После экзаменов вторая и третья роты (теперь они стали первой и второй) уезжали в летний лагерь. Но не в полном составе. В городе оставалась большая группа спортсменов — готовиться к республиканским соревнованиям. В их числе был и Захаров. Он приехал на вокзал проводить товарищей, подошел к ребятам из четвертого взвода, толпившимся на перроне, стал прощально пожимать руки. Увидев Манюшку, вытащил ее из толпы за рукав, скороговоркой пояснив:

— Надо передать своему заму комиссарскую власть, должен секретно молвить золотое слово.

Они медленно пошли вдоль вагонов.

— Ну-с, товарищ римский полководец Марий, не поминай лихом. Постараюсь заскочить в лагерь денька на два. Надеюсь, встретите с оркестром.

— Даже и не сумлевайтесь, Анатолий Иванович, — почтительно наклонила голову Манюшка.

Паровоз просвистел отправление.

— Ну, давай лапу.

— А где ж ваше золотое слово, секретно сказанное, товарищ комиссар?

Вагоны дернулись и медленно поплыли мимо.

— Вздохните иногда по оставленным друзьям, а уж мы… — Голос его дрогнул. — Эх, жисть наша поломатая! Ладно, беги. — Толик ласково провел ладонью по рукаву ее гимнастерки и подтолкнул к поезду.

В вагоне было жарко и весело. Согласно и мощно лилась песня:

В дорогу далекую, В небо высокое К звездам наш полет.

Манюшка стояла у открытого окна и смотрела на пробегающие мимо городские кварталы… пролеты моста… заводские трубы… проплывающие сады, поля… села на горизонте…

— Юность веет страстным ветром мая, — На борьбу зовет и манит вдаль, —

произнес рядом знакомый голос.

Она задумчиво покивала головой. Сердце было переполнено. Грусть от расставания с городом, прощание с Толиком, сила и объединяющий лад песни, которую пели товарищи, широкий заоконный мир, залитый солнцем, голубизной, зеленью, — все это слилось воедино в торжественную, пронзительно радостную и печальную, зовущую в дальние дали музыку. Вася коротко и точно выразил ее стихами. Он умел это — тонкие и неопределенные чувства воплотить в одной-двух поэтических строках любимых поэтов, а иногда и собственного сочинения.

— Совсем другой воздух за городом, а? — сказал Матвиенко. — Чистый, пахучий…

— Помолчи, пожалуйста, — попросила Манюшка.

Вася обиделся и отошел. Она этого даже не заметила. Ей не хотелось расставаться с тем огромным и волнующим, что заполнило душу. Как будто кто-то подсказал ей, что вот если сейчас запомнить, запечатлеть и удержать в памяти и сердце этот мимолетный образ своего существования, то он останется в ней навсегда.

Высадились в Новомосковске. С песней пересекли его и вышли на проселок. Устоявшаяся густая темнота поглотила колонну.

— Увеличить дистанцию, идти обычным шагом! — раздался голос капитана Тугорукова.

Через полчаса рота свернула налево и, вытягиваясь гуськом, вступила на полевую тропинку.

Рожь колосилась, и такой нежно-щемящий запах защекотал ноздри, что руки невольно потянулись к колосьям, гладили их, ласково пропускали сквозь пальцы. Сзади раздался возмущенный голос:

— Зачем… ето… портишь посев? — И деловитое объяснение: — Ты собьешь с колоска пыльцу — от него уже зерен не жди.

Тот, к кому были обращены слова, очевидно, возразил — через небольшой промежуток времени снова раздался поучающий голос Евстигнеева:

— Если бы ты один был, тогда конечно. А тут вон какая шарага. Каждый испортит по колоску — и то какой убыток!

— Ладно, больше не буду, хозяйственная твоя душа!

По цепи тихо и задушевно, не заглушая шума колосьев, плыл неторопливый говор.

После села Павловка пошли берегом речки. Над нею полусонно, точно баюкая, шептали кусты. Тянуло свежестью и покоем. Иногда доносились тихие всплески. Оказавшийся рядом Мотко сообщил Манюшке, что до лагеря от села километра три с гаком. Когда через некоторое время уставшая Манюшка спросила, где же лагерь, — три километра, по ее прикидке, они уже прошли, он со смешком ответил:

— А теперь гак остався. Украинский же гак, як видомо, имеет два значения. Минимальное равняется основной величине, в данном случае трем километрам. А максимальное стремится до безмежности. Отаке-то.

От реки дорога повернула вправо и повела роту через лес. Запахло смолой, озоном (видно, недавно перепал дождик), струились еще какие-то терпкие и сладкие ароматы.

— До чего же хорошо кругом! — вдруг рявкнул знакомый бас.

— Тише! Гермис ударился в лирику!

Дорога вынырнула из лесочка, и впереди смутно забелели ряды палаток, проступили контуры каких-то строений.

— Эх и поспим! — потягиваясь и зевая, мечтательно воскликнул Мотко. — Зараз як ткнусь носом у подушку, так и вмру до самого обеду.

В лагере роту построили, и начальник лагсбора майор Кудрин объявил:

— Палатки внутри не оборудованы, поэтому спать придется на подручных средствах: шинель под голову, шинель под бок, шинелью укрыться.

— Да и шинелей же нет, — пробормотал рядом Матвиенко.

— Подъем по распорядку — в шесть ноль-ноль.

— Так зараз уже около трех! — простонал Мотко.

— Не ныть! Солдат есть солдат. Все! Размещайте роту, товарищ капитан.

Манюшке повезло: ее поселили в нормально оборудованную палатку, где жили женщины — обслуживающий персонал. Они прибыли сюда несколько дней назад, вместе со второй ротой, и уже успели обжиться.

Манюшка как прикоснулась щекой к прохладной подушке, так и не шелохнулась до самого подъема. Да и спать, показалось ей, не дали нисколечко — едва закрыла глаза, сразу раздался сигнал и закричал дневальный. В голосе его почудилась ей злорадная нотка.

Снаружи послышался какой-то невнятный шумок, потом команду дневального подхватили голоса младших командиров, и через считанные секунды все перекрыл натренированный баритон старшины Мигаля:

— Первая рота, строиться на зарядку! Форма — трусы!

Ах, как же не хочется вставать! Голова как из железа и подушка притягивает ее, как магнит. И глаза никак не открываются. В голове царапаются обрывки каких-то мыслей… Все-таки пора вставать. Надо рывком сбросить одеяло!.. И кажется, одеяло уже сброшено, она уже бежит по росной траве… Но нет, это во сне… Господи, еще хотя бы минутку!.. Становится в строй, делает зарядку… Во сне, во сне!.. Может, опоздать? Ну, можно же разок!..

А тут еще женщины — двое из них тоже встали, готовить завтрак, — видя, как мучается Манюшка, начали уговаривать ее:

— Да поспи ты чуток, за один-то раз не развалится твоя дисциплина.

— Ишь, вон как тебя корежит, будто лихоманка. Не бойся, сюда командиры твои не сунутся.

Да что, в самом деле, один-то разок можно сачкануть! Но имелось у Манюшки словечко — талисман не талисман, заклинание не заклинание… В общем, в детстве, когда погиб Велик, она договорилась сама с собой: пусть его имя отныне будет для нее как приказ «Делай, как надо», и если она хоть раз не выполнит его, — это будет равносильно предательству. И сейчас, борясь с искушением, чтобы поднять себя с постели, она сказала одно только слово: «Велик».

Тоненько подскуливая, как пришибленный щенок, кряхтя и вздыхая, сползла с постели, спотыкаясь на каждом шагу, выбралась из палатки и поплелась на линейку.

Рота уже построилась, и старшина собирался подать последнюю команду. Увидев Манюшку, он закричал:

— А ну-ка бегом в строй! Ишь прогуливается, а ее жди!

И Манюшку будто подхватила какая-то сила, упругая и равнодушная, как ветер, поставила в строй, бегом погнала за два километра к речке, там заставила делать зарядку, купаться в холодноватой еще воде и бежать назад. И частица этой силы незаметно перелилась в нее, быстро погнала воздух и кровь в теле, очистила легкие, сердце и голову, и вот уже она готова хоть землю копать, хоть камни таскать. И Манюшка снисходительно улыбнулась, вспомнив свои недавние муки при подъеме.

— Ну, почалось, — поспешая на утренний осмотр, сказал Мотко с неопределенным смешком — то ли осуждающим, то ли одобрительным. — Теперь тильки держись.

День был расписан по минутам. После утреннего осмотра — урок, потом завтрак, еще пять уроков, купанье, обед. Остальное время отводилось на часовой отдых, самоподготовку, спорт и культмассовую работу. Собственно говоря, трудовое напряжение спадало с окончанием последнего урока. После обеда только самоподготовка была обязательным делом, спортивные же соревнования, игры, выпуск боевых листков и стенгазет, репетиции художественной самодеятельности — полудобровольные мероприятия, в которых участвовали не все ребята. Так что всегда можно было выкроить часок-другой для тихой и теплой Самары и окрестных перелесков. После ужина, если не крутили фильм, опять же можно было «сачковать на природе». В двадцать три ноль-ноль раздавались протяжный убаюкивающий сигнал трубача «спа-ать, спа-ать» и задушевный голос дневального под грибком: «Отбой».

Жила Манюшка вместе с поварихами тетей Тосей и Анной Григорьевной, секретарем начальника лагсбора Зиной и зубным техником Викой. Все, конечно, знали ее историю. Поварихи, женщины детные, в возрасте (тете Тосе было тридцать пять, Анне Григорьевне — все сорок) почему-то жалели Манюшку, удивлялись ее выбору и в меру осуждали: «Баба есть баба и нечего ей в мужицкое дело лезть, сейчас не война».

Зина, двадцатипятилетняя девушка, не потерявшая еще надежды завести семью и преувеличивавшая, по мнению Манюшки, значение этой проблемы в жизни, очень одобряла ее выбор профессии: «Легко будет замуж выйти, кругом мужчины, искать не надо, только выбрать сумей».

Вика же, хоть и была на три года старше Манюшки, смотрела тем не менее на нее как на более опытного в жизни человека. Вначале она все ахала: как это может Манюшка одна быть среди ребят почти круглые сутки, ведь это ж только от их шуточек и намеков можно помереть со стыда. Через недельку Вика уже так привязалась к новой подруге, что каждую свободную минуту старалась провести с нею, откровенничала до того, что Манюшке, незнакомой с такими человеческими отношениями и не привыкшей к душевным излияниям, даже становилось неудобно, совестно, и она торопилась замять разговор.

Однажды Вика призналась, что влюблена в одного спеца.

— Я знаю этого дурака в клеточку? — нарочито грубо осведомилась Манюшка, чтобы сразу отбить у Вики охоту откровенничать на эту тему.

— Ой, Маша, как ты… Все-таки портит тебя мужское окружение…

— Глупости! Я сама кого хочешь испорчу… И зови меня, пожалуйста, как все, — Марием.

— Хорошо, это даже красивее и больше тебе идет… Мы с ним познакомились у меня в кабинете. Я ему левый верхний второй удаляла. Можно было бы еще полечить его, но он: «Нет, выдирайте, я от него и так натерпелся». С тех пор мы и не говорили больше ни разу, но я видела его каждый день. Спущусь иногда на третий этаж, когда переменка, стану у окна и жду, когда пройдет. И здесь вижу… Мы должны встретиться — у него развивается кариес на правом нижнем четвертом. Рано или поздно все равно придет ко мне, только вот когда это будет… — Вика вздохнула.

Они сидели на скамеечке у входа в палатку. В лагере было тихо, но в темноте просматривалось интенсивное движение на линейках, слышался приглушенный говор.

— Так этот тип — что, из нашей роты? — заинтересовалась Манюшка.

— И даже из вашего четвертого взвода. — Голос у Вики стал совсем печальным. — Его фамилия Трош Александр… Саша.

Манюшка даже присвистнула.

— Барон! Так, так… Ты давай поосторожней с ним — он такой юбочник, не приведи господь! Хоть и нехорошо товарища закладывать, но тут уж я по дружбе обязана предотвратить дурное дело.

— Да какое дурное дело? — вдруг заволновалась Вика. — Ну, какое дурное? Эх, а я хотела тебя попросить… посодействовать как-нибудь.

— Ну, нет! Чтобы я, своими руками, подсунула тебя этому великосветскому развратнику? За кого ты меня принимаешь?

— Да ты просто намекни ему… Ну, как в песне: «Что одна дивчина думает о нем». И все. Как он прореагирует? Сделаешь, Марий? Я тебя очень прошу, умоляю… — Она обняла Манюшку и прижалась щекой к ее щеке.

— Да ну тебя! — Манюшка отстранилась и приосанилась. — Вопрос не простой. Тут надо все обмозговать и взвесить.