В пятницу прокуратор пробудился с чувством странного беспокойства: будто его ожидает какое-то важное нерешенное неприятное дело, о котором он случайно забыл. Он силился его вспомнить, но ничего существенного на ум не приходило. Странно. Ни о каких особых происшествиях ему накануне не сообщали, значит, все хорошо, просто он стал с возрастом более мнительным. Похоже, его отношения с иудеями и Храмом налаживаются, надо только быть больше дипломатом, чем римским легионером. И тут он неожиданно вспомнил об агнце, подаренном первосвященником, и тут же распорядился отвести его пока в парк претория. Он уже решил, что возьмет симпатичного доверчивого барашка собой в Кесарию – пусть бродит там среди зелени садов его резиденции вместе с павлинами и антилопами – живой символ его дипломатических успехов в противостоянии с Каиафой. Прокуратор рассматривал дары первосвященника как знак его примирения с игемоном. Иначе какой смысл был дарить невинного агнца язычнику Пилату?

Явившийся с докладом центурион выглядел озабоченным. Умный служака обычно старался не перегружать прокуратора малозначимыми сообщениями. Он доложил, что из синедриона только что пришла бумага на арестованного ночью бродягу-галилеянина, смущавшего народ странными мыслями и выдававшего себя за Царя Иудейского. Священники обрекли несчастного на смерть, и требовалось согласие прокуратора. Посыльный от первосвященника дожидался подписи прокуратора у входа в преторий. Получив подпись Пилата, он должен был доставить бумагу первосвященнику, чтобы синедрион, отправив на казнь этого бродягу, с легким сердцем, как и полагается на Пасху, с наступлением заветного часа принялся вкушать пасхального агнца.

Прокуратор, заранее настроивший себя доброжелательно к пригласившим его на праздник священникам, хотел было тут же и подписать бумагу, но что-то остановило его, кто-то остановил его руку, и он приказал: «Приведите Галилеянина ко мне, я хочу видеть этого человека».

Посланник синедриона, видимо, не был готов к такому повороту событий. Ему обещали, что вопросов не будет и все завершится моментально. Он стал растерянно извиняться, кланяться и, вместо того чтобы ждать решения прокуратора, незаметно исчез из претория. Никто не обратил на это внимания. Пилата удивило другое. Когда он вышел из резиденции на каменное возвышение, где обычно проходило судилище над особо опасными преступниками, он увидел, что преторий окружен народом. Точнее, сначала его окружали его легионеры со щитами и копьями в руках, а уже за их спинами нестройно гудела на разные голоса большая толпа разношерстного народа. Присутствие этой толпы поразило его необычайно. И насторожило. Ведь, как полагал прокуратор, о Галилеянине знали только он, первосвященник и люди из его окружения. Кто же привел сюда эту толпу иерусалимской черни и зачем они здесь собрались? Трудно поверить, чтобы толпа собралась здесь ради простого бродяги.

Пилат различал крики, которые доносились до него из толпы, и удивлялся.

– Римлянин, покажи нам Галилеянина, которого ты собрался казнить. Покажи Царя Иудейского.

Это напомнило спектакль, который начался с момента его въезда в Иерусалим. Значит, противостояние все-таки продолжается. Пилат невесело усмехнулся. «Хватит ли у меня солдат, чтобы сдержать напор этих безумцев?» – мельком подумал прокуратор и велел принести свое кресло на каменное возвышение, куда должны были привести для допроса того бродягу, который, как выяснилось, уже томился в его темнице. Игемон вспомнил, что прежний здешний намест-ник, Грат, предупреждал: в праздник Пасхи город становится особо опасен. И Пилат пожалел, что не привел с собой пару лишних когорт из Кесарии. Или хотя бы еще одну алу сирийской конницы, как собирался сделать.

Приказ игемона был выполнен: тотчас же появились кресло прокуратора и скамеечка для ног. Осталось доставить арестованного ночью бродягу. Как и полагалось по ритуалу, за спиной прокуратора, у входа на возвышение, стояли легионеры с развернутыми римскими стягами. Пилат остановился у кресла и посмотрел на расстилавшийся внизу город. Ему показалось, что сиявший в лучах солнца бело-золотой Храм вдруг тронулся с места и, как парусник, поплыл в голубом мареве, лавируя между Иерусалимских холмов. Он на миг прикрыл ладонью глаза и сразу же опустил руку. Храм стоял недвижим. Возникло предчувствие, что сейчас случится что-то необычайное.

Прокуратор стоял у кресла. Центурионы с удивлением глядели на него. Создавалось впечатление, что он раздумывает, садиться ему в кресло или нет. Пилат и сам поразился накатившей вдруг на него непонятной меланхолии и тут же взял себя в руки. Он решительно сел в кресло и в ожидании арестованного принялся разглядывать толпившихся у Гаввафы людей. Что приготовила ему сегодня иерусалимская чернь? Он ненавидел толпу. Римскую ли, иерусалимскую. Чернь везде одинакова, и ее поведение непредсказуемо. Эти, как пить дать, настроены против Рима…

Из внутренней тюрьмы стражники привели Галилеянина и поставили перед прокуратором. Но первое, что увидел Пилат и не поверил своим глазам: знаменосцы склонили знамена, когда Галилеянина вводили на Гаввафу. Это уже было явным доказательством того, что иудейский спектакль, где пока непонятно, какая роль отведена ему, игемону, прокуратору Понтию Пилату, продолжается. Увы нам, увы, это так! Мудрый Пилат на какой-то миг почувствовал себя пешкой в этой игре и не знал, как ему при таком раскладе на шахматной доске ходить. Он даже не знал, белыми или черными играет.

Пилат спросил знаменосцев:

– Зачем вы сделали так?

Те растерянно переглядывались, пожимали плечами. Они и сами не понимали, как все это произошло.

Пилат велел увести арестованного.

– Если вы опять склоните знамена, я велю отрубить вам головы, – сурово пообещал он.

Арестованного увели и через минуту ввели снова. И снова римские знамена склонились в сторону Галилеянина. Пилата едва не хватил удар. Чтобы прийти в себя, он сделал над собой усилие, до боли сжав подлокотники кресла, на котором сидел. Он видел, как побелели от напряжения кисти рук, и решил, что будет вести себя так, будто ничего не произошло: нет, он ничего не видел, не было никаких знамений. Все идет как обычно. А где-то в глубине сознания возникла мысль, что это Каиафа напускает на него своего еврейского Бога.

Пилат, как и большинство увлекавшихся греческой философией римлян, хоть и поклонялся Юпитеру, в душе был атеистом. Он смеялся, когда еще дома, в Кесарии, жена рассказывала свой странный сон, как он, Пилат, судил иудейского праведника и приговорил несчастного к распятию; посмеялся он и над ней, просившей его спасти невиновного. Смеяться-то Пилат смеялся, но сон все же крепко засел в памяти… Так не события ли того сна сейчас начнут разворачиваться перед ним? Странно, что он напрочь забыл конец этого сна. Он приговаривает проповедника к казни, а потом… Потом… Что было потом, он не помнил. Еще более странным было то, что и жена не могла вспомнить, чем же заканчивался ее сон. А тут еще в Риме в окружении кесаря, как рассказал Галл, оказались его недоброжелатели… Впервые Пилат чувствовал себя игрушкой в чьих-то руках. Но в чьих? Кто ответит игемону на этот вопрос? Сколько бумагомарак возьмутся за это заведомо проигрышное дело. И, как видим, берутся до сих пор. И будут браться.

У арестованного было хорошее, чистое, одухотворенное лицо праведника, большие умные темные глаза, и Он мог бы понравиться прокуратору, если бы не отрешенный слегка взгляд человека, постигшего мир и познавшего суть бытия земного, взгляд как бы показывающий взявшимся судить Его, что их решение мало что значит для Него и что не подсуден Он земному суду. Похоже, этот Бродяга действительно мог быть Царем Иудейским.

Прокуратору стало интересно. Так же бывали ему интересны греческие философы-киники, волхвы, с которыми он любил общаться в своих кесарийских покоях. И он оживился.

– Кто ты? – спросил Пилат арестованного.

– Сын Человеческий, – ответил Галилеянин.

– Допустим. А я тогда – кто? – спросил Пилат.

– Ты? Ты – раб Божий.

– Ладно, – согласился Пилат. Заглянул в бумагу первосвященника и спросил: – А имя у тебя есть, Сын Человеческий?

– Можешь называть меня Иисус Назарянин или Га-Ноцри.

– Так ты из Назарета? Слышал я, что евреи говорят: «Может ли быть что путное из Назарета?»

– Я родился в Вифлееме. Пророк говорил: «В Вифлееме родится младенец …»

Вифлеем! Что-то щелкнуло в голове прокуратора, всплыли в памяти какое-то волновавшие его ранее важные мысли. Они как-то связаны с Царем Иудейским… Но – потом, потом о тех мыслях… Сейчас надо разобраться с этим Га-Ноцри.

– Зачем же ты, Иисус Назарянин, смущал народ: выдавал себя за Царя Иудейского и выступал против еврейского Закона?

Арестованный взглянул на Пилата, как бы решая, стоит ли ему продолжать этот разговор, который, как Он полагал, ничего из предназначенного свыше в Его судьбе не меняет. Однако Ему захотелось еще немного побыть человеком. Ведь это были Его по-следние земные часы. Кто-кто, а уж Он-то знал это. Несколько часов назад Его допрашивал синедрион и обвинил в богохульстве. Фарисеи свидетельствовали, что Галилейский проповедник якобы сказал о Храме Ирода: «Я разрушу Храм сей и через три дня воздвигну другой». Куда же дальше? Они не захотели понять Его. Иисус говорил о внутреннем Храме. О Храме души. Судьи вскричали: как так! Храм, который строили сорок шесть лет, этот богохульник обещает возвести за три дня? Да Он смеется над нами! Есть свидетели, что Он называл себя Сыном Божиим! Можно ли терпеть такое, иудеи? И синедрион объявил: «Повинен смерти». Чтобы привести приговор в исполнение, требовалась только подпись Пилата.

Иисус сказал:

– Я учил людей истине.

Пилат, как мы уже знаем, дружил с молодым римским моралистом Сенекой и любил философские разговоры. Он даже обрадовался такому ответу. Ибо что может быть интереснее для человека, считающего себя философом, чем разговор с собратом-философом об истине. И игемон, предвкушая любопытную беседу, спросил арестованного:

– Что есть истина?

– Истина приходит с Неба. – Иисус внимательно посмотрел на этого облеченного огромной земной властью римлянина. Понимает ли он Его?

Пилат поставил вопрос иначе:

– Значит, на земле нет истины?

– Сын Человеческий и пришел для того, чтобы нести людям истину.

Тут Пилат усмехнулся:

– В Афинах был такой учитель – Сократ. Он тоже нес истину, но ему дали чашу с ядом.

– Я знаю. Сократ был клоун. Он смеялся над учениками, а не учил истине.

Этот бродяга Га-Ноцри, оказывается, был совсем не прост.

– Откуда у тебя такое красноречие? Ты, бродяга, умеешь говорить, как человек, прочитавший много книг! Ты знаешь греческий язык?

– Да.

– Ты понимаешь латынь?

– Да.

– Ты учился где-нибудь?

– Мое учение – не Мое, но Пославшего Меня…

– Ну да, ну да… Что-то вроде этого я и предполагал… Что ж, тогда скажи мне твою истину.

– Она проста, игемон, – сказал Иисус из Назарета. – Возлюби ближнего своего, как самого себя.

Пилат задумался. Эти слова напомнили ему Сенеку. Но Сенека был сноб и богач. Разве не странно: богач и бродяга мыслили одинаково?

– И этой истиной ты хочешь осчастливить мир?

– Я учу людей не делать другим того, чего они не хотят себе.

Нет, этот Га-Ноцри был явным последователем Сенеки.

– И много у тебя учеников?

– Двенадцать

– Вот видишь. Двенадцать. А сколько лет ты проповедуешь?

– Пять лет.

– Пять лет! Я так и знал… А теперь посмотри сюда. – Пилат показал на теснившихся за спинами, стоявших у каменного возвышения людей. – Видишь, сколько людей собралось у претория, чтобы посмотреть, как тебя будут бичевать. Скажи им, чтобы они возлюбили ближнего, как самого себя. Будем надеяться, они поверят тебе! И поспешат это сделать.

Назарянин печально покачал головой:

– Не поспешат, игемон… Это те, которые пришли сюда от великой скорби. Пришли, чтобы омыть одежды в крови Агнца. Придет время, и Мессия даст им взамен белые одежды, залог будущего оправдания и торжества. И не будут они ни алкать, ни жаждать, и не будет палить их солнце и никакой зной. И отрет Бог всякую слезу с очей их. Ведь ты, римлянин, видишь их в рубище, а я вижу их в белых одеждах с пальмовыми ветвями в руках… Но время еще не пришло. Число мучеников не достигнуто. Еще не наполнена чаша гнева. Еще не отверсты двери небесного Храма и не виден ковчег Нового Завета. – Иисус смотрел на толпившихся вокруг людей. – Я вижу тут одних иудеев, – сказал он. – Они веруют и чтут Закон. Им нелегко принять мою проповедь. Язычники лучше понимают Сына Человеческого.

– Если у тебя есть время… – с некоторой издевкой начал Пилат и сразу же устыдился своей ернической иронии, адресованный обреченному Сыну Человеческому, и уже серьезно продолжил: – Если у тебя есть время, то игемон послушал бы твою проповедь. Послушал бы ее и решил, как поступить с тобой.

Толпа, не ожидавшая такого поворота событий, притихла.

Иисус молчал.

– Послушай, Га-Ноцри. А вдруг это твой послед-ний шанс? Видишь, сколько жаждущих истины собралось вокруг. Скажи им…

В общем-то прокуратору нравилась эта жестокая игра, которую он, одновременно и страшась чего-то, и увлекаясь, затеял и с первосвященником, и с этим проповедником Га-Ноцри, и, наверное, с самим Богом Израилевым. Страх и любопытство переполняли его, хотя он уже не сомневался, что все это плохо закончится.

Немного помолчав, видимо, раздумывая, как поступить, Назарянин обратился к пришедшим полюбопытствовать на его мучения соотечественникам со словами:

– Слушай, Израиль! Ягве – Бог наш. Ягве един!

Толпа встрепенулась и, к удивлению Пилата, ответила проповеднику:

– Ягве наш Бог. Ягве един!

Пилат уже корил себя за опрометчивое решение. Он не ожидал такой реакции. Ну зачем он устраивает этот спектакль? Мало ему, что его самого загнали в какую-то нехорошую пьесу, так он еще и импровизирует. Он хотел уже было свернуть свою глупую затею, но в это время Назарянин начал говорить какие-то свои мудрености. И толпа, эта жаждущая зрелищ иерусалимская чернь, такая же, как и римская, и афинская, – уж он-то знал это, – умолкла, с любопытством взирая на проповедника.

Назарянин вещал. О, он был далеко не прост. И Пилат порадовался, что сразу разгадал в этом бродяге своего брата, философа. Да, он был философом, этот Га-Ноцри. Он говорил:

– Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел; когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, – чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою.

Пилат окинул взглядом толпу. Толпа молчала. Что могли понять эти жалкие люди из сказанного этим и правда, похоже, Царем Иудейским?

– Как разъяснишь притчу сию, Сын Человеческий? – спросил Пилат.

– Сеющий доброе семя есть Сын Человеческий, – пояснил Га-Ноцри. – Поле есть мир; доброе семя – это праведники, а плевелы – сыны лукавого. Враг, посеявший их, есть дьявол; жатва есть кончина века, а жнецы суть Ангелы. Посему, как собирают плевелы и огнем сжигают, так будет при кончине века сего: пошлет Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззаконие; и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубов; тогда праведники воссияют, как солнце, в царстве Отца их. Кто имеет уши слышать, да слышит!

Га-Ноцри замолчал. Пилат сидел в задумчивости. Ничего крамольного в проповеди той он не увидел. Уж во всяком случае Риму она не опасна. Да и для черни этой уж больно мудрена. Пилат заглянул в бумагу, где священники описывали все грехи несчастного проповедника. Вспомнил, что жена умоляла сохранить жизнь этому праведнику.

Игемон сказал:

– Знаешь, Назарянин, я думаю, Ты не опасен. Ты ведь не требуешь возвести Тебя на царство. Ты не враг кесарю. Ты правильно, как тут записано, говорил, что кесарю кесарево, а Богу Богово. И, как я понимаю, вся Твоя вина в том, что Ты поднял длань на закон Моисеев. Не чтишь Субботы. Вот тут в бумагах сказано, будто Ты утверждаешь, что Сын Человеческий есть Господин Субботы. В принципе я с Тобой согласен, но ваш Закон говорит иначе. И Ты его нарушаешь. Это плохо.

Га-Ноцри пожал плечами.

– Лицемеры! – с презрением сказал Он. – Разве судья тот, который не велит свои рабам снять цепи с быков, чтобы вести их на водопой в день субботний, а помощь страждущей дочери Авраама в субботу объявляет вне закона?

– Допустим, – согласился Пилат. – Но почему, вопреки закону Моисея, Ты призываешь любить врагов своих? Подставлять другую щеку, ударившему тебя. А это, скажу Тебе, вообще глупо. Спроси у моих красавцев центурионов, разбивавших, как орехи, глупые головы галлов, германцев, бриттов, готовы ли они подставить щеку врагам? Ты думаешь, что Ты – пророк? Ты смешон. Смешна Твоя проповедь, Иисус Назарянин, пророк Галилей-ский. Смешна и неразумна. И потому вины на Тебе смертной не вижу. А чтобы не развращал народ иудейский своими глупыми смыслами, велю бичевать Тебя, посадить на осла, на котором Ты, говорят, и правда, как Царь Иудейский, приехал сюда на праздник. – Тут опять что-то щелкнуло в голове Пилата, что-то связанное с Царем Иудейским. Но что? – Как Царь Иудейский, – машинально повторил Пилат, – как Царь Иудейский, – так вот, велю сунуть твоему ослу под хвост факел и поскорее выпроводить из Иерусалима. Все! Именем Императора, народа римского и Сената приговариваю Тебя к бичеванию. Суд окончен.

Прокуратор поднялся с кресла и вернулся в апартаменты. Странно, но вопреки ожиданию ему не стало легко, как это случалось всегда, когда он заканчивал неприятный для него суд. И тут еще эта мелькнувшая вдруг мысль о возможной связи этой истории с давней вифлеемской резней младенцев Иродом Великим. Что стоит за этим?

Усилием воли он изменил ход мысли. Зачем нагнетать страхи, смаковать темные иудейские тайны? Как-нибудь потом, на досуге, он об этом поразмышляет…

Было слышно, как толпа у претория неодобрительно шумела. Прошло полчаса. Шум за стенами претория не утихал. Значит, толпа не разошлась. Пилат послал центуриона узнать, что, собственно, происходит. Чего ждут эти странные люди и кто их сюда привел? Потом кивнул слуге, и тот налил ему бокал эшкольского вина, присланного ему на Пасху Каиафой. Вино понравилось прокуратору, он осушил бокал. Кивнул слуге, тот налил еще, и Пилат, ни о чем больше не думая, стал пить, медленно смакуя волшебный напиток.

Из глубины покоев вышла жена – Клавдия Прокула. Оглядела Пилата, покачала головой.

– Плохо выглядишь, игемон. Мешки под глазами… Знаешь, я вспомнила окончание того сна, – сказала она. – Рассказать?

В этот момент вернулся центурион и доложил, что людей подбили священники. Они требуют смертного приговора Галилеянину и еще трем разбойникам, который должен утвердить прокуратор. Толпа требует распять Сына Человеческого за то, что хулит Закон и выдает себя не только за царя Иуды, но и, богохульствуя, – за Сына Божия.

– Докладываю также, что к вашей милости прибыли члены синедриона во главе с первосвященником. Пройти дальше Гаввафы они по своим глупым еврей-ским законам не могут, – добавил центурион. – Что прикажете делать?

Пилат поморщился. Сообразительный центурион догадался:

– Прокуратор устал? Пусть подождут?

Пилат кивнул, и римский воин покинул покои.

Игемон сидел рядом с женой на подушках и в странном раздумье пил дорогое эшкольское вино, которое, как помнит читатель, было прислано ему на праздник Пасхи первосвященником – как теперь казалось Пилату, главным постановщиком этого странного спектакля с Назарянином.

Клавдия Прокула посмотрела на кувшин, из которого слуга наполнял кубок, покачала головой.

– Вино Каиафы?

Пилат в подтверждение медленно наклонил голову и с удовольствием допил вино.

– Да, – сказал он, – вино Каиафы. – И, перевернув бокал вверх дном, показал супруге, что тот пуст.

На его лице появилась улыбка, которая так пугала подчиненных, но которой абсолютно не боялась Клавдия Прокула. Ибо, как проповедовал Галилеянин, несть пророка в отечестве своем.

– О Пилат, бойся данайцев…

Жена погладила игемона по щеке. Ему сейчас было особенно приятно ее прикосновение. Захотелось поделиться своими мыслями об этом странном Галилеянине. Он знал, что ей это будет по душе. И будет интересно. Пилат сказал:

– А знаешь, Он по-своему мудр. Он – философ. Но главное не это. Главное, – Он пришел, чтобы умереть. Я вижу у Него это написано на лбу.

– Ты проницателен, прокуратор. Хочешь, я предскажу тебе, что будет дальше?

– Предскажи, пожалуй, – вяло согласился Пилат. Ему очень не хотелось встречаться сейчас с Каиафой. Да и с Назарянином тоже. Он старался оттянуть время. Чуть помедлив в раздумье, кивнул слуге, чтобы тот вновь наполнил бокал.

– Боюсь, что ты не вывернешься теперь из этой истории, господин муж мой Пилат, – вздохнула Клавдия Прокула. – Иудеи опутают тебя, и ты пошлешь Галилеянина на распятие. Но не делай этого. Ибо этот Человек от Бога. И Бог не простит тебе такого злодейства.

– Ты, Клавдия, говоришь о Юпитере?

– Я говорю о еврейском Боге.

– Римлянину ли бояться еврейского Бога? – пожал плечами Пилат. – Послушал бы тебя сейчас Галл.

– Бог мой! Да ты же совсем пьян, Пилат! Не пей больше. Лицо твое стало совсем красным.

Возможно, жена права. Ему было не по себе. Клавдия, как и все вокруг, сейчас раздражала его. Он чувствовал, что никак не может попасть ногой в стремя.

Пилат хотел что-то возразить, но махнул рукой и проследовал на Гаввафу, где его уже ждали члены синедриона и первосвященник Каиафа.

В торжественной одежде по случаю Пасхи высокий, худой Каиафа остекленелым взглядом вперился в Пилата.

– Иерусалим на Пасху – стог сена, – еле сдерживая раздражение, сказал он. – Поднеси огонь – и полыхнет. Разве ты, римлянин, не видишь, что у Галилеянина в руке факел. Останови пожар, игемон, пока не поздно. Изыми худую овцу. Не позволяй этому самозванцу играть в Царя Иудейского, Сына Божьего! Кесарь не простит тебе иудейской смуты, которую заваривает этот лжепророк…

Пилат знал: в Риме всегда боялись иудейской смуты, и Храм был для Рима, как кость, поперек горла.

– Я говорил с тем, кто называет себя Царем Иудейским, Каиафа. Он вольный философ, и все его философские бредни вряд ли найдут поддержку в народе.

– Тебя не пугает, что он назвался Царем Иудей-ским? Нет у нас, иудеев, прокуратор, царя, кроме кесаря.

Пилат кивнул, подтверждая, что нет у иудеев царя, кроме кесаря.

– Хорошо говоришь, Каиафа. И не будет у вас другого царя, поверь мне.

Первосвященник подозрительно посмотрел на Пилата, на его красное лицо, на влажные губы, на потерявшую жесткость складку у рта…

– Галилеянин учит не соблюдать Закон. – сказал он, – Не чтит Субботы. А Закон гласит: «Всякий, кто делает дело в день субботний, да будет предан смерти».

– Ваш Закон! – поднял палец прокуратор. – Ваш Закон, Каиафа! И потому это проблемы вашего Бога. Не прокуратора! Не Рима!

– Ты хочешь, игемон, чтобы Храм потерял контроль над Иудеей?

– Повторяю: это проблемы вашего Бога.

– Если начнутся волнения, кесарь Тиберий не поймет тебя, прокуратор. Если отпустишь Галилеянина, ты не друг кесарю. Всякий называющий себя Царем Иудейским – враг Рима! Или ты не согласен с этим?

– Что предлагает Храм?

– Распни Галилеянина.

– Царя Иудейского?

– Нет у нас царя, кроме римского кесаря.

– И все будет спокойно?

– И все будет спокойно.

Пилат вспомнил слова Клавдии Прокулы: «Окрутят тебя иудеи, и ты согласишься подписать приговор». Хоть вино Каиафы и ударило ему в голову, но он отчетливо понимал: ссориться с первосвященником было не с руки. Сеян убит. В любой день жди убойных вестей из Рима. Теперь только оступись, Пилат. Римские завистники и недруги и правда могут объявить тебя врагом кесаря. Тем более что у Тиберия уже лежат два доноса о пролитой крови и о том, что он, пойдя на поводу у иудеев, вынес статую кесаря из Храма. Ну, кровь – понятно. Но вынос статуи? Вот и потакай иудеям после этого, Пилат.

– Не торопись, первосвященник, – сказал Пилат. Он вспотел от волнения, и слуга дал ему полотенце вытереть лоб и шею. Ему было жарко. Он мучительно искал зацепку, чтобы не казнить Назарянина. И ему показалось, что он нашел выход. – Послушаем народ, Каиафа. Решение важных вопросов наш мудрый кесарь всегда доверяет народу, – Пилат поднял вверх указательный палец и добавил: – Этим и велик Рим!

– Да здравствует кесарь! Да здравствует Рим! – лицемерно провозгласил здравицу Каиафа.

Пилат пропустил слова первосвященника мимо ушей:

– Как ты, Каиафа, знаешь: по случаю праздника Пасхи игемон может отпустить осужденного на смерть. Выведем к народу Галилеянина и другого приговоренного к смерти. Как народ решит, так и поступлю.

Ему казалось, что толпа хоть и не поняла притчу, но благосклонно настроена к Галилеянину и его трюк с заменой осужденных на смерть пройдет.

Он повернулся к стражникам:

– Тащите сюда самого отпетого из приговоренных.

Пилат еще надеялся на здравый смысл иудеев.

Стражники вывели Галилеянина и приговоренного к смерти разбойника Варавву. Прокуратор обратился к толпе. Показывая рукой на Иисуса, сказал:

– Вот Сын Человеческий, выдающий себя за Царя Иудейского. Он учит народ возлюбить ближнего, как самого себя, и прощать врагов своих. Он учит подставлять правую щеку, когда тебя ударили по левой. И вот – другой арестант, известный вам разбойник Варавва.

Пилат обратился к Варавве:

– Надо ли прощать своих врагов, иудей Варавва?

Варавва, крепкий, жилистый, коротконосый лихой иудей, сверкнул на прокуратора жгучими, полными ненависти глазами и, обращаясь к толпе, сказал:

– Я, Варавва, и я говорю вам, иудеи, поступайте, как учили отцы. Поступайте, как завещал Моисей: душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, ушиб за ушиб.

Толпа, только что благосклонно внимавшая Назарянину, одобрительно загудела. Прокуратор явно переоценил иерусалимскую чернь. Ибо чернь есть чернь. Что в Риме, что в Иерусалиме.

– Кого отпущу вам? – обратился к толпе Пилат. Он еще надеялся на что-то.

– Варавву, Варавву… Отпусти Варавву, – ревела толпа…

– Что сделаю я с Сыном Человеческим?

– Распни, распни Галилеянина.

Пилат горько усмехнулся. Взглянул с сожалением на Га-Ноцри.

– Вот она, Твоя истина, которая исходит с Неба, Сын Человеческий и Царь Иудейский, – разочарованно покачал головой Пилат.

Иисус Галилеянин никак не реагировал на приговор. Его поведение подтверждало догадку Пилата, что Он пришел в мир, чтобы умереть.

Первосвященник и вся его братия в белых одеждах, внимая крикам толпы, согласно кивали.

Пилат подумал, что проиграл, но должен сохранять лицо.

– Да будет так! – с отвращением к этой дикой стране, к этому сонмищу лицемеров, напяливших на себя белые одежды, сквозь зубы процедил Пилат, завершая судилище: – Да будет так!

Ничего более отвратительного в своей жизни он не совершал. Он показал слуге, что хочет умыть руки. Ему подали воды. И тут же на глазах толпы игемон демонстративно умыл и вытер насухо руки. И показал народу, что на них нет крови. Все! Поставлена точка! Но никакого облегчения не наступило. Внутри словно засела заноза.

А тут еще, будто в насмешку, перед тем, как покинуть Гаввафу, Галилеянин тихо сказал, повернувшись к Пилату:

– Не отчаивайся, игемон. Ты не имел бы надо мною никокой власти, если бы не было дано тебе свыше.

Эти последние слова Га-Ноцри озадачили Пилата, но он тут же сделал усилие, чтобы отстраниться от них. Забыть. Но в памяти они запечатлелись, и, как понимает проницательный читатель, игемон еще не раз будет размышлять над ними. Привыкшему смотреть на себя со стороны Пилату смешны были эти увертки его ума.

– Господин, – подал голос стоявший тут же на Гаввафе Варавва. – Я прощен? Иудеи выбрали меня…

– Вышвырни его отсюда, – бросил Пилат центуриону, кивнув на Варавву. Потом поднял глаза на Иисуса, которого уже уводили с Гаввафы. – А Галилеянину на распятии прибейте дощечку: «Иисус Назарей, Царь Иудейский».

Каиафа тут же возник перед игемоном:

– Остановись, прокуратор… Остановись… Не делай этого. Не пиши: «Царь Иудейский». Он не Царь Иудейский. Он – самозванец! Пусть так и напишут: «Сей самозванец, который выдавал себя за Царя Иудейского».

Пилат устало и тяжело посмотрел на Каиафу, на его священнический, украшенный драгоценными камнями тюрбан.

– Нет, первосвященник… Ты рассмешил меня. За семь лет ты так и не узнал Пилата. Пилат что сказал, то – сказал! Что написал, то – написал! Дикси!

И Пилат отвернулся от первосвященника.

Игемон надеялся, что теперь наконец спектакль окончится, хотя внутренне не верил в это. Он полагал, что, если все в городе в праздник пройдет без столкновений, он поторопится поскорее убраться отсюда в Кесарию, к своим музыкантам, поэтам, философам. Только подальше, подальше от этого страшного города, от этой безумной, косной, отвратительной толпы, от жуткого воя этой страшной магрефы и от всех этих первосвященников, Царей Иудейских и Сынов Человеческих…

В Кесарию, в Кесарию, в Кесарию…