Бродяга. Воскрешение

Зугумов Заур

Часть IV

Бутырка

 

 

 

Глава 1

Время — вор. Сегодня ты богат, как арабский шейх, а завтра счастлив, если можешь позволить себе горсточку риса, так что искателям приключений я бы советовал занимать место где-то в центре колеса Фортуны: если вы и не сможете подняться достаточно высоко, то, по крайней мере, не сможете и опуститься слишком низко.

Итак, я вновь оказался в Бутырке. Только вор способен задержать вора, и только закон может освободить его, как говорили древние греки. Но узников Бутырского централа этот закон почему-то не жаловал. По три, пять, а иногда и по семь лет люди в буквальном смысле слова гнили здесь — в переполненных и вонючих камерах этого мрачного, таинственного и человеконенавистнического каземата, еще лишь только находясь под следствием и даже не имея представления о том, когда же, наконец, предстанут пред судом.

В начале апреля 1996 года, после нескольких суток, проведенных «на сборке», меня «подняли на аппендицит», в общую хату 164-А. К тому времени я уже начал подкумаривать и чувствовал себя неважно. Дело в том, что все время, проведенное на свободе, я плотно сидел на игле, а те запасы малясы, которые я затарил при запале в надежный гашник, подошли уже к концу.

Бутырка образца 1974 года, когда я впервые «заехал» сюда, и та же тюрьма, в которой я находился теперь, были схожи меж собой как небо и земля. Я сравниваю в первую очередь основу всех исправительных учреждений ГУЛАГа — режим содержания заключенных, ну и, безусловно, местную администрацию.

Без этого основного (после воровского) органа тюремной власти любое сравнение будет неполным. Как и подобает истинному бродяге, хотелось бы в первую очередь вспомнить о Жулье, находившемся в то время на централе. Это были: Дато Ташкентский, Дато Какулия Тбилисский, Тимур Кутаисский, Робинзон, Валера Тбилисский, Мераб Бахия, Тенгиз Кучуберия, Славик Паки Гудаутский, Якутенок, Маис, Степа Мурманский, Богдан Махачкалинский, Гоча Мамаладзе, Боквер, Бадри, Гиви Црипа, Авто Сухумский, Руслан Осетин, Гриша Серебряный, Гуча Тбилисский…

Думаю, нетрудно догадаться, что при постоянном пребывании в любой тюрьме такого количества урок там должен быть порядок. Несмотря на то что условия содержания почти во всех камерах были абсолютно невыносимыми, а работа следственных органов и судов, мягко выражаясь, оставляла желать много лучшего, тем не менее законы везде были чисто воровскими: строгими, но справедливыми. Ни одна мелочь не могла укрыться от зоркого глаза положенца или вора, потому что из этих мелочей в общем-то и складывается жизнь арестанта.

Что же касалось администрации, то на смену бывшему музыканту Орешкину, который был, относительно предыдущих своих коллег на посту начальника СИЗО, понятливым, справедливым и по большому счету неплохим человеком, пришел Волков, фамилия которого говорила сама за себя, да еще и со своей свитой, включая одного из своих заместителей — Ибрагимова.

Кстати, это был единственный человек в тюрьме, с которым мне постоянно приходилось вступать в разного рода конфронтации, но не потому, что он был таким уж непримиримым мусором, нет, он просто всем хотел таким казаться. На самом же деле это был натуральный дегенерат с очень ограниченным уровнем мышления, да к тому же еще и тупорылый осел, кавказской национальности в придачу.

В камере 164-А, где мне пришлось провести немало времени, рассчитанной на тридцать шесть человек, находилось чуть больше ста, но точная численность людей зависела от очередной килешовки, которая в плановом порядке проходила по нескольку раз в месяц, а то и больше. В хате я никого не знал, но встретили меня, как и было положено, по-каторжански, включая некоторую долю опаски и недоверия. Но после того как, поинтересовавшись присутствием Урок в централе, я отписал некоторым из них малявы и получил на них ответ, в кругу братвы меня безоговорочно признали своим.

Хотя о какой там братве могла идти речь? Так, пара-тройка фраеров, нахватавшихся верхушек, да их окружение, «очка ниже», но мнящие из себя блатных или игравшие в эту опасную игру.

Об обиде на людей, даже игравших в блатные игры, само собой, не могло быть и речи. Они в любом случае поступали правильно. Сколько сухарей и блядей плавало во все времена по московским централам, даже несмотря на постоянное присутствие там воров, я знал не понаслышке.

Да и война с разного рода нечистью — беспредельными мордами — еще не была закончена. Кое в каких камерах они еще поднимали головы и старались диктовать что-то свое, но все, конечно же, в таких случаях зависело от камерного контингента, точнее, от понятий и позиций, которые занимал этот самый контингент. Так что процедура приема была такая, какой и должна была быть, и бродяге к ней не привыкать.

Я знал нескольких Воров из тех, что находились в тюрьме, когда я заехал на Бутырку. Это были: Якутенок, Богдан, Дато Какулия и Маис. Руслана Осетина к этому времени уже вывезли на Матросскую Тишину. С ними я первое время и общался через малявы, через них и узнавал все тюремные и прочие новости, которые мне положено было знать.

Через две недели после водворения в централ, то есть первого мая 1996 года, меня неожиданно выдернули из хаты и, продержав сутки в 139-й тубхате Бутырок, отправили на Матросскую Тишину, на больничку.

Дело в том, что во время кумара у меня вновь открылся чахоточный процесс и я уже начал харкать кровью. А в связи с тем, что по всей стране, но особенно в заключении, с этой бедой уже начали бороться не на шутку, то и меры принимали экстренные.

 

Глава 2

«Тубанар», куда меня поместили после «прожарки», представлял собой двухэтажное здание из двадцати шести камер. Здесь, так же как и в Бутырке, да и в основных корпусах Матросской Тишины тоже, камеры были забиты под завязку. Но если в переполненных камерах московских тюрем находились здоровые люди, то в камерах-палатах «тубанара» Матросской Тишины на одно место приходилось по три чахоточных арестанта, которые спали так же, как и все и везде, — по очереди.

Можете себе представить квадратное помещение, приблизительно 6 x 6 метров, в котором установлено три двухъярусных шконаря на шесть человек, а в камере постоянно находится больше двадцати?! Как умудриться приспособиться к таким условиям больным людям?

И ведь приспосабливались же и жили, но… Условия содержания были не просто невыносимыми, они были убийственными. Почти каждый день кто-то из больных арестантов отдавал Богу душу, а иногда — и по несколько человек в сутки. В почти непроветриваемых камерах-палатах постоянно стоял запах пота, гноя, сырости и смерти.

Увидев весь этот кошмар, поневоле можно было задаться вопросом: зачем же еще судить и приговаривать к каким-то срокам заключения арестантов, находившихся здесь? Больше того, любому из уже осужденных и отбывавших срок в этом земном аду, будь моя воля, я бы засчитывал день за месяц, не менее.

И видит Бог, это не простые слова сочувствующего. За все то время, которое я провел на Матросской Тишине, — с первого мая по одиннадцатое сентября 1996 года, мы вместе с моим корешем Колей Сухумским, с которым были на положении в «тубанаре», сделали столько добра на благо людей, чалившихся здесь, что безо всякой скромности смею утверждать: его трудно переоценить.

Когда я прибыл на «тубанар», в этом централе было тоже немало урок. Это в первую очередь недавно прибывшие сюда из Бутырки Руслан Осетин и Боквер, а также Мегона Зугдидский, Каха Кутаисский, Вардан, Гриша Казанский, Рафик Бакинский, Георгий, Петруха, Миша Питерский…

Но не только они, а ни один из предшествующих им урок, даже серьезно больных туберкулезом, на самом «тубанаре», насколько я знаю, никогда не был. Здоровые воры находились в корпусах, а больные — на «Кресту», который располагался прямо напротив корпуса тубиков.

Думаю, читателю будет интересно узнать, почему все было именно так, а не иначе? Что ж, попробую это объяснить. Начну, пожалуй, с того, что «тубанар» Матросской Тишины был в то время единственным такого рода местом для всех, как московских, так и некоторых областных тюрем. Даже для того, чтобы объявить массовую голодовку именно на этом «тубанаре», желания лишь одного урки было маловато.

Точнее, если рядом не было воров и ни с кем из братьев нельзя бы было посоветоваться, любой из жуликов мог объявить ее сам, но все же для этого нужны бы были очень веские основания. Такие серьезные, чтобы ни у кого из урок на первом же предстоящем после голодовки сходняке не возникло подозрения, что «замутивший голодовку» вор превысил свои полномочия, и чтобы этого урку, не дай Бог, не «тормознули».

И такое серьезное отношение к «тубанару» было не только со стороны жуликов, но и исходило от мусоров с большими погонами. Как ни странно, а вместо «пресса» и «беспредела» администрация Матросской Тишины, наоборот, закрывала глаза на полное отсутствие режима на «тубанаре». Больше того, вырулить от них что-либо для чахоточных больных: продукты питания или лекарства — положенцу здесь было намного проще и почти всегда удавалось, в отличие от некоторых других подобных заведений.

Дело было в том, что «тубанар» определял влияние на режимы всех московских тюрем, да и областных тоже. Малейший кипеш на «тубанаре» — и произошла бы цепная реакция, последствия которой трудно было бы даже представить.

Казалось, почему бы каторжанам не воспользоваться этим обстоятельством и не дать оторваться легавым, заставив их побегать и поволноваться, пусть даже и ценой собственных мучений? Но зачем? Что бы мы от этого выиграли? Арестантская же сдержанность чахоточных приносила немало пользы не только им самим, но и еще многим вокруг.

Думаю, в общих чертах мне удалось охарактеризовать нравы, царившие в туберкулезном корпусе в те годы. К сожалению, для блага тех, кто и сейчас находится в заключении на «тубанаре» Матросской Тишины, во избежание нечистоплотности легавых, я не могу поведать обо всем, что там было, но кое-что все же расскажу.

 

Глава 3

Итак, первого мая 1996 года я прибыл на «тубанар» и был водворен в 609-ю камеру. Я тут же отписал маляву Руслану Осетину, которого знал и с которым когда-то вместе чалился на особом режиме в Коми АССР, «на Крест». Также я поставил в курс дела положенца «тубанара», еще не зная о том, что он умирает, и прилег отдохнуть с дороги.

Но мне этого сделать не дали, и кто бы вы думали? Буквально через полчаса после моей малявы дверь в хату открылась, и я услышал давно знакомый и почти забытый голос моего старого друга Женьки Ордина, которого давно уже кличили Колпак.

— Где вновь прибывший?

— Да вон, в углу лежит, замаялся с дороги. Видно, процесс у бедолаги катит. Еле отдышался, пока поднимался по лестнице, — ответил ему один из моих новых сокамерников хриплым, прокуренным голосом.

Я потихоньку открыл глаза и чуть приподнялся на локтях, чтобы убедиться, что не ошибаюсь. Да нет, такие ошибки — редкость. В дверях действительно стоял Женя.

Трудно передать, что почувствовали мы в тот момент, когда наши взгляды встретились. Как сильно изменился мой кореш с тех пор, когда мы виделись с ним последний раз! Видно, и его жизнь здорово потрепала за это время. А разве могло быть иначе? Ведь мы с ним были одной масти.

Перекинувшись парой-тройкой дежурных приветствий, не подавая конечно же и вида, как мы взволнованы и что для нас значит эта встреча, Женька повел знакомить меня с босотой.

Мент-ключник был при этом ручным. Что ему говорили, то он и делал. Мы подошли к 611-й камере, которая вообще была открыта, и вошли внутрь. Это была воровская хата «тубанара». Так повелось, как бы по традиции, что именно в этой самой хате и собирался постоянно общак, да и положенцы «тубанара» сидели всегда именно в этой хате.

— Вот, познакомьтесь, братва, это тот самый Заур Золоторучка, о котором я вам рассказывал.

Я поздоровался с каждым из присутствовавших в хате и, присев на шконарь, огляделся. Камера эта была такой же, как и та, из которой я только что вышел, но, в отличие от нее, где располагалось больше двадцати арестантов, здесь их находилось в пять раз меньше.

Думаю, нет надобности особенно подчеркивать, как меня встретили? Встретили, как и подобает, чисто по-жигански!

Еще только войдя в хату, я сразу обратил внимание на человека, который лежал на полу под единственным окном, заботливо укутанный домашним одеялом и обложенный пуховыми подушками со всех сторон. Это был положенец, с которым меня тут же познакомили, совсем еще молодой босячок-грузин, который медленно угасал прямо на наших глазах.

Я присел возле него на полу и не счел нужным говорить ему разные банальности, которые произносят в таких случаях, а как родному сыну в нескольких словах рассказал, как я вот так же много раз умирал, но всякий раз возвращался к жизни вновь, потому что слишком сильно хотел жить, но все было напрасно. Он уже оказался в холодных лапах смерти, и финал его жизненного пути был лишь делом самого ближайшего будущего, уж на этот счет у меня был богатый опыт.

Забегая немного вперед, скажу, что, к сожалению, я ошибся ненамного, ибо через пять дней после моего прибытия он упокоился с миром. Царство ему Небесное!

Мы справили ему достойные поминки, собрав со всех хат «тубанара» босоту, а мент с «хроники» принес фотоаппарат, с помощью которого мы и запечатлели на память столь скорбную картину.

 

Глава 4

К тому времени я уже перебрался в 611-ю хату, со всеми перезнакомился, понемногу входил в курс дела, вел ежедневную переписку с Русланом Осетином и другими ворами, в общем, жил полноправной босяцкой жизнью. Я не буду описывать тех арестантов, с кем мне довелось познакомиться в первое время моего пребывания в «тубанаре», не из-за того, что они не заслуживают этого, а просто потому, что вскоре их почти всех отправили на этапы и я больше почти никого из них не видел.

Но все же не вспомнить о некоторых из них было бы большой несправедливостью с моей стороны. И одним из них был Коля Сухумский. Можно сказать, что с первых же минут нашего знакомства на «тубанаре» мы тут же прониклись друг к другу большим уважением и симпатией. Коля был не только одной со мной крови, но и жил почти такой же жизнью, что и я.

Почему почти? Дело в том, что он был калекой. Кусочек позвоночника ему заменяло одно из его ребер, и без палочки он уже давно не мог нормально передвигаться. Ко всему прочему у него еще был и туберкулез костей, а этот диагноз, смею заметить, посерьезней любого другого.

Еще намного раньше тех трагических событий, о которых я рассказал, когда уже было ясно, что положенец долго не протянет, Коля был единственным кандидатом на его замену (исключая Женьку, потому что у него бывали частые приступы из-за травмы головы). Но после моего прибытия на «тубанар» Урки посчитали, что вдвоем нам будет сподручней справляться с этим ответственнейшим воровским поручением, и это было действительно так.

Если в начале этой главы я постарался рассказать читателю о том, что из себя представлял туберкулезный корпус Матросской Тишины, то теперь я постараюсь описать его в деталях. Начну, пожалуй, с нашей 611-й камеры.

Она была как бы сердцем всего «тубанара». Сюда стекались все сведения о жизни как в нашем туберкулезном корпусе, так и во многих других, также шел «общак» не только с Матросской Тишины, но и со всех московских и областных тюрем.

В боковых стенах и в полу были пробиты огромные «кабуры», возле которых постоянно сидели люди, встречая и отправляя грузы или корреспонденцию. Ту же картину можно было наблюдать и возле решетки, откуда все то же самое шло в камеры на первом этаже и оттуда разгонялось по сторонам.

Почти половина нашей хаты была забита мешками с сахаром и чаем. Стояли коробки с сигаретами, махоркой и табаком. Под нарами не было свободного места даже для тапочек. Там лежала уйма разных лекарств, мыло, тетради, зубные щетки, полотенца, носки, трусы, майки и много того, что необходимо в тюрьме в первую очередь.

Вот представьте себе такое положение. Отправляют человека на этап, а он, как говорится, гол как сокол. Ну нет у человека никого, кто бы мог принести ему передачу или послать посылку, если он залетный мужик или вообще бродяга. Он сообщает нам об этом малявой, и его собирают на этап так, как если бы это сделали его родные и близкие.

Даже самый последний лагерный педераст и тот не обходился без грева перед отправкой на этап. Больше того, все то время, что он находился здесь, по первому же требованию ему отправлялись курево, чай, глюкоза.

Все без исключения арестанты должны были чувствовать воровскую заботу, не забывая даже о самых незначительных вещах (с точки зрения вольного человека, конечно, ибо в тюрьме незначительных вещей не бывает).

Случалось и так, что кто-то хотел отметить свой день рождения. А такое торжество, как правило, на Руси никогда не обходится без спиртного, и «тубанар» тоже не был исключением. Но здесь все делалось по уму. Имениннику заранее давали из общака все необходимое, чтобы накрыть стол, в том числе конфеты или сахар на брагу, из которой впоследствии гнали самогон, и уж только потом справляли именины.

Я не припомню случая, чтобы во время или после подобного рода торжеств был хоть малейший кипеш. Если бы не посвященного в некоторые тюремные тонкости человека можно было подвести к камере и сказать, что за ее дверьми справляют день рождения десять, а то и больше человек с огромным количеством самогона и что у каждого из них минимум по три судимости за плечами, не уверен, что кто-нибудь поверил бы в сказанное, пока не увидел все это собственными глазами.

Ну а что касалось самогона, то он был здесь такого качества, что иногда, придя поутру на смену, надзиратель с похмелья просил налить ему чуток. Для этих целей десять литров первача всегда стояли на «общаке».

Почему не налить больному? Пожалуйста! Больше того, бывало, и мусора-надзиратели после вечерней проверки, закрыв все наружные двери и пригласив к себе друзей из других корпусов, напивались самогоном и вырубались намертво, прекрасно зная наперед, что во власти положенца на «тубанаре» все будет ровно.

По утрам мы всегда давали им каждому по двадцать рублей, чтобы они могли опохмелиться по дороге домой. Вообще каждая смена, отдежурив, получала по своей законной, заслуженной двадцатке.

Что касается «кума», то тот вообще сидел у нас на зарплате и почти не появлялся на «тубанаре», боясь заразиться. Чтобы поймать этого неуловимого мусоренка для разрешения тех или иных проблем, которые без его участия решить было практически невозможно, мы в буквальном смысле слова караулили его у самого входа в «тубанар».

Его кабинет у нас был чем-то вроде аптеки и склада одновременно. Грев, который братва присылала со свободы в виде медикаментов, чая, курева и глюкозы, мы хранили именно в нем.

У всех камер кормушки на дверях были открыты круглые сутки.

Именно в то время, когда мы с Колей были на положении, нами вместе с босотой «тубанара» был разрешен вопрос о снятии всех козырьков с решеток камер, и вскоре они были отпилены.

Насколько это облегчило существование больных людей в переполненных под завязку камерах, думаю, говорить нет надобности.

Что касалось некоторых полномочий «положенца», то по его требованию надзиратель открывал дверь любой из камер, даже женской. Лишь одна камера была недосягаема для нас — это камера «блядей».

У положенца «тубанара» был непререкаемый авторитет и почти неограниченные возможности, как по разбору любого рамса, так и по передвижению на территории корпуса. Все эти нюансы были согласованы непосредственно с «хозяином», так как польза от этого была не только арестантам, но и с мусорами тоже. То есть и здесь нашлись точки соприкосновения.

Какую же пользу давало свободное передвижение положенца тем и другим? А вот какую. Дело в том, что по законам преступного мира, то бишь по воровским законам, любая разборка «на Кресту» запрещена. Исключением может служить лишь «блядь», которую при возможности нужно уничтожать везде, где бы она ни появилась. Вплоть до того, чтобы даже выдернуть у этой нечисти капельницу из вены, чтоб он сдох в муках!

Что же касалось «тубанара», то в отличие от больнички, где люди редко лежали больше месяца, здесь они находились годами.

Мало ли что могло произойти между ними за это время? Или вдруг этапом кто-то из недругов пришел, или еще что-нибудь произошло на бытовой почве?

Ведь туберкулезники, и это следует отметить особо, очень агрессивны, в отличие от других больных, тем более в таких нечеловеческих условиях.

В общем, кругом нужен был воровской глаз: любой кипеш мог обернуться непоправимой катастрофой. А представьте, сколько нужно времени и бумаги, а главное — тонкого знания эпистолярного тюремного творчества, которым не всегда владели положенцы, чтобы вразумить поссорившихся и прекратить ссору?

Так что самым эффективным способом было побывать в той камере и словесно, включая доводы разума, основанные на воровских канонах и своем личном авторитете бродяги, довести до ума поссорившихся, все возможные пагубные последствия их горячности и невыдержанности.

В каждой камере находились тяжело больные арестанты, которые буквально доживали последние дни. Для такого человека, отдавшего всю свою жизнь во благо всего светлого и чистого, что может быть в нашем мире, общение перед смертью с Вором или положенцем было лучшим из успокоительных лекарств. Так что иногда с раннего утра и до глубокой ночи мы с Колей никак не могли добраться до своей хаты, а когда падали на шконари, то вырубались мгновенно, порой не имея во рту даже маковой росинки за целый день.

Я помню, как однажды врач, приехавшая поздней ночью на машине скорой помощи, констатируя смерть одного из бродяг, сказала мне равнодушным тоном, разжав деревянной палочкой полный золотых зубов рот упокоившегося:

— Я надеюсь, что при необходимости вы подтвердите, что мы не трогали его зубы, а то приедут родственники, и хлопот не оберешься, ведь в морге их все равно снимут.

Задумавшись над сказанным, я долго не мог вымолвить ни единого слова, поражаясь цинизму врача, а затем спонтанно ответил:

— Не беспокойтесь, у него нет ни одной живой души на всем белом свете.

До сих пор не знаю, почему я сказал именно так, а не иначе. О нас, укравших кошелек с мелочью, говорят, что мы воры и паразиты. Кто же тогда они, которые с трупов несчастных бродяг, у которых не осталось ни одной родственной души на свете, вырывают с корнями золотые зубы?

Эх, Россия-матушка, до чего дошли твои дети?

В тот день, а я его запомнил на всю жизнь, только за ночь умерли четверо бедолаг. Мы с Колей не спали и не ели почти двое суток, провожая каждого в последний путь, как могли. Но это была наша жизнь, и мы поступали так, как велели нам наши сердца.

На первом этаже «тубанара» были две крохотные камеры-«шестерки», одна напротив другой. На одной из них Руслан Осетин поставил крест, и даже мы с Колей не могли туда зайти, а в другой сидели женщины, и туда, наоборот, мы были вхожи и желанны в любое время дня и ночи.

Все они были бедолагами, чахоточными «мамками». Но если кто-то предположил что-то дурное, то зря. Мы не имели права даже подумать об этом. Помогали по силе возможности всем, чем могли, вели себя при этом благородно и честно, поэтому и были с радостью принимаемы в любое время суток.

Большая дорога, которая соединяла «тубанар» с внешним миром и, в частности, с больничкой, проходила через 616-ю хату и была целым инженерным сооружением, которое работало круглые сутки в разных направлениях. Это была дорога жизни в полном смысле этого слова. К сожалению, о подробностях ее функционирования я не могу распространяться из-за боязни нанести вред тем, кто сейчас там находится. Хотя уверен на все сто процентов: менты знают обо всем, что происходит в данный момент в любой из тюрем или лагерей, даже лучше, чем кое-кто это может себе представить. Времена пошли другие, а с ними и контингент резко поменялся, ну да ладно, об этом как-нибудь в другой раз.

 

Глава 5

В то время начальником Матросской Тишины был подполковник Баринов, а режимником — его заместитель Рязанов. Инцидент, который однажды произошел между этими власть имущими маклерами и мною, был первым серьезным сигналом для этих легавых к моей отправке из «тубанара», вновь на Бутырский централ, хотя процесс у меня все еще не утихал.

Это случилось как раз на следующий день, как в Берлине, в районе Вильмерсдорфа завалили старого Уркагана — Шакро Какачию, или, как его еще называли, Шакро Старого. В то утро к Осетину подъехала шпана со свободы и помимо этой печальной новости цинканула еще и о том, что через подставную фирму в Штатах на банковский счет Матросской Тишины на нужды тюрьмы Урками было переведено триста тысяч долларов, но денег этих в тюрьме никто пока еще не видел.

У Матросской Тишины валютного счета в банке не было, и зеленые были переведены в «деревянные» по тому курсу, который назначил на тот день Центробанк. Так вот, огромные ежедневные проценты, которые шли с этих денег, хозяин клал себе в карман, не спеша пускать этот капитал на тюремные нужды. А так как Руслан в это время был сильно болен и почти не мог подниматься со шконаря, то он попросил меня пробить на вшивость кого-нибудь из «козырных» мусоров и узнать хоть что-нибудь.

С лета это сделать не удалось, потому что Баринов на «тубанар» поднимался очень редко, а если и заглядывал, то лишь в составе какой-нибудь заезжей комиссии. Что касалось Рязанова, то он был в отпуске, но, как только вышел на работу, у нас с ним состоялся серьезный разговор. Он вообще любил иногда со мной «поприкалываться». Думал, что и на этот раз разговор пойдет о древнегреческой мифологии или римском праве, но жестоко ошибся. Я же решил сыграть на его самолюбии.

— Ладно бы вы вместе хавали это лавэ, еще куда ни шло, тебя-то мы уважаем, ты справедливый. Но он же тебя, Рязанов, через борт швыряет, — пытался я разжечь в этом мусоре зависть и ментовскую злобу.

— Ладно, Зугумов, я постараюсь как-нибудь разобраться с этим казусом, а уж потом и продолжим наш разговор, — сказал он мне в тот раз на прощание.

На том и порешили. Но не прошло и суток, как, дежуря ночью по тюрьме, он пришел на «тубанар» под утро, поднял меня с постели и потребовал, чтобы я отписал кому следует на свободу и чтобы ему лично были представлены бумаги, удостоверяющие отправку денег.

Я написал Руслану о нашем разговоре, и он передал мне, что этого пока достаточно, лед тронулся и теперь пусть они сами щекотятся и отдают наши деньги тюрьме.

Слова Уркагана означали: ремонт камер, приобретение недостающих медикаментов и операционного оборудования, договоры о закупках по самым низким ценам картошки, капусты, моркови, свеклы и разного рода крупы (тем более что на местах все было уже давно обговорено) и многое другое.

Ну как тут было не щекотиться за порядочность и честность легавых, когда мы знали, что возле тюрьмы вот уже почти две недели стоят трейлеры из США, полностью загруженные всякого рода медикаментами и новым оборудованием для больницы Матросской Тишины, а им не разрешают заехать в тюрьму из-за каких-то бюрократических формальностей?

Дело в том, что таких прецедентов до этого не было, и каждый из высокопоставленных легавых боялся взять ответственность на себя и запустить машины в тюрьму. Они прекрасно знали, что все это послано ворами из-за кордона через подставные фирмы в виде гуманитарной помощи через Красный Крест. Водителям со стороны московской шпаны были предоставлены номера в гостинице, где они, ни в чем не нуждаясь, прожили две недели, прежде чем этот вопрос не разрешился на самом высоком уровне.

Мне потом рассказывали, как простые американские водилы недоумевали по этому поводу. Прекрасно информированные о бедственной ситуации в нашей стране, а тем более о катастрофическом положении заключенных, они никак не могли понять, почему государство ставит такие бюрократические препоны на пути гуманитарной помощи? Людоедский менталитет советских чиновников оставался таким же, что и до перестроечного периода, — идиотическим, злобным и иррациональным.

Что касалось Рязанова, то к этой теме мы с ним больше не возвращались, да и видел-то я его после этого разговора всего лишь раз, зато Баринов запомнил мою каверзу и сказал мне, как-то заскочив на «тубанар» с очередной комиссией из Германии:

— А ты, Зугумов, не так прост, как кажешься. Смотри, не ошибись!

После этого мы с ним больше никогда не встречались, но его влияние и давление на окружающую среду, на медицинский персонал больницы я чувствовал.

 

Глава 6

Подчеркивать то, что только мы с Колей Сухумским старались делать на «тубанаре» все, что могли, на благо больных и умирающих людей, значит сказать неправду. Очень много людей, то есть все, в ком мы видели бродяг, внесли свой весомый вклад в это поистине богоугодное дело.

В частности, это был мой старый кореш Женька Колпак. Все то время, что я был на «тубанаре», он, как и прежде, в наши молодые годы, был рядом и делал много добра людям.

На «тубанаре» существовал такой порядок. Когда больной доживал свои последние минуты, его выносили в коридор, и там он доживал, а точнее, догнивал свои последние дни или часы. К этому уже все давно привыкли, и никого это не удивляло, да и не трогало почти. Вот мы и решили втроем — Коля Сухумский, Женька Колпак и я — воспользоваться (в хорошем смысле этого слова) одним из таких умирающих бедолаг, чтобы достучаться до общественности в лице разных иностранных гуманитарных обществ, которые так часто посещали в последнее время наш «тубанар».

Дело в том, что ни разу ни один из представителей этих комиссий не то что не вошел ни в одну из камер «тубанара», но даже не прошелся по его территории. Так, помнутся ради фартецалы в процедурке, вызовут одного-двоих более или менее больных и отправляются восвояси.

Правда, после таких посещений медицинский персонал начинал продавать импортные одноразовые шприцы, которые вместе с медикаментами привозили члены этих самых комиссий, чтобы хоть как-то отметиться, по всей тюрьме. Мы же покупали и то и другое у этих барыг в белых халатах на общаковые деньги и раздавали потом больным бедолагам.

Не буду рассказывать, каким образом Женька затянул на «тубанар» фотоаппарат-полароид, который мы несколько дней прятали от всех без исключения в надежном гашнике, пока однажды ночью не представился удобный случай его использовать.

Из 612-й хаты уже несколько дней назад вынесли умирающего, залетного мужика, который, кстати, и отдал Богу душу наутро следующего дня. Но прежде чем ему упокоиться, мы, написав большими буквами рядом с ним его фамилию, имя и отчество, сфотографировали его в разных ракурсах, а заодно и некоторые места «тубанара», по которым можно было составить некоторое представление о том, в каких условиях содержатся больные туберкулезом люди и как они умирают в российских тюрьмах.

Теперь оставалось переправить фотографии, которых было около двадцати штук, на свободу, а оттуда — за рубеж, в какую-нибудь из правозащитных организаций.

К сожалению, здесь мы с Колей немного просчитались и поплатились за это отправкой из «тубанара». Но что такое были наши удобства или неудобства по сравнению с тем, что с нашей помощью где-то будет услышана и доведена до сведения мирового сообщества наша общая мольба о том, чтобы люди этой страны, те, кто в больших погонах, широких лампасах и на самых верхах власти, повернулись наконец-то лицом к насущным проблемам больных заключенных, содержащихся в невыносимых условиях? Чтобы не прятали эти проблемы за тяжелыми засовами камер в казематах Бутырки, Матросской Тишины и других мест, а решали их на нормальном, цивилизованном уровне.

Начальником всей больницы, включая и туберкулезный корпус, была женщина-майор. К сожалению, фамилию ее я запамятовал, но помню, что это была невысокого роста, средней упитанности, интересная, можно было даже сказать симпатичная, дама. Вот с ней у нас и произошел тот разговор, после которого сначала меня, а затем и Колю развезли по разным местам заключения, чтобы не мутили воду, как сказал мне в тюремном дворике перед тем, как меня сажали в «воронок», дежуривший в тот день ДПНСИ.

В ее кабинете на третьем этаже «тубанара» нас было трое: она и мы с Колей. Показав ей фотографии, мы заранее предупредили, что точно такие же уже переправлены на свободу и люди там ждут только нашего цинка, чтобы отправить их куда надо. (Это действительно соответствовало истине.)

— Что вы хотите, чтобы я предприняла? Каковы ваши требования? — спросила она нас после того, как внимательно и задумчиво изучила все переданные ей фотографии.

Все наши требования, заранее и очень грамотно изложенные на бумаге, мы вручили ей вместе со снимками и, пожелав ей и ее начальству здравого смысла, вышли из кабинета и спустились к себе.

Она прекрасно понимала, что у нас было очень много возможностей, но мы не воспользовались ими, а пытались выправить положение больных на «тубанаре» другим путем — путем переговоров, имея несколько козырных тузов на руках, но не в рукавах. Мы хотели, чтобы все было по-честному, по справедливости, но о какой честности и справедливости могла идти речь?

С этими людьми, насколько я понял за долгие годы заключения, честно играть нельзя. Они просто по природе своей не честны, иначе не были бы теми, кем были: безжалостными садистами и полными ничтожествами, хоть и кичились своими должностями и большими звездами на погонах.

Хочу заметить, что наши переговоры происходили на фоне все тех же требований, но мусора не боялись кипеша. Они прекрасно понимали, что в преступном мире не такие уж и дураки, чтобы давать повод легавым затягивать удавку посильнее.

Дело было в другом. Россия пыталась вступить или уже вступила, точно не помню, в ОБСЕ. Отмена высшей меры наказания, то есть расстрела, которая была необходимым условием для вступления в эту европейскую организацию, улучшение условий содержания заключенных, тем более больных туберкулезом, борьба с этим самым туберкулезом и многое другое. И на фоне всего этого благолепия наши фотографии с прямым доказательством обратного. Этого легавые, конечно же, не могли допустить.

Для начала они обратились к Ворам, в частности к Руслану Осетину, так как считали его самым авторитетным из Урок, находившихся в то время на Матросской Тишине, чтобы он повлиял на нас.

Но прежде чем начинать подобного рода игры с мусорами, положенец обязан поставить в известность Воров, так что Руслан с самого начала знал обо всем. Больше того, мы отправили ему в ту же ночь фотографии, он просмотрел их и одобрил наше решение. Мусорам же он сказал, что не имеет права, даже будучи Уркой, останавливать босоту в их благородных намерениях, тем более что они не влекут за собой никаких последствий для общего воровского хода в тюрьме, а скорее наоборот. Раз в случае неблагоприятного исхода страдать будут только те, кто пытается что-то сделать, что-то наладить во благо людей, то, кроме Господа Бога, этому не может воспрепятствовать никто.

После такого резюме вора и нескольких бесед с нами ментам не оставалось ничего другого, как убрать нас из «тубанара», но ни в коем случае не идти ни на какие уступки. Это давно уже стало почти для всех легавых ГУЛАГа не просто привычкой, а нормой поведения с заключенными. Никогда, ни при каких обстоятельствах не идти ни на какие уступки, пусть даже это было и несправедливо с их стороны, все равно!

Подумайте только, какой маразм! Какое извращенное мышление у этих садистов! Их просят улучшить условия содержания больных, которые умирают пачками, заражая многие тысячи других, в то время как в стране, и в частности в местах лишения свободы, идет борьба с туберкулезом! Но главное, мы все беремся делать собственными силами, ожидая помощи от босоты со свободы, из-за границы, а они, вместо того чтобы как-то помочь нам исправить положение, наоборот, стараются подальше упрятать этих, как они окрестили нас, баламутов. Вот и садись после этого в тюрьму и, не дай Бог, заболей туберкулезом!

В первых числах сентября 1996 года Руслан цинканул мне, чтобы я был готов к возможной скорой перемене в своей жизни, то бишь к этапу.

«Мусора что-то замышляют против тебя, Заур, имей это в виду, — писал он мне тогда в маляве. — Вот, посылаю тебе пятьдесят грамм черняшки, разделите ее пополам с Колей и приготовьтесь к этапу по уму».

Осетин знал, что говорил. За сутки до этой малявы к нему подъезжала шпана из Средней Азии, которая привезла грев от босоты, и в частности чистый афганский терьяк. Почти весь грев он отправил нам с Колей на «тубанар», тем более что сам никогда не употреблял наркотики.

Капитально затарившись и наведя порядок со «списком» и прочими общаковыми делами, мы стали не в кипеш ждать мусорских «прокладок», и они, как всегда бывало в таких случаях, долго себя ждать не заставили.

Мы знали, что сразу двоих нас на этап не отправят. Не такими уж они были дураками, чтобы оставлять «тубанар» без воровского присмотра. В ночь с десятого на одиннадцатое сентября первого на этап заказали меня. Ну что ж, я давно уже был к этому готов, так что без долгих проводов, прямо с утра погрузив меня и еще нескольких каторжан в «воронок», уже к обеду меня вновь привезли в Бутырку. Но водворили не как обычно — сразу на сборку, а спустили на большой спец, на первый этаж, где находилось несколько камер терапии.

Я предвидел нечто подобное, поэтому заранее отписал ворам маляву и стал ждать. Как только я понял, что меня уводят отдельно от всех, я тусанул малявку одному из мужиков, который ехал со мной, а он уже позже отправил ее по назначению.

У мусоров, с их петушиными понятиями, были основания поступить со мной именно таким образом. Во-первых, я все еще продолжал харкать кровью, и, если посадить меня сразу в общую хату, это могло бы вызвать бурю протеста, которую я сам мог и раздуть (это по их идиотскому мнению). Во-вторых, они все же еще надеялись на то, что один я не буду так настойчив, тем более уже не на Матросской Тишине, а в Бутырке, и воспрепятствую отправке «взрывных» фотографий за рубеж.

А где, как не в башне, в которой когда-то содержался перед смертью сам Емеля Пугачев, менты могли стращать кого-то? Да, да, в одной из камер Пугачевской башни, я нисколько не оговорился, есть в Бутырке и такая. Вот только я не был уверен, как это было со мной в бакинской тюрьме Баилово, когда я сидел в той камере, откуда дал деру Сталин, в том, что я чалился именно в том самом каземате, в котором пару веков тому назад ждал казни известный российский бунтовщик.

Продержав меня трое суток на первом этаже «большого спеца», на терапии и несколько раз выводя на допросы, менты, убедившись в том, что разговаривать со мной на эту тему бесполезно, решили спрятать меня в башню к сифилитикам. Тогда в камерах башни содержали именно таких больных. О том, чтобы применить ко мне допросы с пристрастием, не могло быть и речи, потому что я еле держался на ногах. Добиваясь вместе с единомышленниками справедливости, я еще как-то не обращал особого внимания на интенсивно протекающий процесс, но, оставшись один на один со всеми свалившимися на меня проблемами, почувствовал это и немного сник. Чахотка меня буквально съедала, и, если бы не воровской долг, связанный с обязанностью положенца, кто знает, может быть, я и не освободился бы в тот раз из заключения, а помер бы там…

 

Глава 7

Прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось вкратце описать расположение корпусов Бутырского централа, где на этот раз мне пришлось провести около двух лет. Хотя об этом мрачном каземате и было написано немало, но писали в основном те, кто там проработал не один десяток лет; я же хочу показать тюрьму такой, какой она виделась тогда моими глазами.

Если войти в тюрьму с главного входа, то на первом этаже в вестибюле находилось множество «камер-сборок» и «боксиков», маленькая санчасть, где проверяли вновь прибывших на педикулез и чесотку, и рядом кабинет «игры на фортепиано» вместе с фотоателье. Чуть дальше по коридору за решетчатым заграждением находилось чуть больше двадцати камер «малого спеца», а еще дальше — тюремная кухня.

Три этажа, находившиеся слева от входа, назывались пятым корпусом, три этажа справа — шестым, исключая малый «спец» на первом этаже.

Соединялись два эти здания на третьем этаже большим корпусом «аппендицита» вместе с его «малым спецом», а на втором этаже — «шестым коридором». Напротив 164-А камеры «аппендицита» находилась дверь, ведущая на «большой спец», который занимал три полных этажа.

Посредине тюремного дворика стоял большой корпус тюремной санчасти. Очутившись на территории тюрьмы, но не входя в здание, а обогнув его с правой стороны по дороге, метров через триста попадаешь в «Кошкин дом». Это — один из относительно новых корпусов Бутырки, выстроенный в 80-х годах, к тому же в пять этажей. Без этого нового корпуса в Бутырке было 434 камеры.

Будни у каторжан этого острога изо дня в день протекали следующим образом: подъем в 6:00; две проверки в течение суток — в 8:00 и в 20:00, проходившие, как правило, в коридоре корпусов из-за непомерного (в три и больше раз) количества людей, находящихся в камерах; трехразовое питание, которому не позавидовали бы даже уличные собаки; прогулка продолжительностью в час на крыше тюрьмы, где и находились все прогулочные дворики. Каждый из четырех углов тюрьмы венчала башня, одна из которых была Пугачевской, куда меня и упрятали легавые через несколько дней после прибытия.

В отличие от всей тюрьмы, от любых ее корпусов и камер башня была единственным местом, где не было ни «кабуров», ни «дорог». То же самое было и в башне левого крыла Бутырки, где содержались одни менты.

Мусорские камеры были весьма просторны, но эти легавые, по всей видимости, здорово проштрафились, потому что я даже врагу своему не пожелал бы таких условий содержания, которые были в этом Богом проклятом месте.

Я думал, что удивить меня вычурностью или новизной проекта какой-либо камеры любого из острогов ГУЛАГа уже практически невозможно, но, как показало время, здорово ошибался. Представьте себе треугольное помещение, чем-то напоминающее кусочек от маленького пирога. Когда меня завели в эту конусообразную каморку, мне было не до удивления. Я немедленно завалился на подвесные нары, которые, как я успел тут же отметить по многолетней привычке, были уже давно отстегнуты, и вырубился на некоторое время, так скверно я себя чувствовал. Но к вечеру немного пришел в себя и, лежа, почти не шевелясь, чтобы не спровоцировать кашель, огляделся, насколько хватало взгляда.

В первую очередь я обратил внимание на стены — они не были ни оштукатурены, ни покрыты «шубой», как в обычных камерах или карцерах. Если бы не многолетняя привычка постоянного пребывания в полутемных помещениях, я ни за что не смог бы разглядеть кладку из камней разных размеров, абсолютно голую и даже в некоторых местах покрытую от сырости плесенью. В длину этот склеп был чуть более трех метров.

Позже, когда я уже немного ожил, подошел к дверям, над которыми тускло мерцала маленькая лампочка, и раскинул руки. Кончики моих пальцев как раз доставали до противоположных стен.

Что касалось другого конца камеры, то, сделав три шага от дверей, я уже натыкался на узкий треугольник, образованный двумя стенами толщиной в ладонь. Но это могло произойти лишь в том случае, если бы я протянул руку, потому что в этом углу стояла маленькая параша, а чуть выше нее — крошечное оконце, зарешеченное прутьями толщиной в большой палец.

Относительно нар я действительно не ошибся. В этой камере, судя по всему, давно уже никто не сидел, потому что, не говоря уже о петлях, даже цепи, на которых они висели, были изъедены ржавчиной, а низенький потолок, что называется, давил на психику узника.

Когда наступала ночь, когда возвращался день, оставалось только гадать, потому что я объявил голодовку и пищу мне не приносили. А только по тому, когда доставляется пища, можно узнать, какое время суток на дворе. В тюрьме, как бы это парадоксально ни звучало, почти всегда точно соблюдают время кормежки заключенных.

Весь описанный мною интерьер придавал этому помещению вид подземелья древнего замка или сказочной темницы, точнее не скажешь. Одно совершенно бесспорно — он был чрезвычайно зловещим.

Раз в сутки открывалась дверь моей камеры, и надзиратель громко, будто бы я был глухой, выкрикивал два одинаковых слова: «На прогулку!»

Но это была очередная фартецала легавых, ибо он прекрасно знал, что я уже несколько дней как не поднимаюсь с нар. Даже не знаю, что было бы со мной в этом древнем склепе узников-бунтовщиков, если бы не забота старого Уркагана. Я имею в виду Руслана Осетина.

Если бы не ханка, которой он снабдил меня в дорогу, я бы точно крякнул. Расторпедившись, я разделил черноту пополам, одну половину спрятал, а другую поделил на маленькие катышки величиной со спичечную головку. Я имел право так поступить, потому что грев был личным и только от меня самого, точнее, от моего сознания зависело, делиться им с кем-либо или нет.

Это лекарство и спасало меня все время голодовки, не давая процессу съесть меня до конца. Ведь, как говорили древние мудрецы: «Той же самой головней, которой разжигаешь костер, чтобы согреться, можно сдуру спалить и шатер, в котором живешь». Я имею в виду, что в первую очередь, в определенных количествах конечно, терьяк — это лекарство.

Одно из условий выживания — не доверять никому, кроме себя. Я слишком хорошо выучил этот урок. После нескольких допросов, когда я еще как-то мог передвигаться самостоятельно, меня оставили в покое, и теперь я потихоньку угасал, лежа на нарах, в этом жутком полумраке башенной темницы.

Но в планах легавых моя смерть не значилась, я это прекрасно знал, исходя из предыдущих голодовок в своей жизни. Они, как правило, всегда мучают, но почти никогда не дают умереть.

И мне хотелось бы подчеркнуть в этой связи такую особенность, что не голод — самое страшное, как уверяют некоторые неискушенные дилетанты. Его тяжело переносить лишь первые трое суток. Гораздо страшнее «проголодь»! То есть именно тот момент, когда тебя насильно кормят, чтобы ты не помер.

Самым неприятным было то, что я не мог сообщить кому надо, где я нахожусь. Чувства заключенных приобретают в безмолвии, в одиночестве и мраке особенную остроту.

В то утро, когда менты подошли к моей камере, я скорее почувствовал, чем услышал, то, что произошло дальше. Я лежал на нарах с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя. Меня вынесли на носилках из камеры башни и перенесли в камеру терапии «большого спеца», откуда и забирали полмесяца назад, что было для меня поистине вдвойне приятным и радостным. Во-первых, я осознал, что выиграл, а во-вторых, понял, что рано или поздно увижусь с босотой.

Кроме меня в маленькой четырехместной камере терапии «большого спеца» было еще три человека.

Тела этих молодых ребят сплошь покрывали гнойники — визитная карточка Бутырки, и непривычная к таким условиям молодежь больше всего и страдала от этой заразы.

Под мою диктовку один из них отписал пару маляв на корпус и кое-кому из Воров, и уже к вечеру после проверки, кроме ответов на них, пришел жиганячий грев и лекарства, которые и помогли мне быстрее встать на ноги.

Как я и ожидал, все близкие думали, что меня отправили из тюрьмы, но куда, никто не знал, а в таких случаях в заключении всегда остается только одно — ждать. У старых каторжан, к счастью, организм закален тюрьмой настолько, что то, что для любого дилетанта смерти подобно, для них — всего лишь небольшая встряска.

Так что через пять дней после того, как меня вынесли на носилках из одиночной камеры башни, я уже входил двумя ногами в общую камеру «аппендицита» — 164-А.

Я был, конечно, еще очень слаб здоровьем, но зато силен духом, а это было главное.

В это время только один Урка, Коля Якутенок, сидел в общем пятом корпусе в 97-й камере. Чуть позже, перед самым Новым годом, к нему за несколько дней до освобождения заехал и Дато Ташкентский.

На корпусах вообще-то иногда держали Воров. Так, например, в камере 149-А находился одно время Авто Сухумский, в 162-й на «аппендиците» — Гиви Црипа, в 88-й камере «малого спеца аппендицита» — Степа Мурманский, чуть позже в эту же хату заехал Мераб Бахия Сухумский.

Но в основном все Жулье содержалось на малом или большом «спецах» Бутырки. Что касалось положенцев, то их было трое: за пятым корпусом смотрел Игорь Люберецкий, он сидел в 147-й хате, за шестым — Рамаз, он находился в 153-й; за «аппендицитом», а чуть позже и за «большим спецом», смотрел я.

В тот же вечер после проверки, еще раз располовинив свой грев, я отправил его Ворам в «тройники», а с остальным мы разобрались в хате сами, наскоряк замутив и уколовшись. За то время, пока я находился на Матросской Тишине, половина контингента в хате поменялась. Одни из них пришли со свободы, другие после килешовки — из других корпусов и камер Бутырки. Некоторых из них я знал с воли, а с некоторыми порой приходилось чалиться в разных тюрьмах и лагерях.

Буквально за несколько дней до моего появления в 164-А на малый «спец» «аппендицита», этажом ниже, в 88-ю хату заехал Урка Степа Мурманский. Я был еще очень болен и слаб, поэтому почти круглосуточное общение с вором изливало бальзам на мое никудышное здоровье.

 

Глава 8

Уже через неделю Урки централа порешили, что за положением на «аппендиците» будет смотреть Заур Золоторучка. Для меня это решение Воров конечно же не было неожиданным, но когда прошел мимо нашей хаты «прогон», я, помимо воли, заволновался.

Смогу ли, справлюсь ли с этим ответственным воровским поручением, когда еле стою на ногах и харкаю кровью? Позже, отписав малявы Степе и Дато Какулии, я объяснил им свои сомнения, и вот что они мне ответили:

— Если назовешь человека, который сможет тебя в данный момент заменить «на аппендиците», то напиши его имя, только хорошо подумай, Заур, прежде чем его написать. А второе, мы больше чем уверены, что, взяв этот груз воровской ответственности на себя, ты в самом скором времени поправишься.

Первое условие Воров я тут же выкинул из головы, потому что прекрасно понимал, что, прежде чем подбирать кандидатуру положенца корпуса в такой тюрьме, как Бутырка, Урки не один день думают, а уж потом решают окончательно. Что же касалось второго, то Урки, как всегда, и здесь оказались правы. Как только закрутилась эта «варганка» с моими обязанностями положенца, я забыл не только про болезнь, но и о еде иногда не вспоминал.

Работы на «аппендиците» по налаживанию истинного воровского положения был непочатый край. Если сравнивать Бутырку с организмом человека, то «аппендицит» для нее был, как ни странно, чем-то вроде сердца.

Во-первых, только отсюда была прямая «дорога» на «тройники» к Ворам, и только здесь можно было получить моментальный ответ от них. А в тюрьме это настолько важно, что работу тех, кто «стоял на дороге», трудно было переоценить.

Но прежде чем продолжить описание настоящей жизни Бутырки, мне хотелось бы подчеркнуть тот факт, что администрация тюрьмы лучше, чем большинство ее «клиентов», знает все ходы и выходы, которыми пользуются заключенные.

Я имею в виду в первую очередь «дороги», о которых хочу написать подробней. Ничего нового и запретного, в воровском понимании дела, я не сообщаю, а в силу своих понятий и убеждений не подчеркнуть этот момент, конечно же, не могу.

Дело в том, что раньше общение между камерами начиналось после вечерней проверки. Исключением были те случаи, когда шла срочная депеша на Воров. То есть, как только проходила вечерняя проверка, «дороги» снимались с контрольки и начинали функционировать до утра. Перед утренней проверкой они опять ставились на контрольку, и так впредь до вечера.

Я отменил это устаревшее правило, ничего общего не имеющее с воровским. Была и еще одна причина, и довольно-таки серьезная, по которой нужно было спешить с этими важными переменами в жизни корпуса и всей тюрьмы.

Дело в том, что в 162-й хате сидели отморозки, которые после продолжительных войн на свободе оказались за решеткой. Здесь они пытались навязать что-то свое, но не тут-то было.

Тюрьма — дом воровской, и хозяевами здесь «лохмачи» никогда не были и не будут. Так что, повоевав немного в тюремных камерах и в лагерных бараках, они были биты, как сидоровы козы, и на этом, казалось, успокоились, но не совсем. Как только появлялась возможность, они пытались показать свой козий характер и тут же вступали в жесткую конфронтацию.

Но не всегда могут дойти до «бродяжни» проблемы и нужды мужика — простого и честного арестанта. А все из-за «контингента» — этих хамелеонов и лизоблюдов преступного мира, которые считают себя бродягами лишь только тогда, когда это им выгодно.

В 162-й хате из ста двадцати человек не более десяти были спортсменами и качками, они и делали погоду в хате. Они запрещали мужикам курить, могли часами не подходить к «дороге», открыто игнорируя все воровское, которое им было чуждо, могли поднять руку на мужика и многое другое.

Зная, как бороться с этой нечистью, я не спешил вступать с ними в поединок, наперед зная, что умнее и хитрее их всех, вместе взятых.

Далее шли проблемы с «дорогами» шестого корпуса вниз — на «малый спец», и в частности на воров. Если здесь, на «аппендиците», мне достаточно было «пустить прогон» и все исполняли то, что в нем было указано, то на шестом корпусе было все намного сложнее. Там был другой положенец, и для начала мне нужно было познакомиться с ним поближе, а уж затем, продумав все ходы, и свои, и легавых, действовать.

В течение нескольких дней у меня никак не получалось схлестнуться с Рамазом, и потому я изучал и анализировал все то, о чем меня ставили в курс босота, находящаяся рядом, и люди, просидевшие на разных корпусах Бутырки по несколько лет. Изучив таким образом обстановку, мне удалось через несколько дней пересечься с Рамазом у него в хате и поделиться с ним своим планом.

Рамаз оказался глубоко порядочным и честным человеком, в чем я ни секунды не сомневался, иначе он не был бы тем, кем был. Он провел в Бутырке уже четыре года (кстати, его и освободили чуть позже из зала суда), и, надо думать, у него был богатый опыт относительно всего, что касалось этого мрачного и зловещего острога.

Мы тут же поняли друг друга и подружились. Проговорив с самого утра до вечерней проверки, мы все обсудили и обо всем договорились. Только сообща мы могли перехитрить ментов и не допустить запалов, которые случались последнее время один за другим. Мы это оба понимали, и, забегая вперед, скажу, что сделали все по уму, хотя пришлось немало понервничать и попереживать. Это была игра в кошки-мышки, и условия в ней были далеки от равных.

Как все это происходило? Для того чтобы переправить сообщение в виде малявы на шестой корпус, существовало два способа. Один — через «судовых», но в таком случае больше одной, от силы двух маляв переправить было сложно, потому что им приходилось «торпедироваться». А если их было сто, сто пятьдесят или даже больше, да к тому же со всех корпусов и все они шли через аппендицит и в ту, и в другую сторону?

Перед прогулкой, а, как я уже успел упомянуть, прогулочные дворики располагались на крыше пятого и шестого корпусов, мы затаривали массу пришедших маляв в длинный, специально для этой цели связанный чулок и шли с ним на прогулку. Здесь по давно обговоренному «цинку» «дорогу» опускали вниз, на шестой корпус, в одну из тамошних хат, и вот тут-то и следовал запал.

Что делали менты? Зная время и «цинк», они выводили всю хату на коридор и ждали наших позывных сверху. Как только они их получали, тут же следовал обмен паролем и груз шел вниз, прямо в руки мусоров. Получив его, они вновь запускали людей в хату, а сами шли читать малявы арестантов и принимать соответствующие меры. То же самое происходило и с «дорогой» из шестого корпуса вниз на «малый спец». Дошло до того, что скопилось такое количество корреспонденции, что ее уже некуда было «гасить».

Вот мы и разработали с Рамазом схему, следуя которой, запал был почти полностью исключен, а любой мент, выдававший себя за арестанта, тут же изобличался «дорожником» просто и безо всяких дополнительных средств.

Многого, конечно же, я не могу поведать читателю, но смею уверить, что имею право гордиться нашим с Рамазом изобретением. Менты вскоре буквально взвыли и долгое время не могли понять, как и когда мы умудряемся передавать малявы и кто же их переиграл по части «дорог», пока какая-то падла не выдала нас. Но было уже поздно, схема работала как часы, и сбоев в передаче информации почти не случалось.

Подобные хитрости я придумал и применил и в общении с пятым корпусом и «большим спецом», но здесь «дороги» были относительно надежны, и мне пришлось лишь усовершенствовать передачу на некоторых перевалочных пунктах.

Может быть, когда-нибудь, когда в тюрьмах нашей страны наконец-то будут созданы нормальные человеческие условия и «дороги» и хитрости, связанные с их применением, канут в Лету, я напишу целую книгу об этом уникальном и простом изобретении заключенных ГУЛАГа. Прерогатива здесь, как и во всем, что касается новшеств, внедренных как той, так и другой стороной в тюрьмах и лагерях, принадлежит исключительно России. А пока мне приходится быть осторожным, чтобы не навредить людям, находящимся сейчас в заключении.

 

Глава 9

Так в заботах и хлопотах воровских прошел еще один год и наступил Новый, 1997-й. Под Новый год освободились сразу несколько Жуликов: Якутенок, Дато Ташкентский, Авто Сухумский и Маис. Один Бог знал, что с собой притащит на горбу этот год. И как показало время, хорошего было мало, да и что в тюрьме может быть хорошего? Вот Гучу «окрестили» (подельника Дато Какулии) — это было хорошим известием, базару нету, а остальное?

В марте исполнялась годовщина смерти сразу двух Воров — Паши Цируля и Гриши Серебряного. Если с первым я был знаком целую вечность и крал вместе не один год, то второго никогда не видел, только слышал о нем. Говорят, он был молод, полон сил и подавал большие надежды, но его жизнь оборвала одна блядина по кличке Черный. Эта падаль плавала по тюрьме, нанося невидимые удары шпане исподтишка, в спину, но в один момент — раз — и куда-то исчезла. Наверное, менты убрали за ненадобностью, как использованный презерватив. Это их обычный метод сотрудничества с такой падалью, и здесь я с ними абсолютно солидарен.

Годовщину эту я решил отметить чисто по-жигански, как и подобало. Заранее обговорив с Ворами централа все детали и получив от них добро, я дополнительно заказал для этих целей со свободы на общак конфеты, чай и курево. Получалось так, что у одного из Урок годовщина была десятого, а у другого — двенадцатого марта. Я объединил обе эти даты и решил помянуть эти печальные даты десятого марта.

В тот день после обеда я запустил по «аппендициту» «прогон», в котором просил помянуть вместе со мной и всей босотой тюрьмы покойных Урок, а следом шли грузы с чаем, куревом и глюкозой.

Все прошло как нельзя лучше, иначе мне не пришлось бы чалиться в карцере, правда, недолго, всего несколько суток. Легавые были вынуждены выпустить меня, ибо с требованием арестантов «аппендицита» и «большого спеца» трудно было не согласиться.

В предыдущей главе я вспомнил добрым словом одного из трех положенцев Бутырки — Рамаза. В этой хотелось бы упомянуть о втором — Игоре Люберецком.

Трудно переоценить ту пользу, которую он принес арестантам централа, особенно чахоточным. Дело в том, что через несколько месяцев после моего этапирования из Матросской Тишины на Бутырку, прямо под Новый, 1997 год, в «Кошкином доме», на третьем этаже открылся «тубанар». Туда в спешном порядке поместили всех чахоточных «Бутырки», и тех, которых выявили только что, и тех, которые находились в единственной на то время в Бутырке туберкулезной хате № 137.

Трудно описать, какой бардак и неразбериха творились там первое время, но главным был полный подсос буквально во всем. Самое непонятное состояло в том, что менты ничего не разрешали передавать из корпусов. Это был маразм какой-то! Еще одна непонятка вроде той, которая была на Матросской Тишине.

Теперь общак для нужд больных я срочно увеличил в несколько раз и, как только появлялась возможность, передавал гревы через «судовых», но они, к сожалению, не всегда доходили до места назначения. Игорь Люберецкий был первым, кто наладил бесперебойную «дорогу» на «тубанар», и уже немного позже мы с босотой разморозили ее окончательно.

Вспоминая об этом неспокойном времени, мне бы хотелось, чтобы люди, которые находятся сейчас в тех местах, о которых я пишу на страницах своих книг, помнили, что блага, которыми они сейчас пользуются, многим из моих ближайших друзей и мне в том числе доставались непросто. Порой приходилось мучиться и страдать, но мы были честны друг перед другом и знали точно, что эти страдания — не зря, они во благо преступного мира, потому что мы искренно верили во все воровское, а значит, во все честное и благородное.

Некоторых из них давно нет в живых, некоторые чалятся где-то по острогам теперь уже ГУИНа, и совсем уже единицы доживают свой век на свободе, с волнением и озабоченностью глядя на беспредел и неразбериху, которые творятся сейчас в преступном мире.

 

Глава 10

В этой связи хотелось бы рассказать один курьезный случай, который мог бы пролить свет на многие аспекты тюремной жизни. В 88-й хате, как я уже упоминал, сидел Степа Мурманский. От его окна на втором этаже до моего (наискось) было метра три, не более. «Дорога» к нему у меня стояла постоянно на контрольке, то есть постоянная, как и положено, где сидит Урка. Что уж говорить об общении? Оно тоже было постоянным. Зачем зря тратить бумагу и всевозможные средства, подтягивать людей и прочее, когда «по порожнякам» можно и так поговорить?

Так вот, однажды к нему в хату хозяин тюрьмы Волков привел малолетку. Это был низенького роста, шустрый оголец четырнадцати лет. Молодой «щипач», но уже с определенными амбициями крадуна. Я до сих пор не знаю, каким образом этот пацаненок вообще попал в Бутырку, ведь малолетние преступники содержались на Матросской Тишине, но дело не в этом. После проверки Степа мне цинканул, чтобы я, по возможности, спустился ночью к нему в хату. Возможность представилась, и я спустился. Это было нечто!

Представьте себе камеру-восьмиместку и четверых старых каторжан, у которых по пять и более судимостей, вместе с молодым Уркаганом, а посередине сидит ребенок. И все бы ничего, но ребенок-то тоже под стать им, заключенный. Это был сюжет для фильма, который бы пользовался успехом у всех без исключения. Я поначалу глаз не мог оторвать от такой картины.

Степа мне цинканул не в кипеш, чтобы я был посерьезней, и я тут же изменил мимику, поздоровался со всеми, в том числе и с огольцом, как с равным, и присел на нары.

— Ну что ж, Санек (так звали парня), ты хотел карманника? Вот тебе карманник, и притом знаменитый карманник, лучше и не придумаешь. Тут вот какое дело, Заур, — продолжал Степа на полном серьезе. — Попросил меня Санек научить его воровать. «Раз, говорит, ты Вор в законе, то, значит, должен научить». Я ему еле втолковал, что у Воров специализации разные. Я, например, домушник, а что касается карманной тяги, то это совсем другое дело, здесь должен быть специалист наподобие тебя. Но в любом случае без начальных знаний его учить никто не станет. А он говорит, что двоечником был.

— Да, — на полном серьезе подхватил я тон Степы, — без образования здесь и делать нечего. Поверь мне, Санек, это тебе говорит не кто-нибудь, а Заур Золоторучка.

Эффект был потрясающим. Его не интересовали ни Заур, ни Вор, ни кто-либо другой, точнее, он не понимал еще очень многого, но ассоциация с погонялом Золоторучка возымела свое действие. С этой минуты он слушал только меня. Я объяснил ему, как мог, что без знаний он ничто. Потом мы со Степой переговорили о своем, и к утру я покинул хату, но главное было впереди.

Когда Степа заказывал у мусоров школьные учебники для этого маленького шпаненка, они не верили своим ушам, думали, что шутит, но заказ есть заказ, — Урка всегда знает, что делает. И когда книги были принесены, они всей камерой несколько месяцев учили уму-разуму этого огольца, который прежде даже не мог написать своего имени, пока его не освободили прямо из этой воровской камеры.

 

Глава 11

К тому времени, по весне, Игоря Люберецкого приговорили к одиннадцати годам и освободили из зала суда Рамаза. Раньше общаковые воровские деньги хранились у положенцев корпусов или у положенца всей тюрьмы и по первому же требованию Урок переправлялись им вместе с «воровским списком». Теперь же, собрав все деньги в кучу, Урки доверили их мне.

Это было не просто воровское доверие и большая честь, но и огромная ответственность, которой удостаивался далеко не каждый бродяга. Камера моя напоминала караван-сарай. Из ста с лишним человек спали только больные и сменщики, все остальные пребывали в постоянном движении. Оба угла камеры и места под нарами почти до половины хаты были забиты сумками с общаком: то же самое, что и на «тубанаре» Матросской Тишины, но во много раз больше.

Когда встал вопрос о положенце «большого спеца», который, как оказалось, был замаран нечистоплотными делами еще раньше, Воры и «большой спец» возложили на мои плечи. Так что ответственности было хоть отбавляй.

Но что бы я смог сделать один, если бы рядом не было молодых босяков и «воровских мужиков»? Даже «некрасовские», и те, пытались чем-то помочь по силе возможности. Движение происходило круглые сутки: что-то отправляли, что-то встречали по дороге. Несколько человек вязали грузы в соответствии с запросами каторжан. Кто-то упаковывал малявы и писал ответы на запросы.

Уверен, что, прочитав эти строки, каторжане, которые сидели со мной в то время, с большим уважением вспомнят о людях и статусе хаты 164-А. Они меня называли Дедушка Паркер из-за огромной бороды, которую я отрастил к тому времени, и погоняла.

Достаточно вспомнить один случай, чтобы читатель мог представить, как люди жили в этой камере. Однажды к нам в хату закинули мужика-грузина. Видно было, что он, бедолага, уже успел хапнуть горюшка. Абсолютно далекий от преступного мира, он никак не мог ужиться ни в одной хате и вот попал к нам. Радости его не было границ. Однажды он проговорился своему земляку, и тот перевел нам его речь.

Оказалось, побывав на свидании, он выцепил там некоторую копейку и почти всю ее отдал одному мусору — «дубаку», лишь бы тот перевел его в нашу хату, ибо грузин слышал о ней столько хорошего, что о другой и не мечтал. Мы, конечно, сначала посмеялись над его наивностью и простотой, но чуть позже приняли нужные меры. Я забрал у этого не в меру шустрого мусора деньги и вернул их владельцу.

Так, в заботах о людях и хлопотах за все воровское у нас и протекали дни, недели, месяцы. В тюрьме, как правило, почти каждый день вносит какие-то новшества и определенные коррективы в жизнь арестантов.

Так произошло и вскоре после того, как на свободе оказался Рамаз и осудили Игоря Люберецкого. Меня вдруг неожиданно заказали «с вещами», а это означало большие перемены не только в моей жизни, но и в жизни корпусов, где я был на положении. Дело в том, что после освобождения Рамаза на шестом корпусе никого пока еще не было, а за пятым воры только что закрепили Диму Моряка. Я отписал ему маляву и вот-вот ожидал ответа, но так и не успел его получить.

Таким образом, без присмотра оставались сразу три корпуса — больше половины тюрьмы. Хотя в то время, когда на централе было постоянно около десяти Воров, без присмотра она конечно же остаться не могла, но все же…

Как я уже упоминал, почти все воры сидели на одном маленьком корпусе «малого спеца» и, конечно же, не могли знать все те тонкости, которые характеризовали жизнь в камерах и о которых слишком хорошо знали положенцы. Мало того, еще не был до конца зарыт топор войны с «лохмотой», а этот факт не устраивал ни босоту, ни администрацию. Так что это было что-то новое в действиях легавых, и я гадал: что именно?

Но в тот момент делать было нечего. Я тут же, не мешкая, отправил по «дороге» список и общаковые деньги Степе Мурманскому, в 88-ю хату, объяснил босоте, какие в ближайшее время собирался внести коррективы в жизнь камеры и корпусов, ну и попрощался на всякий случай со всеми по-братски. Кто его знает, может, не увидимся больше никогда?

Оставить вместо себя я никого не мог, потому что выдвижение и утверждение положенца корпуса или тюрьмы — прерогатива, которая принадлежит исключительно Жуликам. Я мог лишь кого-то порекомендовать, не более.

Через час за мной навсегда закрылись двери этой, ставшей мне уже давно родной камеры 164-А. Две полные сумки, заботливо затаренные моими сокамерниками разной всячиной, необходимой на продолжительном этапе, несли два человека из хозяйственной обслуги, за ними шел я вместе с разводящим офицером и молодым ключником.

 

Глава 12

Я хорошо знал расположение тюрьмы, поэтому, когда мы вышли во дворик обслуги и пересекли его, сразу понял, куда меня ведут. Дорога здесь была одна — на «Кошкин дом».

После некоторых процедур, от которых я уже почти успел отвыкнуть, меня водворили на четвертый этаж «тубанара» в камеру № 607, которая, так же как и 164-А, стала мне на долгое время, а точнее на год, родной.

Почему же легавые не перевели меня сюда раньше, когда всю тюрьму, как они выражались сами, очищали от чахотки? С самого начала я задавал себе этот вопрос и пришел к выводу, что в тот момент им меньше всего здесь были нужны такие люди, как я.

Скорее всего, они хотели из этого нового туберкулезного корпуса сделать что-то вроде «чахоточного спеца». Ведь, как правило, в камерной системе, на корпусах, в «тубанарах» и пересылках с самого их открытия, босота всегда старается взять власть в свои руки и не допустить ничего, что шло бы вразрез с воровскими традициями. Ибо как поставишь положение с самого начала, так будет и в дальнейшем. Очень редко когда бывает иначе. Так что мусора не рассчитали каторжанскую солидарность с воровскими устоями централа и, как обычно, попали впросак.

Теперь они, по всей вероятности, решили изменить тактику, и вот каким образом. Итак, что представлял из себя «Кошкин дом» образца 1997 года?

Пожалуй, лучше всего начать с камеры, куда меня водворили только что. Двери здесь были до такой степени плотно закрыты, что, подойдя к ней с мусором, я не услышал даже обычного в таких случаях гула, будто в камере никого не было, или, по крайней мере, было несколько человек. Но когда он еще только лишь приоткрыл дверь, она выдохнула из себя такую волну человеческих страстей и эмоций, и вони, что мне стало не по себе.

Но это чувство мгновенно улеглось, ибо, к сожалению, оно давно стало тюремной привычкой. В камере, рассчитанной на двадцать человек, находилось больше сорока.

Но все бы ничего, будь камера вместительной, да куда там! В длину от двери до противоположной стены было восемь шагов. Шконки стояли параллельно друг другу так плотно, что в проходе между ними, если кому-то приходилось «бить пролетку», второму уже места не было. Даже для того, чтобы, встретившись посередине камеры, разойтись, приходилось поворачиваться друг к другу лицом. У входа справа был туалет, слева стол на восемь персон, вот и весь интерьер этой хаты.

Но не эта убогость обстановки подавляла впервые вошедшего сюда, она была знакома каторжанам не понаслышке. Его подавлял свет, точнее, что-то подобное ему. На всю камеру, посередине потолка тускло горела одна стосвечовая лампочка. И хотя справа и слева чуть выше нар в противоположной от двери стене было по одному окну, сплошные жалюзи, закрывающие их, мешали проникновению в камеру не только света, но и воздуха.

Досуг чахоточных арестантов, включающий в себя общение между собой, чтение книг, настольные игры и прочее, можно было проводить только за столом, потому что на нижних нарах было почти темно, а на верхних — свет был одним лишь названием.

Таких камер на этаже было семь, напротив — столько же, но это были маломестки на четыре и восемь человек, тоже забитые под завязку, и мы называли их по привычке «малым спецом» «тубанара». Хотя «тубанаром» этот серый и мрачный корпус назвать было нельзя ни при каком раскладе и прикиде. Скорей сюда бы подошли названия вроде крематория или душегубки, хотя, еще раз хочу подчеркнуть, такая тенденция к физическому уничтожению больных туберкулезом арестантов просматривалась почти повсюду в тюрьмах России.

Я не оговорился, именно уничтожению, а не лечению, как многие из вышестоящих лиц в ГУИИНе заявляют на всевозможных совещаниях, а также в теле— и радиоэфире.

Мне не было надобности представляться в этой камере как-то по-особенному. Достаточно было назвать свое имя, ибо почти все в тюрьме если и не видели, то слышали обо мне, это уж точно. Я сказал мужикам, чтобы те распаковывали баулы и все сваливали на стол, на общак, а сам отписал наскоряк малявы на корпуса и Ворам на «малый спец».

Дело в том, что один из новых сокамерников вот-вот должен был идти к адвокату, его уже заказали «слегка», а малявы отсюда, так же как и сюда, можно было передать либо через «судовых», либо «словившись» с кем-то из арестантов «на сборке» или в «боксиках», по дороге к следователю или адвокату.

Справа камер не было вообще, наверху сидели женщины, а под нами «признанные», поэтому, переговорив с камерой через стенку слева и выяснив все, что мне нужно было знать, я стал знакомиться с хатой.

Весь ее контингент, хотя я и не мог всех видеть, состоял из мужиков. Дело в том, что, еще только войдя, я спросил о наличии «списка» в хате, на что стоящие рядом пожали плечами: мол, какой такой список? Мы не блатные и в таких тонкостях не разбираемся.

Чуть позже оказалось, что в хате были и воровские мужики, но на общак им выложить было просто нечего, да и воровскими их можно назвать лишь с большой натяжкой. Скорее, это были современные приспособленцы в солидном возрасте, когда-то игравшие в воровские игры.

На «аппендиците», как оказалось, я знал лишь приблизительную картину жизни «тубанара», хотя старался по возможности облегчить жизнь заключенных и никак не думал, что на самом деле она так бедственна. Посередине стола, на общаке стояла коробочка с махоркой — это было все курево камеры. Чая не было вообще, и они даже не помнили, когда пили его в последний раз. Что касалось харчей, о них и говорить не приходилось.

Когда же я увидел, какую бурду привезли баландеры и как набросились на нее эти несчастные, я понял, что за всевозможные блага для каторжан этого корпуса мне вновь придется биться с этой безучастной к чужому горю и деспотичной администрацией Бутырки. И вступать в борьбу нужно было немедленно. Конечно же, на всем корпусе «тубанара» были люди, называвшие себя бродягами, но считала ли их таковыми босота, было большим вопросом.

 

Глава 13

В этой связи хочется вспомнить один давнишний случай. Я был еще очень молод и сидел в камере Грозненского централа вместе с одним старым Уркаганом Васей Бузулуцким, который, кстати, был родом из этого города. Так вот, однажды в камеру заехал некто с этапа и, узнав, что в хате Вор, тут же стал изливать ему душу о воровском положении в лагере, откуда его вывезли. Несколько минут Вася слушал его молча, но в какой-то момент резко перебил и спросил:

— А что конкретно сделал именно ты для того, чтобы жить в зоне стало лучше?

Оказалось, что кроме воздыханий, упреков да жалоб на жизнь — ничего.

— Так как же ты можешь называть себя бродягой? — грубо спросил его Уркаган. — Иди к «некрасовским» и благодари Бога, что не на парашу!

Думаю, понятно, в связи с чем я вспомнил этот эпизод. Но я еще не знал, что с друзьями-босяками в самом скором будущем мне здорово повезет. Через несколько дней в соседнюю камеру перевели Диму Моряка, а еще через день «на спец», находившийся напротив, — Мераба Осетина.

Фамилия у него была грузинская — Джиошвили, да и сам он был родом из Тбилиси, но по нации он был осетином. Впрочем, он одинаково хорошо владел обоими языками. Он обладал высоким ростом, было ему под сорок, но по шустрости с ним не мог сравниться и двадцатилетний. Все срока Мераб провел с Урками, сидел в самой воровской зоне некогда бывшего Советского Союза под названием «Ксани». Это был бродяга по крови. А как он мог держать «прикол»? Исключительно благородный и порядочный человек, он был олицетворением всего воровского.

Моряк был ему под стать с той лишь разницей, что был русским и намного моложе. Но тоже прошел уже немало. Размораживал зону в Вологде, предыдущий срок отбывал на Бутырке рядом с Уркой Шуриком Захаром, ну и так далее. Короче говоря, оба они были истинными бродягами, что еще можно было прибавить к этому?

Для начала я задался целью перетащить их в свою 607-ю камеру, которая с тех пор, как у меня это получилось, и по сей день считается на «тубанаре» Бутырки «общаковой», такой же, как и 611-я на «тубанаре» Матросской Тишины.

Дело в том, что, объединившись в одной хате, мы с Мерабом отписали маляву Дато Какулии с ходатайством о том, чтобы Урки на сходняке доверили смотреть за положением на «тубанаре» Диме Моряку, потому что он был самым молодым из нас, а главное — рвался в бой. Он мечтал войти в «воровскую семью», а статус положенца корпуса, да еще такого «замороженного», как тогдашний «тубанар» Бутырки, был для этого благородного прыжка лучшим из трамплинов.

Но была и еще одна немаловажная причина, по которой мы решили, что лучше кандидатуры Моряка не найти, — это забота о нем его друзей со свободы. Они почти каждый день подъезжали к нему, и он общался с ними через решку. А сколько добра они сделали, когда мы налаживали «дороги», вообще трудно переоценить.

Воры с пониманием отнеслись к нашей просьбе, и в самое ближайшее время по Бутырскому централу прошел прогон о положенце «тубанара». Им и стал Моряк.

Не хочу показаться нескромным, но, думаю, я нисколько не преувеличу, если скажу, что с того момента, как мы оказались вместе, и стоит отсчитывать воровское время на «тубанаре» Бутырки в «Кошкином доме». Позже мы перевели в свою хату еще одного бродягу — Херсона Гудаутского, с которым через год я ушел этапом в Киржач, что во Владимирской области, откуда и освободился, а пока мы понемногу размораживали этот Богом проклятый корпус.

Первое, что мы предприняли, — побеспокоились о питании арестантов. Когда мы увидели жизненный задор в глазах некоторых из них, услышали шум и веселье, раздававшиеся уже из разных камер, движение по «дорогам», мы поняли: «тубанар» сыт и нам пора приложить все силы к другому, не менее важному аспекту жизни тюрьмы, которым были «дороги».

Я опять не могу писать о некоторых подробностях, связанных с «дорогами», но хочу подчеркнуть, что нашим фантазиям не было предела. Чуть позже именно через нашу хату со свободы и на волю шли, как на Воров централа, так и на остальной контингент, самые серьезные малявы и кое-что другое.

С помощью Урок мы добились того, что каждую неделю на «тубанар», в частности в нашу хату, с одного из корпусов централа по очереди приносили общаковый грев по десять, а то и больше набитых сумок.

Уже давно ушло в область преданий то время, когда на «тубанаре» нельзя было найти сигарету, я уже не говорю о папиросе, чтобы забить косяк «плана». Теперь даже самый последний «гребень» курил не табак, не махорку, строго «пшеничные». Но не только «тубанар» был под нашим присмотром. «Признанные» и иностранцы на нижних этажах тоже пользовались всеми благами общака и никогда ни в чем не были обойдены.

Как я уже успел вскользь упомянуть, этажом выше сидели женщины, но через несколько месяцев после нашего переезда на «тубанар» их перевели куда-то в район Печатников, в специально построенный для них Шестой изолятор. Но вспомнил я об этом еще и потому, что встретил здесь свою подельницу — Наташу Мальвину.

Она сидела прямо над нашей камерой. Само собой разумеется, что ни она, ни вообще кто-либо из женского пола без нашего жиганского внимания не оставались. Однажды у меня появилась возможность нырнуть к ним в камеру, и я конечно же этим воспользовался, но не мог и предположить, что произойдет то, что произошло между нами. Поистине никогда не узнаешь достаточно хорошо женщину, пока не переспишь с ней. Хотя кто может похвастаться, что знает их?

Я проводил Мальвину на Шестой изолятор как лучшего друга, но больше, к сожалению, никогда с ней не встретился. Слышал ненароком на свободе, что она поселилась где-то в Европе, но где, к сожалению, точно не знаю.

Приблизительно в то же время, когда увезли женщин, из зала суда освободили Моряка и его место на положении «тубанара» занял Мераб Осетин. Ближе к концу 1997 года мы со свободы прошустрили ускорение этапов, и они покатили почти каждые десять дней.

К тому времени, когда это произошло, камеры были забиты до отказа, под самую завязку. На каждое место было уже не по два, а по три человека, как на «тубанаре» Матросской Тишины. Но здесь хоть не было больных с открытой формой туберкулеза. Как только у кого— нибудь начинался процесс, а его местные коновалы определяли лишь в том случае, когда у человека уже шла горлом кровь, бедолагу тут же отправляли на «тубанар» Матросской Тишины.

В связи с указом правительства об эффективных методах борьбы с туберкулезом в исправительных учреждениях ГУИНа, администрации российских изоляторов стали спешно проводить по тюрьмам флюорографии и, выявив несметное количество больных, попрятали их всех по «тубанарам».

Что касалось туберкулезных зон, то и там мест катастрофически не хватало. Так что в начале Нового, 1998 года можно было с уверенностью сказать, на нашем «тубанаре», с точки зрения воровских критериев, все было выше крыши.

Вот уже третий год, как я находился в заточении в московских тюрьмах, сначала в одной, потом в другой и затем вновь в первой. За это время меня десять раз вывозили на суд и ни разу не осудили. Я уж был склонен предполагать, что повторяю горький опыт своих предшественников — каторжан, которые чалились здесь кто в два, а кто-то и в три раза дольше.

Правда, однажды прокурор запросил для меня десять лет особого режима, но дальше этого дело не пошло, и слава богу. Я прекрасно понимал, что «дикан» не осилю, поэтому и отписал Уркам на свободу, попросил подсобить.

Босота долго ждать себя не заставила. Чуть позже кому надо было уплачено столько, сколько надо, и, наконец, в одиннадцатый раз меня все же осудили и приговорили к двум с половиной годам. До свободы мне оставалось что-то около четырех месяцев, когда наконец-то и меня заказали на этап. Я был рад не потому, что прощался с Мерабом и всей босотой «тубанара», нет, конечно. Мы были как братья друг другу, просто я хотел хоть немного подышать свежим воздухом.

 

Глава 14

В первой книге, рассуждая об аморальном поведении и нравах нынешней молодежи вообще и в местах заключения в частности, я вскользь упомянул о том, как проездом в зону на Владимирской пересылке в туберкулезной хате я увидел картину, которая подчеркивала ничтожество и убогость ума и сердца этих не в меру строптивых юных дегенератов.

Малолетки требовали с «кабура» камеры сверху куриные ножки, которые давали на этом централе больным на обед, и, если тубики отказывались отдать им свой кровный паек, их заливали сверху водой. Этим я тогда и ограничился, по сути даже не описав Владимирский централ.

Теперь я хочу восполнить этот пробел. Во-первых, хотелось бы подчеркнуть одну деталь. Песня о Владимирском централе, которую иногда так задушевно поют, не имеет ничего общего с той жуткой, «полосатой крыткой», которых в бывшем Советском Союзе было всего три: во Владимире, в Тобольске и в Златоусте. Что касается песни, то в ней поется как раз о той тюрьме, куда я заехал весной 1998 года по этапу из московских Бутырок в туберкулезную зону города Киржача Владимирской области.

Через десять дней после водворения сюда нас уже отправили на зону, хотя «транзит» там засиживался по три и более месяцев, поскольку единственная в области туберкулезная зона Киржача тоже не могла справиться с огромным наплывом заключенных-туберкулезников, которые шли и шли этапами в туберкулезные зоны по всей России-матушке.

Под словом «нас» я подразумеваю моего кореша Херсона, с которым мы выехали на этап из одной хаты «Кошкиного дома» Бутырки, и Славика Дему, или, как его еще называли, Славу Тульского. С ним мы познакомились уже здесь, в этой транзитной хате, когда после мытарств, связанных со «столыпиным», бегом трусцой до «воронков» и ночью, проведенной в карантине, мы наконец-то попали в хату.

Камера транзита была большой и просторной, но забитой под завязку больными арестантами. При входе справа был туалет, и буквально в метре от него начинались двухъярусные сплошные деревянные нары, подобные которым в последний раз я видел в Коми АССР, в старом БУРе Княж-Погоста в 1976 году. Кое-где на нарах были и матрацы, лоснившиеся от грязи и времени, пахшие сыростью и потом многих тысяч заключенных.

В стене, противоположной от двери, было два больших окна, а чуть ли не посередине камеры стоял большой и узкий стол, но тем не менее места для «тусовок» было предостаточно. В левом углу от стола зияла огромная дыра «кабура». В хате было относительно чисто, если можно назвать чистым старый, почти полностью растрескавшийся от сырости и времени цементный пол.

Но главное было в другом. В камере сразу чувствовался воровской дух, и я тут же начал рыскать глазами по всей хате сразу. Поначалу складывалось такое ощущение, что мы заехали не на Владимирский централ, а на Матросскую Тишину или вновь, по крюку, на Бутырку.

Почти со всей хатой транзита я был знаком. С кем-то сидел на Матросской Тишине, с кем-то — на Бутырке, и почти каждый из них парился здесь уже не один месяц: зона не принимала «оптом». Через несколько минут мы нашли друг друга, перезнакомились, и за чашечкой пахучего чифиря и «Пшеничной» покатил непринужденный воровской «прикол».

Славик был родом из Тулы, его и вывезли из Тульской зоны, где он смотрел за положением и в эту транзитную камеру заехал всего лишь за несколько дней перед нами. Был он и в крытой в Балашове, там же был в свое время и Херсон, в общем, нам троим было о чем поговорить и что вспомнить, хотя до этого мы никогда не виделись.

На следующий день после утренней проверки под вой остервенелых овчарок нас вывели на плановый шмон. Когда через час мы вернулись в камеру, то были не просто удивлены, а буквально взбешены поведением легавых. Почти все наши вещи валялись на грязном цементном полу, некоторые были разорваны, сигареты и чай выпотрошены, а кое-что красивое и оригинальное из ширпотреба было попросту похищено.

Но, как оказалось, возмущались этим беспределом лишь немногие. Когда мы поинтересовались такой пассивностью, они ответили, что менты при шмоне поступают так постоянно. Они пробовали что-либо исправить, но у них ничего не получилось, потому что никто в тюрьме их не поддержал. Обращались они и к положенцам, но все было бесполезно.

 

Глава 15

Ну что ж, картина была ясна. Обговорив некоторые детали предстоящего диалога с легавыми, мы решили действовать. Вызвать корпусного не составляло особого труда: постучал — и он тут как тут. Главное было — подтянуть «кума». После нескольких ударов в дверь, как будто ожидая их и стоя рядом, мент открыл кормушку нашей хаты. Дема сказал ему спокойным и даже ласковым тоном: «Начальник, передай, пожалуйста, „куму“: пусть заглянет в наши с Зугумовым личные дела. Мы ждем полчаса, а после не говорите, что вас не предупредили».

На этом централе мусора были не из пугливых и повидали немало бунтов и кипешей. Знали они и то, кто и как разговаривает с ними, и уж конечно же могли отличить фраера от бродяги. Мусор, молча выслушав Дему, закрыл кормушку и ушел, а мы стояли у дверей и напряженно думали. У нас была единственная козырная карта в рукаве — девятка пик, и мы гадали в тот момент, побьет ли она их хорошего валета или нет.

Заехав на тюрьму, бродяга в первую очередь, естественно, интересуется, есть ли на централе Урки и какие проблемы беспокоят каторжан, что и сделал сразу же Дема. Урок на централе не было, а вот проблема была, хотя в понятии чисто каторжанском какая это была проблема? Но, учитывая нынешнее время и контингент, содержащийся в тюрьмах и лагерях, не считаться с ней и оставлять ее без внимания было никак нельзя не только нам, но и легавым. Здесь наши интересы совпадали.

А дело было вот в чем. В каждой камере Владимирской тюрьмы стояли телевизоры, а иногда и по нескольку, но кабель на тюрьме, как и сама она, был старый и не выдерживал таких нагрузок, а на новый, как обычно бывает в таких случаях, у администрации не было денег. За несколько дней перед нашим со Славиком приездом сюда произошел небольшой кипеш, который мусора еле-еле успокоили, но прекрасно понимали, что ненадолго.

Если «кум» не дурак, рассуждали мы, то, открыв наши дела и узнав, кто мы, он должен будет понять, как мы можем использовать это обстоятельство с кабелем в свою пользу.

Мы рассчитали правильно. Не только «кум», но и режимник с хозяином оказались далеко не дураками. Не прошло и получаса, как дверь нашей хаты открылась и мусор с порога прокричал: «Зугумов, на выход!» Рядом молча стоял «кум» и явно пробивал нас на вшивость. Я стоял рядом с Демой возле дверей и спокойным тоном объяснил, глядя ему прямо в глаза, что один никуда не пойду. «У нас так не принято, начальник», — закончил я свой маленький монолог с иронией и сарказмом.

Ничего не говоря, но еще раз окинув нас обоих внимательным взглядом с головы до ног, кивком головы «кум» приказал «дубаку» закрыть дверь, что тот и сделал. Но не прошло и пяти минут, как дверь вновь открылась и тот же зычный голос прокричал с порога: «Зугумов, Демченко, на выход!»

— Вот это другое дело, — бурча себе под нос, проговорил я, и мы оба вышли в коридор, где стоящий прямо за углом камеры «кум» молча повел нас по коридору. Теперь уже мы вошли в кабинет хозяина, уверенные в том, что наша карта «очка выше».

За большим письменным столом сидели двое полковников — начальник СИЗО и его заместитель по режиму. На столе, покрытом казенным зеленым сукном, лежали два вскрытых желтых пакета с нашими личными делами и еще какая-то мелочь. Обменявшись скупыми приветствиями, мы присели на предложенные стулья, стоявшие справа вдоль стены.

Четыре пары глаз — по две с каждой стороны — сверкнули ярче сабель и, скрестившись, пытались навязать свою волю, но такие поединки никогда не длятся долго. На этот раз пауза немного затянулась.

— Так в чем дело, господа арестанты? — прервал гнетущую тишину один из полковников, как оказалось, начальник по режиму. — На каком основании вы позволяете себе такое? Они, понимаете ли, приезжают в нашу тюрьму, их кормят, поят, купают и дают место для отдыха, а они еще и пугают нас?

— Ну, допустим, господин полковник, что тюрьма не ваша, а всегда была, есть и будет нашей, а что касается «пугать», то у нас и в мыслях этого не было, — ответил я спокойным и вежливым тоном. — При обыске наши вещи по-свински были выброшены чуть ли не в парашу, а кое-что из ширпотреба скрысятничано вашими работниками. И мы не пугали никого, а просто хотели обратить ваше внимание на этот вопиющий факт и впредь просить прекратить подобный беспредел и вернуть нам наши вещи, которые ваши контролеры, будем считать, позаимствовали у нас на время.

В кабинете вновь воцарилась пауза. Лишь слышен был шелест грубой бумаги конверта с моим личным делом, который хозяин взял со стола и, видно, не в первый уже раз пробегал его содержимое, сдвинув густые, широкие брови.

Мы с Демой успели переглянуться, но незамеченным этот взгляд не остался. Теперь уже хозяин, а не режимник обратился, но не ко мне, а к Деме с вопросом, который обескуражил бы любого, но только не нас. Мы давно привыкли торговаться с легавыми, но, конечно, в хорошем смысле этого слова.

— Демченко, не хотите ли получить взаимовыгодное предложение?

Было ясно, как Божий день: я был почему-то не симпатичен этому мусору, но я догадывался, почему.

— Отчего же, господин полковник, — проговорил безо всякого промедления Славик, как будто только и ждал этого вопроса. Опять над кабинетом повисла пауза, но уже не такая продолжительная, как предыдущая.

— Ну что ж, как я понял, — продолжал полковник, — вы требуете, чтобы были прекращены подобного роды шмоны, вам бы вернули то, что изъяли, не так ли?

— Абсолютно так, — тут же ответил Дема.

— Ладно, мы исполним ваши требования, но только лишь тогда, когда вы поможете провести в тюрьме телевизионный кабель.

Впервые хозяин улыбнулся, оскалив свои кривые, но, правда, белые клыки, и взглянул уже на нас обоих таким взглядом, будто волк, загнавший сразу две жертвы, что встречается весьма редко.

— Услуга за услугу, господин начальник, — продолжил уже я диалог с этим умником, начатый Демой, все тем же спокойным и вежливым тоном. — Мы пишем и отсылаем через вас депешу на свободу людям, вы получаете то, что надо, — то есть кабель, и наш договор будет соблюден по всем правилам дипломатического, воровского и мусорского искусства, что, согласитесь, большая редкость?

— А вы, Зугумов, однако, оригинальны не по… — Он прервался, но я продолжил его мысль:

— Вы хотели сказать, не по национальной принадлежности, не так ли?

— Да, так, вы правильно меня поняли, — с сарказмом в голосе проговорил легавый.

— Так у меня корни русские, господин полковник, да и прожил я почти всю жизнь в России, и учился в лагерной школе на отлично, даже заочно институт закончил.

— Лучше бы вы жили и учились у себя на Кавказе, ну да ладно.

И опять он обратился не ко мне, а к Деме, явно давая понять, что пытается меня игнорировать. Это было чем-то схожим с одним из приемов следователей, который назывался «плохой мент — хороший мент». Один легавый стращает, в то время как другой, выгнав первого, дает подследственному успокоиться, покурить, а в экстренных случаях и что-то большее, например травку.

Но я лишь улыбнулся этой хитрости, давая ему понять, что зверская быковатость и воровская этика — абсолютно разные понятия и ни в коей мере не совместимы.

— Вы идете сейчас в камеру и составляете свое послание. До вечера вам возвратят все, что изъяли, а дальше посмотрим. Все будет зависеть от того, как скоро сработает ваша депеша. Вы меня поняли, Демченко?

— Ну, конечно, поняли, гражданин начальник! — ответил Славик за нас обоих.

— Ну что ж, в таком случае вы свободны.

 

Глава 16

Через несколько минут мы были в камере. Первый раунд переговоров был нами выигран. Теперь от нас зависела, казалось бы, самая малость, но мы глубоко ошибались… Отписав маляву положенцу города Владимира и объяснив ему ситуацию, мы отдали ее мусорам. Нам оставалось только ждать, как и с какой серьезностью к ней отнесутся. Затем мы отписали малявы Ворам в крытую тюрьму Владимира, которая была отделена от следственного корпуса, где находились мы. Из Жуликов тогда там были Щенок и Говорунчик — Владимирский.

Два дня все шло спокойно, но на третий арестанты вновь подняли кипеш из-за этих самых телевизоров, а в некоторых камерах баламуты вообще голодовку объявили. Было ясно, что перемирие между мусорами и арестантами закончилось.

После утренней проверки прибежал «кум» и повел нас с Демой к хозяину. Только мы вошли в кабинет, как он тут же без обиняков спросил:

— Можете что-нибудь сделать?

— Конечно, можем, — не задумываясь, ответил Дема, потому что хозяин смотрел на него, по-прежнему игнорируя мое присутствие.

— Что нужно для этого?

— Заведите нас в камеру, на которую мы вам укажем, и через полчаса кипеш прекратится.

— Согласен, — проговорил с волнением в голосе легавый.

Через несколько минут двери одной из камер Владимирского централа за нами захлопнулись, а меньше чем через полчаса кипеш и голодовка на тюрьме прекратились.

Мы бы и без вмешательства мусоров предприняли эти шаги из своей хаты, но таким образом мы одним выстрелом убивали сразу двух зайцев: зарабатывали очки и успокаивали не в меру разбушевавшуюся толпу.

Дело в том, что на тюрьме в то время положенца, как такового, не было. Были положенцы продолов, но для нас они были никто.

Во-первых, еще раньше на наши вопросы в малявах, от кого из Воров они смотрят за положением, один вообще не ответил, а второй написал какой-то бред. Было ясно, что они левые, да еще и хозяин подтвердил наши предположения, предупредив нас, что запустит в любую хату, кроме тех, в которых сидели эти двое…

Мы с Демой не имели полномочий развенчивать их, поэтому поступили по-иному. Сначала зашли в одну из хат на правом крыле, которая была у нас на примете еще раньше. Представившись и поговорив с братвой, мы отписали в несколько камер малявы людям, на которых они нам указали как на порядочных арестантов, затем то же самое проделали на противоположном крыле. В обеих камерах были арестанты, которые где-то когда-то сидели с кем-нибудь из нас, да и без этого мы знали, как сделать все правильно, по-воровски.

Маляву с воли мы получить так и не успели, но впоследствии узнали, что владимирская босота на свободе сделала все как надо, и кабель на тюрьме поменяли. Что касается шмонов по беспределу, то их тоже больше не было, по крайней мере до тех пор, пока мы не освободились. Дело в том, что мы постоянно интересовались у приходивших этапом арестантов из Владимирской тюрьмы о положении на централе, и в частности в транзитной хате «тубанара».

Туберкулезная зона Киржача встретила нас не только тщательным шмоном, но и ярким солнцем, по которому мы так соскучились. В карантине мы пробыли около десяти дней, прежде чем нас выпустили в зону. За это время мы познакомились с положенцем лагеря Татарином, который сразу пришел к нам со всем своим окружением.

Киржач была единственной туберкулезной зоной во Владимирской области, где в воровском плане все было относительно ровно. Дело в том, что сюда, в этот «красный» уголок России, испокон веков свозили воров на ломку, и об этом статусе зоны мы, конечно же, знали заранее. Иначе и не могло быть.

Несколько слов о лагере. Территория его была небольшой, можно даже сказать крохотной, по сравнению с необъятными северными командировками.

Один пятиэтажный жилой дом, разделенный пополам как «локалкой», так и стеной. Столовая, куда мужики ходили строем, но не с песней и не в ногу, как в других зонах. Эта, с точки зрения дилетантов, мелочь была большой заслугой бродяжни этого лагеря. О промзоне, как и о столовой, где я ни разу не бывал, писать не буду, а вот о лагерной больничке пару-другую слов черкну, хотя и этого, думаю, будет много.

Половина первого этажа пятиэтажного общежития, шесть палат, маленькая кухня вместе со столовой, такая же, как и в любой хрущевской пятиэтажке, и комнатка для просмотра телевизора времен царя Гороха.

Здесь все смердело коммунистическим прошлым. Телевизор разрешали включать и выключать только в определенное время; выходить на маленький прогулочный дворик длиной в несколько метров можно было лишь в определенные часы, потому что больничка в зоне постоянно находилась под замком. Заходить в больничный душ туберкулезникам разрешалось тоже исключительно в назначенное время.

Почти до конца срока я пролежал здесь и после двух с лишним лет, проведенных в тюрьмах, благодаря вниманию и заботам братвы немного оклемался.

Пока я лежал на больничке, Славу Дему легавые и здесь принялись доставать, как могли. Только мы вышли на зону из карантина, как к ней тут же подъехала братва из Тулы вместе со Славиной женой и босяцким гревом. Это, конечно же, не осталось без внимания легавых, и его вскоре «загасили» в БУР. Для начала дали три месяца, а чуть позже, прямо перед моим освобождением, посадили вновь.

За положением тех, кто чалился под крышей, из зоны смотрел Серега Ворон — исключительно порядочный и благородный человек. Что касалось того, кто смотрел за БУРом изнутри, то им, как нетрудно догадаться, был Славик Тульский.

 

Глава 17

Накануне дня своего освобождения я с Вороном зашел в БУР и успел попрощаться с Демой, но то, что обещал для него сделать на свободе, не сделал. Но не только для него. Впервые в жизни я не смог взгреть зону, где сидел, и своих близких, в частности Херсона и Славку, но видит Бог, в том моей вины не было.

Вот как все произошло. Как только из лагеря освобождался достойный человек, положенец зоны заранее писал маляву на свободу и освобождавшегося встречал уже положенец города со своей братвой.

Так было и на этот раз. Меня встретила босота, подъехав к лагерю на машине. Подождали, пока я разберусь с формальностями в спецчасти, получу на складе личные вещи, и покатили на одну из блатхат.

Я расторпедировался там и отдал им все вещи, которые у меня отняли при шмоне по прибытии в зону, для того чтоб они передали их в лагерь моим близким. Буквально через час после моего освобождения, еще раз подъехав к зоне и попрощавшись с босотой через забор, я покинул пределы этого Богом проклятого места и направился в столицу-матушку.

Мы подъехали к метро «Щелковская» буквально через час после отъезда из Киржача, и тут стали происходить не совсем понятные для меня движения местной босоты. Правда, еще по дороге они говорили, что у них какие-то там проблемы с машиной, но это не должно было быть поводом для такого фраерского поведения.

Короче говоря, они оставили мне сто рублей и, извинившись за спешку, укатили в неизвестном направлении.

Теперь представьте себе такую картину. Стоит возле будки телефонного автомата недалеко от московского метро бородатый зверь с палочкой явно лагерного производства, в старом спортивном костюме и таких же старых лагерных тапочках и названивает кому-то, ругая всех и вся четырехэтажным русским матом!

Я до сих пор не могу понять одну-единственную вещь: что написал в своей маляве этим мухоморам, а по-другому я назвать их просто не могу, положенец зоны. Сколько бы ни освобождалось при мне людей, ни один из них не оставался без должного внимания на свободе. Я не был конкурентом положенца, и мой авторитет ему абсолютно не мешал, тем более что почти до конца срока меня продержали в больничке, не без его помощи, конечно.

Ну да ладно, когда-нибудь, может быть, пойму и это. О том, что я нахожусь в лагере Киржача, не знал никто из близких мне людей, кроме жены в Махачкале, да и то потому, что мне нужна была информация о больном ребенке. Как назло, все нужные мне телефоны были либо заняты, либо не отвечали.

Наконец я дозвонился до Харитоши, но его не было дома, а Леночка сидела возле кроватки больного ребенка. Сообщив ей о том, что сейчас подъеду, еще и успев пошутить относительно своего экзотического внешнего вида, я повесил телефонную трубку и отошел, чтобы поймать такси.

Было 29 сентября 1998 года, по Москве шли демонстрации и митинги в связи с недавним бешеным скачком доллара, милиция была на стреме, и нетрудно догадаться, что меня прямо возле остановки такси хапнули легавые. Справка об освобождении — вот все, что я мог им показать. Но этого было более чем достаточно.

В общем, не пробыв на свободе и нескольких часов, я уже сидел в спецприемнике столицы. Как правило, сюда доставляют людей без документов, и я сказал об этом дежурному офицеру, на что тот усмехнулся, приняв меня за залетного штемпа, и выдал такую тираду, которая тут же привела меня в чувство.

— Эх мужик, мужик, какие там документы? Вот, откинулся, а зачем ты здесь нужен и кому? Ты же бич, посмотри на себя! Кому от тебя польза? Справка об освобождении твоя уже в печке. Сейчас состряпаем на тебя «мелкое хулиганство» — и топай назад, парашу убирать. Тебе ведь в тюрьме, кроме нее, родимой, больше ничего и не доверят, или я не прав?

— Да, ты прав, начальник, — как бы с грустью констатировал я такой простой и уже, казалось бы, свершившийся факт, но мысли мои в тот момент работали как ЭВМ.

А ведь легавый был абсолютно прав, и теперь играть в какие-либо игры с мусорами не было никакого резона. Время на этот раз работало против меня.

— Начальник, позови старшего, — не попросил, а скомандовал я тоном, не терпящим возражений.

Мусор чуть не подпрыгнул от неожиданности, хотел было что-то возразить, но, взглянув мне в глаза, опустил голову и молча пошел прочь, бурча себе что-то под нос.

Таким образом, освободившись после утренней лагерной проверки, после обеда я успел пробыть несколько часов в спецприемнике, а уже ближе к вечеру сидел в кабинете заместителя начальника уголовного розыска на Петровке, 38, пытаясь убедить его в том, что мне срочно нужно домой в Махачкалу к больному парализованному ребенку.

По глазам и поведению легавого, а знали мы друг друга не один десяток лет, я видел, что он прекрасно знал о моем семейном положении, но мялся как-то, что-то выжидал. И когда зазвонил звонок, я, наконец-то, понял, что именно.

— Да, да, слушаюсь, товарищ полковник! Ну вот, Зугумов, — положив телефонную трубку и изменив выражение лица, проговорил он, — благодари Бога, что времена настали такие, что тебя даже в тюрьму отказываются сажать. В общем, так. Сейчас ты идешь в камеру, отдыхаешь до утра, нет, до обеда, а отсюда тебя повезут на Павелецкий вокзал и посадят прямо в поезд Москва — Махачкала. Договорились? Но имей в виду, Заур, эти лагерные выкрутасы с выходом на первой же станции забудь. Мы уже сообщили в Махачкалу о твоем приезде, да и дочурка у тебя действительно серьезно больна, сам знаешь, у нас информация точная. В общем, думаю, тебе здорово повезло на этот раз.

«Да, что повезло, то повезло, нечего сказать», — думал я, лежа на давно знакомых мне нарах МУРа, еще не зная о том, что с этого дня моего освобождения и начнется очередная полоса невезения в моей жизни. Но самым удивительным в этой истории было то, что ни один из повстречавшихся мне в тот день мусоров не солгал.

Наутро я не мог подняться с нар, меня знобило как гада. Я старался пересилить себя и, когда понял, что это почти невозможно, вырубился на нарах. Как мы добирались до вокзала с немолодым уже мусором, как он усаживал меня в поезд, что-то объясняя начальнику состава, и все то, что было потом, я запомнил, как будто уже видел это в каком-то старом полузабытом фильме.

Очнулся я ночью от холода. Хотел было крикнуть кореша, но вспомнил, что нахожусь не в тюремном карцере, а на свободе. Сон, видно, приснился лагерный. Температуры, как ни странно, не было. Зато я был весь мокрым от холодного пота и трясся на верхней полке общего вагона как вошь на гребешке. Первое, о чем я подумал, так это о еде, а это был хороший признак и определенно вселял оптимизм. У меня в спортивных брюках было всего два рваных кармана и столько же в куртке, что там могло быть? Даже справку об освобождении — непременный атрибут всех освободившихся заключенных ГУЛАГа, — и ту сожгли мусора. Потихоньку спустившись с полки, чтобы ненароком не разбудить спящих пассажиров, я пошел к проводнице. Ей оказалась приятная русская женщина Валя, из первой Махачкалы, соседка моего кореша Шурика Заики. Тогда я еще не знал, что вот уже несколько месяцев, как его нет в живых. Он умер от кровоизлияния в мозг, но хотя бы на свободе. Его было кому и где похоронить. В ее купе я и провел время до утра, вдоволь напившись чифиря и рассказав почти обо всем, что со мной приключилось всего за один день. Как ни странно, она не была удивлена моим рассказом.

— Ох, Заур, Заур, сколько уж всего я повидала за двадцать лет работы проводницей, что меня удивить трудно. Ты не обижайся на меня, мы ведь с тобой земляки! Ешь, пей и чувствуй себя как дома. Иншалла, скоро доедем, а там, глядишь, оклемаешься, и все у тебя обязательно наладится.

Через сутки мы подъезжали к Махачкале.

— Как же ты в таком виде до дому-то доберешься, Заур? — спросила меня Валя.

— Да как-нибудь доберусь, ведь я уже дома.

— Нет, так дело не пойдет, на вот тебе двадцатку, бери такси и поезжай. А еще лучше, я провожу тебя.

Я еле отговорил ее от этой затеи, зная, сколько хлопот сваливается на проводниц, когда они подъезжают к конечной станции, к тому же если поезд идет из Москвы. Я прошел по составу до самого последнего вагона и выпрыгнул из него на ходу, когда поезд только начинал тормозить.

На мое счастье, на улице лил проливной дождь, народу на вокзале и в его окрестностях почти не было. Возможно, поэтому, поймав такси, на этот раз домой я добрался безо всяких приключений.

 

Глава 18

Здесь меня ждало горе и разочарование. В хате не было денег даже на хлеб. Да и сама квартира напоминала руины после нашествия орд Мамая. Все, что можно было продать, жена давно уже продала, лишь бы прокормить больную дочь. Старшая — Сабина — вышла замуж и уехала на Урал, на родину мужа, еще два года назад. Но все эти новости были сущей мелочью по сравнению с тем, что дочь умирала на руках у моей жены.

Старики мне сказали:

— Зная, как ты любишь ее, она ждала тебя, чтобы умереть.

И они, как всегда, оказались правы. Около месяца мы с женой боролись, как могли, за ее жизнь, но она угасала прямо на наших глазах и 30 октября умерла.

Я еще как-то мог описывать ее состояние в больнице после операции, но смерть собственного ребенка описать не в силах, поэтому опущу этот самый ужасный момент в моей жизни. Скажу лишь, что, узнав об этой новости, из Москвы приехали Харитоша с Леной, из Питера — Савва, которого я не видел целую вечность, о Лимпусе вообще говорить не стоит — он не отходил от меня ни на минуту. С ним вдвоем мы и несли дочь сначала до машины, а потом на кладбище — до могилы.

После ее смерти я впал в депрессию, и мне казалось, что уже незачем жить. Но менты так не думали. После смерти дочери, дав мне немного очухаться, как позже они разъяснили свои действия, через месяц меня вновь сажают в тюрьму за грехи многолетней давности, о которых я и сам давным-давно забыл.

Все происходило как в каком-то фантасмагорическом сне: то с корабля на бал, то с бала на корабль. Утром я пил с женой дома чай, а вечером уже чифирил в тюрьме «на сборке», минуя милицию и КПЗ.

— А зачем тебе туда, — втолковывал мне следователь Советского РОВД Шамиль Гаджиев. — Дело на тебя заведено пять лет тому назад, и тогда же была дана санкция прокурора на арест. Так что, Заур, все законно.

Да я и не возражал. Говоря откровенно, мне было уже все равно. Я так устал от всех этих встрясок и ударов судьбы, что впору накладывать на себя руки, но пока я их просто опустил. Если я скажу, что тюрьма — это мое лекарство от болезней и бед, меня, наверное, примут за идиота, но это почти всегда именно так. Тюрьма меня лечила от наркомании, от чахотки, от апатии к жизни (и не один раз), ибо здесь всегда происходит борьба за жизнь, и нетрудно догадаться, кто побеждает. Жизнь всегда берет свое…

Итак, в конце 1998 года я вновь оказался в тюрьме, на этот раз в махачкалинской, где не был уже около десяти лет. Подробно описывать это убогое узилище с дегенеративной администрацией во главе я не буду.

После столичных тюрем, даже с их камерами в башнях и «Кошкиными домами», вместе взятыми, она показалась мне просто склепом, чем-то вроде могилы. Порой я сидел на нарах и, усмехаясь, спрашивал себя же самого: «И как здесь люди могут находиться столь долгое время?»

Думаю, нет надобности говорить, что вокруг были арестанты, знавшие меня со свободы и понимавшие мое душевное состояние лучше, чем все психиатры, вместе взятые. Меня понимали и не мешали мне философствовать, а точнее, дурковать.

Вытащил меня из этого состояния, как ни странно, один молодой мусоренок — «дубак», выводя на прогулку. Я плелся, как обычно, не спеша, позади всех, когда, ткнув полуметровым ключом мне в спину, он прорычал по-звериному: «Пошевеливайся, придурок, или я тебе сейчас хребет сломаю!» В следующее мгновение этот урод уже лежал на полу. И откуда у меня только силы взялись для такого удара, я потом сам удивлялся, ведь весил я тогда чуть больше сорока килограммов. Но что бы и как бы там ни было, а после хорошего мордобоя я оказался в карцере и наконец-то пришел в себя.

Карцер махачкалинской тюрьмы — это самая настоящая клоака в буквальном смысле этого слова, даже рассказывать о нем противно, но без этого, к сожалению, не обойтись.

У стенки напротив двери, до которой было от силы три метра, пролегала канава с нечистотами, которые протекали изо всех камер карцеров. Они были специально расположены вдоль одной из стен этого убогого помещения, бывшего когда-то, в пору моей юности, когда в камерах еще стояли параши, огромным туалетом и умывальником одновременно. Сюда выводили арестантов камерами на оправку по два раза в сутки. Последний раз с Махтумом мы пробыли здесь чуть меньше десяти суток. Теперь, не знаю почему, мне дали пять.

Я сидел на корточках в углу у дверей и потихоньку растирал ушибы и ссадины.

Но не все так плохо, как мне казалось. Пока я находился в глубоком нокдауне, я забыл о своих друзьях, но, в отличие от меня, они обо мне помнили. Когда меня «загасили», Лимпус позвонил в Москву Харитоше и сообщил ему очередную неприятную новость, связанную с их корешем. Харитоша был «на голяке» в тот момент и поэтому вынужден был обратиться к Ворам, хорошо меня знавшим, а уж тем не нужно было «жевать», что к чему. Босота «отстегнула копейку» чисто по-жиганячьи, и не только на мое освобождение, но и на то, чтобы я в дальнейшем смог подлечиться где-нибудь на средиземноморском курорте.

Харитоша в самое ближайшее время прибыл в Махачкалу, и они вместе с моей женой начали меня вытаскивать. Читатель может не поверить, но на мое освобождение ушло всего полторы тысячи рублей, да и те были выплачены адвокату. По ходу суда оказалось, что я давно уже попал под амнистию. Вот такой маразм по-прежнему царит в нашем законодательстве.

Таким образом, двенадцатого апреля 1999 года я был освобожден прямо из зала суда. Половина воровских денег у меня, а точнее, у моей жены ушла на то, чтобы восстановить мои документы, которые менты уничтожили еще при моем задержании в аэропорту Москвы в 1996 году. На все про все у нее ушло несколько месяцев. Наконец, в начале июня 1999 года я все же тронулся в путь. На этот раз он лежал в Северную Африку, в Египет.

Дело в том, что еще задолго до этого вояжа, в одной из камер Бутырского централа, я встретил своего старого знакомого, с которым мы провели на карцерных нарах северных командировок не один месяц. Я помнил, как он освобождался: его, умирающего, выносили с зоны на носилках.

Я не слышал ни об одном случае, когда бы после такого «освобождения» кто-нибудь из арестантов выживал, и вдруг — на тебе: через пару десятков лет — он здоров и крепок и даже не в туберкулезной хате.

Оказалось, что его дядька работал в то время в каком-то дипломатическом учреждении в Каире и, узнав о такой беде, походатайствовал, чтобы ему разрешили привезти умирающего племянника в одну из египетских больниц. Вернее, это была не больница, а что-то вроде деревенской лечебницы в одном из оазисов Ливийской пустыни Эль-Харра, а там почти трупы умудрялись возвращать к жизни и безо всяких лекарств.

Я бы никогда не поверил ему, если бы не увидел его собственными глазами. И вот, пока моя жена готовила мне документы, я, прикинув, решил избрать именно этот маршрут. Мое физическое состояние и стало, наверное, самой важной причиной, побудившей меня ехать чуть ли не на край света. Я чувствовал, что медленно угасаю. Я слишком хорошо знал это состояние, поэтому особой надеждой не тешился, но все же любой утопающий хватается за соломинку, разве я мог быть исключением? Ведь после толчка ключом в тюрьме я уже вновь был готов к борьбе за жизнь, а это было самым главным.

 

Глава 19

Итак, я вновь был в пути. Сколько же дорог за свою жизнь я исходил и исколесил, как в «столыпиных» под конвоем, так и просто в качестве путешественника и искателя приключений! Скольких интересных людей, городов и стран я повидал за время своих странствий! Когда-нибудь я напишу об этом отдельную книгу, что-то вроде «Путевых записок бродяги», а пока этой главой мне хотелось бы закончить лишь один из промежуточных этапов своих похождений.

К сожалению, в то время из Махачкалы в Каир авиарейсов не было, но они были в Стамбул и в Арабские Эмираты. Я бы мог, конечно, вылететь в Москву и оттуда прямиком в Египет, но это не входило в мои планы, и вот почему. Я избрал рейс на Стамбул именно из Махачкалы, с тем чтобы, во-первых, не платить лишних денег, а во-вторых, чтобы далее из Стамбула проследовать морем до Порт-Саида, а оттуда уже было рукой подать до нужного мне места.

Существовала и еще одна причина, почему я избрал именно морской путь. Дело в том, что визы для посещения Египта у меня не было, но я вез с собой в Стамбул рекомендательное письмо человеку, который изготавливал их в течение нескольких часов. С такой липовой визой самым безопасным был именно водный путь, к тому же он был и остается самым дешевым.

На взятки и подношения разным чиновникам в Махачкале у моей жены ушло столько денег, что, будь на моем месте более благоразумный человек с таким мизером в кармане, он никогда не пустился бы в это авантюрное путешествие, тем более в таком плачевном физическом состоянии. Но я никогда не был разумным и всегда надеялся на милость Всевышнего и госпожу удачу. И та и другая, как правило, всегда приходят к тому, кто умеет терпеливо ждать и рисковать без сожаления.

Стамбул встретил меня ласковым солнцем, криком муэдзинов с минаретов величественных мечетей древней столицы Византии и шумом восточных базаров. Тот, кто был мне нужен, как раз и обосновался на самом дорогом из таких базаров — «Гранд базаре», где торговали только золотыми изделиями.

В то время Турция, так же как и Россия, переживала не лучшие времена в финансовом отношении, да и в политическом тоже. Национальная валюта упала в цене, а курдские восстания захлестнули страну. Поэтому каждый иностранец, а их в этой связи резко поубавилось, встречался здесь с радушной приветливостью.

Зная турецкий язык на уровне разговорного, то есть имея возможность объясниться с любым из жителей этой страны, я без проблем нашел нужного мне человека, и уже к вечеру в моем заграничном паспорте стояла египетская виза, сделанная с большим мастерством и искусством.

Теперь мне оставалось выбрать порт и корабль. Дело в том, что в Стамбуле несколько портов, в том числе и в черте города, и каждый из них принимает и отправляет корабли, возвращающиеся или идущие по определенным направлениям. Один из них, который принимал в основном корабли, прибывавшие из России и Украины в бухту Золотой Рог, я и избрал для своего путешествия, и для этого тоже было несколько причин. Через два дня из Одессы должен был прийти лайнер, следующий через Порт-Саид с заходом в Аден и Карачи. Конечной его остановкой был Бомбей.

Нетрудно догадаться, что в толпе людей, говорящих с тобой на одном языке, затеряться намного легче, чем среди иностранцев. Я приобрел билет до Порт-Саида на «Тараса Шевченко», так назывался корабль, и обосновался в ближайшем от порта отеле. Мне предстояло двое суток ожидания в номере и сутки на корабле. Время пролетело незаметно, и через несколько дней я уже стоял на юте океанского лайнера, который, рассекая мелкие буруны Мраморного моря, уходил все дальше и дальше на восток.

 

Глава 20

Еще в Стамбуле я познакомился с одной очень интересной парочкой, которая жила в том же отеле, что и я, и даже на одном этаже со мной. Поначалу я принял их за хипесницу и марвихера, но ошибся.

На первый взгляд лицо его казалось самым обыкновенным, но при внимательном рассмотрении выяснялось, что оно обладает замечательной подвижностью черт и способно мгновенно принимать самые разнообразные выражения. Это было лицо актера.

Руслан, так звали уже немолодого человека, был профессиональным шулером, а Людмила — подруга этого джентльмена удачи — была его сообщницей, в экстренных случаях помогавшей ему в его мудреных комбинациях. Эта девушка сразу бросалась в глаза. У нее отсутствовала аристократическая утонченность, зато она отличалась какой-то своеобразной, вызывающей внешностью. Высоко поднятые дуги бровей под копной волос, отливающих золотом в свете дня, подчеркивали узкие, миндалевидные глаза, один из которых был карим, а другой — серым. На смуглом лице выделялись ярко накрашенные, кроваво-красные губы. Стройную фигурку облегало ярко-зеленое платье, перехваченное на тоненькой талии черным поясом.

Меня они приняли за кавказца новой формации, да к тому же родовитого и очень богатого. Когда мы познакомились поближе, я был рад услышать от них столь лестный отзыв, но мой внешний вид, поведение, а главное, нарочитая демонстрация долларовых ассигнаций, по сути, и не могли означить в их глазах чего-либо иного. Вместе нас можно было смело назвать одним словом — артисты.

На корабле плыли очень состоятельные люди в основном из России, которые даже во время дефолта только на один билет такого круиза, не говоря уже о большем, могли запросто позволить себе потратить кучу долларов. Это были дипломаты, искатели острых ощущений с туго набитыми мошнами, готовые заплатить за бутылку шампанского тысячу долларов, туристы попрезентабельнее и в возрасте, ну и дамочки — жены высокопоставленных чиновников, кстати, тоже ищущие острых приключений, и всегда небезуспешно.

Затесалась среди этой публики и наша компания, впрочем, назвать ее так можно было с большой натяжкой. Хотя Руслан и не был никогда в заключении, но за счет такого кочевого образа жизни неплохо знал преступный мир России, да и общался иногда с некоторыми Жуликами за границей, даже изредка выполняя их поручения. Так что общий язык мы нашли сразу. Я объяснил ему, куда и зачем плыву, и, исходя из того, что уже почти нахожусь на мели, собираюсь в дороге обчистить кого-нибудь из этих «ходячих кошельков».

— Ну что ж, Бог в помощь, — пожелал мне Руслан, — но давай, Заур, договоримся сразу вот о чем. Во-первых, само собой разумеется, мы друг друга не знаем, хотя, возможно, и познакомимся на корабле.

— Ну, об этом и говорить не стоило, Руслан, — ответил я, давая понять, что подобные приемы мне давным-давно знакомы.

— Ты нам дашь знать, — продолжал Руслан все тем же спокойным голосом, — когда выберешь жертву и будешь готов к броску, а мы тебе еще и поможем, если, конечно, ты в этом будешь нуждаться. Ведь, согласись, море — это не «майдан», откуда можно выпрыгнуть на ходу?

Он улыбнулся располагающей улыбкой, которая придавала его лицу мягкость, и только глаза, смотревшие в упор, давали понять, что их обладатель — человек решительный.

Окончив излагать свои условия, он внимательно посмотрел мне в глаза и, будучи неплохим психологом, остался доволен их блеском и успокоился. Он, видимо, прочел в них то, что желал видеть. На том мы и порешили.

Прежде чем войти в Порт-Саиде в Суэцкий канал, оттуда — в Красное море и следом — в Индийский океан, в Средиземном море корабль должен был зайти еще в два порта: в Афины и на Кипр, так что у меня было время присмотреться к публике и выбрать жертву. Но как обычно и бывает в жизни, все получилось совсем не так, как я предполагал. Больше того, даже в самом волшебном сне я не смог бы увидеть того, что произошло со мной на этом корабле за одиннадцать дней плавания.

Как же самовластна, как по-детски прихотлива та сила, которую мусульмане зовут Кадаром, а христиане — Провидением! Если Бог и посылает порой беду, то лишь затем, чтобы человек лучше почувствовал свое истинное счастье.

 

Глава 21

Еще не успел раскаленный шар солнца зайти за горизонт, а серебристый серп полумесяца выглянуть из-за него, как я уже был в своей каюте. Дело в том, что к вечеру становилось прохладно и меня к тому же начинал мучить страшный кашель и удушье, а я не хотел, чтобы в таком виде я был замечен кем-либо из посторонних.

Но в тот день и в каюте кашель не давал мне покоя. Я буквально захлебывался, и не было никаких сил сдержаться. Казалось, что все внутренности уже выскочили наружу, а кашель все не проходил. Я сидел на койке, сжавшись в углу каюты и вытирая слезы, невольно сочившиеся из глаз, и ждал очередного приступа, как ждет приговоренный к смерти, когда ему зачитают приговор, когда кто-то тихонько постучал в дверь.

«Кого еще черт несет?» — подумал я со злостью и пошел открывать дверь, пытаясь на ходу привести себя по возможности в порядок. Резко дернув задвижку двери, которая почему-то открылась очень свободно, я буквально обомлел на пороге.

Передо мной стояла живая Клеопатра или ее привидение, я так и не разобрал, потому что, растерявшись, замер от неожиданности. Иссиня-черные волосы, ниспадая на грудь, обрамляли ее продолговатое, безупречно очерченное лицо, и было в нем что-то горделивое. Огромные глаза, голубые, как подснежники, ресницы и брови под цвет волос, кожа матовая, молочно-белая, губы свежие, будто вишни, зубки — краше жемчуга. Шея грациозная и изящная, как у лебедя, руки, пожалуй, чуть длинноватые, зато безукоризненной формы, стан гибкий, словно лоза, глядящая в воду озера, или пальма, что покачивается в оазисе. От нее исходил аромат богатства и хорошего вкуса, который можно купить только за очень приличные деньги.

— Вы позволите мне зайти? — проговорила она тихим, приятным голосом.

— Да, конечно, пожалуйста, — с опозданием ответил я в растерянности и, пропустив леди вперед, закрыл за ней дверь. — Пожалуйста, простите меня за такой беспорядок: я немного захворал, — проговорил я, пытаясь прийти в себя и в то же время разглядывая этот живой идеал и хрустальную мечту любого мужчины.

На ней были белые туфельки, такое же белое платьице в виде туники, как бы небрежно перетянутое в талии тоненьким пояском. Пальцы были унизаны кольцами и перстнями, а на шее на тонкой золотой цепочке блистал маленький крестик с бриллиантом. Несколько прядей шелковистых волос, спадающих на плечи, кокетливо вздымались на ее нежной груди, которая наполовину была открыта и дышала молодостью и жаром.

— Простите за вторжение, но я живу в каюте через стенку и, услышав, как вы мучаетесь вот уже несколько часов подряд, решила прийти к вам на помощь. Выпейте, пожалуйста, вот это, и вам сразу же полегчает.

Она протянула мне что-то величиной со спичечную головку, я взял протянутое и тут же проглотил вместе со слюной. Она с изумлением наблюдала эту картину, но затем, как бы опомнившись, встала, подошла к столику, взяла графин с водой и, налив мне полный стакан, протянула его с необыкновенной нежностью, участием и теплом.

Я поблагодарил ее, сделал несколько глотков и отставил стакан в сторону. Как ни странно, но одно только присутствие этой женщины избавило меня от мучительного процесса, и я смотрел на нее глазами только что спасенной жертвы.

— Позвольте представиться, меня зовут Заур, я направляюсь в Египет по личным делам.

— Очень приятно. Елена.

— Простите, но если Елена, из-за которой началась Троянская война, была похожа на вас, то теперь я могу понять Париса!

— Благодарю вас, Заур, вы умеете угодить даме.

— А вы — вылечить кавалера. — И мы оба рассмеялись.

— Интересно, но вы даже не спросили у меня, что я вам дала, может, это был яд?

— Если одно ваше присутствие, Леночка, избавило меня от болезни, то о каком яде может идти речь? Да к тому же я уверен, что в ваших руках даже цикута превратилась бы в бальзам.

Взглянув на меня томным взглядом синих как небо глаз и мило улыбнувшись, она повернула голову и, пытаясь разглядеть в иллюминаторе серебряный полумесяц, спросила как бы между прочим:

— Заур, вам очень плохо?

Не знаю почему, но вопрос не застал меня врасплох, больше того, мне почему-то захотелось пооткровенничать, развязать язык, забыть обо всем.

— Да, Леночка, — проговорил я тихим голосом, — мне так плохо, что я почти умираю. У меня чахотка, и плыву я в Египет скорей не для того, чтобы поправиться, а потому, что не могу умереть в постели.

— Я это поняла, еще даже не переступив порога вашей каюты, но, глядя на вас, я бы не сказала, что вы отчаиваетесь.

— Ну что вы, Леночка, конечно же нет. Я прошел в этой жизни через такие круги ада, что Данте отдыхает, так мне ли отчаиваться? Да к тому же я джентльмен удачи, а такие люди, как правило, умирают мгновенно — либо от пули, либо от ножа.

— Зачем вы пытаетесь оттолкнуть меня, Заур?

— Потому что я увидел жалость в ваших глазах, Леночка, а она вам может сослужить дурную службу, и вы будете корить себя потом всю жизнь.

— За что, например?

— За то, что я могу нечаянно влюбиться в вас. Согласитесь, такой подарок судьбы у края могилы — это ли не мука для несчастного?

— У вас нет чего-нибудь выпить?

— Нет, к сожалению, я еще не успел обустроиться, но сейчас мы что-нибудь придумаем.

Снимая трубку телефона внутреннего пользования, я спросил, что она будет пить, и в то же время попросил прощения за неудобства.

— Ну что вы, Заур, все нормально, я просто немного замерзла.

— Может быть, закрыть иллюминатор?

— Нет, нет, не нужно, что вы, — вам ведь совершенно необходим свежий воздух.

В этот момент в дверь каюты постучали. Это стюард принес коньяк, шоколад и лимон. Мы выпили и немного раскрепостились.

Леночка была женой дипломата и направлялась в Карачи, к месту службы своего супруга. Родом она была из Москвы, так что нам было о чем поговорить. Как ни странно, но я не скрыл от нее почти ничего из своего прошлого, и она, судя по ее взаимным откровениям, была мне за это благодарна.

В тот момент я был склонен предполагать, что ее послал мне Бог, еще раз давая возможность почувствовать вкус к жизни, с тем чтобы я боролся за нее. С самого нашего знакомства она поняла это и до конца нашей встречи пыталась стать для меня тем аккумулятором, откуда я мог бы заряжаться и черпать свои силы.

Руслан и Людмила были откровенно поражены таким тандемом, и со стороны я не просто видел, а чувствовал, как они восхищались моим талантом, думая, что я играю какую-то придуманную экспромтом роль. Я не стал их разочаровывать.

Через два дня пути, утром, «Тарас Шевченко» бросил якорь в афинском порту. Выйдя на берег, мы до самого вечера бродили по древним руинам Акрополя и храмам этого божественного города, а после ужина уехали далеко-далеко и оказались в какой-то деревне у моря. Безоблачное небо сияло здесь неистовой синевой, вечнозеленые пальмы шептались о чем-то между собой, а лодки искателей жемчуга скользили по зеркалу залива, в безбрежном просторе Средиземного моря, у кроваво-алого горизонта.

За эти несколько дней я преобразился буквально на глазах. Что касалось наших отношений с Леной, то они были дружескими, так, по крайней мере, принято выражаться в порядочном обществе. День мы проводили на палубе, гуляя и отдыхая под тенью навесов. Она купалась в бассейне, а я, сидя в шезлонге и наблюдая за ней, фантазировал и мечтал. А как было не мечтать, глядя на это поистине божественное создание?

Вечером мою спутницу манило казино. Я стоял у зеленого стола с рулеткой и по ходу того, как крутился шарик, внимательно наблюдал за выражением ее глаз, следил, как менялась мимика ее лица в тот момент, когда шарик западал в какое-нибудь из гнезд, как она радовалась или огорчалась, и делал свои выводы.

Много лет назад один старый лагерный шулер объяснял мне некоторые нюансы в этом роде. Прежде чем сесть с кем-то играть по-крупному, он всегда наблюдал за ним, долгое время присутствуя рядом, когда его будущий партнер играл с кем-нибудь. И как правило, в течение короткого времени мог безошибочно определить характер и нутро этого игрока.

— Самые искренние чувства человека и его изначальная суть проявляются именно в игре: все написано на его лице, — говорил он мне, — но главное здесь, чтобы игрок не видел, что за ним следят.

Так что мне было интересно наблюдать и угадывать то, что в принципе было и так, как на ладони. Вся она была для меня как открытая книга — такая искренняя и по-хорошему доступная.

Сам же я никогда не садился за игорный стол. Профессиональные игроки вовсе не играют в рулетку — эта игра действует им на нервы, возбуждает их. Они заранее уверены, что шансов на выигрыш у них нет, и если кто-нибудь и рискнет поставить доллар, то с единственной целью: испробовать свое счастье, подобно тому, как опытный ювелир пробует предложенный ему металл.

 

Глава 22

Вечер того дня перевернул все с ног на голову или, скорее, поставил все на свои места. Мы только что вернулись на корабль, голодные и уставшие, еще по дороге договорившись, что поужинаем в ресторане на корабле, и разошлись по каютам для того, чтобы переодеться.

Это был один из тех чудесных благословенных вечеров, когда ветер приносит ароматы бесчисленных цветов, прекрасные розовые облака отражаются в море, и солнце, улыбаясь, покидает землю.

В тот момент я стоял почти раздетый, спиной к двери, надевая рубашку и глядя в зеркало, как вдруг дверь в каюту резко открылась. В дверях стояла Елена.

— Вы что-нибудь забыли, Леночка? — еле вымолвил я с дрожью в голосе, глядя на ее почти распахнутый белый батистовый халатик, на точеные ноги, на то, как вздымались ее маленькие, но упругие груди, на ее изящно посаженную головку и алые как роза губки.

— Да, Заур, я забыла кое-что.

— И что же? — с дрожью в голосе спросил я.

— Саму себя. Вы позволите мне забрать то, что принадлежит только мне, или рискнете оставить?

Она не спеша подошла ко мне и, вскинув голову, посмотрела глазами, полными любви и сострадания, так, как если бы я стоял с петлей на шее, а она явилась для того, чтобы зачитать мне оправдательный приговор.

Меня трясло, я не мог вымолвить ни слова. Но в какой-то момент взял себя в руки и еле прошептал:

— Но ведь это невозможно, Леночка, я болен заразной болезнью!

— В этом мире все возможно, Заурчик, — сказала она, скинув на пол халат и обнажив свое дивное тело. — А что касается болезни, то это не преграда для тех, кто желает друг друга. Вы ведь желаете меня, не правда ли?

Наши взгляды встретились вновь, огонь в них горел, как в жерле вулкана. И она еще спрашивала, желаю ли я ее. Забыв обо всем, я нежно прикоснулся пальцами к ее груди и поцеловал в шею. Она тут же приняла ласку, обвила обеими руками мою шею, и, лаская друг друга, через мгновение мы провалились в бездну любви и желаний.

Утро следующего дня застало нас в постели, с которой мы еще не поднимались. В открытый иллюминатор было видно утреннее солнце, на редкость яркое и красивое. Оно слепило глаза, и от этого приходилось жмуриться. Был слышен тихий плеск волн, разбивавшихся о борт корабля, а в чистом лазурном небе, словно нарисованные кистью неведомого мастера, застыли редкие розовые облака.

— Если все умирающие в постели такие же, как и ты, Заур, — пыталась подбодрить меня эта прелестная искусительница, — то я даже не знаю, какие они тогда, когда здоровы?

Я обнял ее и нежно прижал к груди. Это была сказка. Я сам не верил в то, что произошло. Но так хорошо знакомый мне огонь, подступивший к горлу, и приятная дрожь, обволакивавшая все тело, говорили о том, что это явь.

Как молитва, так и любовь никогда не могут быть чрезмерными. Я вновь овладел ею, и мы, как и раньше, утонули в безбрежном океане блаженства.

Еще долго мы пребывали в этом восхитительном состоянии, но в середине дня стук в дверь прервал нашу идиллию и спустил с небес на землю.

— В чем дело? — недовольно прорычал я своим басом.

— Простите, сэр, у вас все в порядке? — послышался из-за двери голос стюарда.

— Лучше, чем могло бы быть, молодой человек.

— А простите, пожалуйста, еще раз, капитан интересуется самочувствием леди, вашей соседки.

Но Леночка не дала мне сказать больше ни слова. Уже успев встать и накинуть халат, она подошла к двери и открыла ее с такой грацией восточной царицы, что ни у кого не должно было остаться даже и тени сомнений относительно ее нравственного облика.

Она проговорила этому пацаненку-халдею что-то по-английски и вышла в коридор. Растерявшись, он попятился назад, несколько раз извинился также по-английски и пошел дальше, а я через несколько секунд услышал звук закрываемой двери соседней каюты.

Многие годы борьбы не были лишены известного разнообразия и глубоких следов, нередко отмеченных шрамами на моем сердце, и, будучи по натуре человеком импульсивным, я умел смеяться над нелепостями существования и радоваться достижениям, смакуя минуты благоденствия, украденные у нескончаемой борьбы за выживание.

Думаю, читателю нетрудно догадаться, как продолжалось это плавание, но чем оно закончилось, догадается не каждый. Даже самый сильный человек все равно слаб, его возможности ограниченны, что же говорить о чахоточном? Даже все золото мира не дает исцеления от этой коварной болезни. Человек, так или иначе, всего лишь незначительная песчинка во Вселенной.

По прибытии в Порт-Саид Лена вместе со мной сошла на берег. Еще на Кипре, куда наш корабль приплыл спустя несколько дней после захода в Афины, она дала мужу телеграмму о том, что задержится в Египте по обстоятельствам, суть которых сообщит по прибытии в Карачи. Я узнал об этом, но возражать не стал. Она была не тем человеком, который меняет свои решения или привычки из-за каких-то там неудобств или лишений в пути.

Как мы добирались до оазиса Эль-Харра и как прощались потом — это отдельная часть моей жизни и глава, которую я когда-нибудь допишу. Если бы не Лена с ее прекрасным английским, с ее обаянием Афродиты и красотой Клеопатры, никогда бы мне не устроиться здесь, в этом поистине оазисе жизни. Она оставила мне столько денег, что их с лихвой хватило и на лечение, и на вполне сносную жизнь в этом уединенном крае.

Расставаясь, она взяла с меня слово, что я постараюсь вылечиться, и мы договорились встретиться еще раз в этой жизни. Женская красота — это такая сила, которая оставляет след даже после своего исчезновения и все еще волнует душу, когда уже не может волновать чувственность.

Через несколько месяцев пребывания в этой здравнице, бросив курить, соблюдая определенную диету и употребляя в пищу травы и растения, произрастающие только в пустыне, я прекрасно себя чувствовал и шел на поправку. У людей, много страдавших, но которых привычка или забвение излечили от страданий, есть изумительная способность скучать. Это происходит оттого, что страдания делают нашу жизнь невыносимой, в то же время наполняя ее такими сильными переживаниями, что они делают неощутимыми ее пустоты.

В общем, я скучал, предаваясь воспоминаниям, когда вдруг неожиданно был приглашен на переговоры с дочерью в Каир.

На следующий день я улетел в Москву, с тем чтобы оттуда отправиться в Бордо к нашедшим меня через столько лет дедушке и кузине.

Итак, вот уже почти два месяца я во Франции, в окружении родных и близких мне людей. Какие приключения ожидали меня далее, читатель узнает в следующей книге.

А пока позвольте откланяться. До скорой встречи, господа!