Четвертому взводу вручили переходящее Красное знамя за второе место в школе по успеваемости. Вообще-то фактически он был первым, но на первое место не потянул — кое у кого имелись троечки.
Знамя вручили на общешкольном собрании, а после Лесин приказал собраться в классе на свое, взводное.
— Все положенные торжественные и хвалебные слова сказаны, а теперь давайте-ка, голубчики, поговорим без фанфар.
Взяли в оборот Троша, Евстигнеева, Сурдина, Бутузова — тех, у кого тройки редко вытеснялись четверками. А в конце собрания Захаров невинно обратился к Манюшке:
— Марий, не будешь мне чупрыну драть?
Та, ничего плохого не ожидая, улыбнулась и пожала плечами.
— Я вот о чем. Мы ругаем троечников, и правильно. Если они хотя бы половину своих трояков поменяют на четверки, мы сразу вон куда шагнем! Но у нас есть и еще один резерв. У некоторых товарищей среди пятерок и четверок затесалась одна троечка, и они ее терпят. Например, у Мария по физкультуре. Неужели он тебя не кусает, этот трояк?
Манюшка покраснела, глянула отчужденно. Она привыкла давать сдачи, но сказать было нечего, а пристыженно моргать глазами — не в ее обычаях, поэтому Манюшка не придумала ничего лучше, как достать из парты «Историю одного города» и демонстративно углубиться в чтение.
Захаров иронически сморщил нос, Лесин насмешливо хмыкнул — и этим ограничились, пощадив ее самолюбие.
По-разному реагировали на критику троечники. Бутузов, бодрым и деловым голосом отбарабанив положенные обещания, вернулся на свое место и продолжил послание к девочке, с которой познакомился вчера в парке.
Борис был щеголем и франтом. Кокарда и пуговицы на нем всегда сияли, стрелки клешей поражали всех остротой и прямизной.
Капитан Тугоруков был доволен блестящим внешним видом Бутузова, хотя и догадывался, что не только службы ради наводился этот лоск и шик. Но ему и в голову не могло прийти, что не столько службы ради. Процентов девяносто «вины» за такой исправный внешний вид ложилось на днепровских девочек, нежнейшим и преданнейшим воздыхателем коих был Борис Бутузов. Каждую свободную — а если удавалось, и несвободную — от службы минутку он проводил у них. У Бориса было миловидное румяное лицо, он поднаторел в подходах и объяснениях и потому заслуженно пожинал лавры победителя. Успехи его на амурном фронте, само собой, оборачивались неудачами и поражениями на фронте учебном…
Командир взвода, любивший давать характеристики, посмотрел на безмятежное лицо Бориса, горестно пожевал губами и изрек:
— Человек, который мило улыбается и ничего не делает.
Сурдин разразился бессвязной и путаной речью. Поднатужив ум и вникнув, можно было догадаться, что парень жалуется на обилие и сложность разных наук в спецшколе — сколько на них времени зря теряется! Некогда, мол, заниматься единственным мужским делом — гимнастикой…
— Темна вода во облацех, — вздохнул Лесин. — Придется подвергнуть вас отлучению от тренировок. Первым делом, голубчик, в школе все-таки «самолеты», то есть в данном случае учеба.
У Троша, когда он вышел к столу, был похоронный вид. Барон заявил: он пришел к выводу, что неспособен к некоторым наукам — так уж распорядилась природа, а с нею не поспоришь. Придется подать рапорт об отчислении из школы.
Ход был сильный — всякие вопросы, требования и обличения отпадали: человек уходит, так чего толочь воду в ступе? Впору было прослезиться.
— Лень, голубчик, вас заела, — безжалостно констатировал командир взвода. — Не думайте, что мы разлетимся вас уговаривать. Или беритесь за дело, или завтра подавайте рапорт… нет, сегодня же! Лодырь этакий!
Барон отступил в свои камчатские владения весьма сконфуженный.
Попытался разжалобить товарищей и Женечка Евстигнеев.
— Я часто болею, ребята, — заговорил он тихо и проникновенно. Его тонкая шея и бледное лицо взывали к состраданию. — Потому и… ето…
— Зачем же пошел в спецшколу? — спросил Славичевский. — Больные в авиации не нужны, неужели не знал?
— А ты не тронь… ето… Я на аэродроме родился, на аэродроме и помру!
— Ну, голубчик, если вы за этим пошли в ВВС… — засмеялся Лесин. — Короче, когда исправите тройки?
— Ну, я… ето… приму меры.
— Какие меры?
— Я сказал приму меры — и приму! И не садитесь мне на хвост!
Женечка действительно принял меры — назавтра на уроках его не было. Через своего дружка Бутузова он сообщил помощнику командира взвода, что болен. После обеда Славичевский созвал военный совет.
— Я узнавал в санчасти: Болящая Евгения записан в книгу больных — повышенная температура. Но мы-то знаем — сачкует. Как запахнет жареным, так у него сразу температура.
— Умелец! — презрительно бросил Захаров. — Не нанести ли нам ему визит? Как ты думаешь, Марий?
Манюшка глянула на него исподлобья: ишь, мириться лезет! Но тут же прямая ее натура взяла свое: а чего зря губы дуть? Он что, неправду вчера сказал? Или не знает весь взвод, что ты частенько смываешься с физо, чтоб не схватить двойку. Чем же ты отличаешься тогда от Женечки?
— Чего меня спрашиваешь? — угрюмо проговорила она. — Я и сама такой же сачок.
Захаров, Славичевский и Женечкин командир отделения Трош деликатно засмеялись: мол, шутить изволят.
— Надо спросить Бутузова, — сказала Манюшка, благодарно оценившая эту деликатность. — Может, Евстигнеев и вправду температурит.
Подозвали Бориса. Выслушав вопрос, он весь запунцовел. Нежное, со вздернутым носом лицо его стало совсем девичьим.
— Болеет. Температура. Лежит, — залепетал он. По виноватой улыбочке и бегающим глазам было ясно — врет. И почему врет — тоже было ясно.
— Ты от кого прикрываешь? — рявкнул Славичевский. — Мы тебе кто? Ну-ка, выкладывай правду! А не то салазки загнем!
— Салазки в любом случае, — сказал Барон. (Рапорт он, конечно, не подал.) — Чтоб знал, кому верность хранить.
— Ну, днем в постели. Читает или спит. Вечером к Неллочке. Песенки поет. Любовные.
— Ты ему не подтягиваешь? — съязвил Захаров. — Прекрасно спелись, как погляжу.
К Евстигнееву нагрянули утром перед занятиями. Женечка пребывал в безоблачном расположении духа и в том сладком полудремотном состоянии, когда мысли плывут не задевая и не царапая, когда можно открыть глаза, а можно и не открывать, когда уют теплой квартиры навевает грезы и думы, даже отдаленно не родственные ни продольным колебаниям, ни химически чистым реакциям. Вечера, проведенные у Неллочки, искупали будущие неприятности, которые навалятся, как только Женечка решит, что температура упала и пора приниматься за «хвосты». Да не впервой! В конце концов все благополучно завершится — троечкой в четверти. А ему больше и не надо: в академию он не собирается, его мечта — летать… Сегодня он опять поедет к Неллочке, и завтра, и послезавтра. Четверть длинная, от Лесина и Тугорукова надежно защищает запись в книге больных.
Белый котенок Сахарок прыгнул Евстигнееву на грудь и стал крутиться в погоне за своим хвостом. Женечка повел пальцем перед розовым носиком — Сахарок нахохлился, пригнулся и цапнул лапкой за палец.
В этот момент и втиснулись в комнату спецы, предводительствуемые помкомвзвода и комсоргом. Внезапно ослабевшей рукой Евстигнеев сбросил на пол меньшого братца, полузакрыл глаза и, тяжело дыша, облизнул пересохшие губы. Хотел застонать, но передумал, боясь переборщить. Ребята остановились у двери, поглядывая друг на друга, приложили пальцы к губам — ш-ш-ш.
Вперед вышел Игорь Козин. Лицо его выражало крайнюю степень сочувствия. На цыпочках он приблизился к постели и, склонившись над болящим, положил руку на лоб, потом пощупал пульс, покачал головой и трагическим шепотом сообщил:
— Его съедает жар! Намочите полотенце. Ради бога, быстрее!
Манюшка, сдерживая смех, сняла полотенце со спинки кровати, обильно смочила его под краном на кухне и поднесла Игорю. Когда вода залила Женечкино лицо, парень не вытерпел и, сбросив со лба полотенце, заорал:
— Иди ты… ето… к черту! Ну, чего надо?
Ребята захохотали, а Игорь, закатив глаза, начал сокрушенно и укоризненно увещевать Женечку вкрадчиво-елейным голосом Иудушки Головлева:
— Ах, ах, какие нехорошие слова говоришь ты, братец! Мы тебя все так любим. Вот проведать пришли перед смертью, а ты… ах, ах! Не простит тебе бог на том свете, ох, не простит! А мы тебя прощаем. Хоть и неласков ты с нами, и обманываешь. Строптив и лжив ты, братец, а бог-то — он все видит. — Игорь цокал языком, покачивал головой, воздевал руки. — И что это ты, братец, болеть надумал? Нехорошо, грешно. А ты встань-ко да молодцом по комнате — трюх, трюх! Ан все и пройдет. Встань-ка, встань, братец!
С этими словами Игорь и Манюшка подняли отчаянно сопротивляющегося Женечку. Захаров и Славичевский надели ему брюки, Мотко и Гермис облачили в китель. Другие держали наготове шинель, шапку, книги. Евстигнеев пытался вырваться, но, поняв, что сила солому ломит, закричал:
— Да я ж… ето… больной! Не имеете права! Запись есть!
— А ты будь паинькой, — уговаривал его Игорь — Трюх, трюх. Помаленьку да полегоньку, ан глядь — уже и в школе!
Когда Женечку водрузили в классе на его место, он жалобно заныл:
— Я ж пар нахватаю, братцы! Ничего ж не учил!
— А ты крепись, братец, — посоветовал Иудушка-Козин. — Бог — он справедлив. За липовую температуру взыщет маленько с тебя, нечестивца. Но — он терпел и нам велел.