Руб с кровавыми кулаками и сметающим взглядом мочит чувака, но сначала вот что.
Наш старик уже почти пять месяцев без работы. Я помню, что уже говорил, но сейчас нужно объяснить, как это все вышло. Случилось вот что: он работал в пригороде, в чьем-то доме, и кто-то раньше времени пустил воду под давлением. Труба лопнула, и отец словил град шрапнели. Взрыв прямо в лицо.
Разбитая голова.
Сломанная челюсть.
Швы, швы.
Скобки.
Конечно, он – как все отцы, мой батя. Мой старик.
Он справился.
Кремень.
Он как бы слегка садист. Ну в смысле, когда в настроении. Ну а так-то он обычный человек, парень с песьей фамилией, и я ему сейчас сочувствую. Он сейчас наполовину мужик: ведь, похоже, если ты не можешь работать, и все деньги в дом приносят жена и дети, ты превращаешься в полмужика. Так оно есть в жизни. Руки опускаются. Сердце бьется вяло.
Но тут я должен опять-таки сказать, что отец ни Стиву, ни даже Саре не позволяет ни за что платить. Только обычные взносы на еду. Но когда он говорит свое обычное: «Нет, нет, все нормально», – прямо видно, где он рвется пополам. Заметно глазом, как тень взрезает его плоть и хватает за горло душу. Я частенько вспоминаю, как мы работали по субботам. Он бранил меня и отчитывал, если я где-то портачил, но он и хвалил, если у меня выходило прилично. Немногословно, по делу.
Мы рабочие люди.
Работать.
Ныть.
Смеяться над собой.
Кроме Стива, у нас нет победителей. Мы просто бьемся.
Мы волки, то есть дикие псы, и таково наше место в жизни города. Мы люди невеликие, и дом у нас небольшой, на маленькой городской улочке. Нам видно город и железнодорожную линию, и они красивы особой опасной красотой. Опасной, потому что она поделена, разобрана и вызывает раздоры.
Точнее это выразить я не могу, и, думая об этом, когда прохожу мимо тесных домиков на нашей улице, я размышляю о том, что за истории происходят там внутри. Размышляю увлеченно, ведь крыши и стены у домов неспроста. Только про окна я не понимаю. Зачем придуманы окна? Чтобы мир мог кинуть взгляд в дом? Или чтобы мы смотрели наружу? Вот наш дом пусть невелик, но, когда твоего отца пожирает собственная тень, ты понимаешь, что, наверное, в каждом доме встает что-нибудь такое же свирепое и печальное, такое же прекрасное, – но мир ничего этого не видит.
Может быть, эти страницы, эти слова как раз для того, чтобы подозвать мир к окну.
– Ладно, – однажды вечером говорит мать.
Я слышу из кровати, что они с отцом говорят про оплату счетов. Я представляю, как они сидят за столом на кухне: в нашем доме кухня – это место многих битв, побед и поражений.
Отец отвечает:
– Не понимаю. Я привык, что у меня заказов на три месяца вперед, но после…
Голос обрывается.
Я представляю отцовские ступни, ноги в джинсах и шрам, косо рассекший скулу и щеку до самого горла. Пальцы мягко сплетены, сцеплены в один кулак на столе.
Отец уязвлен.
И он в отчаянии – и поэтому его следующий шаг вполне можно понять, пусть и не одобрить.
Идти по домам.
От двери – к следующей глухой двери.
– Рекламу в газетах я уже пробовал. – Его голос вновь раздается на кухне. Это следующая суббота. – Все пробовал, так что я решил пойти по домам и работать задешево. Ремонтировать, что понадобится.
Мать ставит перед ним щербатую кружку с кофе. И молча стоит рядом, а все мы, с Рубом и с Сарой смотрим на это.
А на следующие выходные дело совсем плохо, потому что мы с Рубом видим это своими глазами. Мы видим, как отец идет от чьих-то ворот, и по нему ясно, что он получил очередной отказ. Странно. Странно на него смотреть, ведь каких-то пару месяцев назад папаша был суровым и крутым и не давал нам малейшей поблажки. (Нет, он и сейчас не дает. Но чувство совсем другое, вот я о чем.) Безжалостно справедливым. Жестоким в суждениях. Слишком суровым, на нашу беду. У него были грязные руки, потные подмышки и деньги в кармане.
Мы стоим на улице, стараясь, чтобы отец нас не заметил, и Руб напоминает мне кое о чем.
– Помнишь, как мы были детями? – спрашивает он.
– Детьми.
– Не умничай, а?
– Ну.
Мы шагаем к заброшенному облезлому магазину на Элизбет-стрит, уже не первый год закрытому. Руб продолжает мысль. Небо опять серое, с голубыми дырами, простреленными в одеяле туч. Мы садимся у стены под забитым наглухо окном.
Руб говорит:
– Помню, когда мы были детьми, батя ставил новый забор, потому что старый уже совсем завалился. Мне было лет десять, тебе девять, и вот старик впахивал от рассвета до заката.
Руб подтягивает ноги к груди. Его подбородок покоится на джинсовых коленях, а голубые дыры в небе расползаются. Я смотрю сквозь них – на то, о чем говорит Руб.
Я помню то время довольно отчетливо – как под конец дня, когда солнце вплавлялось обратно в горизонт, отец повернулся к нам и сказал, показывая в ладони несколько гвоздей:
– Эти гвозди, ребятки, волшебные. Волшебные гвозди.
И назавтра, проснувшись от стука молотка, мы ему поверили. Мы поверили, что те гвозди были волшебными, а может, они и доныне такие, потому что теперь возвращают нас к тому стуку. К тому утреннему молоту. К отцу, каким он был: образ высокой, склоненной мощи, с суровой и упрямой улыбкой и жестко-курчавыми волосами. Плечи, легкая сутулость, засаленная рубаха. Глаза в вышине… В нем было довольство – веяло твердостью и правотой, которая усаживалась и махала молотком на пороге мандаринового неба или в постепенных сумерках легкого дождика, капли которого падали из облаков тончайшими щепочками. Он был нашим отцом, а не просто человеком.
– Он теперь какой-то слишком настоящий, – отвечаю я Рубу, – понимаешь?
Много ли еще скажешь, если только что видел, как человек топчется под чужими дверями.
Настоящий.
От этого не стоящий.
Полмужика, но.
Все равно человек.
– Вот скотина, – Руб смеется, и я тоже, и ничего логичнее не придумаешь вроде.
– Из-за него придется в школе ныкаться, слышь.
– Точно.
Вы поймите: мы знаем, что отец ходит по домам в нашем районе, а это значит, что народ в школе вот-вот начнет доставать нас шуточками. Они, конечно, все узнают, и нам с Рубом мало не покажется. Так уж оно устроено.
Отец, глухие двери, стыд, а Сара опять болтается где-то и приходит домой далеко за полночь.
Три вечера.
Три пьяных угара.
Два с блевом.
Тут-то все и стряслось.
В школе.
– Эй, Волф! Волф!
– Чего?
– Твой старик к нам приходил на выходных, просил работу. Маманя говорит, он такой бестолковый, что лучше к трубам близко не подпускать.
Руб смеется.
– Эй, Волф, если хочешь, могу твоего папашу взять газеты разносить. Карманные деньги появятся, слышь.
Руб улыбается.
– Эй, Волф, когда там твой старик пойдет на пособие?
Руб стоит и смотрит.
– Эй, Волф, тебе надо бросать школу и идти работать, пацан. Какие-никакие деньги в семью.
Руб стискивает зубы.
И тут.
Все и происходит.
Вот какая шуточка становится последней каплей:
– Эй, Волф, если ваша семья так нуждается, твоей сестре надо податься в путаны. Тем более она и так, я слыхал, потихоньку шляется…
Руб.
Руб.
– Руб! – заорав, я бросаюсь к нему. Но поздно. Слишком поздно: Руб уже его уделал.
Костяшки у Руба в крови – от зубов того парня. Кулак просто прошиб чувака насквозь. Первый удар – левой, но парень готов сразу, без шансов. Никто ничего не заметил. Никто ничего не понял, но Руб – вот он, стоит. Удары так и летят от его плеч в рожу тому чуваку. И, прилетая, они его рвут. Размазывают. У него подгибаются ноги. Он валится. Грохается на бетон.
Руб стоит и окидывает лежащего взглядом.
Я стою рядом.
Руб заговаривает:
– Как-то мне этот чувак не нравится. – Вздох. – Он не поднимется. Не бегом. – Руб еще медлит над избитым и напоследок заявляет: – Никто не скажет про мою сестру ни «проститутка», ни «шлюха», ни «путана», ни какое там еще слово.
Волосы у него ветром взметены вверх, а от лица отражается солнце. Его жесткий, мосластый костяк в секунду обрастает крепкой плотью, и Руб улыбается. Несколько человек видели, что сейчас произошло, и молва пойдет.
Появляются еще какие-то ребята.
– Кто? – спрашивают. – Рубен Волф? Да он же…
«Что он?» – мне вот интересно.
– И не хотел его так вырубить, – говорит Руб, посасывая разбитый кулак, – так славно обслужить…
Не знаю, как он, а мне сразу вспомнились все наши боксерские схватки на заднем дворе, когда у каждого по одной перчатке. (Так получается, если есть всего одна пара перчаток.)
Но в этот раз все по-другому.
В этот раз по-настоящему.
– На этот раз я стучал обеими.
Руб улыбается, и я понимаю, что мы подумали об одном и том же. Мне интересно, каково это – по-настоящему бить человека: бесповоротно решиться голым кулаком ткнуть кому-то в лицо, без шуток. Это не то что возиться с братом во дворе, забавы ради друг друга лупцевать, да в перчатках.
Вечером дома мы спрашиваем Сару, что вообще происходит.
Она говорит, что за последнее время совершила несколько глупостей.
Мы просим ее больше их не совершать.
Сара молчит, но кивает в ответ.
А мне все хочется спросить Руба, каково это было – без шуток размазать чувака, но я все не спрашиваю. Дрейфлю.
А еще, если вдруг вам интересно, в нашей комнате что-то завоняло. И что это, мы не знаем.
– Что это за хреновина? – вопрошает Руб. С угрозой в голосе. – Ноги твои?
– Нет.
– Носки?
– Ага, щас.
– Тапки? Трусы?
– Твои вопросы, – намекаю я.
– Ты не умничай давай.
– Ладно, ладно!
– А то отхватишь.
– Ладно, ладно.
– Мелкий у…
– Ладно, ладно!
– У вас вечно чем-нибудь воняет, – вмешивается отец, заглядывая к нам в комнату. Он удивленно качает головой, и мне кажется, что все у нас пойдет на лад. Ну хотя бы на половинный лад, уж точно.
– Эй, Руб.
– Разбудил, мерзавец.
– Извини.
– Да черта лысого.
– Ну и то правда. Так тебе и надо. Поделом.
– Ну что теперь-то надо?
– Слышишь их?
– Кого?
– Мать с батей. Они опять на кухне толкуют. Счета и все такое.
– Ага. Платить-то не очень выходит.
– Они…
– Да чтоб его! Откуда вонь? По-зор, слышь. Уверен, что не носки?
– Уверен, уверен.
Я замолкаю, перевожу дух.
Думаю вопрос и задаю его вслух. В конце концов.
– Клево тебе было, когда ты бил того пацана?
Руб:
– Ну, так-то да, но не особенно.
– А почему?
– Потому что… – Руб на мгновение задумывается. – Я знал, что урою его, и он меня нисколечко не волновал. А вот Сара волновала. – Я чувствую, что он смотрит в потолок. – Понимаешь, Кэмерон. В жизни меня не волнует ничего, кроме меня самого, тебя, мамы, отца, Стива и Сары. Ну, и, может, Пушка. Остальной мир для меня ничего не значит. Хоть он провались.
– А я такой же?
– Ты? Ни фига. – Узкий просвет в словах. – В этом твоя беда. Тебя все заботит.
Это правда.
Меня – да.