«Да, да, вот он я, Варавва, – подтвердил Левкию крепкий, коротконосый, пропахший вином и чесноком слепой человек. – Да. Я Варавва, который привык жать, где не сеял, и собирать там, где не рассыпал. За пять серебряных драхм слепой Варавва расскажет тебе, господин мой, свою историю. Варавва, хоть и ослеп от горя, но память не пропил. Так что слушай, человек, что поведает тебе о том страшном дне Варавва, но сначала дай мне деньги…»

Итак, Варавва согласился и, получив причитающиеся ему за свидетельства драхмы, вспомнил эту приключившуюся с ним, как он считал, по воле великого иудейского Бога Ягве, историю… Никогда в его заблудшей жизни события не развивались так быстро, как той ночью. Он помнит, что к ним в камеру смертников в тюрьме при претории под утро был брошен избитый стражниками странный бродяга из Назарета. Ко всеобщему оживлению измученных пытками сидящих с ним в темнице убийц, бродяга тот назвался Царем Иудейским. Бред, конечно, какой Царь Иудейский! Но обреченные обрадовались чудному Назарянину. Они понимали: скорее всего, это кто-нибудь из фокусников, волхвов или лжехристов, которых можно встретить на каждом углу Иерусалима. Но, как бы там ни было, остаток ночи они провели в умиротворении, а раны от воловьих бичей и «скорпионов» перестали вдруг беспокоить их и, что удивительнее всего, мгновенно затянулись. «Тогда я не обратил на это внимания, – рассказывал Варавва, – но теперь понимаю, что это было чудо, которое явил нам, убийцам, этот добрый Назарянин». Разбойника Варавву потрясла еще одна странность, о которой он все время твердил Левкию. Это чудо, которое случилось в момент, когда странного бродягу вывели на каменное возвышеие: знамена, которые крепко держали в своих могучих руках знаменосцы, склонились, приветствуя Назарянина. Варавва вспомнил, что прокуратор велел вывести Назарянина с Гаввафы и пригрозил знаменосцам расправой, если знамена опять склонятся перед тем, кто называет себя Царем Иудейским. Назарянина ввели вновь, и знамена опять наклонились, приветствуя Его. «Я помню, – говорил Варавва, – что прокуратор был испуган, лицо его побелело, и он не знал, что делать. Но мое, Вараввы, конечно, дело телячье. Я ждал конца этой комедии, хотя меня ожидало заслуженное распятие».

В этом месте показаний Вараввы прокуратор остановился, отложил бумаги и порадовался. Есть, оказывается, и другой свидетель, который видел, как склонились знамена. Значит, ему это не привиделось. А раз не привиделось, то зря радуешься: тем хуже это для тебя, Пилат, резонно оценил игемон свидетельство Вараввы. Тем хуже. Но дальше, дальше…

Потом, рассказывал Левкию Варавва, поговорив с Назарянином о всякой ерунде – вроде того, что есть истина, и так далее, прокуратор стал спрашивать у толпы, кого отпустить. Он обратился к толпе: «Вот Сын Человеческий, выдающий себя за Царя Иудейского. Он учит народ возлюбить ближнего, как самого себя, и прощать врагов своих. Он учит подставлять правую щеку, когда тебя ударили по левой. И вот – другой арестант, известный вам разбойник Варавва. Он учит, как учил Моисей: око за око, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, ушиб за ушиб. Кого отпущу вам?»

Тут автор повествования о Сыне Громовом решил, что пора вторгнуться в свидетельские показания Вараввы и для большей ясности и объективности излагать их не от лица Вараввы, а от лица автора. К тому же Левкий многое упустил и упростил в своем документе. А читателю это следует знать. Поэтому автор берет продолжение сказания о Варавве на себя.

Итак, Варавва вспомнил, как, услышав вопрос прокуратора к толпе, от которого зависела его жизнь, в страхе зажмурился. Он было хотел воззвать к своему Богу Ягве, но не умел… Да, это был странный иудей, ибо он не знал своего Бога. Он, правда, побаивался Ягве, но никогда ни о чем не просил Его и лишь изредка благодарил за то, что Тот сделал его мужчиной и дал ему немного ума, чтобы справляться с повседневными делами и плести тенета богатым иудеям. И потому он не ждал от своего Бога помощи в этот трагический для себя момент. И сейчас Пилат, читая в каюте эти признания разбойника, отметил, что Варавва, как ни странно, справедлив к себе. Да уж, кому, кому, но только не Варавве было взывать к еврейскому Богу!

Когда же разбойник услышал крики «Варавву! Варавву! Отпусти, римлянин, Варавву», он подумал, что это сон, хотя никогда в жизни не видел снов. А толпа все орала: «Варавву, Варавву! Отпусти Варавву!»

Варавва боялся открыть глаза, взглянуть на оравших совершенно незнакомых ему людей, почему-то вдруг решивших погубить Назарянина и спасти его, лихого разбойника. Однако ему отрадно было слышать этот спасительный крик, но недоступно понять, почему иудеи предпочитают праведнику из Назарета ленивого и нерадивого безбожника Варавву. Он услышал, как прокуратор сказал стражникам: «Эти безумные иудеи не ведают, что творят. Отпустите им Варавву!» Тут прокуратор вновь отложил текст и задумался: неужели он действительно так сказал: «Не ведают, что творят».

Варавва в страхе открыл глаза и увидел, что прокуратор с отвращением взирает на толпу, на всех окружавших его людей и требует воды, чтобы умыть руки. Что ни говори, а богопротивное дело совершалось в тот день в претории. И это понимал даже Варавва.

Итак, открыв наконец глаза, Варавва увидел на Гаввафе рассерженного, умывающего руки Пилата, отрешенные лица приговоренных, священников в белых одеждах, разношерстную толпу… И вдали, внизу, он увидел Иерусалим, какого никогда в жизни своей не знал, хотя и вырос в притонах на окраине города. Он увидел тяжелые крепостные стены, окружавшие город, блистающие на солнце террасы Божьего храма, белые кубики окрестных домов в зелени масличных деревьев – и над всем этим благолепием висело легкое небесное марево. Варавва увидел мелькание ласточек в небе, кружение орлов в вышине… Вот прокуратор в красной тоге, римские центурионы с короткими мечами, кровь на Гаввафе… Обреченные на казнь… Увидел плачущих в толпе по Назарянину евреев… Тупое оцепенение сменилось острым желанием жить. Желание жить впервые за все дни заключения остро пронзило его.

Жить… Жить… Жить…

И еще он как бы невзначай, как бы мельком, страшась чего-то, взглянул в глаза Назарея, которому предстояло заменить его на распятии. В больших печальных глазах Царя Иудейского была тоска.

И Варавва, чего с ним сроду не бывало, нашел в сердце жалость для Назарянина. Прощай, бедный Иисус, друг по несчастью… Увы нам, увы… «А твоя теперь, счастливчик Варавва, задача – скорее скрыться отсюда. Вдруг этот варвар Пилат передумает?»

И, конечно же, доминировала мысль: «Спасен! Спасен! Слава Богу, спасен! И это надо же, чтобы тебе, Варавва, так повезло в жизни?» Это надо понимать, что народ иудейский любит своего Варавву и предпочитает видеть живым его, а не какого-то затрапезного Галилеянина, выдающего себя, смешно сказать, то за Царя Иудейского, то за Сына Божия. Сколько их, таких тронутых, ездит в Пасху на ослах по священному граду Иерусалиму! И надо же, чтобы так подфартило, чтобы подвернулся этот глупый Галилеянин, поучающий отвечать добром на зло. Добром на зло! Нет! Нарочно не придумаешь! Умора… Варавва с удовольствием чувствовал, что опять превращался в дерзкого громилу, которому все нипочем… И все же он не мог забыть о Царе Иудейском. Каково ему, бедному, там, на Голгофе? Да и этим двум придуркам, что будут вместе с ним распяты, тоже невесело. Но им – поделом. Ну а он, Варавва, он – что? Он – вот он! Он хоть и не сын Давидов, но – живой! Варавва постучал себя кулаком по груди, будто желая проверить, что жив. Жив! Вот в чем смысл, и счастье, и удача для человека. Он хоть и из простолюдинов, но немного философ, этот Варавва. Философия же его проста и бесхитрост-на: «Живи, пока живешь!». Следуя ей, он сейчас на всякий случай забьется куда-нибудь подальше и поглубже; заляжет на одном из разбойничьих своих лежбищ, а потом отыграется за все страдания. Уж он-то знает, как это сделать в лучшем виде! Первое – он, конечно, как следует и с удовольствием выпьет вина. О, как давно он не пил вина! Святое дело! Пить будет большими глотками. Три глотка – и отдых. Три – и отдых. Знаете, да? Потом выпотрошит кого-нибудь в кости. Ну а потом? О, потом! – Варавва потер руки, – потом он начнет познавать своих любезных подружек: веселую Шин и вечно печальную Нун… У него аж заломило в паху от предвкушения. Нет, он не будет с ними диким самарийским ослом, каким бывал раньше! Просидев месяц в тюрьме, он кое-что понял. Он будет делать это с ними долго, нежно и неторопливо. В застенке у прокуратора ему понравилось, как один грек поучал того Назарея, которого пред рассветом втолкнули к ним в камеру: «Торопись медленно». «Торопись медленно – и не попадешь на перекладину раньше времени», – учил Галилеянина хитрый грек. Уж что там перенял от этого грека этот несчастный Назарей – неизвестно, а он, Варавва, понял: познаешь женщину – «торопись медленно!». «Уж не иначе, это слова главного их, греков, прелюбодея – Зевса», – думал Варавва. Он всегда симпатизировал грекам. С ними легче работать по воровскому делу, чем с иудеями. Иудеи скрытны и скаредны. Больше думают о мирском богатстве, чем о спасении душ. Руки стараются держать на кушаке, где зашиты деньги, даже когда напьются. А греки – те нет. О, у них главное: «Ин вина веритас!». Они говорливы и пьют до посинения.

Насладившись женщинами, Варавва, возможно, будет всю ночь плясать и петь песни. Но негромко, нет, вполголоса, чтобы не нарушать ночной покой сограждан и чтобы не попутала стража, он будет смеяться и радоваться жизни: не каждый же день человеку удается избежать распятия! А вот будет ли он молиться, как советовал ему тот Назарей, это бабушка надвое сказала. Вот Назарей – тот молился в темнице, молился, а попал, однако, на крест. Варавва же смеялся, богохульствовал, дрался с охранниками, а креста избежал и свободен, как легкокрылый ангел. Вот и рассуди, читатель!

Итак, исчез Варавва от глаз людских; исчез – и баста; залег на иерусалимском дне. На дело пока не собирался, благо денежки у него были припрятаны и на вино и блудниц ему хватало.

Прошел месяц, другой, члены шайки начали на него косо поглядывать: уж не «завязал» ли лихой разбойник? А он лишь отговаривался: «Не пришло мое время, не пришло». Вот и пойми, что на уме у Вараввы. Да он и сам не понимал. Хмурым стал. Пугливым. Конечно, раз тебя приговорили к смерти, то, хоть и спасся, но разве теперь ты – жилец? С одной стороны, Варавва харахорился, ершился, с другой – словно чего-то опасался. Не стражи, нет. Это в первые дни он боялся, что римлянин передумает, а потом поверил в свое спасение. А вот чего время от времени начинал пугаться – понять не мог. С чего-то стал особо внимателен к слухам. Разное говорили о том Назарянине. Варавве было бы спокойнее, если б о Назарянине после его смерти сразу забыли. А получалось наоборот. Чем дальше отодвигалось время того распятия, тем больше слухов ходило по Иерусалиму, больше разговоров о Галилеянине из Назарета… Вот они-то, эти слухи и разговоры, необъяснимо беспокоили Варавву. Раздражали и огорчали его.

Однажды хорошенько выпив вечером вина, Варавва проснулся среди ночи и, вовсе не желая того, стал думать о Назарянине. Возникли сомнения. Может, тот и не выдумывал вовсе, что он – Сын Божий, чего на свете не бывает? Ведь не зря же склонились знамена, когда Его ввели. Не зря испугался и закусил до крови губу прокуратор, увидев это. Или все только показалось Варавве? А может, тут что-то свыше закручено, такое, что совсем не по уму ему, Варавве, хотя он всегда считал себя сообразительным человеком и мог напугать любого фарисея, сказав тому, как какой-нибудь ученый книжник: «Уста мои при мне. Что мне Господь?»

Мысли об Иисусе Назарянине не проходили. К тому же до него дошел слух, что тело несчастного исчезло, и многие стали верить, что Он действительно Сын Божий и вознесся на небо. Не то чтобы Варавва сразу поверил в Божественное вознесение Назарянина и перепугался. Ведь хотел же римлянин отпустить Назарея, но священники и народ потребовали отпустить Варавву. Спроста ли это? Допустил бы Бог, чтобы жалкий сброд распинал Его Сына? Варавва даже выругался на нелепость ситуации. Если бы у него был больший запас слов, если бы он учился в хедере, если бы он читал Платона, вникал в хитросплетения мыслей Сократа или Сенеки, он бы, наверное, спросил себя и тех, кто его слышит: «Бог допустил распять Своего Сына – где логика, господа?» Но, увы и увы. Слова «логика» Варавва не знал и потому сложно, заковыристо выругался по-еврейски, что вообще непереводимо ни на какие языки на белом свете.

Варавва, вспоминая тот суд Пилата, ужасался.

«Распни, распни», – кричало множество голосов, хотя видел Варавва, как многие в толпе плакали по Сыну Давидову, разрывали на себе одежду… Ведь если посмотреть со стороны, получалось, что это он, Варавва, как бы подставил этого Назарея пострадать за него. И червячок различных сомнений и беспокойств с тех пор завелся в разбойнике и беспокоил, и беспокоил его. Точил потихоньку и точил его носорожье, как считали окружавшие его лихие люди, сердце.

Как-то ночью, когда полная луна взошла над Иерусалимом, Варавва поднялся с циновки, где в лунном зеленоватом свете сладко посапывали и шевелили во сне пухлыми губками две его любимые крошки, веселая Шин и вечно печальная Нун, он заболиво поправил на них покрывало, захватил кувшин с вином, вылез на крышу и, сев там, уставился на луну. Приятно кружилась голова, болел нос, разбитый в вечерней драке с партнером по костям, и сладостно ныла промежность. В сладком отупении он уставился на луну. И что он видит? Лицо его вытянулось, челюсть отвисла, горло сжалось. Нет, видно, он еще не совсем проснулся, ибо увидел на чистом бледно-зеленом диске луны три распятия. На двух корчились несчастные, а одно, что было особенно ужасно, сиротливо пустовало и, казалось, ожидало своего господина… Варавва вдруг почувствовал, как сладкая истома внизу живота сменилась болью в паху. Он знал, что это не имеет никакого отношения к распятию. Просто он переусердствовал с крошками. Пот выступил у него на лбу. Он хлебнул вина из кувшина. Один глоток, другой, третий… Он пил и пил, боясь поднять глаза от кувшина к небу. И, только выпив все содержимое, опустил липкий от вина кувшин и с беспокойством посмотрел на небо. Луна была чиста, как слеза младенца. Варавва кивнул: дескать, все так, все правильно, так и должно быть, и поспешил спуститься в дом к своим красоткам, чтобы, несмотря на боль в промежности, вновь с ними забыться и заснуть сладким, безмятежным, как в детстве, сном. Женщины поворчали, поворчали, но приняли неутомимого любодея, и после – он спал, уже не просыпаясь, до середины дня. А проснувшись, полдня сидел во дворе на соломе и от безделья швырял камни в стену дома, в проходивших мимо людей, которые, ворча, разбегались от шуток безобразника, или старался попасть в стоявший в проеме окна кувшин и разбить его. Еще он пытался смеяться над глупостью того, кто посылает ему такие видения, но смеха не получилось. Потом весь оставшийся день он, неприкаянный, слонялся по двору, а к вечеру стал бояться, что видение повторится ночью. Однако, на его счастье, эта ночь и несколько следующих были облачными, и он луны не видел. Но когда наконец одной ясной ночью вновь взглянул на ее серебряный диск, к ужасу своему, вновь увидел три крестообразных распятия, одно из которых пустовало. И тут он завыл, завыл волком, чем сильно переполошил дремавших внизу любезных его сердцу усердных крошек, и те, быстренько прихватив свои одежки и циновки, убрались восвояси. Варавва даже не заметил, что крошки исчезли, – так его закрутило.

Утром он сел перед домом на камень и, как роденовский «Мыслитель», уперев согнутую руку в колено и положив свою тяжелую буйную голову на раскрытую ладонь, задумался. Виделось два пути. Не обращать внимания на луну и обо всем напрочь забыть. Не было никакого Назарянина. Не было никакого римлянина. Никому он не уступал своего распятия. И верно, разве можно оказаться на чужом распятии? Ведь всякому здравомыслящему человеку извест-но, что каждому – свое! Поэтому неправда все это, что на Вараввином кресте распяли другого, да еще невинного человека, да еще Сына Божьего. Враки все это! Однако на всякий случай Варавва продумал, не избрать ли второй путь избавления от наваждения – не последовать ли совету Галилеянина: покаяться и молиться, молиться, молиться. Вдруг и правда Галилеянин этот на самом деле – Сын Божий! Нет, проще все-таки забыть, решил Варавва, забыть и забыться. И он перестал следить за луной, хотя порой в лунные ночи так и подмывало выйти во двор или взобраться на крышу и поднять глаза к небу. А вдруг там ничего уже нет и все это игра больного после страшного узилища прокуратора воображения?

С того дня он перестал смотреть на луну, и все успокоилось. Веселая Шин и печальная Нун тоже успокоились и вернулись к возлюбленному и с новым жаром забавляли его. Но оказалось, что червячок внутри него не умер. Жив. И нет-нет да и шевельнется…

То ли бес, то ли какая иная неведомая сила в одну из ясных лунных ночей вновь вытащила-таки его на крышу. Он вгляделся в серебряный, слегка затуманенный полупрозрачным ночным облаком диск и опять увидел три распятия, одно из которых, – он знал, что это его распятие, – как и раньше, пустовало. Естественно, возникала мысль: а куда делся Галилеянин? Ведь на нем должен быть Галилеянин. Но думать над этим дальше Варавва побоялся. Кому надо, тот знает, куда Тот делся!

«Спокойно, спокойно, Варавва», – сказал себе старый разбойник, схватив себя обеими руками за бороду и несколько раз дернув ее книзу, чтобы сделать себе больно. Грек, который сидел вместе с Вараввой в темнице, не только научил его «торопиться медленно», но еще и мудро вещал: «Мне больно – следовательно, я существую». Умный был человек, этот грек. Только жаль, что необрезанный. Закон, увы, не позволял Варавве водить с ним дружбу. А то бы он еще чему-либо научился у афинянина.

«Спокойно, спокойно, брат, – повторил себе Варавва. – Зачем волноваться? Ведь ты уже принял мысль, что у каждого человека есть приготовленное для него распятие, на котором его рано или поздно подвесят, только человек этот либо не знает об этом, либо знает, но не вспоминает и не портит свою жизнь глупыми размышлениями. Ведь все так просто и очевидно: смертный одр – то же распятие, которое ждет не дождется каждого из нас».

Несчастный закрыл глаза и на ощупь спустился с крыши.

Борясь с наваждением, Варавва раз-другой заводил философский разговор о распятии с удалыми озорниками, приходящими поглазеть на слегка тронувшегося разумом Варавву, оставившего свою шайку без главаря. Многие из них были куда как сообразительны. Но они отмахивались, отшучивались. Они не желали знать, что их ожидает в конце их рисковой жизни. «Надоел, – говорили они ему. – Живи, пока живется-можется, и не квакай. Мало ли кто что увидит на луне? Кто-то зайца, а кто-то козла… Забудь все и радуйся, что прокуратор не прикончил тебя. Ждем тебя и даем еще месяц сроку. Потом – пеняй на себя…»

Варавва пробовал следовать их советам, старался не думать о распятии на луне, но недолго выдерживал, и нет-нет, а откуда-нибудь, из тайного места, как бы невзначай взглядывал на лунный диск и, как это ни печально, видел, что распятие все так же ожидает его.

Одна из его крошек, печальная Нун – она была чуть менее привлекательна, чем веселая Шин, но зато чуточку сообразительнее своей товарки, – видя, как мучается чем-то возлюбленный, посоветовала ему сходить в Храм либо к какому-нибудь старому книжнику или раввину.

– Толковый рав вмиг поставит господина моего Варавву на крыло, – однажды заявила смышленая Нун.

– А что, – сказал Варавва, выслушав разумную крошку. – Ты, хоть и премиленькая дурашка, но соображаешь. Что-то есть в этом.

В благодарность за мудрый совет он хотел тут же познать сообразительную и, видимо, оттого вечно печальную Нун, но мысли отвлекли его, и он отпустил возлюбленную, ограничившись поцелуем.

Но шутки шутками, а состояние нашего героя было таково, что душа его болела, как болит порой несильно, но утомительно и погано пораженный болезнью зуб. Премерзейшее это состояние, брат! А тут еще и сон случился. Прислали, видно, для вразумления. Увидел он во сне – кого бы вы думали? – Галилеянина. Такого, как видел в узилище: бледного, в крови после бичей, истерзанного, униженного, с терновым венком на голове. Узнал его Варавва и, хоть и не робкого, по общему мнению, десятка был человек, – испугался. Смотрит на него Галилеянин своими большими печальными глазами и молчит. Как понял Варавва, жалеет его Галилеянин… Потом все расплылось – одни глаза Его смотрят, пробирая до жути. «Горе мне, горе, – говорит Галилеянину Варавва. – Что делать мне, нерадивому и ленивому?» И слышит в ответ: «Не покаялся. Живешь злобно. Покайся и молись». И глаза исчезли.

Настало утро. Варавва проснулся сам не свой. Душа болит. Сердце ноет. Не мил белый свет. И Варавва решился. Надел торжественную одежду и направился к Иродову Храму.

Он долго ходил возле Храма, наблюдал за учеными иудеями, сновавшими вверх и вниз по ступеням, многозначительно покашливавшими, покачивающими мудрыми головами. Варавва прислушивался к разговорам и раз даже услышал свое имя. Он пошел за теми двумя, которые упомянули в своем разговоре Варавву, и поразился: те иудеи, вопреки общему мнению, сожалели и считали ошибкой прокуратора и священников, что вместо разбойника Вараввы был казнен невинный Галилеянин, который и правда оказался Сыном Божьим. И тут же, на ступенях Храма, он увидел, что многие ропщут, бьют себя в грудь, выкрикивают: «Воистину был Он Сыном Божьим…» Варавва, прикинувшись верующим евреем, стал ежедневно ходить к Храму и слушать разговоры праведных иудеев. При случае тоже бил себя в грудь и проклинал римлянина и Варавву… Грозился изловить и покарать злодея…

И однажды услышал он, что будто спустя много дней после распятия прокуратор Пилат собрал всех первосвященников, книжников и законников и обратился к ним с такими словами: «Заклинаю вас Богом, отцом вашим, вам известно все, что написано в ваших святых книгах. Скажите же мне теперь, сказано ли в писаниях, что Иисус, которого вы распяли, есть Сын Божий, который должен прийти для спасения рода человеческого?» И будто ответили ему первосвященники Анна и Каиафа: «Мы нашли в первой книге Семикнижия, где архангел Михаил говорит с третьим сыном Адама, первого человека, указание на то, что по истечении времени должен сойти с неба Христос, возлюбленный сын Божий… И нам открылось, что Иисус, распятый нами, есть Иисус Христос, Сын Божий, Бог истинный и всемогущий».

Рассказ произвел на Варавву гнетущее впечатление. Он не знал, что и думать теперь. Как жить дальше.

Знающие истину о Сыне Божьем священники старались сохранить сие знание в тайне, но сомнения одолевали народ.

– Послушай, рав Иосия, – говорил один ученый иудей другому, – я точно помню, как ты кричал: «Варавва, Варавва, освободи Варавву!»

– Прыщ тебе на язык, рав Ахазия, – возражал другой иудей. – Ведь это ты кричал: «Варавва, Варавва». А я помалкивал.

Варавва совсем приуныл. Опустив лицо и пряча от встречных людей глаза, он поспешил прочь от Храма. И, вернувшись, опять стал много пить и блудодействовать в надежде избыть боль. Но боль не проходила. И опять болел пах.

И тогда он снова пошел к Храму, долго присматривался к ученым иудеям, толпившимся тут во множестве, и наконец выбрал одного подслеповатого старца, осторожнее и медленнее других сходившего по ступеням со священным Талмудом под мышкой.

– Мир тебе, почтенный рав, – обратился к нему Варавва, не собираясь, конечно, открываться мудрецу. – Не поможешь ли разобрать человеческую притчу?

Старец заохал, протер пальцем левой руки глаза, чтобы лучше видеть, и сказал:

– Говори, почтенный, хоть и задерживаешь ты меня.

Назвавшись достопочтенным купцом Захарией, Варавва поведал тому старцу придуманный им случай из купеческой жизни. Случай тот был о том, как из-за одного виновного купца пострадал совсем невиновный человек, а у виновного потом заболело внутри, и он мучается и не знает, что делать.

– Ох, ох, ох, – запричитал старец. – Страшное дело. Ужас! Увы нам, увы!

– Увы нам, увы, – повторил за ним прикинувшийся агнцем Варавва.

Старец помолчал, разглядывая Варавву, приблизил свое лицо к его лицу, словно принюхиваясь, пробормотал какое-то заклятье, потом отшатнулся от Вараввы, как от аспида, и сказал:

– Не вижу почтения. Похоже, ты из упрямых и шею держишь упруго.

Варавва удивился такому суждению о себе, обиделся, но промолчал смиренно.

– Помоги, рав, – просительно и проникновенно елейным голосом проблеял старый разбойник.

Раввин вздохнул:

– Тебе повезло. Я знаю, как тебя спасти, почтенный купец. Тебе требуется очищение.

– Очищение, очищение… Истинно говоришь, – обрадовался, услышав нужное слово, Варавва. Он все время искал это слово, но не находил. И вот старик произнес: очищение. – Истинно говоришь, раввуни: очищение, очищение… Оно самое.

– Завтра до восхода солнца приходи в Кедрон-скую долину к источнику Гион, – поучал старец. – Принеси двух живых голубей, ветку кедрового дерева, пучок травы иссопа и сосуд для ключевой воды, которую мы наберем из Гиона… И не забудь захватить деньжат, чтобы очищение прошло успешнее.

Варавва только согласно кивал.

Приготовив все с вечера, он был на месте в назначенное время. Старик ждал, сидя на камне, зябко кутаясь в лиловый плащ. Лицо его отливало синевой, а белые волосы на голове топорщились и шевелились под приподнятым капюшоном. Зрелище не для слабонервных, что и говорить. «А вдруг это бес? – подумал Варавва. – Ведь их столько вокруг. Разве не говорил об этом узникам прокуратора Галилеянин? Говорил! Предупреждал: сколько лжехристов и бесов вокруг, ужас!»

Старик выпростал руку из-под плаща и показал Варавве, как бы в шутку, пугая пожелавшего принять очищение купца, холодно блеснувший нож. Да только разве испугаешь нашего героя ножом? Не нож ему был страшен, а душевная боль. Душевная боль и неизвестно откуда подбиравшаяся тоска.

– Набери в сосуд воды и дай мне одну птицу, – приказал старик.

Варавва выполнил просьбу. Старик наклонился над сосудом, крякнул, оскалился и – на глазах другой птички, возможно веселой подружки, – чиркнул ножом голубку по горлу – чирик! – и стал ждать, пока кровь стечет в воду. Варавва завороженно наблюдал, как капает кровь в сосуд. Затем старик взял из рук Вараввы второю птицу, окунул ее в сосуд с кровяной водой, макнул туда же кедровую ветвь, намочил иссоп, семь раз стряхнул капли кровяной воды на Варавву и тут же выпустил живого, окрашенного кровью голубка на свободу. Голубок встряхнулся, обрызгал лицо принявшего очищение агнца и был таков.

– Ты очищен, – сказал Варавве старик. – Теперь ты – как агнец. И нет на тебе больше вины. Как ты себя чувствуешь?

Варавва перестал следить за упорхнувшей в небеса птицей и прислушался к своему нутру, стараясь проникнуть к себе в самую душу. Но никаких новых ощущений внутри себя не обнаружил. Ему даже показалось, что душа его, если и была у него душа, умерла или улетела вместе с окрашенным кровью голубком.

– Эх, – вздохнул он и сказал старику: – Чувствую опустошенность. Ни в голове, ни в сердце ничего нет.

– Тем более, – неопределенно выразился старик и протянул руку за мздой.

Варавва щедро рассчитался с ним.

– А теперь иди, иди, почтенный, – довольно грубо сказал старику Варавва. – Иди, иди. И не оглядывайся. Я теперь хочу побыть в одиночестве. Как пророк из Назарета.