь Николая в круг. Что за парень, ей-богу: еще только собираешься обидеть, а он уже обижается!

Искусно ведя ее между танцующими парами, Николай тоже ругал себя: «Что за натура дурацкая — всюду и во всем мерещится подвох, обида, ущемление какое-то. Глянь вокруг: спецы бросают на тебя любопытные, а некоторые — даже завистливые взгляды, ты чуть ли не герой вечера. Грудь колесом надо выкатывать, а не губы дуть, обормот несчастный!»

— А ты хорошо танцуешь, — сказал он Манюшке с приветливой улыбкой. — Откуда что взялось! В Залесье, помнится…

— В Залесье я была малявкой. И учить некому было.

Она глянула на него боязливо: сейчас опять пыхнет: ага, мол, а тут, значит, есть кому? Но он промолчал и даже вроде бы прижал ее на мгновение к себе. Видно, решил исправить свой подлючий характер. Давай, давай, Вербачок, давно пора стать человеком.

— Коль, а ты ничего не замечаешь? — заглядывая ему в глаза, нежно и чуть игриво спросила Манюшка. — Никаких перемен?

Он впился взглядом в ее глаза, что делал при малейшей возможности, заулыбался.

— Сразу заметил. Слушай, а волосы тебе очень идут, ну, прямо королева. Теперь тебя не спутаешь с хлопцем.

— Да? Вот это хорошо.

Сказала и удивилась самой себе: вот услыхал бы тот Марий, каким она была полтора года тому назад! Да он бы ей глаза выцарапал! Но того Мария уже не было, оказывается. Не зря ей теперь приходилось выслушивать по этому поводу шуточки и ехидные замечания от товарищей.

Но товарищи — ладно. Они тоже изменились и теперь явно остерегались говорить при ней то, что говорили без нее, и даже самые разъехидные шуточки в ее адрес были по существу безобидны. Другое дело — начальство. Когда у нее окончательно оформилась девичья прическа, Лесин однажды долго созерцал ее, озадаченно жевал губами, в конце концов неопределенно хмыкнул и промолчал. Тугоруков же сразу прицепился:

— Не по форме, Доманова… Тих, тих, тих… Сделайте нормальную прическу.

— А какая нормальная?

— Приказ министра обороны гласит: военнослужащий должен иметь аккуратную прическу.

— У меня аккуратная.

— Волосы до плеч, как у батьки Махно — это аккуратная?.. Тих, тих, тих… Я командир, и мне лучше знать, когда аккуратная, когда неаккуратная. Подстричься!

Манюшка повернулась кругом и отправилась прямо в кабинет комбата. Просить, особенно за себя, было ей нож острый, но выбора не оставалось — к прежнему Марию дорожка заросла навсегда. Выслушав Манюшку, майор Кудрин внимательно посмотрел ей в глаза.

— Вот видишь, природа свое берет. Ну, ладно… Наша обязанность — сделать из тебя летчика. Делать же из девочки мальчика — глупо, да никому это и не удастся… А новая прическа тебе в самом деле больше к лицу. — Он нахмурился. — Ладно, иди. Я поговорю с командиром роты.

…Слегка стиснув Вербакову ладошку, Манюшка сказала:

— Ради тебя старалась. Цени.

Это, конечно, было преувеличение, но не такое уж и большое.

— Спасибо, — растроганно ответил Николай и тоже пожал ей пальцы.

Но идиллия длилась недолго. На следующий танец ее пригласил Матвиенко. Как и полагается воспитанному молодому человеку, он обратился за разрешением к Николаю, тот вместо отказа пожал плечами и адресовал его к Манюшке, а та не смогла обидеть старого друга. Вербак пригласил другую, на следующий танец — опять. Манюшка станцевала с Захаровым. Николай не вернулся на старое место, а когда она подошла — даже и не глянул на нее.

Манюшке и плакать хотелось от злости, а еще больше — дать ему хорошего пинкаря, такого, чтобы он катился без остановок до самого Стахановского поселка.

— Ну что, так и будешь мне нервы мотать? — с горечью выдохнула она, остановившись перед ним и глядя ему прямо в глаза потяжелевшим взглядом.

— Это еще вопрос, кто кому мотает.

Пересилив себя, охомутав свое самолюбие, наплевав на гордость, она спросила после паузы:

— Ну, мир, что ли?

Ах, как ему хотелось сполна насладиться своей победой и своей властью над нею, но зная ее характерец, он побоялся перегнуть палку.

— Надеюсь, ты не дашь больше повода.

— Ладно, не дам, — сглотнула она просившуюся на язык отповедь.

В это время разгоряченные Гермис и Сурдин вышли на крыльцо «охолонуть трошки». Весенний морозец приятно опахнул лица, полез за расстегнутые воротники кителей.

— Завтра будет ясная солнечная погода, — сказал Гермис, запрокинув голову. — Видишь, какие глазастые звезды?

— А ты быстро! — в наплыве чувств похвалил его Ленька. — В танцах главное — смелость. У тебя есть. Раз станцевал — и уже умеешь.

— Хорошо учишь.

— Да ну… Скажи, а почему Броденко не пришел, а? Вы ж с ним друзья.

— У него в тридцать восьмой пассия.

— Не скучно? Одному? Без него? — подбираясь к важному для него, с замиранием сердца спросил Сурдин.

— А я не один.

— Ну, то друг, а то…

— Так в чем дело — будь другом.

Ленька вдруг всхлипнул.

— Со мной нельзя. Я не человек. Они меня растоптали. И нахаркали. Сверху. Если б ты знал…

Гермис сжал его руку повыше локтя.

— Пытались. Пытались! А мы их у-нич-то-жи-ли!

— Мы?

— Да, мы! Главное вот это — всегда чувствовать: что делают наши — это мы делаем, я и ты. Мы их уничтожили, мы начеку, мы их уничтожим, если полезут. Но это надо постоянно чувствовать. Ты понял?

— Больно высоко.

— Ничего, вникай. Пошли, а то как бы не зачихать.

По пути в зал Гермиса перехватила знакомая девушка, а Сурдин зашел в класс, где раздевались ребята, — взять носовой платок. Здесь он увидел Комору, который стоял на подоконнике, высунув голову в форточку. На скрип двери он быстро обернулся.

— А-а… — В голосе его прозвучала обеспокоенность. — Давно здесь?.. А я решил прохладиться. Чтоб не торчать на улице.

В зале Гермис встретил Сурдина упреком:

— Ты где ходишь? Только это па де’катр танцевали.

— Ничего, не последний.

У Манюшки с Николаем наладилось отлично. Осторожно и хитро поведя разговор, она выяснила, что ничего такого у него с Надей Силиной нет, невинные приятельские отношения, что у нее даже друг сердца имеется, хороший знакомый Николая. Они танцевали теперь без передыху и только друг с другом. Все остальные получили от Манюшки решительный отлуп. В результате Захаров ушел с вечера, а Матвиенко до конца простоял в углу за колонной, время от времени выходя из-за этого укрытия и смущая Манюшку укоризненно-тоскующим темным оком.

Таким душкой Николай никогда еще не был: рассказывал о своем институте, распрекрасном студенческом житье-бытье, острил, смешил анекдотами и байками. И Манюшка, глядя в его счастливые глаза, с умилением повторяла про себя любимую частушку:

«Милый мой, у нас с тобой Судьба платочком связана. Из-за тебя, мой дорогой, Семерым отказано».

Улыбаясь в предвкушении ночной прогулки, Манюшка ждала Колю у крыльца. Сегодня она твердо решила подбить его на поцелуй.

Раз за разом хлопала дверь, выпуская группы, пары и одиночек. Вербака все не было.

«Чего он там? — забеспокоилась Манюшка. — Не прищучили ль его ребята в темном уголке? Из-за меня… Да нет, не должны. Архимед на такое не пойдет, Гермис… тоже нет… Но если кто хоть пальцем тронет, я его… — сжав зубы от неожиданно накатившей злобы, подумала она. — Заикой останется на всю жизнь».

Манюшка уже решила было возвратиться в школу, чтобы разузнать, в чем там загвоздка, но тут на крыльце появился Николай. Был он почему-то без пальто и без шапки.

— В чем дело, Коля? — метнулась она к нему.

— В шляпе, в чем же еще? — громко и нарочно весело ответил он. — А вернее, в пальто.

— Да что такое?

— Неужели еще не догадалась? Слямзили пальто твои сослуживцы, будущие асы, воздушный щит Родины.

— Да подожди, что ты сразу на всех?

— А чего ж мне, славословить вашу банду? Шапку и шарф в рукав засунул — и это тоже, конечно… Инфлюэнца обеспечена, и это в лучшем случае…

— Ладно, не кричи ты ради бога. — Она оттащила его за рукав подальше от валом валившего народа. — Возьми мою шинель и шапку. Мне тут недалеко.

— Ладно, не беспокойся, — утихая, сказал Николай. — Обойдусь. Не хватало мне, чтоб ты заболела.

— Цыц! — вдруг рявкнула Манюшка — у нее сдали нервы. — Быстро одевайся, ну!

На спецшколу пала тень позора. В эти дни в пестрой городской толпе не видно стало хлопцев «в невиданных клешах», в фуражках с пижонским коротким козырьком с крапом. Сократилось число «зайцев» на городском транспорте: спецы старались не показываться в городе. Извне казалось: притихла спецуха, затаилась.

А внутри ее все клокотало. В классах, в общежитии и на квартирах шли суды-пересуды, участились ссоры и стычки: гнев изливался друг на друга. По одному вызывали в кабинет к подполковнику Ухваткину тех, кто был на вечере в тридцать шестой, и от каждого из них, по возвращении, как от камня круги на воде, расходились разные предположения, а то и сплетни.

Вернувшись с совещания комсомольского актива, Захаров сообщил Манюшке:

— Решено провести ротные собрания — притушить страсти, призвать к бдительности. Нельзя, чтобы школа жила только этим событием. А следствие будет вестись. Из кабинета Ухваткина следователь перешел в отдельную комнату — значит, засел надолго.

На собрании, которое проходило в столовой (она же актовый зал), большинство угрюмо отмалчивалось. Что толку болтать, если вор не найден?

— Кончайте! — раздались голоса. — Все ясно! Зря только время расходуем!

Председатель собрания хмуро оглядел ребят.

— Кто еще просит слова?

Спецы, встретившись с его взглядом, безнадежно махали руками и отворачивались. Он хотел уже закрыть прения, как вдруг раздался сипловатый голос:

— Разрешите сказать!

К столу шагал Комора. Это многих удивило: он не то что выступать, а просто присутствовать на собраниях считал огромной для себя обузой, а тут — на-ко!

— Товарищи! — Комора начал на высокой ноте, с пафосом. — Мы выслушали выступавших товарищей и можем сказать, что это все правда, что они говорили. Среди нас сволочь, которую мы должны все время… должны держать порох сухим. Трудно найти эту сволочь, потому что она замаскировалась — будь спок. Я думаю, что этот подлец — и отличник, и активист, и в дисциплине примерный — попробуй, подкопайся. Потому и ищем так долго. А шишки чуть что валятся, конечно, на череп таких вот, как я. Хорошо хоть — есть ребята, с которыми я вместе ушел с вечера. Могут подтвердить…

— Да чего ты распинаешься, пока никто тебя не обвиняет! — крикнул Гермис. — А подозрение на всех на нас падает.

— На тебя меньше думают, а на таких, как я, или, допустим, Сурдин…

Ленька испуганно съежился: опять Комора его подставляет, как было не раз, опять свою вину хочет перевалить на него… Хотя, какую вину? Разве доказано, что он виноват?.. И вдруг ему вспомнился их разговор в зале, встреча в классе — раздевалке для ребят… Ну, конечно, он украл, кто ж еще? А подставляет опять меня, гад! А ты хлопай ушами, осел.

— Слушай, — зашептал он Гермису. — А если бы кто знал, то ведь нельзя же предавать товарища.

— Че-е-го? — изумленно уставился на него Володя. — Какого товарища? Он опозорил нас всех, стыдно на улице показаться в форме, а ты его к кому-то в товарищи зачислил. Если кто знает и молчит — такая же гнусь, как и он!

В это время уже проголосовали прекратить прения. С листками проекта постановления встал за первой партой секретарь ротного бюро.

— Погодите! — закричал Сурдин и сам испугался своей решимости. Но отступать уже было поздно. — Я хочу сказать!

— Проснулся! — раздались насмешливые голоса. — Тоже будет оправдываться. Кончай, ну их до бисовой мамаши!

Тут уже Сурдин испугался, что его не станут слушать и закричал, что есть мочи:

— Не оправдываться! Падла буду! Я знаю, кто украл!

В классе наступила наэлектризованная тишина.

— Говори, Сурдин, — сказал председатель.

— Комора украл, вот кто! — выпалил Ленька, чтобы поскорее отрезать себе все пути на попятный. — Он тут трепологию разводил, а сам украл, вот!

Комора вскочил и ринулся к Сурдину.

— Ах ты гад! Сам украл, а хочешь на другого! Не выйдет! Да я тебе…

В него вцепились несколько пар рук.

— Тише! — скомандовал майор Кудрин, сидевший в президиуме. — Сурдин, рассказывайте все, что знаете. — Когда тот рассказал, майор повернулся к Коморе: — Какое дельце вы хотели предложить Сурдину?

— Я… хотел позвать его в мукомольно-элеваторный техникум, там у меня знакомые девочки.

— А какое отношение это имело к деньгам? Ведь вы же ясно сказали Сурдину: даром в кино не пускают и вином не поят. Значит, в результате этого вашего дельца должны были появиться деньги?

— Я это просто так сказал. У меня есть деньги, и я намекнул ему, что ничего не получит, если не поедет со мною.

Ребята возмущенно зашумели:

— А зачем тебе платить было за компанию? Почему ты сразу не поехал туда? Почему…

— Тише! По одному, товарищи! — надрывался председатель. — Нельзя же работать в такой обстановке!

Кудрин поднял руку и, добившись тишины, снова начал задавать вопросы:

— Скажите, Комора, сколько вам присылают из дому? И как часто?

— Ну… каждый месяц по триста — четыреста пятьдесят.

— Заливает! — крикнул Дмитро Калинник, живший вместе с Коморой. — Больше ста рублей никогда не было.

— Вот видите. Курите вы не «Спорт» и не «Ракету», как остальные наши тайные курильщики, а «Казбек» и «Северную Пальмиру». Мне приходилось реквизировать, помните? Не раз и в подпитии вас наблюдали. И часы у вас есть, и одежда добротная. Откуда же деньги? Скажите нам, где растет тот дуб, на котором вместо листьев — золотые монеты.

Комора не ответил. Видно было, что ему не по себе. Но, наверно, теплилась еще вера в свою счастливую звезду.

— Не брал я, ребята, этого пальто, — сказал он так искренне, что кое-кто заколебался.

В том числе и Манюшка. Конечно, Комора типчик еще тот, но нельзя же и валить на парня все подряд! Видать, проняло его до печенок. Вон как по-человечески заговорил.

Однако большинство уже не верило ни его словам, ни интонациям.

— Ладно, — сквозь зубы сказал Трош. — Ты, собака, видно, еще из тех собак. Но и мы не кутята. Поищем это проклятое пальто. Кто со мною?

— Найдем! — подхватил Сурдин. — Я все его потаенные места знаю.

— Не имеете права! — завопил Комора.

— Позовите с собою следователя, — сказал майор. — Он знает, как сделать, чтобы все было по закону.

С Трошем ушли пятеро. Ждать их пришлось долго. За это время в классе никто не произнес ни одного слова. Слышно было, как за окнами падает капель и ссорятся на подоконнике пригревшиеся на весеннем солнышке воробьи.

С видом победителя в сопровождении ребят вошел Трош. Жестом купца, швыряющего в толпу золотые, бросил на стол сверток, перевязанный бечевкой. Презрительно глянул на Комору.

— Ну, что вы теперь скажете, ваше вшивородие?

— Это не мое. Мало ли, где вы взяли.

— Вот идиот, — нервно засмеялся Славичевский.

— Сорвать с него зараз же погоны! — потребовал Мотко.

Встал майор и сказал устало, потухшим голосом:

— Отставить, ребята, самосуд. Продолжайте собрание.

Раздались выкрики:

— Предлагаю исключить из комсомола! Просить начальника отчислить из спецшколы! Передать дело в суд!

Пока принимали постановление, Комора сидел недвижимо и казался безучастным ко всему. Лишь когда взметнулись руки, он, словно только сейчас поняв, что происходит, закричал надрывно, со всхлипом:

— Товарищи! Ребята! Что ж вы делаете? Ведь это же вся жизнь пропала! Ребятки, родненькие, простите!

Мотко, выразив общее мнение, сказал:

— Поздно ты, брат, про життя згадав. Трошки раньше треба було.

Вместе со всеми выходя из класса, Манюшка корила себя:

«Одной мне его жалко. Вот она, бабья слякоть. Нет, видно, в какую форму ни рядись, хоть в латы закуйся, все равно бабой останешься…»

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Николай приходит на помощь

На весенние каникулы Манюшка никуда не поехала. Залесье забывалось все прочней: друзей и товарищей там уже не осталось, к Николаю Степановичу хоть и тянуло, но в его новой семье родился ребенок и там, наверно, было не до нее. Поскольку в наряд она не записалась и снялась с довольствия, ей выдали сухой паек на неделю. Но сколько там было этого сухого пайка, да еще при Манюшкином аппетите! Кусок колбасы, кусок сыра, две банки рыбных консервов, хлеб. Со всем этим она управилась за три дня. Как-то так незаметно отламывала хлебушка, отщипывала колбаски, откусывала сырку, отчерпывала консервов — глядь, и оказалась у пустого корыта. Четвертый день она кое-как перебилась — сходила на обед в спецшколу и в память старого, лагерного, знакомства ее покормила тетя Тося. Можно было вообще пристроиться к знакомым поварихам и протянуть до конца каникул, годиком раньше Манюшка так и поступила бы, — но сейчас она вдруг не без удивления обнаружила, что не может жить на подачки. «Да боже ж мой, — сказала она себе, — остается каких-то три дня, неужели не вытерплю? Было время — годами голодала и ничего, осталась жива, а тут три дня. Не о чем и толковать». Манюшка залегла в постель и погрузилась сперва в чтение, потом в сон, потом опять в чтение и снова в сон.

— Ты часом не захворала, подружка? — спросила Марийка, собираясь вечером на свидание с Игорем.

— Нет, решила отоспаться за все годы. Не мешай!

Марийка поверила, но, встретившись с Козиным, когда разговор случайно коснулся Манюшки, сказала:

— С постели не встає, никуды не ходит. Говорит, отсыпаюсь.

— О штатская наивность! Ты разведай-ка, есть ли у нее чего рубать. Недаром же спикировала вчера в столовку. Тогда надо выручать… Знаю я эти сухие пайки!

В тот же вечер Марийка, расставшись с Игорем — он заступал в караул, — поехала на Стахановский поселок. Разыскала Николая Вербака, который только что вернулся из института и собирался ужинать и, вызвав его на улицу, сообщила:

— Я подруга Мáрия, она у нас живет. Якщо вы не хотите ее потерять, то поспешите — она помирает с голода.

— Ну, так уж и помирает, — засмеялся Николай.

— Не встает с постели. Голос слабый, как у котеночка… Знаем мы эти сухие пайки.

— Да вы что! — вдруг вскрикнул Вербак. — Она? Да где вы раньше-то были! — Он рванулся к двери, вернулся и затоптался перед Марийкой. — Я сейчас… Хотя нет, купим по дороге…

— Чего это вы задергались? Не знаете, что ли, Мария? — укоризненно сказала Марийка. — Если вы привезете ей продуктов, она вас выгонит. Да и мне попадет. Вы придумайте что-нибудь такое, ну, почему приехали, пригласите куда-нибудь, а по пути заведите в столовку чи в кафе и покормите. Будьте мужчиной, а не желторотым пацаном.

Он хотел было поставить на место эту круглолицую кудрявую кнопку, но сдержался: все же советы дает разумные.

Меньше чем через час они добрались до Марийкиной квартиры.

— Я исчезаю, — сказала Марийка. — А то она догадается.

На стук отворила бабушка и, увидев незнакомого штатского парня, окинула его подозрительным взглядом: здесь появлялись только ребята в военном. И пока он проходил в комнату девочек и находился там, она держалась в готовности номер один: сидела на краешке стула, настороженно нахохлившись и прислушиваясь.

— О? — удивилась Манюшка, увидев Николая. — Кого я вижу! Какими ветрами?

Коля облегченно вздохнул. Голос у нее еще был покрепче, чем у котеночка — Марийка явно сгустила краски. Не давая ей времени на раздумья, с ходу атаковал.

— Слушай, это ж явное отклонение от нормы — почти два года живем рядом и ни разу вместе в киношку не сбегали. Приглашаю.

— А что за фильм? — Манюшка изо всех сил старалась не показать свою радость. — Может, какой-нибудь…

— «В мирные дни». Сергей Гурзо играет. Ну, тот, что Сережку Тюленина в «Молодой гвардии».

— Да знаю… Отвернись, я встану.

Через полчаса они добрались до трамвайной остановки, где нужно было делать пересадку на троллейбус. Солнце еще не зашло, было тепло, и Николай расстегнул пальто — то самое, что побывало у Коморы.

— Давай заглянем в столовую, — предложил он как бы между прочим. — Я голодный, как стая волков. Время у нас еще есть… Тебе чего взять? — спросил он, когда они уселись за стол.

— Ну… стаканчик лимонада разве что, — ответила она таким тоном, точно собиралась еще и рыгнуть от сытости.

— М-угу… Значит, так, — сказал он подошедшей официантке. — Суп с фрикадельками, рыбу жареную и компот. Все два раза.

— Зачем ты? — вяло сказала Манюшка, когда официантка отошла. — Я же…

— Не люблю, когда во время еды мне в рот глядят. Не бойся: не съешь — я помогу.

Как не сдерживала себя Манюшка, а с ужином она управилась раньше Николая. Впору было набиваться к нему в помощники.

— Ты сегодня пришел в самое-самое вовремя, — сказала она благодарно, думая, что он не понимает скрытого смысла ее слов.

— Ну вот, хоть раз, — вздохнул он. — Завтра с утра приглашаю в Межвузовский ДК на областную выставку научно-технического творчества студентов. У меня свободный день.

После сеанса они шли пешком по улицам Днепровска и говорили о фильме. Когда вышли к парку, Николай спросил:

— Слушай, не прошвырнуться ли нам по аллеям, как порядочным? Время еще совсем детское.

Они погуляли по парку, потом сели на массивную, с решетчатой чугунной спинкой скамью. Рядом на столбе горел фонарь, и недавно зазеленевшие ветви молодого клена, что стоял тут же, отбрасывали на их лица ажурную колеблющуюся тень.

— Слушай, — после долгого молчания нерешительно заговорил Николай. — Может, не нужно тебе было… может… ну что тебе в авиации? Не для девушек это и вообще… — Он почувствовал, что Манюшка вся напряглась и, взяв ее руку в свою, другою начал легонько, едва касаясь, поглаживать. — Я ведь к чему? Ты после школы уедешь в училище, потом в часть. Ну, а я как же? При тебе? Проситься в армию, по месту твоей службы? А я не хочу быть военным.

Боясь, что она вспыхнет и, чего доброго, убежит, Николай охватил ее руками и только потом понял, что обнял. Манюшка не шелохнулась. Потрясенная, она некоторое время не могла выговорить ни слова. Наконец осторожно освободилась, сказала раздумчиво, словно вслушиваясь в свои слова:

— Что мне в авиации? Не знаю, Коль… — Доверчиво придвинулась к нему. — Был недавно у нас летчик, на Балтике воевал… Много рассказывал, но мне больше всего запомнился один случай. Они прикрывали «дорогу жизни». В мае сорок второго развернулись самые тяжелые бои. Ладожская флотилия загрузилась на восточном берегу и готовилась идти к западному. Оружие, продовольствие. Сам понимаешь, чем для ленинградцев были эти грузы — жизнь! И вот немецкая первая воздушная армия — шестьсот самолетов! — получила приказ во что бы то ни стало потопить эти корабли.

Манюшка устремила взгляд на вершину дерева, прищурилась, покусывая губы, словно вспоминая и одновременно грезя наяву. Николай смотрел на нее с удивлением: да что это с ней? Если бы не знал ее хорошо, подумал бы, что очень тонко, талантливо играет. Когда она снова заговорила, в голосе появилась хрипотца:

— Двадцать девятого мая в сумерках появилось полтораста пикирующих бомберов. Да еще, заметь, их прикрывали истребители. А у нас в то время оказалось всего пять самолетов. И наши летчики взлетели и пошли навстречу этой армаде. Представляешь?.. Фашисты шли четырьмя группами — три рядом, параллельно, а четвертая сзади. Наши распределились и ринулись на ведущих. И всех сбили, представляешь? — Голос ее зазвенел, ликуя. Глаза сверкали. У Вербака защемило сердце, как будто с каждым словом Манюшка отдалялась от него. — Не сворачивая, мы прошли через их строй. Фашисты отворачивали кто куда, натыкались друг на друга. Мешанина, хаос. А мы всей пятеркой вышли на четвертую группу. Сбили ведущего, остальных перемешали, рассеяли. Тут открыли огонь зенитчики. А мы развернулись и начали атаковать снизу. Они метались, как вспугнутые мухи. Один за другим поворачивали назад. Мы гнали их до Шлиссельбурга… — Манюшка смущенно засмеялась. — Извини, получилось: «мы пахали»… Примазалась…

— Я тебя понимаю, — мягко сказал Николай. — Но послушай — в каждой профессии есть свои герои. У нас в медицине, например…

— Ах, брось ты, пожалуйста! Летчики особые люди.

— Вот как? Значит, это тебя прельстило?

— Да нет… Ну, как ты не поймешь… Просто я… не могу уже не «примазываться» к авиации — к ее делам, к ее героям, даже, если хочешь, к ее беспорядкам… Я сердцем приросла ко всему этому. И уже не отодрать… Да что там… У нас ребята… бывает, что отчисляют по здоровью… так они рыдают втихаря, и были случаи — до самоубийства доходило. — Манюшка рывком встала. — Пошли, поздно уже.

Всю дорогу шли молча. И только когда начали прощаться у ее дома, Манюшка сказала:

— Ну, а насчет… ну, вот… как быть и прочее… так это ты уж сам выкручивайся. Ты мужик — тебе и голову ломать.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Четвертый взвод на заработках

На самоподготовке подписывались на заем. Полагалось по десятке с носа. Дошла очередь до Игоря Козина.

— Где думаете взять деньги, голубчик? — поинтересовался Лесин. — В прошлом году мы сделали вид, что вас у нас просто нет. Но это мы. А там… — Он показал пальцем в пол, имея в виду второй этаж, где располагалось руководство, — там замечают все. Почему в четвертом взводе неполный охват? Кто это учится на полном государственном обеспечении, а государству дать взаймы какой-то червонец не хочет?

Игорь сидел краснее кумача.

— Что ж я могу сделать, товарищ преподаватель? Мои доходы равны нулю. Ниоткуда ни копейки. Неоткуда.

— Ну, а сами заработать не пробовали? Подите на вокзал, потаскайте пассажирам чемоданы.

— В форме ВВС?

— Зачем в форме? Переоденьтесь в гражданское.

— У меня нет гражданских шмуток.

— Да, вы их продали и на эти деньги приобрели фуражку. Вот видите, как для себя — вы нашли выход, а вот для государства… Гражданское платье можете занять у товарищей, вот хоть у Гермиса.

А Гермис тоже сидел красный, не поднимая глаз. Он, как и все остальные во взводе, понимал, что Лесин обращается и к нему, но пока не впрямую — из тактических и воспитательных соображений: мотай на ус, голубчик, и угрызайся.

Да и все остальные чувствовали себя преотвратительно. То, что они, взрослые здоровые парни, подписавшись на заем, расплачивались родительскими десятками, у многих далеко не лишними, — это сомнительный патриотизм.

— Подумайте над этим. Даю вам неделю сроку, — сказал Лесин. Он поизучал еще с минуту Козина, поелозил своим неустойчивым боковым взглядом по хмурому лицу Гермиса и вышел.

Манюшка толкнула Игоря в бок.

— Слышь, а что? В самом деле, двинем на вокзал и будем таскать чемоданы. Переломимся, что ли? Вон Вовку еще возьмем, — кивнула она Гермису. — Поедешь с нами? Или слабо?

— Да пойми ты… — Лицо у Игоря перекосилось, как будто он хватил залпом стакан уксуса. — Мы тут поем: «Не всем дано летать», людьми себя чувствуем, и вдруг тебе: «Эй ты, ну-ка!» Лакей! Унизительно.

— А чего тут унизительного? — пожала плечами Манюшка. — Работа, как всякая другая. Я вам делаю работу, вы мне платите зарплату, вот и все. А насчет «эй ты!»… у тебя что, язык отсох? Можно ведь и ответить культурненько: «Закройтесь, пожалуйста!..»

— Фи, княгиня! — вмешался Трош. — Где только вы воспитывались? Быть лакеем у какого-то пузатого плебея для нее, видите ли, работа!

— Ну, конечно, какая же это работа? Унизительно, особенно для нас с вами, барон. А вот давать государству взаймы незаработанные деньги — не унизительно?

— Ну и что тут такого? — подал голос Бутузов. — Получил от родителей в личное пользование — значит, твои.

— Раз не тобой заработаны, — значит, чужие.

— Вирно каже, — вздохнул Мотко. — Брать у батькив на заем… охо-хо…

— Я в лакеи не пойду, хоть меня зарежь, — заявил Евстигнеев. — Уж лучше… ето… простынку толкну. А зачем мне две?

— А вот это видел? — Старшина Мигаль показал свой внушительный, не оставлявший надежд на сносную жизнь кулак.

В классе поднялся шум. Каждый спешил высказать и утвердить свое мнение. Только несколько человек — те, кто знал почти наверняка, что их завтра вызовут отвечать урок, или кто готовился исправить двойку, не участвовали в митинговании. Синилов, заткнув пальцами уши, читал учебник физики. Петя Ракович, стараясь перекричать всех, вслух учил стихотворение.

Уже ничего нельзя было разобрать в этой какофонии. И тогда у стола возник помкомвзвода. Сделав зверское лицо, грохнул кулаком по столу:

— Молчать!

С задней парты к нему пробирался Захаров. Шум мало-помалу стихал. На этом успокаивающемся фоне все назойливее били в уши истошные вопли Раковича:

Я ассенизатор и водовоз, Революцией мобилизованный и призванный…

— Эй, уймите этого ассенизатора! — крикнул Славичевский и несколько находившихся поблизости от Петра спецов тут же исполнили приказание, толкнув Раковича в левый бок и в правый и вдобавок ласково, но чувствительно смазав по шее. — Так вот, знаете, о чем мы думаем? — Он кивнул в сторону приближающегося Захарова.

— О второй порции за ужином, — раздались насмешливые голоса. — Это неинтересно — сами о том же мечтаем.

— Зачем нам знать твои печали? Кхе, кхе…

— А вот зачем. Мы считаем, что исполнять лакейскую должность, может, и подходяще для всяких там княгинь и баронов…

— За клевету на советских баронов получишь в ухо!

— А мы сыны батрацкие, нам такая работа не к лицу.

— Но и тянуть с родителей тоже не годится, — перехватил Захаров. — Посему предлагается потрудиться на товарной станции. Глядишь, и на заем заколотим, и свою лепту внесем в новую пятилетку. Плохо, что ли?

— Какой плохо — ве-ли-ко-леп-но! — пробасил Гермис. — Комиссар, зови Лесина.

Появившийся вскоре командир взял бразды в свои руки. Смахнув шум дирижерским жестом, начал отдавать распоряжения:

— Мигаль, вас я попрошу обеспечить взвод рабочим обмундированием и сухим пайком. Вы, Славичевский, организуйте своевременную явку к месту сбора, то есть к школе. Я договорюсь со станцией. Сейчас мне нужно знать, сколько человек выйдет на работу. Поднимите руки, кто не сможет.

— Хиба е серед нас такий дурень?

— Оказывается, есть, — оглядев класс, сказал Лесин. — Я вас слушаю, Синилов.

— Я в воскресенье занят.

— Что ж, дело добровольное. Только весь взвод в ногу, как говорится, а вы…

— Не могу.

Утро обещало солнечный день. С каждой минутой становилось все теплее. Быстро испарялась роса с густой травы во дворе спецшколы, влажная бетонная дорожка на глазах светлела. Небо было чисто, без единого перышка и клочка ваты, яркая и сочная голубизна слепила.

— Я уверен, друзья, что нам удасться заставить босса пойти на уступки, — сказал Игорь Козин, приблизившись к группе ребят у калитки. — Он напуган забастовкой.

Крепкий, широкогрудый, в старой солдатской гимнастерке, заправленной в такие же бэу штаны, он изображал сейчас иностранного докера. Для большего сходства Игорь надел взятый напрокат у Захарова синий берет (так стала именоваться заношенная кепчонка после того, как от нее оторвали козырек).

Через сквер к школе стремительно неслась щуплая фигурка Лесина.

— Председатель профсоюза портовых грузчиков возвращается от предпринимателя, — сказал Захаров.

— Судя по его бодрому и задиристому виду, босс получил нокаут, — подхватил Игорь.

Лесин действительно сообщил, что всё улажено.

Закоулками в проходными дворами они довольно быстро добрались до товарной станции. Преподаватель ушел в контору, а ребята разместились на бревнах, сваленных неподалеку. Гермис затянул песню и, встав перед товарищами, энергично замахал руками и замотал головой — дирижировал. Жесткие темно-каштановые волосы на его голове смешно торчали во все стороны.

— А, хав ду ю ду! — воскликнул Захаров, прерывая пение. — Кто к нам пожаловал!

Раздался торжествующий вопль двадцати с лишним глоток.

— Прогнала? — сочувственно поинтересовался Игорь.

Ленька скривился, как от зуба.

— Что за человек, черт ее подери! Договорились — поедем на весь день на Днепр, а она как пронюхала про наш воскресник, все отменила и меня турнула сюда.

— Молодец! Предвижу: еще немного — и мы пойдем ходатайствовать, чтобы она заменила тебя в нашем взводе.

Синилов покраснел и отвернулся.

Подошел Лесин и повел взвод к пульмановским вагонам, груженым лесом. Разбившись на две группы, с энтузиазмом принялись за работу.

Когда скатили на землю первые бревна, которые приходилось брать на вытянутые руки и перебрасывать через борт на наклонные направляющие, Лесин, снизу наблюдавший за работой, закричал:

— Внимание, товарищи!

Ребята выпрямились и уставились на него.

— Бревна откатывать подальше! Пусть двое слезут и откатывают!

У ребят имелся другой план, но спорить было неудобно. Работали без разговоров и шуток. Слышались только команды Славичевского и Мигаля:

— Берись за концы! Взяли! Раз-два!

Да изредка подавал голос хозяйственный Евстигнеев:

— Осторожнее, братцы! У нас в Днепровске дерево наравне с металлом идет!

Лесин же то и дело давал о себе знать:

— Внимание, товарищи! Соблюдайте осторожность. Бревно не скатывать до тех пор, пока не будет сигнала снизу!

— Да, много мы так наработаем, — проворчал помкомвзвода и обратился к Лесину: — Товарищ преподаватель, у вас дома, наверно, срочные дела, а мы вас отрываем.

— Ничего, ничего, голубчик, — успокоил его Лесин. — Не бойтесь, я вас не покину.

Солнце жарило все сильнее. Ребята разделись до пояса, и их красноватые от первого загара тела лоснились, словно облитые подсолнечным маслом. Побаливали мышцы рук и ног, ныла поясница, но уже захватил, втянул в себя трудовой ритм, объединил силы, слил воедино; казалось, что и взмах рук — единый, и выдох — единый.

Манюшке было так, будто она вместила в свои мускулы всю эту огромную общую силу и бросает бревна, как соломинки. Радость и гордость распирали ей грудь.

Видимо, и все чувствовали то же самое. Когда командир подал команду идти на обед, ребята оказались не готовыми к ней: кидали и кидали лесины, пока старшина и помкомвзвода не произнесли, каждый в своем вагоне, полувопросительно-полуутвердительно:

— Ну что, рубанем, братва?

Пока мылись у недальней водопроводной колонки, делили хлеб и консервы, Лесин сходил к ближайшему киоску за свежими газетами. Не мог же он допустить, чтобы воскресник прошел без духовной пищи.

— Внимание, товарищи! Прошу всех поближе ко мне!

Ребята кто сел на бревна, кто растянулся на траве.

Преподаватель натренированным оком прошелся по газетным полосам.

Тревожной напряженной жизнью жила планета. Правительству США вручена нота Советского правительства об американском проекте мирного договора с Японией. Правительство Мосаддыка, национализировавшее Англо-иранскую нефтяную компанию, отбивалось от нападок Англии. В Корее американцы и лисынмановцы с жестокими боями медленно продвигались на север.

— Между прочим, — заметил Лесин, закончив чтение очерка о корейском герое Со Мун Чоре, — наша литература героически сражается в Корее. Рекомендую, товарищи, посетить выставку в областной библиотеке. Называется «Книги-герои». Там вы увидите «Молодую гвардию», «Повесть о настоящем человеке», «Как закалялась сталь» на корейском, китайском, вьетнамском языках, пробитые пулями, залитые кровью. Вот вам материал для сочинения на свободную тему на госэкзаменах.

— Литература… ето… что! — воскликнул Евстигнеев. — А вот наши «миги» дают там копоти — это да!

На последнем занятии по истории авиации майор Кудрин как раз рассказывал о «мигах», больше всего о последней модели — Миг-пятнадцатом, первом реактивном самолете в советской авиации, и спецы буквально влюбились в эту машину.

— Американские сверхкрепости В-29 пускаются… ето… наутек, стоит только появиться «мигам», — рассказывал взахлеб Евстигнеев. — Да не всегда удается удрать — несравнимые скорости. Реактивные истребители «Шутинг стары» тоже не выдерживают конкуренции. Вот, например, в ноябре прошлого года было: «Шутинг стары» гнались за корейскими «мигами». «Миги»… ето… оторвались, развернулись против солнца, вернулись на большой высоте и всех американцев — ду-ду-ду! — сбили. Это, между прочим, был первый воздушный бой между реактивными самолетами. Теперь американцы против Мига выставили «Сейбр». Машина в общем хорошая. Шесть пулеметов, прицел лучше, чем у нашего. Но Миг все равно сильнее. У него три пушки, превосходство в высоте на целых три километра, живучесть… потрясающая. Сто пробоин, а ему нипочем. Было даже: сел с перебитым управлением.

— И все-то он знает! — воскликнул Славичевский. — Слушай, мы с тобой одни газеты читаем, а этого не вычитали. Откуда сведения? Сорока, что ли, на хвосте принесла?

— Дорогой мой, у меня же… ето… папа — ас, — несколько снисходительно напомнил Евстигнеев.

Манюшка подтолкнула Васю локтем.

— На «мигах» будем летать, понял? — Она вся светилась и сияла, как надраенная асидолом спецовская пряжка.

Лесин объявил конец перерыва и опять начал давать ценные указания: кому куда стать, как соблюдать технику безопасности. Ростик не выдержал и снова предложил ему идти домой: дальше они и сами уже справятся. Преподаватель было заупирался, но тут его начали упрашивать все, и он не без горечи сказал:

— В общем так: мавр сделал свое дело — мавр должен уйти.

— Ну что вы, товарищ преподаватель, — успокоила его Манюшка. — Нам действительно жалко вашего выходного дня. Тем более, что мы ведь давно уже большие. Ей-богу, правда.

Лесин внимательно посмотрел на нее, обвел медленным взглядом ребят, раздумчиво пожевал губами.

— Гм, пожалуй.

Работу закончили поздно вечером. Устали зверски, но настроение было праздничное.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Последний звонок. Только в истребительную! Не всем дано летать. Прощания

Чем ближе к концу учебного года, тем быстрее бежало время. Казалось, только вчера снег превратился в грязь, грязь — в пыль, зазеленел двор спецшколы, набухли и полопались почки на деревьях, покрылись молодой листвой и нежно-розовыми цветами яблони по сторонам цементной дорожки, что вела от калитки к крыльцу. И вот, словно гром с ясного неба, грянул последний звонок.

После пяти уроков батальон был выстроен четырехугольником во дворе. В середине — офицерско-преподавательский состав. Начальник спецшколы Пятериков в военной форме, которую он надевал только по парадным случаям, отделился от толпы и остановился лицом к шеренгам первой роты. Волнуясь, заговорил:

— Сейчас для вас, ребята, прозвенит последний школьный звонок и вы навсегда распрощаетесь со школьной партой. Перед вами открывается трудная дорога — дорога в небо. Из всех прилагательных, которые можно было бы употребить со словом дорога — почетная, благородная, блистательная, я выбрал одно — трудная. Вот на это вы и настраивайтесь, чтобы всегда быть на уровне требований, которые предъявляются к защитнику Отечества, квалифицированному военному летчику… Летите, дорогие наши соколята, и когда настанет ваш час, прикройте Родину надежным воздушным щитом!

Начальник вернулся на свое место и сразу же, как только он, а вслед за ним все офицеры взяли под козырек, раздалась барабанная дробь. От правого фланга первой роты отделился старшина Мигаль со знаменем школы в руках в сопровождении двух рослых, под стать ему, спецов. Чеканя шаг, они пошли вдоль строя, а от правого фланга второй роты навстречу им двинулся так же парадно старшина Зубарев в сопровождении двух плотных, среднего роста, под стать ему, крепышей.

Состоялась церемония передачи знамени.

На крыльце появился начальник учебной части Павел Александрович Дубков. Лысая его голова забликовала на солнце. Он торжественно поднял вверх, всем напоказ, звонок и начал яростно трясти его.

— Первая рота, смирно! — раздалась команда майора Кудрина. — На последний урок шагом марш!

Оркестр грянул «Прощание славянки», и первая рота под рукоплескания своих младших собратьев поплыла к крыльцу.

Хотя звонка из-за музыки совсем не было слышно, Дубков продолжал истово звонить и, не вытирая набегавших на глаза слез, сердито бормотал:

— Кровь в жилах останавливается, когда смотришь на этих разгильдяев… Волос дыбом встает…

Последним уроком в четвертом взводе была химия. Павел Ефимович с преувеличенно деловым и недовольным видом покрикивал:

— Вы что это не слушаете? Я вот возьму и двоек наставлю, не погляжу, что последний урок.

— Двойки — они ведь тоже оценки, — покашливая, ответил ему Архимед. — И не самые плохие.

— Да-да, то-то вы все за ними гонялись. Вон Захаров, Гермис, Желанов, Доманова… Э, да ваших отличников скоро и не перечислишь… Ты и сам, Архимед… Что ж, ребята, от души поздравляю. Молодцы! В моем взводе тоже неплохие показатели. Дышим вам в затылок.

Урок прошел быстро, и впервые ребята пожалели об этом. Оставшись одни в классе, они вдруг осознали, что школа кончилась навсегда и в туманном будущем они еще не раз вспомнят о ней.

— А знаете, хлопцы, — сказал Мотко таким тоном, будто сообщал неслыханную новость, — майор и Батя плакали, як мы пишлы пид марш. Николы не повирыв бы, як бы сам не побачив.

— А ты не видел, как заливался слезами капитан? — наморщив нос, спросил Захаров. — И при этом все глядел на тебя. Кому ж теперь он будет лекции читать?

Манюшка сидела вся истерзанная какими-то непонятными безжалостными чувствами — ей хотелось то плакать, то обнимать и целовать всех подряд.

— Ребята! — наконец не выдержала она. — Знаете что? Давайте провозгласим пятнадцатое мая днем четвертого взвода. Будем отмечать, а после окончания училищ соберемся на свой съезд.

— Вот это верно! — зашумели все. — Этот день не пройдет без следа! — Качать Мария! — Ур-ра!

— Княгиня, ручку! — подскочил к ней Барон, взял ее ладошку и, жеманясь, церемонно поднес к губам.

— Ах, барон, какой вы душка! — Манюшка бросилась ему на шею и расцеловала в обе щеки.

Теперь всем взводом собирались только трижды в день — к завтраку, обеду и ужину. В остальное время по группам готовились к выпускным экзаменам.

Но вот позади и экзамены. Больших сюрпризов они не преподнесли. На кого «грешили», что станут медалистами, — те ими и стали. Манюшка, не раз заявлявшая, что «академиком» быть не собирается и потому за медаль нос квасить не станет, отчаянно пижонила: брала билет первой и садилась отвечать почти без подготовки. Однако не только ни разу не срезалась, но даже не покачнулась.

По окончании экзаменов во взводе выпустили молнию, в которой, в частности, был помещен Манюшкин профиль и анонимные вирши внизу:

Сколько наших хороших парней Довела до трагедии личной. Что поделать — в активе у ней Все «отлично», «отлично», «отлично».

Но сочинитель ошибся: ему еще не были известны оценки за письменные работы. Манюшка все-таки была наказана за пижонство: сочинение она настрочила за полтора часа, сэкономив четыре с половиной «для отдыха и наслаждений», как следует его не проверила и проглядела ошибку, за что и получила четверку. В результате ей выгорела только серебряная медаль. Честно говоря, это неожиданно для нее самой щелкнуло по самолюбию, хотя фактически ничего не меняло: и серебряная медаль давала право на поступление в академию без экзаменов.

Гораздо больше сюрпризов — в основном неприятных — преподнесла медицинская комиссия. Война, годы напряженной учебы и другие индивидуальные обстоятельства сказались кое у кого на здоровье. И вот — мечтал парень стать летчиком, а у него обнаружили скрытое косоглазие, что имеет значение только для авиации, или маленько подкачал слух, или сердце бьется не совсем так, как положено, и его посылают в авиатехническое училище — учиться на «презренного технаря». Не всем дано летать.

Но самая горькая беда свалилась на Игоря Козина. Комиссия признала его негодным не только к летной, но и вообще к военной службе: нашли какой-то очажок в легких. Видно, пребывание в баронском поместье — недоедание, побои, ночёвки в холодном сарае — даром не прошло.

Для Игоря удар был неожиданным: ежегодно проходил медицинские комиссии — и ничего, считал себя здоровым крепким парнем, был чемпионом города по боксу в своей весовой категории. Правда, медики каждый раз что-то там писали в карточке после просвечивания рентгеном, но записи эти были непонятны и, главное, никаких последствий не влекли. Он не придавал им значения. И вот — на! Как-будто невидимый «господин воспитатель» Жаба добрался-таки до его мирного житья и треснул, как когда-то, палкой по голове. Выйдя из кабинета, где ему объявили заключение медкомиссии, Козин остановился у окна в коридоре и бессмысленно стал таращиться на город, лежащий внизу. В голове шумело, как будто его и впрямь ударили по голове.

Вскоре вокруг него уже топтались несколько спецов — одни ждали своей очереди в кабинет, другие присоединялись, выходя оттуда.

— В чем дело, Игорек? — спросил Захаров. — Ты помертвел, как труп.

— О, пустяки, — стараясь взять обычный легкий тон, откликнулся Игорь. — Меня всего лишь маленько… вышибли из авиации. Рожденный ползать летать не может…

— Ну, а все-таки, что… — вступил Гермис, но Козин его перебил: — Ценю ваши искренние намерения помочь, о други. Помните, как мы лихо выполнили роль сводни в конфликте Блондина-брюнета с его Шурочкой? О, незабываемые мгновенья! Но мой случай безнадежен. Легкие не вылечишь ни сочувствием, ни, как тогда, активными интригами. А засим желаю здравствовать.

Ни на кого не глядя, он выбрался из толпы и быстро пошел прочь. Ребята молча переглянулись. Помочь ничем было нельзя и все чувствовали себя виноватыми.

— Ну-ка, я… — невнятно произнесла Манюшка и пошла за Игорем.

Вася Матвиенко разлетелся было за ней, но Захаров придержал его за рукав: не мешай.

Когда Манюшка прибежала в общежитие, Игорь ничком лежал на постели, как был, в обмундировании, свесив обутые ноги. В огромной комнате теснились двадцать кроватей, подавляющее большинство их были пусты — вторая и третья роты уже отбыли в лагерь.

Увидев Манюшку, Козин скривился.

— Слушай, Марий, неужели спецуха за два года вытравила в тебе всякое представление о такте, чуткости? Ты же не мужик! Я сейчас не хочу никого видеть. Зачем ты пришла? Помочь? Не можешь. Утешить? Не нуждаюсь. Не люблю утешителей. Луку вместе клеймили — помнишь, когда проходили «На дне»?

— Луку клеймили правильно. — Она прошла в комнату и села на пустую кровать напротив Игоря. — Но утешение человеку иной раз требуется.

— Какое к черту утешение? Мне хребет сломали, пойми! Я уже не человек!

— Это неправда. Тебя долбанули по кумполу, и в голове сильно зазвенело — вот и все. Звон пройдет — и ты снова прежний человек.

— Чужую беду руками разведу. Интересно, как бы ты чувствовала себя на моем месте?

— Так же, как и ты. И ты должен был бы прийти ко мне и сказать: «Послушай, жизнь продолжается. Надо жить. Потому что жизнь важнее и выше всего. Даже авиации».

— Слушай, зеленоглазый брат мой, а что же ты все время распиналась в любви к авиации, что без нее тебе жизни нет и прочее… Заливала? Пыль пускала в глаза?

— Нет. Отними у меня авиацию, я тоже буду мучиться, как ты. Но рук не опущу и друзей взашей не погоню. Буду жить. И работать. Ведь работа наша не только нам нужна, но и… не нам. Другим. Вспомни-ка: в войну голодные и холодные, о чем мы мечтали? Разве об авиации? Жить и работать. Это, я думаю, главная мечта человека. И ее никто не может отнять. Кроме смерти. Но об этом же речи нет… Знаешь что? Пошли к нам. Подключим Марийку и втроем покумекаем, как быть дальше.

— Только этого не хватало! Марийке нужен летчик, а не…

— Да? Это она тебе говорила?

— Это и так ясно. Мы их завлекали своими крапами и клешами, они и любили нас за крапы и клеша.

— В таком случае грош цена и вам и вашим подружкам… А все-таки попытаем — может, Марийка немного лучше, чем ты о ней думаешь.

— Слушай, Марий, — после непродолжительного молчания сказал Игорь со злостью. — Ты, наверно, забыла, что я боксер. Иди потихоньку с миром. У тебя-то все хорошо будет.

Манюшка встала.

— Отдыхай. А вечерком в киношку сбегаем. Заходи за нами. Зайдешь? Зайдешь, понял? Я послезавтра уезжаю — навсегда. И если ты…

— Ну, ну, старина, — проворчал Игорь. — Не такой уж горький я пропойца…

Когда Манюшка рассказала Марийке обо всем, та пригорюнилась:

— Значит, теперь ему нельзя ходить в форме? Яка жалость! Форма у вас красивая. Я, бывало, иду рядом с ним и чувствую себя прямо-таки генеральшей. Но зато теперь-то он наверняка мой будет. — Она бросилась Манюшке на шею и, смущенно улыбаясь, жарко прошептала ей в ухо:

— Ой, если б ты знала, як я за него замуж хочу!

«Что поделаешь, Игорек, — горько подумала Манюшка. — Видно, так на роду тебе написано — быть первым сбитым летчиком из четвертого взвода».

— Не торопись, — сухо сказала она Марийке. — Вам обоим еще учиться надо.

Перед распределением Манюшке пришлось выдержать две атаки: сперва Гермис, а потом Захаров убеждали ее, что нельзя упускать возможность поступить в академию. Ведь академия — это… академия! Особенно давил Гермис. Каких только доводов не приводил, какие только не сулил перспективы! Манюшка в конце концов взвилась:

— Слушай, Володька, чего ты пристал, как банный лист? Целуйся ты сам со своей академией! Мне она даром не нужна.

— Я не могут видеть спокойно, как ты делаешь грубейшую и нелепейшую ошибку в своей жизни. Ведь от твоего нынешнего выбора зависит судьба.

— Только истребительная авиация! — топнула ногой Манюшка.

У Гермиса затосковали глаза, печальными трещинками взялся лоб.

Захаров действовал более тонко.

— Давай, Марий, поговорим, как медалист с медалистом. Посоветуемся, куды бедному хрестьянину податься.

— Мы же давно решили: только в «стрэбки», — напомнила Манюшка.

— Но мы ж не знали, что пролезем в медалисты. А коль пролезли, наши обстоятельства меняются. — И он под видом «совета» очень хитро и ловко начал уговаривать Манюшку податься в академию. Получив твердый отпор, горестно покачал головой:

— Чует мое сердце — локти грызть будем.

На комиссию вызывали по алфавиту. Каждый выходящий, не ожидая вопросов, докладывал однокашникам:

— Бомбардировочное.

— Ейск, истребительное.

Гермис, выйдя, не сказал ничего, и его не стали спрашивать.

Манюшке, когда она вошла в комнату, где заседала комиссия, задали вопрос:

— Конечно, в академию?

— Никак нет, хочу в истребительное.

Председатель начал было говорить, что ей как девушке… Манюшка вспыхнула и перебила:

— Это здесь ни при чем.

Вмешался майор Кудрин:

— Переубедить ее невозможно, товарищ полковник. Лучше и не пытайтесь. Она из тех самых, о которых еще Некрасов писал: втемяшится в башку какая блажь — колом ее оттудова не вышибешь…

— Эх, товарищ майор, — укоризненно сказала Манюшка, — воспитывали меня, воспитывали любить авиацию, а теперь говорите — блажь.

Кудрин покраснел, а полковник рассмеялся:

— Скучно вам без нее будет… Ну, ладно, в Унзен, в истребительное, поедете?

— Так точно!

Захаров, выйдя, сообщил как-то вызывающе, в упор глядя на Манюшку:

— Унзен, истребительное.

А Матвиенко произнес те же слова так, словно подчеркнул: конечно же, о чем и спрашивать.

Манюшке надо было съездить еще на Стахановский поселок, и она начала прощаться с ребятами. Матвиенко следовал за нею по пятам. Захаров куда-то исчез. Они подождали его, подождали и пошли — время поджимало. Уже когда вышли во двор, услышали:

— Марий! Васька!

Толик стоял на третьем этаже у раскрытого окна.

— Ну, до встречи, Марий! Бывай здоров, друже! Архимед, бывай здоров! Не поминайте лихом, братцы! Я все-таки в академию!

Он сцепил в рукопожатии ладони и потряс ими. Друзья ответили ему тем же.

Отойдя десяток шагов, Манюшка вдруг резко остановилась и оглянулась. Как будто что-то толкнуло ее в сердце: простились навсегда! (Предчувствие не обмануло ее: потом пути их никогда больше не сошлись).

Потрясенная, она спускалась вместе с Васей через сквер к проспекту Калинина, на трамвайную остановку. Матвиенко тем временем все пытался завести разговор:

— Мне говорят: «Поезжай в академию». — Хочу в истребительное. — «Ну, тогда в Ейск». — Нет, только Унзен. — «Да что вам Унзен? Здесь ближе» и еще что-то такое. Я: нет и нет. Не мог же я им сказать, что мы… кхе, кхе… договорились вместе.

«Что-то я не помню, когда договаривались, — мелькнуло в голове у Манюшки. — Неужели и Архимед в интриги ударился?»

— Ну, давай, Вася, лапу, — сказала она, когда вышли к трамваю.

— Да я мог бы… с тобой… Делать все равно нечего.

— Нет, знаешь, у меня там дела сугубо личные, так что…

На поселке Манюшка пробыла полдня. Николай не отходил от нее ни на шаг, и все пытался улучить момент, чтобы погладить ее руки, обнять.

— Ничего, не навечно расстаемся, — повторял он. — Закончим учебу — встретимся. Я к тебе приеду.

Манюшка была тиха и задумчива. Она была счастлива.

А вечером, провожая ее к трамвайной остановке, он будто нечаянно спросил:

— Близкие друзья, конечно, с тобой едут?

И по тому, как вдруг напряглось его лицо, как затаился он, ожидая ответа, она поняла, что его давно томил и мучил этот вопрос.

— Ну… по крайней мере один, — честно ответила Манюшка.

Больше Коля не проронил ни слова.

— Он мне действительно друг — и не больше, — сказала Манюшка. — Пиши чаще.

— Да что писать, — пожал он плечами. — У тебя же друг рядышком…

Чуть не плача, она пожала ему руку, вошла в вагон и стала на задней площадке. Выглянув, увидела его удаляющуюся фигуру, поникшую, какую-то всю разбитую. Жалость к нему и к себе прошила сердце. И — обида. И кто его знает, что еще — мучительно болючее.

По лицу ее текли слезы. «Кто-то из нас набитый дурак, — думала она, тихонько всхлипывая. — А скорее всего — оба».

Ссылки

[1] Крап, краб — так в авиации и на флоте называли кокарду.

[2] «Черная вдова» — название типа американских самолетов.

FB2Library.Elements.ImageItem

FB2Library.Elements.ImageItem

Содержание