Этого Эрнест никак не ожидал. Вдруг, как гром среди ясного неба, почти ровно через два месяца после приезда Якоба в Гисбах, в одно июльское воскресенье, во второй половине дня, ни с того ни с сего он взял Эрнеста левой рукой за плечо и на ходу поцеловал его.
Ничто не предвещало этого поцелуя, кроме одного: вероятно, от Якоба не укрылось, как сильно уже не одну неделю Эрнест жаждал этого прикосновения. Но сочувственное отношение к страданиям влюбленного мужчины, тем более мужчины, влюбленного в другого мужчину, — это еще не повод, чтобы так целоваться, тем более когда это происходит не в их уединенной каморке, а на улице, среди бела дня, там, где это действительно опасно, так как рядом всегда может оказаться нежелательный соглядатай.
Якоб поцеловал Эрнеста не как брата, не так, как целуют отца или мать. Он поцеловал его, как целует любовник, открыто и смело и немного неумело, поскольку раньше ему, вероятно, неоткуда было набраться большого опыта. Целуя Эрнеста, он делал нечто запретное, он знал это и тем не менее сделал. Сделал там, где их могли застать врасплох, потому что возле озера в любой момент могли появиться гости отеля, стояла чудная погода, как раз такая, когда хорошо бывает после ванны, с детьми или без, рука об руку или на пристойном друг от друга расстоянии, пройтись к озеру пешком и на фуникулере вернуться обратно. Они рисковали, их могли увидеть, кусты и деревья недостаточно защищали от нежелательных глаз. Якоб подвергал опасности и себя, и Эрнеста, но он пренебрег соображениями здравого смысла.
Якоб ни на миг не дрогнул перед собственной смелостью. Очевидно, потребность поцеловать друга была сильнее, чем страх получить отказ. В то время как Эрнест, вопреки своей потребности в этом прикосновении или как раз вследствие нее, не осмелился бы дотронуться до Якоба даже мимоходом, Якоб, неопытный юноша из Германии, сделал это с такой беззаботностью, на которую Эрнест никогда бы не решился. За это он всегда будет ему благодарен. Якоб не боялся получить отказ, потому что знал, что не получит его; итак, он сделал первый шаг, и, куда бы тот в конце концов ни привел, сейчас он вел прямо в рай.
Язык Якоба освоился во рту Эрнеста, и, конечно, тот, кого целовали, отвечал на этот поцелуй с теми же готовностью и самозабвением, с каковыми его получал. Он часто дышал, глотая воздух из груди Якоба, его сердце колотилось, ничто уже не могло его ошарашить больше, чем эта рискованная атака, ничто не могло сделать более счастливым, чем исполнение его заветнейшего желания. Он не смел надеяться на то, что это желание сбудется, слишком часто он мечтал оказаться в объятиях Якоба, и вот теперь он был наконец в раю, наполненном чувственностью, жаром, нервозностью и страхом, что их обнаружат.
Тем не менее поначалу Эрнест старался держаться чуть на расстоянии от Якоба. Нельзя было, чтобы Якоб почувствовал и заметил, сколь банально проявляется внешне его вожделение. Эрнест был вынужден сохранять дистанцию в несколько сантиметров, естественно, лишь до тех пор, пока Якоб сам не преодолел этот барьер. Внезапно он без стеснения прижался своим телом к телу Эрнеста, не оставалось никаких сомнений, между его возбуждением и возбуждением Эрнеста не было разницы. Их тела и их темпераменты подходили друг другу, один дополнял другого.
Так они стояли, крепко обняв друг друга, на окруженной кустами и деревьями лесной тропе, спускавшейся к озеру, едва защищенные от заведомо недобрых взглядов, ведь то, что они увидели бы, с их точки зрения, являлось болезнью и испорченностью, список общеупотребительных обозначений был длинным. Якоб, вероятно, еще не был с ним знаком, Эрнест же знал его назубок. И все же они продолжали целоваться и вскоре начали трогать друг друга везде, где только могли, не прерывая поцелуя, не разнимая губ, за плечи, спину, шею, руки, бедра или, по крайней мере, ткань, которая в основном покрывала все это — кожу, сухожилия и мышцы.
А потом уже Эрнест осмелился положить правую руку на член Якоба, который уже давно чувствовал. Без колебаний, без боязни получить отказ его рука обхватила ткань, под которой сильно выступал член Якоба, таким же пошлым и возмутительным образом, как и его собственный.
Якоб не отступил ни на сантиметр, напротив, его тело подалось навстречу Эрнесту, а с ним и его член, послушно скользивший под тканью в руке Эрнеста. Якоб застонал, Эрнест приглушил звук своими губами, Якоб дрожал всем телом. Никто еще не прикасался к Якобу там, где была сейчас рука Эрнеста, и, пока большой палец его руки медленно двигался вверх и вниз по брюкам Якоба, рука Якоба вскоре также нащупала путь к члену Эрнеста. Между двумя вдохами он застонал во второй раз, в этот раз у него вырвался вздох. Эрнест чувствовал дыхание Якоба, как будто у самого его уха развевался шелковый платок.
Каким-то чудом за эти пять минут их совершенного счастья на них не наткнулся никто из гостей отеля или воскресных отдыхающих. Если бы это случилось, без сомнения, вышел бы скандал. Но Эрнест и Якоб, никем не замеченные, на несколько мгновений оказавшись одни в целом мире, разделили это счастье на двоих. Никто на них не набрел, ни взрослый, ни ребенок. Если бы их застали врасплох, они бы в тот же день были уволены.
Эрнест похлопотал, чтобы Якоб, считавший себя обреченным на прозябание возле сервировочных столов, был назначен на обслуживание, и в конце концов добился успеха. Месье Фламэн, от которого не укрылась исполнительность Якоба, под напором Эрнеста согласился найти Якобу достойное применение, сначала на террасе, позднее в большом обеденном зале, а если понадобится, и в обслуживании номеров.
Якоб, конечно, был благодарен Эрнесту, но в тот день он целовал его не из благодарности. Поцелуй и объятия были выражением чувства другого рода, а уж насколько оно глубоко, должно было показать время. Якоб прекрасно понимал, что своим поступком поставил под угрозу не только Эрнеста, но и себя, но почему, несмотря на это, он столь легкомысленно подверг их опасности быть застигнутыми, для Эрнеста навсегда осталось загадкой, и, не желая заговаривать с ним о его бесстрашии, он и впоследствии не спрашивал у Якоба о том, что же побудило его поцеловаться с Эрнестом в первый раз именно там, примерно на полпути между отелем и озером, на дорожке, ведущей вниз, там, где они повернули, чтобы пойти обратно в отель. Через несколько минут они выпустили друг друга из объятий, однако успокоить свои руки им удалось с трудом.
Убедить месье Фламэна в талантах Якоба не составило труда, он достаточно долго наблюдал за молодым человеком. После краткой беседы с Якобом он сказал, что готов дать ему шанс, — и это спустя всего два месяца после приема на работу! Проворный юноша, un jeune homme adroit et flexible avec une pareille jolie gueule damour, всегда пригодится. Если бы месье Фламэн видел их обоих в этот момент, вероятно, он бы их не уволил, хотя, вообще-то, в тот период недостатка в рабочей силе не было, он бы отвернулся и сделал вид, будто ничего не видел. Месье Фламэна было не так-то просто вывести из себя.
Всю эту ночь Эрнеста постоянно преследовали два видения, все время одни и те же; не важно, спал ли он или, просыпаясь, ворочался с боку на бок, перед ним опять возникали те же образы, два грозных зеркала. Если бы он, собравшись с силами, включил свет и встал с постели, он бы, конечно, прогнал их, но он не нашел в себе сил, не включил свет, не встал с постели, а лежал как убитый, поэтому он не мог избавиться от этих видений, они выплывали из него наружу и втекали обратно, они проплывали сквозь него, а он сквозь них, он не включал свет, не принимал могадон, он выжидал, засыпал, видел сны, просыпался, продолжал видеть сны; он маялся без конца, это длилось бесконечно и безысходно.
В доме напротив горел свет, он это знал. Тень соседки, словно живая тень его самого, ходила там туда-сюда, он знал это, даже не видя ее; когда он пытался заснуть, она не ложилась и не смыкала глаз, а он смотрел сны и видел две эти картины, одинаково неподвижные, одна из настоящего, другая из прошлого, но одинаково отчетливые, одинаково недвусмысленные и одинаково холодные, одна накладывалась на другую, одна вытесняла другую, его душа натыкалась на лед, их холод леденил его, душа зябла от холода, цепенела.
Первая картина — это Якоб, неподвижно стоящий перед самолетом, картина из его утренних фантазий, белый самолет на черном фоне. Другая картина — это они с Якобом, Эрнест и Якоб, и это уже не из области фантазий, это невыдуманный, реальный момент, когда они в первый раз друг до друга дотронулись и поцеловались. Эта картина стояла перед ним так близко и была так отчетлива, как будто это было только что, он чувствовал во рту язык другого человека, не ощущая своего собственного языка, он чувствовал рядом другое тело и лишь теперь чувствовал свое собственное, холодное — холодное, но не чужое. Время близости давно миновало, холодное и обманчивое, язык из ничего и из воска. И если первое видение словно показывало ему, как сильно они друг от друга отдалились, ведь сам он никогда не летал самолетом, другое недвусмысленно давало понять, что с тех пор они ни на миллиметр не отдалились друг от друга, и даже если за это время другое тело стало ему чужим, оно было ему и близко, и чуждо одновременно.
Эти видения не покидали его в ту ночь, они сопровождали его во сне и вновь выдергивали оттуда. Он просыпался и чувствовал, как тело напрягалось, снова засыпал и чувствовал это вновь и вновь, но каждый раз, не важно, спал он или бодрствовал, образы были темными, они были не теплыми, не солнечными, как тот летний день в июле 1935 года, но такими же мрачными, как осенняя ночь, которая хмурым покровом окутала город и его жителей, соседку, его самого, а где-то вдали Якоба. Вокруг них была ночь — ночь впереди самолета и ночь за ним, всюду было сумрачно, холодно, и все было так же смутно, как жизнь Эрнеста после того, как он получил письмо от Якоба, его жизнь чуть-чуть изменила свой ракурс, и безучастная сонливость уступила место лихорадочной деятельности, он не мог больше сдерживать свои мысли и чувства, они не давали ему покоя, он не мог держать их в узде. То, что он оставил позади, теперь снова оказалось перед ним; думая, будто время, когда он был с Якобом, уже позади, он тешил себя иллюзиями: он никогда не оставлял его, никогда не расставался с Якобом, Якоб был здесь, словно он никуда не уезжал, Якоб плыл сквозь него, и он сам переплывал в Якоба. Во всяком случае, так оно открылось Эрнесту в ту ночь, между явью и сном, после того как утром он вскрыл и прочитал письмо Якоба.
Второе письмо было немного длиннее, чем первое, и производило сбивчивое впечатление. Казалось, будто Якоб писал его в большой спешке. Эрнест не знал, что и думать о том, что он прочитал. Он ничего не знал об Америке, он не интересовался политикой, до сих пор она не принесла ему счастья.
Во втором письме Якоб писал следующее:
Мой дорогой Эрнест,Джек, Якоб Майер
снова я, и на сей раз скорее, недолго пришлось тебе ждать. Но вообще, как ты знаешь, я все еще жду от тебя ответа. Может быть, наши письма разминулись, в таком случае все так, как я и ждал от настоящего друга. Но может, ты не отвечал потому, что не доверяешь мне или не хочешь больше иметь со мной дела. Я мало знаю о тебе, но знаю, что ты не женат. Ты не можешь от меня прятаться. Неужели тебе совсем не дорого наше прошлое? Тогда почему ты не отвечаешь? Ты виделся с Клингером? Ты не отвечаешь, потому что поговорил с ним? Тогда хотел бы я знать, чего он такого там тебе наговорил. Наверное, он хорошенько приврал. Ложь — это ведь даже в каком-то смысле его профессия, не правда ли? Ну и чего ты еще откладываешь? В отличие от тебя, мне нельзя терять время. Скажи ему, что из-за него они меня преследуют. Если ФБР (это полиция) меня преследует, то только из-за него. Они же и раньше за ним охотились. Они думали, что он симпатизирует коммунистам. Теперь они преследуют меня, те же самые люди, которые охотились тогда за Клингером: Уэстон, Броудберст, Берлингтон и прочие мерзавцы, которых он знает, они по-прежнему живы. Назови ему их имена, ты увидишь, что будет. Все они снова повыползали из своих нор. Он имел с ними дело. Они меня засадят в тюрьму, если я вовремя отсюда не смоюсь. Или мне придется дать им взятку. Если я хочу отсюда смыться, мне нужны деньги. Не представляю, чтобы у тебя были деньги, но у Клингера деньги есть, он богатый, он может мне помочь.
Иди к нему и поговори с ним. В моей поганой жизни теперь дорога каждая минута, твой Якоб, которого ты, конечно, не подведешь.
Love [2]
Как и следовало ожидать, месье Фламэна полностью удовлетворяла работа Якоба. Более того, Якоб превзошел все ожидания, он был внимателен, ловок и быстр, он мог работать сверхурочно и, если требовалось, принять самостоятельное решение. Месье Фламэн и господин директор доктор Вагнер ценили его решительность, дисциплинированность, его сообразительность, скромность и, не в последнюю очередь, его умение держать себя в руках в любой ситуации. Создавалось впечатление, будто он весь состоит из ценных качеств, и, возможно, ему простили бы даже дурные качества, если бы таковые обнаружились; в том, что это сделал бы Эрнест, нечего и сомневаться. Восхищение возлюбленным не ослабевало в нем, напротив, с каждым днем оно становилось все сильнее. Человеку, которого он считал любовью всей своей жизни, он простил бы все. Но нечего было прощать, пока нечего, Эрнест не видел в Якобе изъянов, только достоинства.
Якоб уже давно не нуждался в советах Эрнеста, и вот наконец в начале сентября ему было позволено обслуживать также и большой обеденный зал. Поскольку ночи стали заметно прохладнее, накрывать на террасе по вечерам перестали, ели в помещении. Это позволило гостям еще некоторое время походить в легкой одежде, в воздухе еще витала атмосфера лета, даже по вечерам, когда после еды, реже в промежутках между блюдами, мужчины выходили на террасу, чтобы спокойно, никому не мешая, покурить и поспорить.
Якоб покинул террасу, которая стала его царством, завоевав себе новое. Якоб и Эрнест всем нравились, прежде всего гостям женского пола, в особенности вдовам, путешествовавшим в одиночку. Приятнее всего было, когда рядом находились оба сразу, и Якоб, и Эрнест. Какими элегантными и красивыми были эти молодые люди, гораздо красивее, чем все мужчины, которых эти дамы знали, какое скромное поведение и какая дивная кожа! Если бы не думать о том, что своему чаду ты желаешь карьеры получше, и если забыть, что и юность официантов не вечна, дамы, пожалуй, согласились бы взять их в зятья.
Вскоре Якоба учить стало нечему. Он овладел всеми приемами, его скромный французский был обворожителен, английский волшебен, манеры совершенны. За короткий срок он сделался идеальным официантом, таким, который, без сомнения, смог бы служить в лучших домах, а потому и чаевые потекли к нему рекой. Учитывая тот факт, что самые лучшие дивиденды дают деньги, вложенные в собственное благополучие, причем не только во время отпуска, эти чаевые никак нельзя было отнести к разряду несоразмерно высоких затрат.
Якоб был идеальным официантом и к тому же идеальным любовником. То, что он был не единственным, кому довелось в этом убедиться, — это разочарование еще ждало Эрнеста впереди, а в сентябре 1935 года он один пользовался благосклонностью Якоба.
Для Эрнеста день делился на две части: рабочее время и немногие часы, которые они с Якобом проводили вдвоем в их маленькой комнатке, заповедной зоне, куда никому, кроме них, не было доступа. Там было темно, однако им хватало света. Чтобы в их комнатку не совалась горничная, они старательно сами занимались уборкой. Один раз в месяц они получали свежее постельное белье и полотенца. В комнате был водопровод.
Во время рабочего дня Эрнест думал о второй его части, о времени, которое наступит после работы, ночью, об уединенной жизни, и, встречаясь с Якобом во время работы, он думал, что читает в его глазах то же ожидание, которое окрыляло его самого, — ожидание приближавшейся ночи, видит в них то же нетерпеливое желание поскорее дождаться этой второй, краткой, слишком краткой части дня, прикосновений, которые были возможны лишь в уединении, в их маленькой комнате, это было их обоюдное желание. Тому, кто внимательнее за ними наблюдал, наверняка бросалось в глаза, что они обменивались не товарищескими взглядами. Во время работы они не могли друг к другу прикасаться, однако если случайно оказывались рядом перед открытым выдвижным ящиком у шкафа с приборами или сталкивались в дверях, то всегда находили способ соприкоснуться руками, или локтями, или даже бедрами, или ляжками, какой-нибудь частью тела, и даже это могли заметить лишь те, кто хотел это заметить, то есть немногие, — те, кто всегда и во всем хочет видеть что-то двусмысленное или совершенно однозначное, это уж кому как угодно. Остальные служащие относились к ним с дружелюбным равнодушием. Они видели только то, что попадало в их кругозор, а он редко охватывал что-то кроме работы, все остальное было не важно по сравнению с тем, что их ожидало дома, — жена, семья, — и все это ждет там, где никто, кроме них, не бывал.
Если первая часть дня, рабочая, тянулась нескончаемо долго, вторая, ночная, пролетала мгновенно. Ночи, лишь изредка начинавшиеся до полуночи, были роскошной наградой за все эти рабочие часы, но они были коротки. Эрнест все еще никак не мог осознать, что другое тело принадлежит ему. Предоставляя Якобу свое тело, он мог свободно распоряжаться телом Якоба. Никто из них не пытался увиливать или отлынивать. Эрнест ложился Якобу на плечо, а Якоб склонял голову набок, и так за этими развлечениями и упражнениями они в конце концов засыпали.
Одна часть дня была слишком длинной, а другая слишком короткой, казалось, будто она ускользает от их любви, эта мимолетность оставляла тупую боль. Иногда боль была такой сильной, что Эрнест начинал плакать. Утром в шесть им приходилось вставать, не проспав иногда и трех часов. Всегда находились гости, которым требовалось обслуживание в семь утра.
По ночам у них легко получалось забыть про работу, тогда они забывали про свое подчиненное положение, впервые они были свободны, двое бежавших рабов на широком зеленом лугу, который имел подозрительное сходство с лугом, изображенным художником на картине, висевшей в зале для завтрака: луг у подножия покрытых снегом гор.
В шесть часов они вставали, наскоро умывались, подавляли в себе пробудившееся желание или не подавляли его, еще раз мылись, надевали официантскую форму, завязывали свои бабочки и причесывали друг друга, потому что так было быстрее, чем перед зеркалом. Каждый заботился о том, чтобы другой выглядел аккуратно. Прежде чем расстаться, они целовались, поэтому их губы какое-то время были краснее, чем у безучастных коллег, которые уже их ждали. Часто они немного опаздывали, на их макушках еще не высохла слюна, с помощью которой один приглаживал торчавшие волосы другого. Конечно, это было счастье, милость судьбы, которая не могла оставаться вечно, однако какое-то время она еще длилась.
Иногда, когда Якоб шел ему навстречу в вестибюле, обеденном зале или на террасе или когда ночью лежал с ним рядом, Эрнесту приходилось сдерживать слезы, и порой ему это не удавалось. В темноте Якоб не мог этого видеть, в их маленькой комнате не было электричества. Когда им нужен был свет, они зажигали свечу, над домом светила луна, но свет ее не проникал в узкую комнатушку, где едва помещались две кровати, шкаф и два стула. Стулья использовались исключительно для того, чтобы складывать на них одежду, никто на них никогда не садился.
Возможно, он уже тогда подозревал, что это счастье не будет длиться вечно, но плакал он тогда не только из-за этого, он плакал просто потому, что был счастлив, а счастлив он был потому, что любил Якоба, потому что Якоб был так близко. Рука Якоба лежала на его губах, на его груди, на его животе, на бедрах, каждый раз блаженный сон и блаженное пробуждение, другого слова он для этого не находил. Они уставали, работа была напряженной, дни были долгими, особенно долгими они казались ему в сезон отпусков в 1935 году, в июле того года, когда среди гостей было очень много приезжих из Германии. Эмигранты. Безобидные люди, тихие, напуганные, иногда пьяненькие. Они ждали чего-то и не могли решиться, когда и куда же им дальше ехать.
Когда наконец наступал этот миг и Эрнест после полуночи оказывался в постели рядом с Якобом, он засыпал в его объятиях от изнеможения, Якоб же засыпал еще раньше.
Теперешний Эрнест давно перестал плакать. Иногда ему случалось прослезиться в кино, но это был просто рефлекс, не настоящая боль, она ничего не означала и не была ни тягостной, ни освободительной. Когда в зале включался свет, его глаза были уже сухими. В те давние времена, когда его слезы означали скорее не страх перед будущим, а счастье, которое он в этот момент испытывал, он так же плакал в темноте, однако это было давно, тридцать лет пролетели как один день.