Маленькая книжка, с суперобложки которой смотрит лицо совсем юного автора: дымчатые очки, разбросанные по плечам пряди спутанных волос. Автору 21 год; он студент Колумбийского университета. Филолог. Мог бы быть и биохимиком — факультет не имеет значения, поскольку на занятия он давно не ходит. Учиться? Полно: студенческая революция поважнее латинских глаголов. Да и кому она нужна, буржуазная наука — свалка мертвых фактов, система условных знаков: вызубри, когда умер Чосер и в чем особенности употребления стилистической инверсии Стендалем, и тебя будут именовать «доктор Кьюнен» и причислят к корпорации белых воротничков.
У книжки странное название: «Относительно земляники». На одном из митингов, когда «новые пролетарии» — студенты («старые пролетарии», рабочие, давно стали «шкурниками», и разговаривать с ними бесполезно) преподали университетскому начальству урок классовой борьбы и, в частности, приняли резолюцию с требованием восстановить отчисленных за прогулы, выступил профессор Дин и заявил, что университет — не место для игр в демократию. «Вы можете голосовать «за», а можете «против», это все равно, — сказал он. — Уж лучше бы вы мне рассказали, любите ли вы землянику».
Потом, бродя по изнемогающему от духоты Нью Йорку, Джеймс Кьюнен будет снова и снова размышлять о том, что профессор, наверно, в чем-то прав — ни митингами, ни сидячими забастовками многого не добьешься. Книга Кьюнена вышла в 1969 году, а события, в ней описанные, относятся к лету 1968-го, еще одному «жаркому лету», какие стали привычными для Америки в минувшее десятилетие. Студенческое движение переживало свой апогей. «Новая левая», поставлявшая движению его идеи, казалось, еще была полна сил. Но кое-кто уже стал задумываться: к чему, собственно, может в конечном счете привести «левый взрыв»? Да и что он собой представляет на практике, именно на практике, которая все заметнее расходится с теориями «непосредственных вспышек революционной энергии», союза «пролетаризированной молодежи» с угнетенными «третьего мира», борьбы за «нерепрессивную цивилизацию» и всем прочим, о чем так страстно вещают с трибун?
Джеймс Кьюнен был среди тех, кто первым открыто заговорил об этом разрыве. Он не пытался анализировать те доктрины, которыми руководствовалось студенческое движение; этим вскоре займутся люди, стоявшие у руля «новой левой». Он просто внимательно слушал лидеров СДО («Студенты за демократическое общество» — идейный и организационный центр борющейся американской молодежи), добросовестно выполнял их указания, а в дневнике делился своими сомнениями. Старался объяснить самому себе противоречия между словом и делом, с которыми сталкивался постоянно.
К 1968 году эти противоречия уже было трудно не заметить. Вот Кьюнен и его товарищи отправляются в Вашингтон поддержать марш протеста против нищеты отверженных, число которых в недостроенном «великом обществе» растет. Вечерняя запись в дневнике: «Предполагается, что после таких дел ты испытываешь прилив гражданских чувств и веры в справедливость борьбы». Предполагается. А как было? Демонстранты шли по улицам мимо ко всему привыкших прохожих, и никто не обращал на них внимания — лишь репортеры сделали несколько снимков, да и то на всякий случай, ведь такие материалы успели набить оскомину. Полиция позаботилась о том, чтобы дело не пошло дальше скандирования лозунгов и двух-трех пламенных речей перед безмолвным Капитолием. Стоял чудесный, солнечный день. «Я немножко загорел, а в записной книжке у меня теперь есть адреса двух новых девушек».
Вот объявляется забастовка на факультете, все должны сесть во дворе прямо на землю и требовать прекращения войны во Вьетнаме. На ограде кто-то написал мелом: «Руки вверх и к стенке, мать твою...» — лозунг ультралевой негритянской организации. Кьюнен не экстремист; чуть ниже он выводит: «Извините, что порчу ограду, но в этот момент сжигают детей и гибнут люди, и прямая вина за это на нашем университете». Когда появляется полиция, он участвует в драке вместе с другими; тут уж не до тактических споров, враг, ненавистный «истэблишмент» — вот он, прямо перед тобой. В участке у них отберут ключи и расчески — случается, задержанные вскрывают себе вены. Кто-то, глядя им вслед, бросит: «Послать бы вас на передовую, в джунгли». А через час всех выпустят — обычный мелкий инцидент, есть дела и посерьезнее. И Кьюнену снова вспомнится фраза о землянике.
Он будет вспоминать ее еще много раз. Читая случайно попавший ему в руки журнальчик морских пехотинцев, где какой-то вернувшийся из Индокитая «герой» объясняется в любви к своей винтовке: «Она такой же человек, как и я, потому что она — моя жизнь... Моя винтовка и я защищаем нашу страну». Размышляя о том, что даже зло стало в Америке банальным, что творят его люди, о которых, понаблюдав их в быту, всякий отзовется с уважением — «образцовый семьянин», «прекрасный работник». Что можно отдать приказ о новых бомбардировках Вьетнама или «просто» выстрелить в спину негритянскому активисту, а потом отправиться на воскресную проповедь, играть с детьми, нежно прощаться с супругой, уходя на работу. И что необходимо, необходимо что-то коренным образом изменить в американской жизни, а когда это стараешься сделать и не щадишь себя, кончается все тем же — «земляникой».
На одной из страниц у Кьюнена вырвется: «Америка. Прислушайтесь внимательно. АМЕРИКА. Мне нравится, как это звучит. Мне нравится смысл, который мог бы стоять за этим словом. Мне ненавистно то, что оно означает... Я думаю об Америке, и мне бесконечно грустно. Ведь я американец, а посмотрите, что творит моя страна. И я, похоже, ничего не могу здесь сделать, ни я, ни кто другой. Да, мы сражались на улицах, и ходили в поход на Вашингтон, и штурмовали здание Пентагона — и что? Мы ушли в политику, мы склонили на свою сторону многих — и что? Плюну я на все это».
А еще раньше прозвучит очень характерное признание: «Самое ужасное, что иногда, пусть на секунду, у меня возникает чувство, что, может быть, я и не хочу, чтобы эта война кончилась, ведь что тогда мне делать, кого ненавидеть?»
Не знаю, что сталось с Джеймсом Кьюненом и его товарищами. Студенческое поколение, пришедшее им на смену, предпочитает баррикадам аудитории. Война все-таки кончилась. И молодые, самоотверженно боровшиеся против войны, так и не разобрались, что же им теперь делать, «кого ненавидеть». Опора, на которой все держалось, — отвращение к войне, объединявшее миллионы самых разных по своим взглядам людей, — исчезла. Прежде оказывалось достаточно только гнева и чувства морального долга. Теперь потребовались идеи. И их «новая левая» предложить не смогла.
Сегодня уже ни для кого не секрет, что кризис «новой левой» начался задолго до парижских соглашений по Вьетнаму, задолго до того, как одно за другим начали закрываться радикальные «подпольные» издания (в 60-е годы только в Нью-Йорке их выходило более 20) и в университетских городках установился относительный порядок. Кризис был неизбежен уже в силу того, что «новая левая» с самого начала выступила как типичное леворадикальное движение, не чуждое веяний маоизма и троцкизма и повторявшее все хорошо известные ошибки подобных движений: отказ от союза с «обуржуазившимся» рабочим классом, установку на «революцию» в культуре, которая будто бы должна предшествовать социальной революции, тактику, позаимствованную из арсенала анархистов, призывы к «моральному и сексуальному бунту» (Маркузе). рассматриваемому как единственное средство избежать самой главной опасности — «консерватизма восприятия и переживания», и т. п.
Джеймсу Кьюнену было смешно слушать выступление по радио бывшего шефа ФБР Гувера, сказавшего, что бунтующие студенты — такая же угроза Америке, как коммунисты: «Мы-то думали, что коммунисты — это закосневшая группка, которая по сравнению с нами вообще безвредна». «Новая левая» отреклась от наследства «старой левой» и обвинила ее в десятках смертных грехов — догматизме, бездеятельности и пр. Но перед лицом серьезных общественных проблем она оказалась в общем беспомощной, как истинные ее предшественники, «розовые» либералы предвоенной эпохи, — перед лицом развернутого наступления реакции в маккартистские времена.
«Новую левую» раздирали внутренние противоречия. Да и как можно было примирить маоистскую «Прогрессивную трудовую партию» или троцкистский «Социалистический альянс молодежи» с последователями апостола «наркотической свободы» Тимоти Лири и сторонниками новомодного лозунга «власть секса»? Она ограничивалась критикой настоящего и более чем туманно высказывалась о путях, ведущих к иному будущему. У ее приверженцев эмоции явно брали верх над мышлением. Она с презрением отворачивалась от «средних классов» и их «прилизанной благопристойности», не замечая, что тем самым замыкает сферу своей деятельности студенческими общежитиями и клубами, где собираются интеллектуалы. Она всерьез верила, что миллионы юнцов, раскуривающих сигареты с марихуаной и штурмующих залы, где проходили концерты «Роллинг стоунз», завтра обретут революционное сознание. Даже грандиозный провал «Национальной конференции за новую политику» 1967 года, которая была созвана для создания партии, способной конкурировать с демократами и республиканцами, и закончилась чуть ли не рукопашной схваткой негритянских экстремистов с представителями СДО, даже безобразные сцены во время «осады Чикаго» год спустя, описанные Норманом Мейлером в одноименной книге, известной нашим читателям, мало что изменили в идеологической и тактической ориентации «новой левой».
Крах этого движения оказался закономерным и был воспринят как единственно возможный финал. Другое дело — интонации, преобладающие в статьях о закате «новой левой». Можно было, разумеется, торжествовать по поводу долгожданного «спокойствия», не обращая внимания на то, что «жаркое лето» сменилось не прозрачной осенью, а дождливым сезоном, тучами, сгущавшимися на горизонте. «Истерия законопослушных» (Мейлер) приняла маниакальный характер. Революционное брожение угасало, но случаи варварских расправ над студентами, хиппи, негритянской молодежью лишь учащались, и эти драмы разыгрывались прямо на улицах и на дорогах, побудив социолога Питера Марина осенью 1970 года с тревогой заявить, что страну захлестывают волны несдерживаемой ненависти обывателя ко всем протестующим, недовольным и просто не соответствующим некоему неписаному кодексу правильного образа жизни. Волны насилия, которые не удается обуздать.
Можно было, наоборот, всеми способами пытаться оживить чахнувшее на глазах движение «нового пролетариата», склонив его — как это всегда делается в кризисную пору — к методам терроризма, шантажа, своего рода партизанской войны на улицах американских городов. Этим усердно занимались идеологи крайне левого крыла «негритянской революции». Ту же радикальную тактику избрали для себя не желающие смириться с горькими уроками поражения «новой левой» группки ультрареволюционной молодежи. Начало 70-х годов ознаменовалось невиданным количеством преступлений по политическим мотивам. Больше всего шума наделал устроенный террористами взрыв в университете штата Висконсин. Здесь помещался центр математических исследований, работавший по заданию армии, и он был избран мишенью, но когда бомба взорвалась, убив находившегося в помещении молодого ученого, выяснилось, что ее подложили не под то здание — на воздух взлетел физический факультет, не имевший никаких контактов с Пентагоном.
Можно было, наконец, заняться публичным самобичеванием. Пример подал философ и поэт Пол Гудмэн, выпустив книгу, кокетливо озаглавленную «Новая Реформация. Заметки новообращенного консерватора». Такая автохарактеристика сразу же давала понять читателю, что Гудмэн, чей авторитет среди левой молодежи на протяжении 60-х годов был очень высок, настоящей публикацией оповещает мир о том, что он, как говорится, свернул знамя. Действительно, с первых же страниц в книжке начинает мелькать изобретенный автором термин «радикальное идиотство», и на «новую левую» обрушивается не просто град стрел, а прямо-таки дубина критики. Аргументы, к которым прибегает Гудмэн, надо признать, более чем заурядны; порою они даже кажутся позаимствованными у самых благонамеренных буржуазных публицистов, писавших о «студенческой революции». В движении молодежи, которое сам «новообращенный консерватор» не столь давно не только поддерживал, а до известной степени и вдохновлял, Гудмэну видится теперь посягательство на сокровища духа, культ сознательного невежества, глупый максимализм и т. д.
Конечно, он совсем не против того, чтобы удовлетворить частные требования студентов — изменить, например, учебные программы, ослабить давление государства на университеты. Он готов признать, что молодежь не без оснований притязает на «контроль над теми функциями общества, которые ее непосредственно затрагивают». Реверанс в сторону вчерашних союзников сделан, чувство собственного достоинства сохранено. Засим следует самое главное. А главное в том, чте Гудмэн разочарован. Он больше не верит в «моральную отвагу» молодых. Он не очень верит и в их «честность». Он отказывает им не только в «здравом смысле», но и в «политической волевой собранности». Жизнеспособность их движения представляется Гудмэну «метафизической тайной» — еще бы, после того, как столь убедительно доказана бессмысленность борьбы и нечистоплотность ее участников, остается и впрямь одной лишь магией объяснять тот факт, что движение продержалось десять лет, да и сейчас еще не вовсе сошло на нет.
Тут необходимы комментарии. Бесперспективность пути, которым пошли «новые левые», сейчас действительно очевидна. Но обращаясь к истории «левого взрыва», этого центрального события американской жизни 60-х годов, нужно отделять друг от друга две далеко не прямой связью связанные вещи — идейную программу руководителей оппозиционного движения и побудительные мотивы множества его рядовых участников. Помнить, что людьми, которые штурмовали Пентагон, чтобы сжечь картотеку призывников, и шли на сомкнутый строй национальных гвардейцев с тюльпанами в руках, чтобы вложить их в дула винтовок, сжигали военные билеты, собирали кровь для борющегося Вьетнама, требовали «свободы — сейчас!» и равных прав для всех и не боялись тюрьмы за свои убеждения, — что этими людьми (их были тысячи) руководили не стремления к анархическому мятежу и не левацкий нигилизм по отношению к ценностям культуры. Ими руководило сознание своей гражданской ответственности, истоки которого когда-то довольно точно определил тот же Гудмэн: «Мы испытываем такое чувство, что история вышла из-под контроля, что теперь не мы ее творим, а она нам преподносит себя в готовом виде».
Когда история стала «преподносить себя» в виде бомбардировок Вьетнама, расстрелов негритянских демонстраций и полной бездуховности «потребительского общества», протестующая Америка вышла на площади, чтобы обуздать такую историю, вернуть человеку контроль над ней и возможность строить ее разумно. Какими бы ошибками ни изобиловала идеология и тактика «новых левых», нельзя забывать о тех потребностях общественного сознания, которые дали жизнь этому движению, о том мужестве и самоотверженности его участников, которые дали ему силу. И о том, что 60-е годы остались в американской истории временем невиданного после «красных тридцатых» взлета демократических настроений.
Толкуя о землянике, профессор Дин упустил из виду эту сторону дела. Ее обошел молчанием и «разочарованный» Пол Гудмэн. Между тем не это ли, в конечном счете, самое главное?
Однако на 60-е годы можно взглянуть и с другой стороны.
Они остались в американской истории еще и временем стремительного роста .преступности, насилия, наркомании. Многим они запомнятся — по личному, пережитому опыту — как годы, когда распадались семьи и рушились этические нормы. Когда подростки убегали из дома и пополняли тысячные толпы «цветочных детей» — оборванных и жалких юных бунтарей, объединявшихся в коммуны хиппи и тщетно искавших себе место под неоновыми сводами огромного универсама, именуемого «потребительским обществом». Когда ночную тишину взрывал грохот мотоциклов, на которых неведомо куда неслись затянутые в кожу «ангелы ада» — банды, формировавшиеся из заурядных обывателей, днем исправно заполнявших конторские гроссбухи, а после работы спешивших на зловещий маскарад, чтобы узнать острый вкус ненаказуемого насилия и безоглядной «свободы». Когда нравы в школах стали напоминать нравы воровского предместья. Когда в больших городах с наступлением темноты опасно было выходить на улицу. Когда воздух казался пропитанным ненавистью и безнадежностью. Ненавистью от безнадежности.
В 1973 году профессор-социолог Гарвардского университета Дж. Уилсон и член правительственной комиссии по борьбе с наркоманией Р. Дюпон опубликовали цифры, над которыми нельзя не задуматься. На каждые 100 тысяч американцев — почти 7 убийц; это «рекорд» послевоенного периода. На каждые 100 тысяч — 131 грабитель; десять лет назад было вдвое меньше. 5000 зарегистрированных наркоманов в одной Атланте; в 1963 году было 500. В Нью-Йорке — 1200 смертей от злоупотребления наркотиками ежегодно.
И общий вывод: «60-е годы начинались в атмосфере удовлетворенности положением дел в стране и уверенности в благоприятных перспективах... Конец десятилетия ознаменовался горьким разочарованием и ощущением безвыходности и неразрешимости как внутренних, так и внешних проблем».
«Бунтующие шестидесятые». «Больные шестидесятые». Существует ли здесь связь? Существует, и даже прямая. Во всяком случае, сами идеологи «новой левой» понимают, что это вещи взаимозависимые. И что неспособность движения приостановить (скажем пока так) явно болезненные процессы в общественной жизни — свидетельство тупика, в котором оказалось само движение.
Приходится быть самокритичным. За последние полтора года вышло несколько книг бывших лидеров «новой левой», которые пытаются разобраться в том, что же произошло. Определить, в чем сегодня заключается ответственность интеллигента. В какой форме она должна быть практически выражена.
Самая интересная из них, пожалуй, — книга Н. Хомского. Она называется «Причины, по каким необходимо государство». Это сборник написанных уже в новом десятилетии статей на самые разные темы: о процессе над Эллсбергом и Руссо, об университетах, о социальной психологии и т. д. Объединяет статьи довольно отчетливо просматривающаяся во всех них общественная позиция. Она-то больше всего и примечательна. Но прежде несколько слов о самом авторе.
Хомский — по-своему законченный тип американского интеллигента 60-х годов. Он всемирно известный лингвист, один из создателей учения о «порождающей грамматике». Он принимал самое активное участие в антивоенной кампании. Хомский не ограничивался моральным осуждением войны, считая себя обязанным разобраться з идеологической и политической подоплеке «американской агрессивности, которая остается агрессивностью, сколь бы благочестивой риторикой ее ни прикрывали».
Долг интеллигента, согласно Хомскому, в том, чтобы трезво анализировать причины и следствия событий, не увлекаясь «эмоциональной, точнее — истерической, критикой» и не переоценивая значения манифестаций и маршей протеста: ведь, по сути, они бесплодны. Тем не менее, когда 21 октября 1967 года колонны противников войны направились к Пентагону, чтобы нанести по нему, как выразился скептически настроенный Норман Мейлер, еще один «символический удар», Хомский был среди демонстрантов. Он участвовал в стычке с полицией, переросшей в настоящее побоище, и вместе с Мейлером, Полом Гудмэном, поэтом Робертом Лоуэллом, критиком Дуайтом Макдональдом и многими другими оказался в тюрьме.
На протяжении 60-х университетский кабинет Хомского нередко пустовал; его хозяина чаще можно было встретить на конференциях и семинарах, устраиваемых «новой левой». И с трибуны, и в печати Хомский утверждал, что не следует пренебрегать марксистскими методами социального анализа, вместе с тем считая неприемлемой выработанную марксизмом программу переустройства мира. Он объявил себя сторонником социализма, но такого, при котором не будет никаких ограничений свободной воли каждого, — «либертарного социализма», своего рода апофеоза анархистской мечты.
Фигура, как видим, достаточно сложная. Хомскому чужд дух той карнавальной несерьезности, без которого обходилось лишь редкое выступление «новых левых» и который приводил в такую растерянность Джеймса Кьюнена. Но взгляды Хомского полностью соответствуют программе «новых левых». Какие же уроки он извлек из ее очевидного поражения?
Он старается найти причины. Их, как ему кажется, две. Во-первых, интеллигенты, на которых опиралась «новая левая», слишком часто отступались от своего призвания, превратно толковали принцип ответственности. Их назначение — оставаться «привилегированным меньшинством... искать истину, скрытую под нагромождениями лжи и иллюзий, под напластованиями идеологии и классовых интересов». Их идеология в том, чтобы быть вне идеологии. Парадокс? По Хомскому — ничуть. Интеллигенты — это всегда духовная оппозиция авторитарной, антидемократической «системе» («классовым интересам», «идеологии», отбрасываемой во имя «чистого» знания). Многие об этом позабыли. Из тактических соображений пошли на компромисс с «системой», стали сотрудничать с ней. Надеялись, проникнув в «систему», усовершенствовать ее и не заметили, что не они ее изменяли, а, наоборот, она изменяла их. Принципы гражданского неповиновения обменяли на сомнительные посулы «общих усилий», и движение оказалось подорванным изнутри.
Во-вторых, была неверно определена главная цель. Весь пыл израсходовали на то, чтобы добиться прекращения войны. Война кончилась; развязавшая ее «технократическая элита» осталась, и ее устремления — все те же. Нужно было видеть сущность, а «новая левая» видела лишь внешние проявления.
Вывод: «Речь должна идти не о том, почему правительство лжет, а о том, почему ему удается делать это систематически. Не о том, почему властью злоупотребляют, но о том, почему система управления обществом допускает такие злоупотребления. Не о том, почему правительство систематически обманывает своих граждан, воспитывая их сознание на вздорных идеях и иллюзиях, но о том, почему сами граждане так охотно отрекаются от своих общественных обязанностей, оправдываясь тем, что так уж сложились их личные обстоятельства». Вот как суммирует воззрения Хомского рецензент его книги Ш. Волин.
Что ж, во всяком случае, радикально. Очень радикально: ведь предлагается, ни много ни мало, пересмотреть всю систему управления обществом, перестроить основы сознания рядовых граждан. Ход мысли Хомского нетрудно понять. Опыт «новой левой» не одного его убедил в том, что в поле ее зрения была лишь готовая продукция военно-промышленного комплекса, а нужно разобраться в том, как эта продукция производится, и что-то коренным образом изменить на самой конвейерной линии. Одно плохо: практически, в сегодняшних американских условиях, последнее столь же осуществимо, как мечта щедринского персонажа провертеть в земле дырку и взглянуть, что делается на другом конце света. Давно известно, что чем шире зазор между призывами и реальными возможностями, тем головокружительнее призывы. И тем отчетливее впечатление, что за ними стоит сознание собственной безоружности.
В одном Хомский несомненно прав — в том, что многие вчерашние левые сегодня, оправдываясь и рассуждая о тактике, переступили черту, которая в 60-е годы отчетливо разделяла два лагеря. Это не обязательно выражалось в открытых компромиссах с «системой». С одним «новообращенным консерватором» мы уже знакомы. Вот другой — философ Кристофер Лэш, выпустивший прошлой осенью книгу «Мир наций». Он не был столь радикален, как Гудмэн, но в 60-е годы его симпатии были, разумеется, никак не на стороне «истэблишмента». Теперь Лэш заявляет, что интеллигенция должна вернуться к «старой традиции консервативной критики новейшей культуры». Хватит взрывать; давайте склеивать реликты, уцелевшие после «левого взрыва». Хватит политики; давайте спасать культуру.
И здесь к Лэшу «вдруг» (если бы вдруг!) присоединяется Эдвард Шилс, который в своей последней книге «Интеллигенция и власть» доказывает то, что доказывал и в 60-е годы: интеллигенция и «власть» необходимы друг другу, их отношения должны быть отношениями союзников, а не врагов. «Власть нужно соединить с «традиционной культурой», с «наиболее глубокими и наиболее общезначимыми верованиями, идеями, взглядами». Интеллигенция призвана восстановить эту «традиционную культуру», в которой так остро нуждается «власть», ну а «власть», в свою очередь, не забудет укрепить социальный статус интеллигенции. Под мирным небом каждый возделывает свой сад...
Книги Хомского, Лэша, Шилса вышли почти одновременно. Разбирая их, один американский критик не без юмора заметил: «Последней потерей, которую мы понесли в ходе войны во Вьетнаме, явилась потеря нашей левой интеллигенции». Горько, но правда.
Взбудоражив умы и растормошив гражданскую совесть, «новая левая» уходит со сцены. Провозглашенные ею цели, в сущности, не достигнуты, хотя заслугу «новой левой» — и в борьбе против войны, и в движении за демократию — недооценивать нельзя.
Ее цели были благородными и высокими, но избранные ею методы опровергнуты развитием событий.
При этом она создала эпоху. Пеструю и полную противоречий эпоху, которая займет место в послевоенной истории США.
И эпоха уходит вместе с нею.