Для подготовки праздничного вечера избрали комиссию: Славичевского, Манюшку и Женечку Евстигнеева. Вскоре поняли, что никакой комиссии и не требовалось — достаточно было одного Женечки. Он бегал в штаб и приемную с бумагами, выписывал и получал на складе продукты (по рапорту Лесина начальник школы разрешил передовому взводу устроить праздник в классе и распорядился отпустить кое-чего для ужина). И вообще выказал такую осведомленность и прыть по хозяйственной части, что Ростик не выдержал и наступил ему на больную мозоль:

— И чего тебя понесло в авиацию? Ты же прирожденный тыловик!

На что Женечка раздраженно ответил, что некоторых советчиков очень попросил бы не совать нос, куда их не просят.

В белой нательной рубахе с закатанными рукавами, с полотенцем вместо фартука, измазанный сажей, деятельный и вдохновенный, Евстигнеев жарил на кухне картошку. Он торопился. Наверху в классе помкомвзвода и замкомсорга уже накрывали столы, составленные в виде буквы «Т» посредине комнаты. Ростик кухонным ножом распечатывал консервные банки, Манюшка нарезала и раскладывала по тарелкам колбасу.

— Консервы, колбаса — это для ужина, — авторитетным тоном сказал Славичевский. — А для закуски главное — кислая капуста. С луком и постным маслом. Сочная, с рассольцем.

— Гляди, какой выпивоха! Можно подумать, перепробовал со всякими закусками.

— Это мне запомнилось от деда. С горя иногда… закусывал. — Ростик задумался, вспоминая. — Да… Однажды… выпил стакан самогонки, закусил капустой и ушел в ночь. И не вернулся. На железной дороге работал. Потом, когда пришли наши, стало известно о подпольной группе у них там. Подрывали вагоны самодельными минами. Прилепят где-нибудь в незаметных местах, а в пути они взрываются… И вот — не вернулся. — Он некоторое время молчал, уставившись в одну точку и машинально поигрывая ножом. — Дедулька мой… родненький… Ладно. Иди тащи повара с его картошкой и зови ребят, а то у них, небось, давно уже животы подвело.

Манюшка опустилась вниз, к Евстигнееву.

— Ну, что тут у тебя?

Женечка повернул от плиты разгоряченное лицо.

— Минут через десять будет готово.

— Это много. Уже начинаем. Закругляйся.

— Да ты… ето… что? Видишь — не готово? Пока не пожарю, как положено, шагу не ступлю отсюда.

Однако у Манюшки был строгий наказ, она радела за коллектив, да и у самой живот к спине прирос от голода.

— В таком случае начнем без тебя.

Евстигнеев, чертыхаясь, принялся сгребать картошку с противней в кастрюлю.

Во главе стола поместились майор Кудрин, капитан Тугоруков и Лесин.

— Эх, жисть наша поломатая! — сказал Захаров, усаживаясь рядом с Манюшкой. — Рушатся самые возвышенные мечты. Так грезилось отметить по традиции этот праздник в своем семейном кругу и вот, пожалуйста — сразу несколько надзирателей.

— Ничего, — подхватила в тон ему Манюшка. — Нырнем под стол и там чекалдыкнем сразу грамм по семьдесят шесть. Больше, поди-ка, и не достанется, а?

Настроение у нее в последние дни было мало сказать приподнятое — взвинченное. Почему-то Манюшке казалось, что новогодний вечер принесет ей какие-то неизведанные волнения и радости, давно предназначенные ей, но кем-то изъятые из ее жизни. Она их ждала, и все, что происходило вокруг, что говорилось, было как бы выпячено светом этого нетерпеливого ожидания, представлялось значительным, выпуклым и ярким. Спецы четвертого взвода стали ей еще ближе, совсем родными; как погибший брат Мишка, и появилось такое чувство, будто у нее сложилась наконец-то новая семья — и вот готовится отпраздновать свое рождение. И Манюшка обрадовалась, когда ребята решили не приглашать девочек — видно, и они почувствовали, что те на этом семейном вечере будут чужими.

Опасения насчет «надзирателей» оказались напрасными. Командиры пришли только на деловую часть вечера. Майор Кудрин коротко рассказал, что сделала страна за пять послевоенных лет. Картина развертывалась огромная и светлая, у Манюшки перехватило дыхание, ей стало так, словно все это сделано специально для нее и ее хлопцев и сейчас комбат преподносит им это как новогодний подарок. — 1950 год, если хотите, поворотный. Смотрите: мы в основном восстановили народное хозяйство и устремились вперед. В этом году народ начал великие новостройки: Куйбышевскую, Сталинградскую, Каховскую гидроэлектростанции, Главный Туркменский, Южно-Украинский, Северо-Крымский, Волго-Донской судоходные каналы. У нас в области: чугуна имеем в три раза больше, чем в первом послевоенном году, проката — в четыре, стали — в пять раз! Стройматериалов выпускаем уже больше, чем до войны. Приложите к ним руки и, пожалуйста… Все, что построено, невозможно перечислить. Вот одна только цифра — десять новых вокзалов.

— Зато одиннадцатый, самый главный, никак не могут осилить, — сказал вполголоса Захаров. — Наш, в Днепровске.

Но майор услышал.

— Ну, давайте сегодня без критики. Хотя критиковать есть за что. И многих, но на фоне успехов… Смотрите: в крупных городах полностью восстановлены водопровод и канализация, трамвайные пути. На трамвае в любой конец города ездите. И все зайцами, — сердито добавил он.

— Так грошей же нема, — сказал Мотко.

— Нет денег — ходи пешком. Солдата ноги кормят.

— Ну вот, товарищ майор… Сами сказали: сегодня без критики, а сами…

— Ладно, ладно… Что хочу сказать в заключение? Все это сделали люди. Посмотрите, какой размах приобрело стахановское движение. Теперь самое время сказать о наших с вами задачах, но вы прекрасно знаете, что нужно делать, чтобы ваш труд «весомо, грубо, зримо» вливался в труд республики, и я не стану говорить лишних слов. Все ясно, ребята?

— Я-а-асно!

Майор произнес красивый тост о «соколятах» и, выпив рюмочку вина, ушел в сопровождении командира роты.

Лесин задержался подольше. Он тут же за столом организовал на скорую руку музыкально-литературный концерт: каждый по очереди должен был прочесть стихотворение или спеть песню. Сперва дело не пошло: ребята вспоминали стихи, которые когда-то выучили по программе, а петь в одиночку стеснялись. Всем стало скучно.

— А оценки выставлять будете? — невинно спросила Манюшка, когда, запинаясь и вспоминая отдельные слова, отщелкал свой номер Борис Бутузов.

Лесин пожевал губами. Порозовевшее от вина лицо его пошло белыми перьями.

— А разве я виноват, голубчик, что в четвертом взводе подобрались духовно бедные люди? Ничего сверх программы не знают. Посмотрим, порадуете ли вы нас оригинальным номером, но хотя бы не читайте того, что мы с вами вместе проходили. Держитесь поближе к началу начал. Например, почему бы не напомнить нам прекрасный стишок:

Дети, в школу собирайтесь: Петушок пропел давно. Попроворней одевайтесь — Светит солнышко в окно.

А, голубчик?

— Я так и сделаю, — засмеялась Манюшка.

Сама затаила мстительную мыслишку. Когда подошла ее очередь, она выскочила из-за стола и, залихватски взвизгнув: «И-их», — пошла откалывать трепака на свободном пятачке у стены. Все повскакивали с мест, захлопали, затопали, заподсвистывали. Витька Миролюбский кинулся к вешалке, схватил там, за шинелями, свой баян, и вот уже сидит, склонившись ухом к мехам, и вовсю наяривает нужный аккомпанемент.

Манюшка, охлопав себя по всем местам и выбив дробные-дробненькие дроби, остановилась перед Лесиным и выдала:

Ой, топну ногой, Да притопну другой. Если ты в ногах не жидок,— Выходи, мой дорогой!

— Увы, жидок и лишен соответствующего дара, — развел руками преподаватель.

Но не так-то легко было отделаться от вошедшей в раж танцорки. Ее властно подхватила и несла на себе высокая и плавная волна счастья. Все, все, даже самые мелкие мелочи — и град шуточек в начале вечера по поводу ее юбки, впервые после поступления в спецшколу надетой специально на этот вечер (заметили все же!), и дружные хлопки обступившей толпы в такт ее движениям в пляске, и большой палец, поощрительно выставленный Игорем Козиным, и затаенно-тревожный взгляд Васи Матвиенко, мелькнувший за чьим-то плечом, — все электризовало ее, будоражило и держало в радостном напряжении.

Обойдя круг и проделав снова все свои лихие выверты и манипуляции, Манюшка остановилась на том же месте и обратилась к командиру взвода:

Зря ты, милый, задаешься, Не поймаешь на крючок: У меня таких хороших Аж пучок на пятачок!

Большинство спецов были рабоче-крестьянского происхождения, и грубоватый юмор частушек пришелся им по душе. Послышались «звуки одобренья» — поощрительные смешки и аплодисменты, — но тут же стихли: все заметили, что Лесин хоть и похлопал в ладоши и поулыбался, но кратко и холодно. Миролюбский рванул эффектный заключительный аккорд и заявил:

— Хорошего понемножку, Марий! Получив по шее, уступи место товарищу.

Раздухарившаяся танцорка все же отколола заключительное коленце, но прежде чем выйти из круга, щелкнула по носу и гармониста:

Это чья така гармошка, Это чей такой игрок? Оборвать бы ему руки, А гармошку — под порог!

Тут уже без стеснения наградили ее не только аплодисментами, но даже малоэстетичным трубным ревом, больше подходящем для стадиона во время футбольного матча.

Лесин, обрадованный тем, что стрелы деревенского юмора полетели мимо и его авторитету больше не угрожают, хлопал громче всех (но ко всеобщему реву голос свой почему-то не присоединил).

Следующий выход был Васи Матвиенко. Он встал, как всегда, хмуро-сосредоточенный, охватил растопыренной ладонью лоб, покашлял. Вид был такой, как будто Архимед готовился читать научный трактат. А он вдруг заговорил стихами:

Мы рождены, чтоб в пятом океане Беречь отчизну нашу от врага, Чтоб не позволить снова опоганить Земли своей родные берега.

Рассказывал Вася о своей мечте и мечте своих товарищей тихо, проникновенно, черные глаза его сверкали, лицо запрокинулось, и сам он вроде стал выше ростом и готов был, казалось, вот-вот взлететь.

И ты, товарищ, с завистью вослед нам Посмотришь жадно, мысли затаив. И долго будешь слушать в небе бледном Пропеллера волнующий мотив.

Закончив, он сел, смущенно покашлял и, подцепив на вилку кусочек колбасы, принялся жевать с отрешенным видом. Вокруг раздались восклицания, к Васе потянулись десятка полтора рук, но тут Лесин, который успел первым поздравить Матвиенко, скомандовал:

— Наполнить рюмки! До Нового года осталось пять минут.

Он сказал праздничный тост, выпил вместе со всеми и, надавав кучу наставлений Мигалю и Славичевскому, простился с ребятами. В дверях поднял руку, прощаясь. Евстигнеев вдруг крикнул:

— Нашему воспитателю товарищу Лесину — ура!

Командир взвода с досадой махнул рукой, спецы, ошарашенные этой выходкой, запереглядывались. Всем сделалось неловко и неуютно.

Испортил песню, болван! — пробормотал Захаров, а Славичевский громко распорядился:

— Ну-ка, тащи свою жареху, поглядим теперь, какой ты повар.

На столе появились несколько припрятанных бутылок вина и евстигнеевская жареная картошка, прибереженная для этого случая.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал Игорь Козин, отправляя в рот порцию дымящихся аппетитных кружочков. Он долго и внимчиво жевал. Проглотив, сделал вид, что прислушивается к тому, что творится у него в желудке. Но вот лицо его окислилось. — Подать сюда шеф-повара! Я с него, голубчика, три шкуры подряд спущу! Картошка-то ведь сырая.

— Эге ж, — подтвердил Мотко с другого конца стола. — Свиньи и то не станут исты, а вин нам пидсовуе.

— Ну… ето… зачем врать? — Евстигнеев с аппетитом поглощал призывно похрустывающую на зубах картошку. — Чуть-чуть, может, недожарена. Марий насел: кончай да кончай. Вот я и закруглился раньше времени.

— Салазки б тоби загнуть, тогда б ты закруглывсь.

Манюшка, понимая, к чему клонится дело, набрала изрядную порцию картошки на вилку, запихнула в рот. Она была не только съедобной, но и очень вкусной, приманчивой своим домашним запахом и внешним видом. Но… надо повоспитывать подхалима Женечку!

— А у тебя что, своего понимания нет? — сказала она и демонстративно бросила вилку. — Мало ли что на тебя насели! Представляете, «насел» всего-навсего замкомсорга — и то он недожарил картошку. А если бы комвзвода? Он вообще сырую бы приволок. Ничего себе, новогодний подарок.

Ребята, следуя Манюшкиному примеру, набивали рот картошкой, а прожевав, высказывали уничижительную оценку и блюду и повару. Некоторые повторили это два, а кое-кто и три раза. В результате — картошку съели, а Евстигнеев сидел как оплеванный у опустевшей кастрюли и каждому, кто бросал на него хоть мимолетный взгляд, изливал свою обиду:

— Я знаю… ето… чего на меня набросились. А если я и вправду уважаю Лесина, то не имею права сказать, что ли?

Его никто не слушал. На столах все было подчищено, их отодвинули к стеночке, чтобы не мешали танцам. Впрочем, танцевали не все. Трош и Мотко за столом сражались в шахматы, их окружала толпа болельщиков. Возле окна вокруг Славичевского сгруппировались любители трепа. Тут разговор перекидывался с пятого на десятое, от бытовых приземленных новостей взмывал в заоблачные выси героических и романтических историй, а оттуда то пикировал на укрепления мирового империализма, то срывался в штопор и увязал в болоте сомнительных анекдотов.

Потолкавшись здесь, Манюшка узнала, что Женя Кибкало классно выступил на республиканской олимпиаде художественной самодеятельности, был замечен музыкальными китами и рекомендован в консерваторию. Батя его отпускает, приказал выдать новое обмундирование, но при этом не преминул съязвить: «Кого готовим — летчиков или певцов?»

— Да тут, если копнуть, таких липовых летчиков много найдется, — сказал Славичевский.

— А если у человека талант? — подал реплику Захаров.

— Если талант — нечего лезть в спецшколу ВВС.

— А если он у него здесь проклюнулся?

— Самый большой талант — летный, — безапелляционно заявил Славичевский, и все молча согласились с ним, а если кто и не согласился, то все равно промолчал в тряпочку: эти фанаты авиации могут и бока намять инакомыслящему, за ними не заржавеет. В спецшколе, наверно, воздух был такой, что дыша им, вдыхали любовь к авиации, преданность ей. И совсем не случайно Архимед, человек с философским складом ума, на риторический вопрос Лесина, нужны ли философы военной авиации, без раздумья ответил: «Если не нужны, перестанем быть философами».

Шахматная партия — и уже не первая — быстро стремилась к финалу. Время от времени ликующим хохотом взрывался Барон, потешавшийся над очередным промахом своего неопытного противника. Среди болельщиков слышались всевозможные суждения об игре и игроках, ехидные, а то и издевательские замечания.

— Трош хоть и побеждает, но его стратегия — сплошная авантюра, — изрек Гермис. — Вот почему он никогда не станет хорошим шахматистом, а поскольку шахматы — та же война, вряд ли выйдет в генералы.

Барон, грациозно поигрывая кистью руки, перенес своего ферзя в противоположный угол доски. Лицо его напряглось: он боялся, что Мотко разгадает коварный подвох, заключенный в этом ходе. Чтобы отвлечь противника, он отвернулся от доски и обратился к Гермису:

— Можете обо мне не беспокоиться, шевалье: я не собираюсь выбиваться в генералы. Я в спецшколу пошел не за чинами, а просто хочу стать летчиком. А вот для вас спецшкола — ступенька в академию и выше.

Гермис не смутился.

— Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Не мною сказано.

Мотко все-таки разгадал каверзный ход. Подтянув к опасному месту слона, он не только защитил свой фланг, но и поставил вражеского ферзя в совершенно безвыходное положение.

Трош вспотел. Убедившись, что партия проиграна, он взмахом руки смел с доски фигуры и, не поднимая глаз, начал расставлять их снова:

— Мешают тут… академики всякие. Давай еще, Моток.

— Да что играть со слабаком? — заиздевался Мотко. — Только время переводить.

Трош пытался изобразить на запунцовевшем лице разбитную улыбочку.

— Ладно, прикройся. Случайно выиграл и резвится. Это я ферзя прозевал, а то бы…

— Ты и не мог его не прозевать, — подкинул соломки в огонь Гермис.

Барон взорвался.

— Слушай, какое твое собачье дело? Плевал я на твои дурацкие теории! Я уже сказал: генералом быть не собираюсь! А летчиком буду, пусть хоть каким. А ты никаким не будешь.

— А я и не собираюсь, — пожал плечами Гермис. — Я хочу стать инженером.

— Ты просто боишься в небо! — презрительно фыркнул Трош. — Кишка тонка!

Побледнев, с криком: «А, так я, значит, трус?» — Гермис рванулся к Барону, но его схватили за руки.

— Для полного счастья не хватает нам только мордобоя, — сердито сказал от окна Славичевский. — Барон, уйми клокотанье своей голубой крови и затихни! А ты что, — обратился он к Гермису, — не понимаешь, что Сашка со зла ляпнул? — Голос его стал вкрадчивым. — Конечно, он перегнул. Но и его понять можно: если спец добровольно отказывается от неба, то про него всякое можно подумать.

— Да почему, братцы? — Гермис спокойно, давая понять, что он уже остыл, стряхнул с себя руки товарищей.

Славичевский подошел к столу.

— Ну… ты ж не будешь спорить, Володя, что летчик… словом, нельзя летчика даже сравнить с другими.

— Скажите, пожалуйста! Прямо какой-то шовинизм профессиональный: летчик выше всех остальных.

— А як же! — вмешался Мотко. — Конечно, выше. Ты только подумай, хто такий летчик и хто такий якийсь там инженер. Инженер копается где-то там на аэродроме, як той крот, а летчик под облаками, — як птах, летит и поплевывает на землю.

— Только твоя башка и смогла сварить такое варево. Не плюй в колодец… знаешь? Сколько ни летай, а приземлиться придется.

— Что за глупый спор? — в недоумении пожал плечами Матвиенко. — Летчик — это концентрированная воля, храбрость и умение идти на риск. Знаешь, кто сказал?

Гермис засмеялся.

— Кто ж не знает высказывания товарища Сталина! Ты, Архимед, прямо под дых саданул. Одному мне против такого выстрела не устоять. На помощь, братья — будущие медалисты! Что ты скажешь, Марий?

— Это спор такой… — пожала плечами Манюшка. — Чей нос лучше. Я хочу в небо, и для меня, конечно, летчик — точнее, истребитель — самый первый человек. А для тебя — авиаинженер. Ну, и целуйся на здоровье со своим инженером.

— Так. А ты с кем целоваться собираешься, Толик? — обратился Гермис к Захарову. Все-таки ему было неуютно — одному «технарю» среди летчиков.

— Эх, жисть наша поломатая! — вздохнул Захаров. — Я бы с удовольствием поцеловался с Марием, да не схлопотать бы по роже. Пошли-ка, Марий, вальсок крутанем, чем тут вумные речи слухать. По крайней мере потренируем вестибюлярный аппарат… Вот черт, кончился. Ну, ничего, пойдем, сейчас заиграет.

Ушел хитрован от ответа, ушел! Что бы это значило?

Фигурно переступая под вкрадчивую музыку танго («Утомленное солнце нежно с морем прощалось»), Манюшка искоса бросала взгляды на своего сосредоточенного партнера. Захаров был повыше ее, ну, может, на полногтя, они плавали в танце, что называется нос в нос. Ей видны были каждое шевеление его губ и каждый прижмур глаз, и тень каждой мысли, прокравшаяся по лицу.

Долго топтались молча (солнце уже совсем утомилось), наконец Толик, сработав на лице ироническое выражение, как бы горестно воскликнул:

— Эх, жисть наша поломатая! Искал я, Марий, искал хвыномена и вдруг, как Плюшкин, сказал себе: эхма, батюшка, слепы-то, что ли, а вить хвыномен-то рядом!

— Да? Интересно, кто такая? Рядом — значит, в тридцать шестой школе?

— Ну, что ты, Марий! По всем штатским девчонкам уже давно в моей душе отзвонили колокола. И давно уж моя хрустальная мечта — это… ты!

Манюшка сбилась с такта и наступила ему на ногу.

— Ну, ну, почему бы нам и не потрепаться на эту тему? — насмешливо отозвалась она. — Как долго терзает вас сия роковая страсть?

— Это не треп, Марий. — Толик смотрел под ноги, будто боялся, что она снова оступится. — Я серьезно. — Он поднял на нее глаза, в них промелькнула ироническая искорка, но тут же погасла, он густо покраснел и снова потупился.

«Ему стыдно», — всем своим существом почувствовала Манюшка, и ей тоже почему-то стало стыдно, аж слезы выступили.

— Эх, задурил ты голову бедной девке, — хотела вернуть она его на протоптанную дорожку иронии, но в голосе прорвалась предательская хрипотца. — Зря ты все это, ей богу. Зря. — Манюшка высвободилась и вышла из круга.

Она отошла к окну в районе «Камчатки», прислонилась лбом к темному стеклу. Эх, как это все вышло… Такой насмешник… умница… товарищ… А может, просто выключилась она на момент и ей все это примстилось? Но почему же… ладно, что кружится голова — это можно объяснить, почему. Все-таки Новый год отмечали. А вот томительная сладостная боль в сердце откуда и стыд?.. Как теперь они глянут в глаза друг другу? Кто-то осторожно тронул ее за плечо.

— Пошли потопчемся? — Гермис.

С Манюшкиных губ готов был сорваться возмущенный возглас: «Да ты что? После того, что случилось?», — но она тут же опомнилась: «Да ведь никто же ничего не знает». И молча подала ему руку.

Танцуя, оглядывала ребят. Захарова нигде не было видно. Ушел, что ли? Ей стало жаль, что ушел. Конечно, зря затеял этот разговор, зря вогнал в стыд и себя и ее, но втайне она была благодарна ему за то удивительное волнение, что возбудил он в ней своим дурацким объяснением…

Это опять было танго («Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так рано разошлись»), и где-то в середине танца Гермис, прижав девушку к своему мощному торсу, попросил:

— Только чур не смеяться, ладно, Марий? Для меня это больше, чем серьезно.

— Что такое? — Манюшка подняла к нему встревоженное лицо. — Ты решил плюнуть на академию? Или вызвал на дуэль Барона? Или потерял единственный рубль? Слушай, не дави так руку, а то из нее масло закапает.

Гермис слегка ослабил тиски.

— Ладно, издевайся. Все вы тут только на одно и способны — осмеять товарища. А дело такое, что… В общем, Марий, мы с тобой всегда были откровенны и всегда говорили без всяких там… намеков и иносказаний. Вот и сейчас давай так же. Скажи честно — что, если б я признался тебе… кое в чем… что бы ты ответила?

— Вот интересно: призываешь говорить без намеков, а сам такого тумана напустил… Я ведь тоже могу так: если ты признаешься мне кое в чем, я тебе и отвечу кое-что.

Володя насупил свои широкие сросшиеся брови.

— Да, действительно… Не так-то это просто, оказывается… Ну, да что! Скажи, что бы ты…

— Опять! — Манюшка глянула на него с насмешливым прищуром. — Ты можешь прямо? Влюбился, что ли, в кого-нибудь и хочешь, чтобы я посодействовала знакомству? Это можно: я сводня со стажем и опытом. Так говори, кто она.

— Она — это ты! — выпалил Гермис и отвернул лицо, словно подставил щеку: на, бей.

У Манюшки глаза от изумления сами собой вытаращились, а кожа загорелась от смущения и… удовольствия.

— Ну, это ты уж… — стараясь не выдать себя, громко сказала она. — Зачем это?

— Может, и незачем, — пожал плечами Гермис, — да что поделаешь — любовь зла.

Манюшку это задело: подумаешь, невольник любви! Она что, такая уродина, что ее можно полюбить только по этой пословице, а не саму по себе?

— Нет, Володя, — с притворной ласковостью мстительно произнесла она. — Спасибо, что обратил внимание, но… у меня ведь есть мальчик, мы с ним… встречаемся, и тут уж ничего не поделаешь…

Спина партнера под Манюшкиными пальцами стала прямой и твердой.

— Кто такой?

— Какая тебе разница?

«Прости, прощай! — закругляясь, рыдал лирический тенор. — Может, я тебя люблю по-прежнему, но я прежних слов не нахожу»…

В молчании дотанцевав, Гермис отвел Манюшку на прежнее место — к окну в район «Камчатки». Не глядя на нее, кивнул и отошел. Манюшка сбегала на второй этаж, ополоснула холодной водой пылающее лицо, а когда вернулась, сразу у двери была подхвачена Васей Матвиенко и вовлечена в круг танцующих. И снова это было танго («Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…»).

— Ты сегодня имеешь… кхе, кхе… головокружительный успех, — заметил Архимед не без ехидства. — Тур следует за туром.

— Что удивительного — я ведь одна тут среди вас. На вечерах небось все шарахаетесь от меня к штатским девчонкам.

— Кроме меня. Но ты не замечала.

Опять разговор налаживался потечь по пробитому уже нынче руслу. У Манюшки снова запылали щеки, хотя ожидать любовного объяснения еще и от Архимеда было по меньшей мере смешно.

— Ну, ты не в счет, — сказала Манюшка. — Ты, можно сказать, моя задушевная подружка.

— Ничего себе, — пробормотал Вася.

— Да, да: с тобой — обо всем. Секретов нет.

— Но ведь не расскажешь, про что говорила с Толиком, Вовкой Гермисом, — поймал ее на слове Матвиенко.

— Почему? Пожалуйста: объяснялись в любви.

— Как это? Ты им обоим объяснялась?

— Я-a? За кого ты меня держишь, Архимедушка?

Наступило молчание. Вася, видимо, усмирял свое душевное волнение.

— «Все для тебя, — начал он подпевать патефонному солисту, — и любовь, и мечты мои…» Значит, выслушав два объяснения, в третьем ты уже не нуждаешься?

— Да уж, сыта. А что, еще кто-то хотел?

— Еще кто-то. Выслушаешь?

— Вы что, вина нанюхались сегодня все?.. Пойдем-ка к столу, поглядим, может, еще крошки не смели в ладонь.

Вася порывался продолжить разговор, думая, что она не поняла, кто именно хочет излить ей свои горячие чувства, но Манюшка ничего не хотела слушать. Она за рукав подтащила его к столу, усадила на стул, потом, пошастав среди остатков пиршества, раздобыла несколько кружков колбасы, ломтик сыру, полбанки кильки в томате, две скибочки хлеба. Все это свалила в тарелку с остатками винегрета и поставила ее перед Матвиенко.

— Рубай, — сказала она и подала личный пример.

«Примитивно все-таки устроен хомо сапиенс, — жуя, уныло философствовал Архимед. — После неудачного объяснения кусок не должен бы лезть в горло, а я работаю челюстями, аж за ушами трещит. Да и она, — покосился на Манюшку, — выслушав пламенные излияния — целых три! — вся трепетать должна от пяток до макушки — нет, мечет винегрет, как будто три дня не ела».

Дома, раздеваясь перед сном, Манюшка в задумчивости не без гордости процитировала:

— «Досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и богу…»

От этих слов даже в полусне испуганно ойкнула целомудренная Марийка.

Подбежав к ней, Манюшка чмокнула ее, сонную, в распылавшуюся щеку и торжественно заявила:

— Сегодня самый счастливый вечер в моей жизни! Поняла, подружка?