1
МНЕ ОТМЩЕНИЕ
И оставь нам долги наши,
якоже оставляем и мы должником нашим…
из молитвы "Отче наш"
Доктор Кабанов, или, как его называли коллеги за глаза — Наф-Наф, или уважительно — Доктор Наф-Наф, именно Наф-Наф, потому что тот был самым умным и дальновидным поросенком. Кличка эта приклеилась к Виталию Васильевичу давно и настолько крепко, что даже начмед однажды на утренней конференции, обратился к нему не как надо, а по кличке. Да не то что бы обратился, а просто привел в пример, "Что вот доктор Наф-Наф, врач высшей категории и не считает лишним почитывать литературу, а вы — молодежь…" договорить он не успел. Покраснел и под тихое ржание молодежи — ординаторов и интернов извинился. На что Кабанов, и в самом деле похожий на сытого розового поросенка, сидя с безмятежным видом, махнул рукой, "Ничего, Артемий Николаевич, хоть горшком назовите…"
Медсестры доктора Кабанова уважали и любили, реаниматологи из отделения общей реанимации уважали, но не могли понять, отчего это Наф-Наф, отработав 10 лет в реанимации по травме, вдруг неожиданно перешел в кардиореанимацию к инфарктным больным. Кто-то из молодых высказался — постарел, мол, спокойной работы ищет… спать ночами. Однако мнение это не поддержалось, теми, кто Кабанова знал давно и уход его в инфарктное отделение бегством, а уж тем более, поиском легкой работы не считал.
Так вот, доктор Кабанов, вошел в ординаторскую. Ну вошел и вошел, что особенного? На столе пачка свежих историй, поступивших по дежурству больных, над столом по мониторам бегут кардиограммы тяжелых, за столом сидит один интерн, на диванчике другой. Все как всегда. Виталий Васильевич снял халат, повесил его в шкафчик и остался в хирургическом костюме, он привык так, снял с крючка фонендоскоп, и кивнул молодежи: "пошли". Дежуривший ночью врач уже обстоятельно рассказал ему кто и с чем поступил, что было сделано, как дела на утро. Теперь Наф-Наф, должен был увидеть все это сам.
Они переходили от койки к койке, смотрели женщин и мужчин, слушали, выстукивали, ощупывали, исследуя по методике ГПУ (глаз, палец, ухо), которая за два с лишним века не изменилась, потом протягивали сквозь пальцы длинные ленты скоропомощных кардиограмм, разворачивали широкие портянки своих, снятых в отделении по дежурству.
Наконец, они перешли в шоковую палату, куда вечером поступил пятидесятипятилетний мужчина с огромным заднеперегородочным инфарктом. Еще до конференции, придя на работу и переодеваясь, Кабанов долго, минут 10, стоял перед монитором в ординаторской, и ощущал, как нехорошее предчувствие разливается в груди. Будто в собственном сердце возник большущий кусок мертвой ткани, которую безжалостные импульсы и живые мышцы, трепали и дергали. На мониторе ясно рисовалось нарушение проводимости, ритм медленно снижался. Теперь Доктор Наф-Наф, оставив на закуску этого последнего пациента, вошел к нему в палату. За спиной двигались интерны и медсестра.
Мужчина, лежавший под простынкой, свернувшись калачиком, на боку, разогнулся и медленно лег на спину, открыл бледно-голубые глаза. Вдруг также медленно стал подниматься, пытаясь сесть, он опирался об край кровати костяшками пальцев обильно украшенных татуировками. Простынка сползла с плеч и целая картинная галерея открылась медикам. Сразу бросались в глаза две многоконечные звезды на ключицах, портрет Ленина и храм с многочисленными куполами. Кабанову ничего не надо было объяснять, он сам еще в интернатуре работал в Сургутской горбольнице, а там таких субчиков хватало, так что читал эту накожную грамоту Наф-Наф легко. Понял он, что перед ним вор, что дал этот вор клятву верности воровскому братству, что не из последних в воровской иерархии. А по числу куполов на храме выходило, что не менее четверти века провел нынешний пациент в местах лишения свободы.
Интернов, загомонивших за спиной вполголоса, он одернул: "Помолчите", и обратился к больному:
— Рассказывайте.
— Да что рассказывать? — больной говорил гулко, будто в бочку, но при этом на выдохе ясно слышались булькающие хрипы. — Ты, доктор и сам видишь, — он завернул правую руку за шею и похлопал себя по спине, где топорщились позвонки, — остеохондроз у меня, видишь? Так прихватил, сил нет. Печет и печет. — Он снова уперся в кровать, но обессилев, повалился на подушку. — Я ведь вчера впервые приехал в Москву. Мне разрешили. Не поверите, за двадцать пять лет, меня ни разу не кололи. Я пятаки ломал руками, подковы разгибал. — он закашлялся, — Меня женщина ждала. Я, не поверишь, бегом поднялся на пятый этаж, и тут меня скрутило. — Он засмеялся, — такой сюрприз. Она открывает дверь, а я падаю. Боже мой, как стыдно! — он вдруг дернул плечами и поспешно закрыл лицо руками. — Я никогда не болел! Я двадцать пять лет отсидел в совокупности. От звонка до звонка! А она ждала меня. Ну, как же так? — Кабанов, привыкший слышать от подобных пациентов лишь жаргонную "феню", был приятно поражен.
Осмотрев и выслушав больного, Кабанов развернулся и, подпихивая интернов, вышел из палаты. В ординаторской он снова повесил фонендоскоп, или "уши" на крючок. Сел за стол, посидел минут пять молча, прислушиваясь к себе, затем глазами показал интерну на стол с пачкой историй. Один из двух сел писать под диктовку, потом они поменялись. Истории заполнялись в том же порядке, что и осматривали больных. Последней была история бывшего зэка. В финале перед назначениями вывели диагноз: Острый инфаркт миокарда и еще подробности, уточнения.
Расписывая назначения, Кабанов, понимал, что шансов у этого больного практически нет. Еще по дежурству, когда сроку инфаркта было час-полтора, Леня дежурант, сделал все, чтобы сохранить те участки сердечной мышцы, что было возможно. И сдал утром тяжелого до крайности больного, искренне верящего, что плохо ему от остеохондроза. Он еще при поступлении удивленно уставился на Леню и возмущенно говорил: "Что вы мне несете?! Какой инфаркт?! Откуда?! Меня первый раз в жизни так много кололи!"
Днем интерны просили, дать им поучиться. Наперебой предлагали попытаться поставить интракардиальный стимулятор, чтобыв помочь умирающему сердцу, Кабанов разрешил. Один успешно спунктировал подключичную вену, второй настроил кардиостимулятор-мыльницу, потом они долго возили гибким металлическим электродом в сердце, пытаясь навязать ритм. Однако, ничего не выходило. Наконец, Доктор Наф-Наф, велел им оставить больного в покое. Он со страхом ждал ночи, когда останется один с больными. Кроме него в отделении будет только медсестра. Незаменимый помощник, умница, исполнительная и красивая девочка Марина. Но Виталий Васильевич боялся не нехватки рук, и не то чтобы он не любил когда умирали его больные. А кто любит? Просто он умирал вместе с ними. Умирал от боли, от бессилия, от безысходности. От какой-то детской обиды, когда старшеклассник отбирает у тебя обеденный полтинник, и ты ничего не можешь сделать. Потому что он сует тебе под нос здоровенный прокуренный кулак с желтыми от "примы" ногтями и говорит словами Саида: "Не говори никому. Не надо".
Самое странное, что долгое время ничего подобного не было. Он работал нормально. Трудился в общей реанимации, спасал, кого мог спасти, пытался спасти безнадежных, гонял родственников в поисках крови, плазмы и дефицитных препаратов. Дневал и ночевал с переломанными в автокатастрофах больными. Выхаживал, сдавал регулярно кровь. И довольно спокойно воспринимал смерть, когда вроде бы все сделано и больше ничего уже не сделаешь. Как вдруг что-то неожиданное случилось — он начал физически ощущать умирание каждого своего больного, а потом и не только своего, а всех, какие поступали в отделение. Достаточно было Кабанову заглянуть в палату, где лежит умирающий, чтобы включиться, а потом и краем уха услышать о таком.
Он не сразу понял, что происходит. Ходил к другу-психиатру, рассказал о своих ощущениях. В беседе вдруг вспомнил, что даже, когда они с напарником делили ночь, чтобы в часы затишья подремать часок-другой, он в полусне, а иначе спать на дежурстве невозможно, определял момент смерти. Напарник проводил реанимацию вдвоем с медсестрой, и в дополнительных руках необходимости не было, поэтому, заботясь о коллеге, никто Кабанова не будил. А тот просыпался и сидел, скорчившись на диване, пока в палате "качали" больного, в какой-то момент вдруг становилось спокойно и легко, в глуцбине груди будто образовывалась пустота, и Виталий Васильевич понимал — все кончено. Реанимационные мероприятия оказались неэффективны. Из-за этого и перевелся, в конце концов, доктор Наф-Наф в кардиореанимационное отделение. Больных поменьше и умирают реже. Но большого облегчения он не получил. Странное его заболевание прогрессировало. Когда в новостях сообщали, что где-то произошла катастрофа или теракт и погибли люди, он воспринимал это как снежную лавину, волна душевной боли выводила из себя. Землетрясение в Спитаке, чуть не убило его. Когда диктор сообщил о катастрофе, Кабанов, был на профессорском обходе в толпе студентов, интернов и аспирантов. Вся эта толпа вошла в палату, и не успели больные выключить радиоточку, как новость будто гром среди ясного неба обрушилась на доктора. Никто ничего не понял. Кабанов, за доли секунды понявший и почувствовавший боль и ужас тысяч погибающих людей, потерял сознание и грохнулся посреди палаты. Потом он неделю сидел на бюллетени. Он рискнул рассказать о своей болезни приятелю и тот посоветовал использовать старое средство. "выпей водки, — сказал он. Помнишь, как в "Хануме"? Ходит грузин по сцене с кувшином и говорит: "пей вино и все пройдет". Вот и пей." Водки не оказалось, талоны были давно отоварены или сменяны на что-то. В общем, Кабанов, взял у старшей сестры стакан спирта, дома, пока семья отдыхала на даче, развел его и, когда накатило в очередной раз, жахнул, закусив по совету старших соленым огурчиком с куском сала, положенного на кус бородинского хлеба. Ничего не произошло. Потом Кабанов утратил ощущение своего здорового тела, а все чувства умирающих больных сохранились, он принял еще дозу, надеясь, что, наконец сознание среагирует на спирт. Среагировал организм. Кабанов обнаружил себя под утро лежащим возле унитаза, дрожащим, потным с гудящей головой и ясной памятью. Он помнил все, он видел себя как бы со стороны. Ничего не мог сделать, тело его двигалось по кухне, потом ползло в туалет, и освобождало желудок от принятого яда. А Кабанов-сознание, видя эти телесные муки, усмехался над собою — дураком, горько мучаясь от всей известной боли. И отрезвев, он забрался под одеяло, и выл "за что мне это? За что?" Потом, уже пошел к однокашнику-психиатру, и тот ужаснулся, помня того еще Кабанова — студенческого, увидев бледную небритость и ввалившиеся горящие глаза, в которых билась боль сотен, а может быть тысяч людей. Они сидели, разделенные столом, психиатр, никак не понимающий проблемы Виталия Васильевича, рекомендовал попринимать разные психотропные препараты. А Кабанов качал головой. В конце концов психиатр, то ли отчаявшись, то ли вдруг осененный новой идеей, предложил:
— А давай-ка, попробуем отыскать причину. Или хотя бы определить момент, когда это началось? Может, мы сможем найти способ помочь тебе? Применим, так сказать, психоанализ?
Кабанов пожал плечами. Давай.
Они долго сидели, разбираясь, вспоминая спускались во времени, и вдруг Кабанов сказал:
— Ты знаешь, пожалуй, из наиболее памятных событий того года был вечер встречи выпускников в школе. это важно?
Психиатр, в свою очередь, пожал плечами,
— Важным может оказаться все. Вспоминай, что было на вечере? Подробно. С кем встречался, о чем говорили? Как прошел вечер?
Кабанов задумался. Двадцать лет прошло после выпускного. Он ни разу не приходил в свою школу. Он ее не любил. Он не любил и любил. Как нельзя не любить место которому отдал годы, как нельзя не любить людей с которыми жил, учился. Наконец он сказал:
— В общем, ничего особенного. Из всего нашего класса пришло человек десять-одиннадцать. мы были десятым выпуском этой школы. На вечер встреч пришло больше девчонок. У меня с ними никогда проблем не возникало, — он усмехнулся. — а из ребят?.. только Геша Никулин, да Серега Крылов.
— А остальные?
— А остальных не было. — Кабанов, нервно размял пальцы. — никого не осталось.
— Как это, не осталось? — Психиатр заинтересованно наклонил голову, и в нем сразу проявилось что-то от внимательной собаки. — А где же они?
— Кто где. Я ведь тоже тогда спрашивал. И вышло что-то необычное. Из четырнадцати парней нашего класса в относительном порядке оказались только трое, я, Никулин и Крылов. А остальные одиннадцать… вот по пальцам: Маринин, Осипов, Дроздов — сидят с разными сроками. Заварзин, Свиридов — погибли в Афгане, Корнеев в доме инвалидов без рук, тоже после Афгана, Карпов и Орлов — пропали без вести. Причем не на войне, заметь а тут уже после службы. Самсонов и Конюхов — спились, один умер от цирроза, второй замерз зимой, подобрали мертвым уже. Валуев — сейчас дома с переломом позвоночника, упал по пьянке с третьего этажа. Вот все одиннадцать.
— Ты сказал, — с девчонками у тебя проблем не возникало, надо полагать — с мальчишками возникало? Какие проблемы?
Кабанов напрягся, нахмурился.
— Проблемы? Это можно назвать проблемами с большой натяжкой. Ты помнишь фильм — "ЧУЧЕЛО"?
— Конечно. Дети и подростки жестоки. Это не секрет. Просто педагоги закрывали на это глаза. А психиатрам приходилось расхлебывать тяжелейшие неврозы. Есть замечательная монография Буянова "Беседы о детской психиатрии"… — психиатр увлекся.
— Перебью, — хрипло сказал Кабанов, — Там в фильме все события происходят за одну четверть. Два месяца., - Психиатр замолчал, — А я переживал и терпел то же самое в течение десяти лет. Это можешь представить? — Психиатр пожал плечами.
— Попытаюсь.
— Попытайся. Попытайся вспомнить себя в десять — одиннадцать лет, когда каждый проходящий мимо, считает своим долгом стукнуть тебя. Иногда совсем не больно, символически. Просто так. Ни за что. Просто потому, что не получит сдачи. А значит, можно совершенно безнаказанно бить. Причем, с каждым годом все изощреннее. А тебе приходилось пытаться развязать брюки затянутые тройным узлом, и обоссанные, чтоб ты не мог развязать их зубами, после физкультуры, когда все идут на урок, а ты в одних трениках сидишь и воешь в раздевалке? А потом учитель тебе вставляет за опоздание на урок и лепит двойку, только за это. И это еще цветочки. А тебя вшестером били в школьном саду, ногами? И снова просто так. Под предлогом снижения процента успеваемости в классе из-за твоих двоек? Ладно, я не люблю плакаться в жилетку. Я прожил это. Пережил. Двадцать лет прошло с тех пор, даже двадцать три года, и я не хочу вновь вспоминать. Хотя и не забуду никогда. Я перенес почти десять лет издевательств и унижений.
— Ты двадцать лет носил в себе такую обиду? И ни разу не пытался отомстить или простить и забыть? Может быть, достаточно было тебе просто дать сдачи. Ведь если бы ты сразу попытался защитить себя ничего бы этого не было.
— Ты говоришь, как мой отец. Царство ему небесное. Я попытался. Однажды, я начал махать кулаками, это было классе в третьем, не помню. Расквасил нос кому-то. Меня вызвали к завучу, всю вину за драку свалили на меня и отец дома выдрал, для профилактики за двойку по поведению. Но дело не в этом, я просто не могу никого бить. Мне было плохо от одного осознания, что я кому-то причинил боль, страдание… ты понимаешь, сама мысль, что я кого-то ударю, для меня дикая.
— Ну хорошо, ты мог бы перейти в другую школу, наконец.
— Открытие. Я сменил 3 школы. Они повторяли одна другую. Мало того, отец постоянно говорил, "раз бьют, значит есть за что… ищи причину в себе". Последние три класса были самыми страшными. Но зачем тебе все это? Я после школы жил нормально. Мы разбежались, я их не видел, и забыл и даже, наверное, простил. — Кабанов, усмехнулся. — Но ты знаешь, когда я был тогда на вечере встреч, на какое-то мгновение в нашем классе я вновь ощутил себя школьником. Это было так ужасно, что когда я узнал, о гибели и несчастьях наших ребят из класса, мелькнула мысль, что за все надо платить, а я ощутил такое удовлетворение, этакое состояние отмщения… они заплатили. Ерунда какая! Мне стыдно за эту мысль до сих пор. Я спрашиваю себя: зачем я пошел на этот вечер? И получается, мне хотелось показать, что вопреки всем прогнозам, "Хряк — дурак, чмо, дубина" — я в полном порядке… Я добился всего, о чем мы в те годы мечтали — нормальной семьи, уважения и любви. Спокойного уверенного бытия. А школа с ее кругами ада осталась как бы в другой жизни.
— Значит, тебе было стыдно? — Психиатр заинтересованно смотрел на Кабанова, — Виталий, а не может твое состояние быть гипертрофированным чувством вины? Так в чем ты можешь быть виноват? В законной ненависти к обидчикам? Так это когда было. Удовлетворение от того, что возмездие за твои обиды свершилось, хоть и без твоего участия? — Психиатр, почувствовав догадку, решил закрепить успех — Ведь уже от того, что ты осознал, создал в себе причинно-следственную связь, тебе должно было стать легче. Скажи, а сейчас ты как себя чувствуешь? Полегче не стало?
— Отчего бы это? Только от того, что я перевалил свои старые проблемы и несчастья на твои плечи?
— И это немало, весьма немало!
— Ну, не знаю… может, раньше я обратился бы к священнику, если б жил в прошлых временах. Сейчас пришел к психиатру. Благо, есть однокашник, с которым можно посоветоваться, и он не поставит тебя на учет и не отправит в дурдом… а насчет вины… не знаю. Мне как-то некогда и неохота было думать. Да и какое отношение к моим школьным проблемам имеют страдающие сейчас люди? И почему я раньше имел этот защитный барьер, который, кстати, и ты имеешь, а теперь у меня его нет.
Кабанов, вспомнил эту беседу у психиатра, когда они вышли из шоковой палаты. Психиатр Сашка Ермаков, с которым они заканчивали институт, толковый парень. И, слава Богу, не трепло. Не хватало еще что б в больнице слухи пошли о болезни доктора Наф-Нафа.
Ему тогда, после сеанса психоанализа, на некоторое время и в самом деле стало полегче. А в голове засела когда-то, кем-то брошенная фраза "не согрешишь, не покаешься". Но никак она не связывалась с кабановской сверхчувствительностью. Хотя, как будто, после беседы, что-то ослабло в душевных струнах Кабанова и чувствительность эта немного притупилась, он стал "держать удар" но только лишь на несколько часов. Мысль же, о собственной вине, возникшая еще во время беседы, продолжала точить. Психиатр оказался прав, все началось после этого вечера встреч. Вот до двадцатого февраля он один, а после — другой. Ну точно, он двадцать первого дежурил и привезли девушку из аварии. Он принял ее, заинтубировал, и полез с лапароскопом в живот, там было месиво. Вот тогда он впервые ощутил ужас умирания… Когда про диагностическому дренажу из живота пошла розовая жидкость вместо крови… Точно — двадцать первого. Он объяснял себе, что все равно ничего не мог поделать… Разрывы внутренних органов, массивное кровотечение… "Травма — не совместимая с жизнью" Он же не Бог. Просто доктор. Пусть неплохой, но чудес делать не умеет. Легче не становилось. И все повторялось. С каждым больным все острее и страшнее. Он уже старался спасти больного, не только исполняя свой долг врача, но и чтобы в очередной раз не пережить муки умирания, несовместимости с жизнью. Как же это больно и страшно. И как же легко потом… на мгновение. Отчего страшно? Было что-то неосознанное. Отчего страшно? Ведь все мы смертны. Все. Так чего бояться? Чего боится тот зэк-инфарктник, что лежит сейчас в шоковой палате? Почему он боится даже поверить в инфаркт и все пытается убедить Кабанова в остеохондрозе? Потому что, признав факт и неизбежность своей скорой смерти, он должен признать и свою неготовность к ней. Вот что.
Наступил вечер. Несколько больных они перевели из блока интенсивной терапии в отделение, двоих привезла скорая. Никто не умер, день катился к завершению. Один интерн ушел домой, другой остался дежурить в отделении и пошел на вечерний обход по палатам, давление померить у больных, дневнички записать в истории.
Доктор Наф-Наф, Виталий Васильевич Кабанов лежал на диванчике и смотрел на монитор по которому суетилась кардиограмма зэка. Вот зэк заворочался и кривая пошла сполохами, мышечная наводка, вот улегся на боку и кривая опять стала чистой и четкой. Зубцы рисовали инфаркт, зубец "пе" гулял по линии как хотел, в своем ритме… предсердия сокращались отдельно от желудочков, левый желудочек, качал кровь еле-еле, правый справлялся неплохо. Избыточное давление крови в легких выжимало воду в просвет. Почки, стимулированные мочегонными, кое-как справлялись с этой водой. Через нос в легкие на вдохе поступал кислород со спиртом. Надпочечники из последних сил выделяли адреналин, сжимая мелкие сосуды рук и ног… Сколько он еще протянет? Ночь, день? Стимулятор не зацепил. Перегородка, где проходят проводящие пути — почти мертва. Какие-то еще живые клетки пропускают или генерируют импульсы сами.
Виталий Васильевич не заметил, как задремал.
Они стояли в школьном саду, перед ним Осипов, Маринин, чуть за ними Дроздов, Корнеев и Самсонов, а Конюхов позади Кабанова или как его тогда звали — Хряка. Конюх встал на четвереньки. Я знал, что он рядом и можно было бы двинуть с силой ногой назад, как говориться куда придется. Сам виноват. Но это будет первый удар, а Осипов с Марининым только этого и ждут, будут потом во все горло орать, что Хряк драку первый начал. Ничего не докажешь. Они заманили его. Знали о его страсти к книгам, сказали что за будкой кто-то выкинул кипу старых книг. А он, дурак — купился. Пошел смотреть. Но его уже ждали. Потом, он вырвался и побежал, ноги онемевшие еле подчинялись, и он, чуть не обмочившись от страха, в последний момент, не упал, а совершив страшный финт, и оставив все пуговицы от куртки на утоптанной земле, припустил и остановился только через квартал. Его не преследовали. А зачем? Он завтра сам придет. И тогда разговор продолжится. Ведь не ходить в школу нельзя. Придет как миленький. И тогда его — козла, либо подловят в туалете, либо во дворе. Терпеть все перемены невозможно, а с урока отлить не отпускают. Он шел к дому и глотал слезы. Некому его защитить. Некому. Был бы Бог. Но ведь его нет. Да и как к нему обратишься? Нет, это как-то смешно даже. Как бабки в церкви. Я — пионер. Многие у нас уже комсомольцы. А я в Бога верю? Нет, бред какой-то. Верю, не верю. Не важно. Он тогда с яростью отчаянья посмотрел вверх на облака и подумал, если Ты есть, отомсти за меня. Помоги! Накажи их! Я не могу же! И пионер Кабанов Виталик, по прозвищу Хряк, неумело кулаком перекрестился.
Разбудил какой-то грохот и звон в коридоре. Двойной ритмичный, будто шаги Командора из Маленьких трагедий Пушкина, с одной маленькой поправкой — гость должен быть не каменным а жестяным. Доктор Наф-Наф выглянул в коридор, перед медсестрой стояла женщина из вновь поступивших. На ногах у женщины были надеты… железные судна. Доктор, увидев эту картину, чуть не упал от хохота, он удержался, не рассмеявшись, наблюдал за картиною.
— Вы ж сами сказали, — оправдывалась женщина, — что в них надо в туалет ходить.
У медсестры не было слов. Поднимая бровки и тараща глаза, она молча разводила руками и загоняла женщину в палату, будто курицу в курятник.
— Ложитесь немедленно! — вдруг прорезался ее голосок, — Вам нельзя вставать!
Виталий Васильевич вернулся в ординаторскую, на часах было полвторого. Неплохо поспал. Прислушался к себе, пока вроде тихо. Бывали затишья, когда он ничего и не чувствовал.
Сон. Что-то снилось такое… не помню. Доктор Наф-Наф, напрягся, воспоминания ускользали, оставляя легкую тревогу. Что-то очень важное было. А что?
Нет. Не вспомню. Опять прилег, прислушался. В палате ворочалась и ворчала беспокойная женщина, прошла тихо по коридору медсестра, вынесла судно. На мониторе струилась кардиограмма умирающего, ритм упал до 60 и периодически снижался до 56 и снова поднимался до 60. Кабанов заглянул в палату, по дозатору шли кардиотоники, поддерживающие ритм сердца, оставалось еще полбанки, часа на три. Зэк — инфарктник, заворочался, будто почуял доктора, забубнил: "Доктор мне бы грамм сто на грудь принять. Сразу полегчает. А то вы меня только запахом травите…" Кабанов пробормотал: "Лежи, лежи, нельзя тебе сто граммов", а сам подумал, почему нельзя? Ему все теперь можно. И спросил:
— Грудь не болит?
— Нет. Спина болит и руки, но сейчас меньше. Только спать не дает. Хочу заснуть и не могу. Страшно, что не проснусь.
Доктор Кабанов подошел к медсестре, полулежащей в кресле у письменного стола, на посту, наклонился:
— Сделай ему морфинчику кубик. — и вернулся в ординаторскую.
Через десять минут зашла медсестра, дала историю на подпись. Доложилась, что все сделала.
И снова он наблюдал за кривой на кардиомониторе, пока веки не начали смыкаться.
Сегодня мой последний день. Совсем последний. Странно звучит, "совсем". Как будто может быть не совсем? Последний, завтрашнего — нет. Я вижу себя. Как странно я себя вижу — сверху и сбоку. Но это я. Я иду. Куда? Мне надо отдать долг. Деньги? И деньги. И еще что-то, не могу понять пока, что. Но долг есть. Даже не долг, долги. Их так много, что я боюсь не успеть. Мне просто не хватит времени рассчитаться с долгами. И Я — тот, что внизу очень беспокоюсь, мне нехорошо. Тревожно. И я тот, что наверху и сбоку, вижу это беспокойство и мне приятно. Все правильно. Я тянул до последнего дня, а теперь суечусь… Так мне и надо. Побегай. И главное вспомни все долги… ни одного не забудь. Ни одного. За свою жизнь ты стольким задолжал… Я езжу по городу. Какой это город? Не важно. Это мой город. Все мои кредиторы тут… Все. Я отдаю долги. Их принимают, кто с благодарностью, (спасибо.) — Господи, да за что? Это вам спасибо, вы выручили меня тогда, а я свинтус, тянул до последнего дня; кто с безразличием (ну вернул и вернул, хорошо, что не забыл), кто с раздражением и ненавистью (сволочь, а где ты был, когда мне так было нужно, чтобы ты вернул свои долги?), отдаю, отдаю. А их все больше и больше. Я листаю свои записи, вычеркиваю, но они вновь появляются на страничках, уже другие. Откуда? А я это я верхний и сбоку вписываю их тебе. Ты забыл, но я-то помню. Мне остается все меньше времени. Совсем не осталось, я отдаю последний долг моим друзьям, моим погибшим друзьям и прошу вас — простите меня. Все. Я еду домой. Есть еще одна важное дело, я должен увидеть моих близких, жену, детей. Они знают, что сегодня мой последний день. Как я вас люблю. Вот и моя дверь. Остались часы, минуты. Я посижу с вами, обниму вас. Мы просто помолчим.
Я, тот что сверху и сбоку удивлен, я успел отдать почти все долги, почти все…Остались те, которые уже не отдашь, и я могу позволить себе последние мгновенья провести с родными моими.
Дверь открывает жена, где-то в глубине квартиры девочки теща. Они встречают меня. Они не расстроены. Правильно. Я не хочу, чтобы вы расстраивались. Не надо. Я сделал, что мог, чтобы у вас было все… Я не успел вас вырастить, но видно не судьба. Будьте счастливы.
Я в прихожей. Мне неуютно. Все не так. Все. НЕ та прихожая. Обои не те. Обои. Вешалка. Не та. Другая мебель в комнатах. Откуда? А куда делась моя старая, уютная, я же с тобой, любимая, копил на гарнитур, мы же вместе тащили нашу кровать на санках зимой, где все это?
Все чужое. А где мои костюмы? Я хочу переодеться в выходной костюм. Его нет. Что ты говоришь? Я не понимаю, что? И тихий невнятный голос: "Ну ведь тебя же завтра уже не будет, и мы все сделали так, как уже давно хотели".
Как это? Но ведь сейчас я еще здесь! Я здесь, с вами! Завтра будет завтра! Неужели после меня ничего не останется? Боже, как мне больно! Совсем ничего? Почему?! Почему?…
Медсестра трясла Кабанова за плечо.
— Доктор, проснитесь!
Виталий Васильевич бросил взгляд на экран монитора, 46 в минуту. Муть какая-то в глазах, слезы?
На четвереньках выбежал в коридор, не успевая подняться, и влетел в палату, головой толкнув распашные двери. Следящая система среагировала бы, когда ритм сердца снизится до 45. Зэк спал, ритм упал до 46. Кабанов покрутил дозатор, дождался пока цифры на экране не поднялись до 56 и потом к 60. Вот так.
Вернулся в коридор, подошел к медсестре.
— Спасибо.
— Не за что. Вы стонали, Виталий Васильевич. Я решила вас разбудить.
— Да? Сильно?
— Прилично. Что-то приснилось?
— Не помню. — Кабанов покривил душей. Последний сон он запомнил, и в ушах его продолжал звенеть собственный крик — "ПОЧЕМУ?".
На часах полшестого утра. Ложиться бессмысленно. Доктор Кабанов скатал одеяльце. Спрятал бельё в шкаф. Сел за стол и начал писать четырехчасовые наблюдения. Записал изменение дозы кардиотоников зэку. Теперь еще осталось в восемь оставить запись и отчитаться на утренней конференции. Только бы никого не привезли до 9 утра.
В семь зашел интерн, бродивший по отделениям всю ночь. Оказалось, что кроме него на весь корпус врачей нету, пришлось обойти, кроме своего отделения еще три. А что поделаешь, лето, отпуска. Одна надежда на студентов-субординаторов, да на интернов.
В восемь утра пришел Леонид, принимавший зэка позавчера вечером. Первым делом взгляд на монитор.
— Ну, как он?
— Стабильно хреново. Ребята днем пытались навязать ритм интракардиальным, ничего не вышло. Блокада нарастает, дозу кардиотоников я поднял в трое. Пока ритм держит.
— Хм. Интракардиальным. Я вечером на час-полтора сумел навязать черезпищеводным стимулятором, а потом ку-ку… Где-то сформировался очаг эктопии, дает импульсы, и слава богу…
— Я посмотрел твои записи…
— Он сам спит, или на медикаментах?
— Морфин в два ночи, и до сих пор. В пять ритм свалил до 46, пришлось усилить дозатор.
— Ясненько. За ночь кто-нибудь поступил?
— Было. — Кабанов рассказал про женщину и эпизод с суднами на ногах. — Ты понял? Маринка ей что говорит? — чтобы в туалет ходить!
— А с чем больная?
— Первый приступ стенокардии на фоне гипертонического криза. Ночку наблюдал, сейчас переведем в отделение, я переводной уже написал.
— За это спасибо.
В коридоре, две медсестры перекатывали кровать с больной в отделение. Уже уходя с пачкой историй под мышкой, Кабанов услышал, как взревел контрольный монитор на посту у медсестры, и Леонид и обе медсестры, рванули в шоковую палату…
На утренней конференции, Доктор Наф-Наф докладывал о поступивших, рассказывая о больном с обширным инфарктом, он вдруг сильно побледнел и оперся о трибуну. Начмед, озабочено посмотрел на него.
— Виталий Васильевич, вам плохо?
— Нет. Ничего, — а про себя добавил, — просто умер человек, которого ждали.
2
АЗ ВОЗДАМ!
Дежурная медсестра заглянула в ординаторскую, глазами обшарила небольшое пространство и, убедившись, что доктора Кабанова там нет, обратилась к двери в туалет:
— Виталий Васильевич, вас вызывает главный.
— Иду, — сдавленно донеслось через дверь.
Доктор Наф-Наф пошумел водой, в ординаторской взял накрахмаленный голубой колпак, визит к главному врачу дело серьезное, спросил себя, не стоит ли еще и маску повесить на уши? Решил, что это уже перебор, и, оставив за старшего в блоке второго ординатора, ушел в административный корпус.
По пути Наф-Наф гадал, зачем он мог понадобиться главному? Так ничего и не придумав, вошел в приемную. Секретарь нажала на кнопку селектора и, не поздоровавшись с доктором Кабановым, доложила:
— Он пришел, Рашид Шарифович.
— Пусть заходит, — донеслось из селектора.
Секретарь открыла первую дверь тамбура, ведущего в зал главного врача. Кабанов вошел. Главный сидел за столом, белоснежный хрустящий халат его и высокий сходящийся на вершине колпак, в народе называемый "колун", не соизволили подняться навстречу входящему. Встал и встретил рукопожатием, сидевший тут же, сбоку от огромного стола для совещаний, начмед. Он, не выпуская руки, проводил Виталия Васильевича и усадил за тот же стол напротив себя.
Главный молчал. Начмед улыбался, а Кабанов, сев в три четверти к обоим, смотрел вопрошающе. Пауза затягивалась. Доктор Наф-Наф знал эту склонность к актерству у Главного, поэтому не торопил. Начмед не встревал. Наконец, главный сказал:
— Виталий Васильевич, мы попросили вас прийти, — "ого!", — подумал Наф-Наф, — "попросили?", — что бы предложить вам… — главный затянул новую паузу. "ну!" — молча подталкивал его Наф-Наф, — "Уйти по собственному? Да вроде, не за что. Заведовать отделением? Что-то я не слышал о свободных вакансиях. НУ! Же!" — чтобы предложить вам временно, — главный усилил это слово, — занять должность Артемия Николаевича.
Кабанов изумился.
— Временно, потому, что дело это для вас непривычное. Хотя я надеюсь, что мы с вами сработаемся и в дальнейшем. К сожалению, для нас, Артемию Николаевичу предложили перейти на работу в главк, и он согласился. Вместо себя он лучшей кандидатуры найти не смог, да и я тоже.
Кабанов никак не мог выйти из состояния изумления.
От таких предложений отказываться не принято. Хотя, кому он должен? Главному? Дудки. А что ему даст эта должность кроме нервотрепки и прекращения лечебной работы? Зарплату? Несомненно. Власть? Естественно. Авторитет? Ну его и сейчас хоть на стенках развешивай. Влияние на половину врачей клиники? Однозначно.
Нет, ну начмед — зараза. Он отличный мужик, но зараза. Мог бы утром предупредить, я б хоть чуть-чуть готов был бы к этому разговору. Мне б солидности, как у Артемия, или амбиций выше макушки, как у Главного. А то кто я? Доктор Наф-Наф? Самый умный поросенок?! Неважно, что самый умный, все равно — поросенок.
Сразу вспомнилось, давно дело было. Лет восемь назад. Он готовил к переводу молодого парня, после ДТП. Тот поступил никакой, описывать его переломы, травмы, не хватит времени. Первые две недели Кабанов вытягивал его из тяжелейших нарушений свертывающей системы крови, потом из комы связанной с ушибом мозга и соответствующим отеком, потом из присоединившейся из-за перелома ребер и ушиба легкого пневмонии и протчая и протчая… наконец, переборов все ловушки подстроенные коварным организмом парня, Кабанов, приведя его в приличное состояние, готовил переводной эпикриз и душевном порыве напевал прицепившуюся песенку из спектакля "Три поросенка", который ставили в детском саду у дочки, — "Я на свете всех умней, всех умней…". Вошедшая в этот момент новенькая ординаторша Ирочка Муравьева, обращаясь к Кабанову, сказала:
— Доктор Наф-Наф! Выписываете своего?
Все, сказала, приклеила. И хотя, она потом, извинялась на дежурстве, слово не воробей, вылетит, не поймаешь. Давно уже Ирочка заведует реанимацией в другой больнице, а Кабанов перевелся в кардиологию, но кличка, что второе имя… Наф-Наф.
Главный, наконец, встал и, подойдя к Виталию Васильевичу, пожал руку.
— Поздравляю. Приказ о вашем назначении ио начмеда я подпишу сегодня, к своим обязанностям приступите через неделю. Недели вам хватит, чтобы подобрать себе замену?
Доктор Наф-Наф тоже встал, и ощущая рукопожатие ответил крепко, потом выговорил немного невпопад:
— Постараюсь, — и повернувшись к Артемию Николаевичу, — я хотел бы с вами поговорить.
Тот радушно улыбнулся.
— Ну разумеется. Пойдемте ко мне.
Главный подождал стоя, пока они вышли.
В кабинете зама по лечебной работе, более известного как начмеда, они уселись за журнальный столик. Артемий Николаевич включил электрический чайник, а Кабанов, которого уже потряхивало от возбуждения, сквозь зубы процедил:
— А предупредить нельзя было, Артемий Николаевич? Я как дурак был, ей Богу!
Начмед сел напротив и без смущения ответил:
— Если б я все мог знать заранее, проблем было бы значительно меньше.
Они некоторое время сидели молча, отхлебывая чай и, заедая его конфетами из подарочной коробки. Потом Кабанов сказал:
— Откуда мне ждать подвоха, Артемий Николаевич?
Начмед нахмурился.
— Постарайся отвертеться от пищеблока.
— В каком смысле?
— В прямом. Сейчас пробу снимает Зинаида Николаевна, пусть и дальше снимает.
Кабанов удивился. Он раньше никогда не задумывался об этом. Как и все дежурные врачи и медсестры, ел, то, что приносила буфетчица, или не ел, а сразу выбрасывал в унитаз. Но понимал, что "гнать волну" бессмысленно. От чего зависело качество привозимой еды, не знал никто.
— Значит, связываться не надо? Не советуете?
— Плетью обуха не перешибешь, — сказал начмед. — себе дороже.
— Ну что ж, спасибо за напутствие. — Доктор Наф-наф допил чай, доел конфету из коробки, прокатал между пальцами фольговый фантик, и точно бросил его в мусорную корзинку, стоявшую у двери. — Пойду работать.
Начмед поднялся, протянул руку. Кабанов ответил на рукопожатие.
— Я вас не оставлю, Виталий Васильевич. Все телефоны для связи передам, и надеюсь, нам вместе многое удастся. И будьте аккуратны в отношениях с Рашидом Шарифовичем. Он очень обидчивый человек. И злопамятный. Думаю, вы это и так знаете.
Кабанов молча кивнул, и вышел.
Довольно резкий и неожиданный поворот в карьере и всей жизни. Лечить, учить молодежь, быть подчиненным и самостоятельным одновременно, все это уже стало привычным, ровным. Каждый день был известен заранее. Семья, работа, выходные… подворачивающаяся иногда халтура, если вдруг звонил кто-нибудь из старых друзей и просил проконсультировать своего знакомого или родственника, довольно щедро оплачивая такую консультацию. Периодические споры с доцентом кафедры, паразитирующей на инфарктном отделении. Доцент, постоянно пытался навязать свои методики лечения. Кабанов же, периодически сажая доцента в лужу на простых вопросах, противостоял этим попыткам. Теперь настырный доцент дорвется. А может наоборот мне удастся его более эффективно посылать? — думал Виталий Васильевич, идя длинными подземными коридорами в свой корпус. В конце концов, я теперь буду руководить всей терапией клиники. Но отделению внимания придется уделять меньше. Кого же оставить за себя?
Он по прежнему очень остро переживал за всех страдающих и умирающих, хотя и не подавал виду. Избыточная острота сопереживания, незаметно, сама собой ослабела, перестала быть изнуряющей, но и в равнодушии оставаться не позволяла. Он заметил, что повышенная чувствительность его подсознательно заставляла искать наиболее эффективные способы лечения, не давать кафедралам и интернам проводить, казавшиеся ему рискованными, эксперименты с лекарствами или исследованиями на тяжелых больных. Недавно он капитально поцапался с пресловутым доцентом, когда тот со студентами три часа крутил больного с сердечной недостаточностью, замеряя у него "легочную воду". Кабанов выгнал всех из шоковой палаты, привел доцента в ординаторскую, и медсестры впервые услышали, как ругается доктор Наф-Наф через закрытую дверь.
Вернувшись от главного, Кабанов сразу включился в работу. За полтора часа его отсутствия поступили двое больных…
* * *
Вот уже два месяца как Виталий Васильевич Кабанов стал и.о. начмеда, согласно приказу главного врача. В клинике это назначение встретили по-разному. Кто близко знал Кабанова, тот с радостью, кто понаслышке или вообще не знал, тот настороженно, памятуя истину "новая метла по-новому метет". По совету старого начмеда, Кабанов открестился от снятия проб в пищеблоке перед обедом, оставив эту привилегию за заместителем по хирургии. И вот позавчера на совещании у главного тот объявил:
— УБЭП провел неплановую проверку нашего пищеблока. С поличным на выходе задержаны пять работников. При составлении акта, двое написали чистосердечное признание. — главный при этих словах поморщился. — трое отрицают свою вину, утверждая, что им продукты в сумки подбросили. Единственный, у кого ничего не оказалось — зав производством. Я пригласил его на наше совещание.
Зав производством, довольно молодой мужчина, в белоснежном халате и пилотке, смущенно поднялся и разводил руками. Главный продолжал: — Как вы можете объяснить факт хищения?
Зав производством или по-простому — шеф-повар, выдавил:
— за всеми невозможно уследить, Рашид Шарифович. Я ежедневно контролирую закладку, все в порядке. Продукты отпускаются нормально. И, кстати, все эти продукты были куплены в соседнем магазине. У меня есть чеки на всю сумму. — зав производством извлек пачку чеков, которые он в шесть утра вместе с директором магазина пробил на кассовом аппарате вчерашним числом. Деньги он внес из своего кармана.
— Все это ваши работники купили в магазине? — Главный поднял со стола бумажку: — общее число продуктов таково: шесть килограммов масла сливочного, четыре с половиной килограмма вырезки говяжей, пятнадцать килограммов сосисок, шесть килограммов сахара, вареной колбасы четыре батона на шесть с половиной килограммов. Четыре килограмма риса. Крупы перловой два килограмма, Гречневой крупы четыре килограмма, Лука репчатого три килограмма… — Главный перевел дыхание, — и это еще не все, там зелени разной еще шесть пунктов и два килограмма поваренной соли. Вам не кажется, что люди с зарплатой в тысячу — тысячу пятьсот рублей такими объемами покупать не в состоянии. Хотя, это уже не важно. К сожалению, одна из женщин написала чистосердечное признание.
Шеф-повар заломил ручки. Об этом он еще не знал. В отчаянии он простонал:
— Наверное, ее запугали, запутали. — Главный смотрел на эти мучения с явным удовольствием.
Кабанов все это время чиркающий карандашиком в блокноте, сложил все килограммы и разделил на пять, получилось больше десяти на человека. Учитывая, что четверо из них женщины пенсионного возраста, получалось довольно сурово. Интересно, а они по столько каждый день выносят? Или в УБЭП знали, что именно вчера вечером надо их брать? Позвонить, что ли Максакову?
Максаков Александр Сергеевич — начальник УБЭП округа полковник милиции, год назад благодаря решению врача скорой помощи попал в отделение Кабанова, а не в центральный госпиталь ГУВД со свежим инфарктом, от которого через сутки после кабановского лечения не осталось и рубца на кардиограмме. С тех пор Максаков считал себя должником Наф-Нафа, к праздникам присылал пакет с одной двадцатой ведра "Смирновской" и копченостями. И позванивал, приглашая то на рыбалку, то на охоту. О назначении Кабанова начмедом клиники, наверное, знал. Но не позвонил. Почему? Виталий Васильевич задумался и не слышал, что главный закончил возить мордой по столу Шеф-повара, и велел всем идти.
— Все свободны, Виталий Васильевич, или вам есть, что сказать?
— Нет. — Кабанов поднялся, понимая намек главного " Ну, давай, позвони Максакову, тебя он послушает, и ты станешь своим в доску, и уже не и.о. а просто начмед", — К сожалению, я никак не могу это событие комментировать. Видимо, не красть они не могут.
Главный опять надел непроницаемость на физиономию.
Днем Кабанову позвонил Максаков.
— Здарова, Док! — прорычал полковник. — Поздравляю с новым назначением! Я звонил в отделение, а мне говорят, ты в начальниках уже! Хорошо хоть телефон дали, не пришлось по своим каналам искать. Ну, как ты там?
— Привет, — Кабанов был рад, что полковник бодр и свеж. — Все нормально.
— Да ладно — нормально! Я тут отъезжал на пару недель, а мои ухари наехали на вашу харчевню. Правда, жалоб от больных столько навалило, что не наехать не могли. — Максаков приглушил тон, — я тебя не подставил?
— Нет, Саша, все нормально. — Кабанов невольно тоже перешел на полушепот, — я до пищеблока не касаюсь. Не моя епархия.
— А как же пробы снимать? — Максаков знал все тонкости досконально.
— Утром и вечером пробы снимают дежурные врачи, а в обед ходят главный с замшей по хирургии. Саш, мне все это до фонаря. Чего ты хочешь?
— Да так, сегодня на летучке доложили об успехах, вот и решил позвонить, посоветоваться. Все ж таки, пока я у вас лежал, кормили неплохо.
— Еще бы! Шеф-повар сегодня тряс пачкой чеков, убеждая главного, что они все это купили для дома.
— Ага. А эта, как ее, Сафронова Евдокия Ивановна, кореньщица, накатала ЧП, — Максаков перевел, — чистосердечное признание. Уже дело завели. Что скажешь?
— А чего ты от меня ждешь? Я ей не родственник. Раскаялась? Хорошо. — он понимал, что Максаков ждет от него просьбы похерить эту бумажку с признанием кореньщицы. Но не дождется. — В конце концов, и без того на кормежку больных выделяются слезы, а они еще и прут у них!
— Ну, как скажешь. Я передаю дело в прокуратуру.
Кабанов пожал плечами.
— Передавай.
— Слушаюсь, доктор. Ты как насчет рыбалки? Найдешь пару дней? — Максаков был в своем репертуаре. Виталий Васильевич понял, что теперь не открутиться. Придется ехать.
— Найду.
Полковник обрадовался, словно ребенок.
— Все, заметано! Я те позвоню. Возьмешь дня три, махнем на Волгу, накормлю шашлычком из осетрины! Ты чуешь?
— Чую. — и Кабанов потянул ноздрями, будто и в самом деле чуял аромат шашлыка.
— Ну, до встречи!
— Пока.
Такой вот разговор. Перепуганная насмерть кореньщица пишет чистосердечное признание. Главный знает. Шеф-повар знает. Эта писулька у них словно кость в горле. А Кабанов только что ее пропихнул насколько возможно глубже. Ну их к черту!
Полдня Виталий Васильевич разбирал огромные пачки накопившихся историй, читал, выписывал ляпы, делая пометки для замечаний лечащим врачам и заведующим отделениями. В обед вскипятил чайник, запер дверь, позвонил в секретариат и предупредил: "Меня нет полчаса". Развернул пару бутербродов. Слушая новости по радио, прихлебывал чай. В дверь один раз крепко стукнули. Кабанов решил, пока не доем — не открою.
Убравшись, он прополоскал рот последним глотком чая, и отпер дверь. Кабанов не успел сесть за стол, как к нему, не спросясь, вошел мужчина. Как определил доктор Наф-наф — из новых русских. Двубортный пиджак клубный, с металлическими пуговицами, черная рубашка без воротника, поверх нее золотая цепь, не очень толстая, но очень красивого плетения без креста, как это часто бывает, на пальце перстень "гайка" с камушком. Лет ему около тридцати, стрижка дорогая, очки не темные но дымчатые в золотой оправе. Кабанов приготовился, что его начнут просить насчет места в одноместной палате и денег предлагать.
Вошедший, не представившись, спросил:
— Вы — Кабанов?
— Да. А чем могу?
— Мне сказали, вы можете помочь моей матери.
— А что с ней?
— Ее вчера замели, — неожиданно сказал посетитель. Он говорил довольно правильно, не прибегая ни к распальцовкам, не употребляя ни "типа", ни "чиста", ни "конкретно". Только это — "замели" диссонировало.
— В каком смысле?
— В прямом. — посетитель, откинулся на стуле и заложил ногу за ногу, — она работает у вас в пищеблоке. Так ее с сумкой менты вчера взяли. Они так наехали, что мать написала чистосердечное.
Изумлению Кабанова не было предела. У кореньщицы-пенсионерки, которая за семьсот пятьдесят рублей в месяц картошку чистит, сын — бизнесмен, и далеко не бедный! А она еще и ворует. Интересно — зачем? Внукам на подарки? Он спросил:
— И чем я могу помочь?
Сынок изящно покрутил пальцами в воздухе.
— Мне сказали, вы можете.
Интересно, кто это ему сказал?
— Весьма сожалею. Но мне нечем ей помочь. — Кабанов встал, давая понять, что разговор закончен.
Сынок старался сохранять интеллигентность, не трогаясь с места, он продолжал, и в голосе его появились просящие нотки.
— Послушайте, я не знаю, зачем матери нужна была эта колбаса, сосиски и масло. Мы не нуждаемся. Но я не могу уговорить ее не работать. Это дурь какая-то, глупость! Мне сказали, что у вас близкие отношения с начальником УБЭП. — Кабанов усмехнулся.
— Это что, намеки?
— Да какие намеки? — Сынок шутку не принял, он повторил, — мне сказали, вас он послушает. Попросите его убрать её бумажку. — Видно было, что привыг либо приказывать либо покупать, а просить для него непривычно.
— Молодой человек, я повторяю, мне очень жаль, но я не могу вам помочь, — ответил Кабанов. — слухи о моей дружбе с начальником УБЭП сильно преувеличены.
Наступила пауза. Сынок замер на стуле перед Кабановым, а Виталий Васильевич сел обратно за стол. Через минуту, сынок раскрыл барсетку, пошевелил в ней пальцами правой руки и, выдернув пачку стодолларовых бумажек, бросил ее на стол. Выражение лица его изменилось.
— Здесь на шестерку хватит. Тебе достаточно, доктор? Или мало? Скажи — сколько? Ну, позвони начальнику! Тебе что, трудно? Ну, откажет, так откажет. Я обратно не возьму. Но хоть позвони!
Кабанов собрал деньги, на вскидку определил, около трех тысяч. Сколол их скрепочкой и, гордясь собой, кинул сынку на колени.
— Убирайтесь. Я не буду звонить.
Сынок убрал деньги в барсетку, поднялся и, направляясь к двери, процедил:
— Козел! — и хлопнул дверью. Виталий Васильевич не обиделся, но вспомнил: "А за козла — ответишь!"
На рыбалке, в компании Максакова и еще двух мужичков, под жареную на костре осетрину и "Столовое белое Љ21" Виталий Васильевич рассказал полковнику об этом визите и как он выпроводил сынка. Максаков с сожалением посмотрел на Кабанова. Виталий не донес до рта стопочку и спросил:
— Ну что? Что ты смотришь?
— Я думаю, сынок прав. Тебе что деньги не нужны?
— Полковник! Ты упрекаешь, что я не взял взятку? — Кабанов усмехнулся. — Куда мы катимся?! Начальник УБЭП… — он не договорил.
— Да плевать мне на такие взятки. Это ничто! А вот когда подпись чиновника в префектуре стоит тридцать или пятьдесят тысяч долларов? Только подпись! А сто тысяч? Ты вообще видел эти деньги? Это годовой бюджет района, округа. И ведь дают! И берут! А то, что тебе давал этот козлик, это — тьфу! — Максаков лежа у костра, поменял позу, налил себе еще, подцепил на вилку сочащийся жиром, обильно посыпанный перцем кусок осетрины, держа ее в левой, правой ухватил стопочку с водкой. — ну, давай! Медик! Будем здоровы! И не говори, что не пьешь!
— Я и не говорю. Я — малопьющий!
— Ну, слава Богу, что не совсем непьющий! И не куришь? — Кабанов покачал головой:
— Не научился раньше, а сейчас уже не хочу учиться.
— Виталий, только не говори, что к женщинам равнодушен!
— Не скажу… — прокряхтел Кабанов, выпив свою стограммовку.
Максаков проглотил свои сто граммов из запотевшего стаканчика, откусил и прожевал кусочек желтого дымящегося мяса.
Напарники — рыбачки, капитан Поляков и рыбачок Леонидыч, молчали. В разговор не вступали. Максаков их взял для компании. Леонидыч — местный, у него приезжие переночевали, а утром едва забрезжил рассвет, Леонидыч с Поляковым вытащили сеть, выбрали полуметровых стерлядок, которых Максаков сразу же начал приготавливать по-своему, и двух метровых осетров.
Виталий Васильевич с удивлением наблюдал, как Максаков мнет буханки черного хлеба и обильно пропитывает водкой. Полученную смесь он начал наталкивать в жабры стерлядкам. Леонидыч, тем временем, скатал сеть. Всю мелочь и ненужную рыбу он покидал обратно в реку. Потом саперкой на берегу откопал что-то вроде могилки, в которую ведром натаскал воды, а Максаков бережно укутав пьяных стерлядок в холстину опустил в эту воду.
— Вот, — довольно сказал он, — пусть подождут. Это нам домой.
С осетрами Леонидыч обошелся строго, головы порубил и кинул в котел — уху варить, а мясо Максаков нарезал желто-белыми полосками и уложил в кастрюле с лучком, перцем и каким-то душистым белым соусом.
Капитан Поляков, которого Виталий определил в роль вроде адъютанта у полковника, из машины принес целый веник удочек и ведро с наживкой. Максаков выдал доктору пару удилищ, пару взял себе, скомандовал,
— Пошли ловить к ухе навар!
К полудню они смотали удочки, собрали всю выловленную рыбку, Ленидыч передал ее капитану, чистить, а сам большой ложкой выловил из бульона осетровые головы и принялся отделять от хрящей и мяса кости. Максаков же насаживал на шампуры подмариновавшуюся осетрину. В родничке лежали еще шесть пар бутылочек "Смирновской". Кабанов, напрягаясь внутренне, спросил:
— Это все нам?
— Не раскатывай губов, — сказал, насмехаясь, Максаков, — пара, ну тройка — нам, а остальное — стерлядкам, им надо до завтрашнего вечера дожить.
И вот сейчас они уже похлебали густой, заправленной пшенкой ухи, усидели одну бутылочку, и под шашлык начали вторую.
Максаков доел кусок, лег поудобнее и сказал,
— Я тут вспомнил старый стишок, уж и не помню откуда знаю, только в памяти осел, — он продекламировал:
На свете всяко может быть.
Мать может сына позабыть,
С любимой может муж расстаться,
Но чтобы медик бросил пить,
Курить, (пардон) е…..ться?
Нет, этого не может быть!
Все расхохотались. Кабанов немного смутился. А Максаков продолжал:
— Ну что? Верно? — Виталий засмущался. Вот полковник — зараза. Неймется ему. — Ты сам говорил, что к женщинам неравнодушен!
— А ты меня теперь с рыбалки в бордель поведешь? — парировал Кабанов. Максаков вскочил на колени, глаза горят, хмель в башку двинул.
— А что? Можно и в бордель!
По выражению лица капитана, Виталий Васильевич понял, что Максаков запросто может повести доктора в бордель, и постарался перевести тему. Но тот сам, немного утих и сказал:
— А зачем тебе в бордель? У тебя там такие сестрички… Одна Мариночка!.. — он мечтательно причмокнул губами. — Эх, кабы не сердце. Я б себя проявил. — Он обратился к остальным собеседникам, но больше к Леонидычу, — Ты-то Сашка видел ее, — Поляков кивнул, — А тебе я скажу, необычной красоты девушка и не замужем! — он потянулся к ополовиненной бутылочке. Наливая себе и остальным, спросил Кабанова:
— А вот скажи, отчего она замуж не выйдет никак? Или уже побывала?
— Ну ты спросил! — Удивился доктор, — я что, у нее в подружках? Кажется, она была замужем. А что сейчас, не знаю.
Максаков снова обратился к Леонидычу:
— Доктор, — он показал на Кабанова, — инфаркты лечит, мастер. Но я тебе скажу, его медсестры одним своим присутствием заставляют себя почувствовать мужиком и захотеть жить! Вот что важно! — он снова повернулся к Виталию Васильевичу, — А ты помнишь попика? Ну, священник со мной лежал? Как его? — он пощелкал пальцами, — Отец Владимир! Он тоже Мариночку без внимания не оставлял.
Кабанов вспомнил. Тогда прошлогодней зимой и Максаков, и отец Владимир, в миру Свешников Владимир Матвеевич, поступили в один день. Кажется, днем, к обеду привезли полковника, а под утро, к концу дежурства, поступил Свешников после всенощной службы в храме. Священнику повезло. Относительно, конечно. Инфаркта заработать он не успел, но несмотря, что нет еще и пятидесяти заработал, или как он сам, шутя говорил — "заслужил", пока только приличный приступ стенокардии, но все, как говорится, впереди! Если, конечно, не лечить.
Доктор Наф-Наф отнаблюдав обоих положенные сутки, положил их в одной двухместной палате рядом с инфарктным блоком. Кабанов дежурил через три ночи на четвертую, и вот они — милиционер и священник часиков в десять с коробками конфет, печеньем и бутербродами, пробирались в ординаторскую к Кабанову, заваривали чай и вели умные беседы до полуночи. В двенадцать Кабанов выгонял обоих спать. Умным людям интересно общаться друг с другом, особенно таким разным. Спокойный, порой немного унылый Виталий Васильевич, рассудительный отец Владимир и взрывной и шумный Максаков, прошедший все ступенечки ментовской карьеры от участкового до начальника УБЭП. Они были друг другу интересны.
Однажды Кабанов, использовав прием Атоса, подставил вместо себя некоего мифического друга или знакомого, рассказав собеседникам о своей проблеме, что мучила его не один год и лишь недавно стала потихоньку отпускать. Полковник милиции и священник слушали внимательно, не перебивая, Виталий Васильевич же сбиваясь и путаясь, запинаясь и подбирая слова, постоянно выдавая себя, рассказал о наказании, что испытывал "его знакомый коллега". Максаков хлопнул ладошками по коленям и сказал:
— Не вяжется как-то, Васильич. По твоей теории выходит: и меня, и многих моих… за ошибки… когда невинные страдают… а что греха таить, оно бывает. Уже такие муки адовы должны пытать… а оно как-то нету. А, отец Владимир, что скажете?
— А что сказать? — священник отпил чаю, сделал паузу — если с материалистических воззрений исходить, то у вашего коллеги и в самом деле гипертрофированная совесть и чувство ответственности, что в общем-то неплохо. Если же хотите услышать мое мнение, мнение служителя церкви, то тут незачем глубоко искать — Бог постоянно испытывает нас. Нет такого, чтоб он обращал пристальное внимание то на одного, то на другого. И ваш коллега, как мне видится, это ощутил.
Виталий Васильевич задумался. За столом воцарилось молчание. Доктор попытался облечь мысль в правильные слова и спросил:
— А не может быть так: Бог услышал просьбу мальчика и выполнил ее, но услышал Он и то злорадство, что испытал уже взрослый человек тогда, на вечере встреч, и своеобразно наказал его за это? Или все-таки угрызения совести за то проклятие? А может быть так, что друг мой закомплексовал от того, что счел себя услышанным?
Максаков крякнул: "Ну, ты сказал!", отец же Владимир вдруг изменился в лице, внезапно он стал другим.
— Да с чего вы это взяли? Да кто он такой, этот ваш друг? Бог не делает исключений ни для кого, но все, что делается, исходит только от него! И то, что случилось с врагами и обидчиками коллеги вашего, все это закономерно! Сам же он тут совершенно не причем! Простил ли бы он их тогда или, как было, проклял, все шло бы так, как шло! Не надо ставить себя в исключительное положение. Мы все для Него равны. Постарайтесь это понять! Может быть, тогда и станет легче?! Вы и так очень близки к осознанию этого! — так отец Владимир подытожил свое понимание проблемы, мучившей Кабанова. Виталий сделал слабую попытку исправить его, но Свешников махнул рукой, — Оставьте, Виталий Васильевич! Стоит ли продолжать кривить душой? Когда вы только начали рассказывать эту историю, стало ясно, что все это личное. Уж извините. И мне искренне хотелось бы вам помочь.
Максаков молчал, пораженный. Не было ни проповеди, ни цитирования Писания. Но казалось, что от слов отца Владимира прошел ветерок по тесной ординаторской, шевельнул кипу кардиограмм на столе, колыхнул занавеску и улетел в коридор, в сторону палат.
Полковник разрядил тишину.
— Да, Васильич, уж извини, но и мне притворяться не гоже. Я тоже не дурак, понял. Но можешь не беспокоиться, я хоть и не поп, но сохраню, как тайну исповеди, твою откровенность. В общем, не бери в голову, все пройдет.
И в самом деле, после той беседы все стало проходить. Полковник с отцом Владимиром выписались через три недели. Максаков еще месяц оттягивался в кардиологическом санатории в Крыму, а Свешников появился спустя полгода, привез бочонок меда и оставил в руках Кабанова Библию, огромную, толстенную в кожаном переплете с золотым тиснением. Доктор держал ее в руках: тяжелая, теплая. Но, несмотря на тяжесть, вес не ощущался и не тяготил, как когда иные тома тяжеленные поднимаешь с кряхтением. Он, понимая невероятную ценность этой книги, сделал слабую попытку вернуть.
— Нет, Виталий Васильевич, — сказал отец Владимир, — она ваша. Я понимаю, что вы отягощены материалистическим воспитанием, но мне кажется, уже близки к пониманию и принятию Бога в сердце своем. Не хочу ускорять события, каждый плод должен созреть. Буду рад видеть вас в нашем храме.
Как ни силился вспомнить Виталий Васильевич, чтобы Свешников как-то выказывал свои симпатии Мариночке или еще кому-нибудь из медсестер, не мог вспомнить. О чем и сказал, изрядно захмелевшему Максакову.
— Было, было — отозвался полковник, — это ты не видел. А он, хоть и "особа духовного звания", — проблеял Максаков мартинсоновским голоском из "Ночи перед рождеством", — а мужик! Он потом что-то бормотал… молился, наверное… Что-то я пьяный совсем! Доктор, ну хрен ли ты не пьешь? Мы что, тут втроем все выпьем?
Поляков и Леонидыч дружно показали свои пустые стопочки.
— Наливай! — сказал Леонидыч. — Доктор он — меру знаит! Не гони.
— Я шашлычок наворачиваю, — ответил Кабанов. — Изрядный ты шашлычок зажарил. Не кривя душой, скажу, такого еще не едал!
Счастливый от похвалы Максаков, сел у костра по-турецки, хмель в глазах пропал.
— То-то же! Уважил, Васильич! Уважил! Ну, давай, еще по одной! Ты, как кардиолог, не запретишь?
— Как кардиолог, запретил бы, да ты ж не послушаешь!
И покатился пикничок дальше. И видел доктор Наф-Наф, что бывший пациент его и друзья-собутыльники счастливы. И не мешал он этому их счастью, хотя и не мог их понять. Никак не мог. Видимо, не всем дано.
К вечеру они вернулись в дом к Леонидычу, Шатаясь, Максаков натолкал стерлядкам нового мякиша с водкой. Пьяная, не меньше людей, рыба не могла качнуть и плавником. Люди же поспали, похмелились с рассветом рассолом. Как звучит?! Рассвет — рассол! Или рассол — на рассвете! Поэзия, однако. Кабанова хмель не брал. Он утром рано опрокинул ведро ледяной воды из колодца себе на голову. Будто и не было вчера шести бутылок "Смирновской"! Трясясь, растерся полотенцем, вернулся в дом. Максаков, сидел за столом на веранде и жевал соленый огурец, Поляков и Леонидыч допивали рассол. Остатки холодного осетрового шашлыка лежали в глубокой тарелке на столе. На лавке стояли большущие корзины с ножами.
— Так, — сказал полковник, — вторая часть марлезонского балета! Грибы! — он обратился к Кабанову, — с этими все ясно, а ты в грибах разбираешься? Съедобные от ядовитых отличишь? — Кабанов кивнул "разбираюсь". На дворе Максаков залез в машину и извлек… три милицейские радиостанции. — Леонидыч — местный, тут каждый пень ему родной, — сказал он, — а нам, чтобы не потеряться, как раз, по одной. И мазаться друг к другу не будем и найтись сможем. Позывные будут: я — первый, капитан — второй, а ты — доктор. Рацию не потеряй, мне их надо вернуть.
Они вернулись к дому после обеда, с полными корзинами и совершенно без ног. Рации и в самом деле здорово помогли, потому что капитан провалился в какую-то яму наподобие ловчей, и все сошлись его спасать. Потом собирали рассыпавшиеся грибы. Отрезвевший окончательно Максаков распрощался с Леонидычем, обещая обязательно нагрянуть, как только дела позволят.
Воскресение заканчивалось. Уже поздно ночью полковник высадил Виталия Васильевича у подъезда, выставил из багажника корзину в которую сложили самые лучшие грибы (Кабанов вяло отбрыкивался), капитан взял двух пьяных но все еще живых стерлядок под мышки и проводил доктора до двери.
Девчонки уже спали, жена, как и положено — ждала. Встретила, поцеловала, обрадовалась и улову и грибам. Приглашала капитана к чаю, но тот отнекался, извинился и убежал, оставив стерлядок на столике в прихожей. Жена дождалась Кабанова у туалета, затем сунула поводок в руку. "Собаку выведи". Тот послушно поплелся на улицу. И в самом деле, чем позже выведешь псину, тем позже подымет утром.
Пойдем по малому кругу, решил Виталий Васильевич. Хотя в машине в дороге и отдохнул, а все равно ноги отваливаются. Щенок на полную вытягивал поводок-рулетку, все ему надо было понюхать, периодически вскидывал лапу, псыкал коротко, удерживая драгоценную влагу в мочевом пузыре. То ли дело — сучка, думал Кабанов, уже были бы дома. У гаражей ему навстречу вышли двое. Кабанов их не знал. Встретил бы на улице, прошел бы не заметив. Один окликнул:
— Доктор Кабанов?
— Да, — отозвался он. — чем обязан?
— Да всем, — ответил спросивший, — ударяя ногой Кабанова в пах.
От боли в мошонке потемнело в глазах. Они били Наф-нафа, ногами, тот крутился на траве, пытаясь подставить под удар наименее опасные места. Снова накатило, как тогда в школе. За что? Обида. Дикая, щипучая до слез. За что? Они молчали, только хакали на выдохе. Кабанов почувствовал, как хрустнули ребра. Онемели от боли руки и ноги, он подтянул колени к животу, и думал, только бы не по голове. Звенел щенячий лай.
— Да заткни ты его! — крикнул кто-то. Щенок коротко взвизгнул, захрипел. Виталий Васильевич не видел ничего вокруг. Было невозможно дышать, боль пронзала при малейшем движении. "я прощаю вас, прощаю, я не хочу больше ничего… вертелась мысль. — Ты, козел! Услышал вдруг, словно сквозь вату Кабанов, — когда тебя просят по-хорошему, надо делать. А иначе будет вот так! — И последний удар в голову, от которого он потерял наконец сознание.
Он на мгновение пришел в себя, когда укладывали на носилки в машину скорой. Потом снова провал. Видимо жена настояла, чтобы отвезли в свою больницу. Потому что он пришел в себя в родном реанимационном отделении и, как только он зашевелился, возле сразу же оказалась сестричка. "И чего они всегда так ярко красятся?", — подумал Кабанов. Он попытался что-то сказать. И почувствовал в горле трубку. "Оперировали… или была остановка дыхания? Нет, вряд ли. А что оперировали?" Он увидел дежурного реаниматолога. Все тело ватное. Боли нет. Пока. Это от наркотиков. Все вернется. Игорек! Он пошевелил пальцами привязанной к кровати руки. Это нормально. В вене стоит игла, чтоб случайно не согнул руку — привязали. Никак не мог сообразить — он сам дышит? Или аппарат. Вдруг понял, что левое ухо не слышит, а именно слева у кровати стоит РО-6. Дежурный реаниматолог Игорь Попов, наклонился низко, заглянул в глаза.
— Виталий Васильевич! Вы можете дышать? Закройте глаза. — Кабанов продолжал смотреть. Как же я узнаю, если он не отключил аппарат? Попытался самостоятельно подышать. Почувствовал, как что-то распирает изнутри. Могу. — Ага! Хорошо. Я сейчас выключу ро. — щелчок. Стихло гудение. Игорь отсоединил шланг от трубки.
Кабанов сипло задышал. Нормально. Убирай же ее!
Врач спустил манжетку, укрепляющую трубку в трахее, предупредил:
— Задержите дыхание, — и резко выдернул. — Кабанов закашлялся коротко. Потом сипло выговорил:
— Что у меня?
— Много чего, — уклончиво ответил реаниматолог. — Вы помните, что случилось?
— Помню. Меня били.
— Кто?
— Я их не знаю.
— Ясно. Виталий Васильевич. Вам пришлось удалить почку. Подкапсульный разрыв. В остальном, все более-менее. Три ребра справа, два — слева, ключица справа. И множественные гематомы. Печень, селезенка — в порядке.
— Сколько сейчас времени? Сколько вообще времени прошло?
— Немного. На вас напали около двенадцати, в час взяли в операционную. Сейчас уже скоро семь утра.
— Левое ухо не слышит.
Реаниматолог наклонился, заглядывая в слуховой канал, подсвечивал ларингоскопом.
— Плохо видно, немного крови. Кажется, разрыв барабанной перепонки. ЛОРа сейчас вызвать или подождете начала дня?
— Подожду.
Утром профессорский обход! Да что там?! Главный со всей свитой! Черт! Ну, попал. Соболезнуют. Да ладно вам! Я что, умер? Переживу. Нарвался на отморозков. Хотя нет. Они что-то говорили?! Не помню. Наркотики отходят. Как же больно! Ну вот, довелось и мне полежать в родной реанимации. Главный: "Виталий Васильевич! Ни о чем не беспокойтесь! Создадим все условия для скорейшего выздоровления!".
Жена. Пустили. И за то спасибо. Плачет. Девчонки как?
— Все нормально. Проводила в школу. — опять плачет.
— Ну не надо. Не плачь!
— Щенка убили! — опять плачет. Обидно. Его-то за что? Тварюшка бессловесная!
— А я думал, ты из-за меня расстроилась, — пошутил Кабанов. — Жалко Марка.
— Из-за тебя, само собой. Я девочкам не сказала. Они думают, Марк убежал и потерялся.
— Хочешь анекдот? — Кабанов напрягся немножко, зацепился левой рукой за изголовье и упираясь ногами, подтянулся на кровати повыше.
— Ну, тебя!
— Нет, послушай! Из-под трамвая голова выкатывается и говорит: "Ни хрена себе, сходил за хлебушком!".
— Дурак. И кто только посмел на тебя руку поднять? Весь дом знает, что ты врач.
— И что? При чем тут это?
— Максаков твой утром примчался. Говорит, из сводки узнал. Наверное, скоро и к тебе нагрянет.
— А он-то зачем? Он же не по уголовным делам…
— Не знаю. Сам спроси.
Жена успокоилась, уехала. Первый шок прошел. ЛОР залез в ухо, обрадовал, перепонка цела, только немного надорвана. Зарастет. Затолкал туда килограмм ваты. Себе бы попробовал! Когда переведут?
Зав реанимацией, показал на дренаж торчащий из бока.
— Через пару дней переведем.
— А кто оперировал?
— Михайлов Женя.
— Он же не уролог.
— Ну и что? А когда нам было уролога искать? — Зав усмехнулся. — Ты ж знаешь Женьку! Ему б только шашкой помахать! А тут тебя привезли. А Игорек как мочу увидел, сразу Женьке СОС по полной программе. Ну, тот, не долго думая, чик-чирик и почки нету. В общем, везучий ты. И крови потерял ну с поллитра не больше.
— Знаю я Михайлова. Мы с ним из-за деда грызлись. Дед у нас лежал с инфарктом. Да вдруг закровил в желудке. Мы Михайлова вызвали. А дед возьми да и скажи, "мол, ел я пирог с черникой". Так Женька слазил ему в прямую кишку, и сует мне палец вымазанный меленой — "Черника!". Да какая черника? Кровь! — Нет, черника на персте! Уперся.
Зав реанимацией рассмеялся.
— Бывает.
После обеда в халате поверх полковничьих погон ворвался Максаков Александр Сергеевич.
— Рассказывай!
— Что рассказывать?
— Ну, опиши их.
— Темно было. Я не помню. Видел одного более-менее.
— Как одет, какого роста?
— Ну, не помню.
— Не финти. Колись, давай!
— Ну, честно, не помню. Они сразу бить начали.
— Куда бить?
— Куда, куда! По яйцам перепаяли, я ничего больше не видел!
— Черт.
— Тебе-то зачем? Ты ж УБЭП.
— Ну и что? Я в Угро пятнадцать лет оттрубил в сыскарях. Для меня это долг чести! Понял? Поляков оказывается их видел мельком, когда мы уезжали. Я их найду. Они что-нибудь говорили?
— Что говорили?
— Что-нибудь!
— Что-то говорили…
— ЧТО?
— Да, Боже мой! Это у Агаты Кристи, герои помнят, кто где стоял через три года и о чем говорил…
— Напрягись! Вспоминай.
— Напрягся. Вот почти дословно: "Козел! Будешь теперь, если просят — делать!". Кажется так. Я ни черта в тот момент не понял.
— Значит, не понял? — Максаков засветил в глазах огоньки, — Да их же тот сынок вашей этой, как ее… Сафроновой что-ли, нанял! Точно! Васильич, молодец! Ну, я на нем высплюсь! Он у меня пожалеет, что торговать начал. Я его без штанов оставлю, урода.
Кабанов, поймал здоровой рукой руку полковника.
— Саш, я тебя прошу, не надо ничего делать.
— Почему это? — изумлению Максакова не было предела.
— Ни почему. Просто. Ты ж не можешь доказать, что их нанял этот… сынок. А если он не при чем? Если они сами по себе?
— Само по себе, только дерьмо валяется! — отрезал полковник. — А все остальное зачем-нибудь и отчего-нибудь.
— Я тебя прошу, — Кабанов никак не мог объяснить Максакову, что он очень не хочет, чтобы тот выступал в роли этакого мстителя.
Тот уклонился от обещаний.
— Ладно, ты выздоравливай. А я его все равно потрясу. Для пользы дела, раз уж засветился. И еще, если с бандюками этими, что-нибудь проясняться начнет, не увиливай. Такие садисты опасны вообще. И если ты их простил, то где-то они прощения и не заслужили. ПОНЯЛ?
— Понял.
Максаков ушел. А у Доктора Наф-Нафа заканчивалось действие морфина. Вызвать медсестру? Или потерпеть? Потерпеть… Сколько смогу. Терпел же Он. Терпел и нам велел. Каждый вдох и раскаленным ломом по ребрам. Выдох и снова ломом. Обида. За себя и за бедного, не успевшего пожить-то толком Марка. Щенка то за чем? Он пытался меня защитить. Он лаял. Я слышал. Может быть от этого лая меня так быстро и нашли? Все тело болит… Я весь сплошная боль. Когда она достигнет порога, я отключусь. Надо потерпеть. Надо. Это моя жертва. Это моя сила. Вытерплю — молодец, сломаюсь, нажму на кнопку вызова сестры — слабак.
Вот какой я молодец! Боль уже отпускает. Значит можно с ней справиться?! Можно. А отчего темно? Глупый, я ж зажмурился. Открыть глаза. Сестричка. Откуда? Я не вызывал.
— Доктор! Почему вы меня не вызвали?
— А что? Я терпел.
— Пока нельзя терпеть. — Сестричка, другая уже. Та, ночная, ушла домой. — Вы же врач, знаете, что боль истощает.
— Знаю. Не хочется к наркотикам привыкать. — Боже мой, какая красивая девочка! Вот, чертенок! Халат просвечивает в солнечных лучах, и лифчик гипюровый. Прав Максаков, сто раз прав. Такие девочки заставляют жить! Хотеть жить!
Сестричка закончила укол, разогнулась и глаза доктора Наф-Нафа, автоматически заглянувшие ей за пазуху, вернулись в прежнее положение.
Через два дня удалили дренаж, и Кабанова перевели в отделение. Главный распорядился выделить ему отдельную палату. Синяки рассасываются быстро. Барабанная перепонка заросла, ребра и ключица тоже срастались. Боль почти не беспокоила. Максаков заезжал пару раз, привозил, как всегда, деликатесов. А "смирновскую" Кабанов отдавал домой. Приходил незнакомый следователь, расспрашивал. Не так, как Максаков, а спокойно и очень дотошливо. В конце концов, Виталий Васильевич на протоколе опроса пострадавшего написал: "с моих слов записано верно и мною прочитано" подписался. Среди предъявленных фотографий с трудом узнал обратившегося бандита. Сомневаясь, указал: "похож на этого". Следователь убрал фотографию, никак не прокомментировал.
Дело это постепенно забывалось, только девочки все продолжали искать щенка и расклеивать объявления.
Месяца через три Александр Сергеевич Максаков подъехал к храму Явления Богородицы, где служил отец Владимир. Тот уже знал о беде, постигшей Кабанова. И каждую службу поминал во здравие "раба Божия Виталия".
Закончив службу, Владимир Матвеевич разоблачился и пригласил полковника для беседы в дом. Усадил за стол. Стал угощать. Максаков, не желая обидеть, принял угощение. Но Свешников, почувствовав нетерпение полковника, первым отодвинул приборы.
— Рассказывайте, Александр Сергеевич. С чем пожаловали?
Максаков порылся в кармане, извлек несколько фотографий.
— Вы знаете, что нашего доктора осенью сильно избили?
— Знаю.
— Знаете за что?
— Неужели было за что-то? — удивился отец Владимир.
— Причина есть всему. Он отказался позвонить мне и замолвить словечко за одну женщину… — И Максаков рассказал всю историю с пищеблоком и чистосердечным признанием кореньщицы Сафроновой, с визитом к Кабанову ее сынка.
— А при чем здесь нападение на доктора? — спросил священник.
— У меня есть веские, но, к сожалению, бездоказательные подозрения, что напавших на Кабанова бандитов нанял сын этой кореньщицы. Как бы в отместку за унижение и суд над матерью. Ее ведь судили, дали год условно.
— За что?
— Взяли с поличным на выходе с работы. Если б не написала чистосердечное признание, могли бы припаять не условно. В общем, суд учел раскаянье… но я не с этим к вам приехал. — Отец Владимир молча изобразил внимание. — Вы помните ту исповедь нашего доктора?
— Конечно, помню.
— И как он винил себя в несчастьях своих обидчиков?
— Разумеется…
— Так вот, он и теперь просил меня ничего не делать этим подонкам и даже не искать их.
— Я понимаю.
— А вот я не понимаю, — Максаков извлек две фотографии, — Мы ведь нашли обоих, и арестовали. — Отец Владимир нахмурился, — Нет, не за нападение на Кабанова, их взяли на грабеже с поличным. — Свешников опять весь внимание, — так вот, что странно: один умирает на допросе от сердечного приступа, а второй — в камере. Причина не известна, но, скорее всего, сокамерники прибили.
— Что ж вас удивляет? Для этого сорта людей финал закономерный. При чем тут Кабанов?
Максаков сделал паузу.
— А при том, Владимир Матвеевич, что сынок Сафроновой улетел на Канары. И оттуда не вернулся. В смысле, живым. Он, оказывается, был дайвером, нырял с аквалангом. Опытным был аквалангистом. Так вот у него заклинило клапан, и он утонул. Выходит что-то странное, прав наш доктор? Не на том свете, а на этом платить?
Свешников перекрестился и пробормотал: "упокой душу раба Твоего, Господи…". — Так вот я не просто готов поверить Кабанову, я уже верю.
— Ну и хорошо. А что ж тревожит? За все воздастся… и за доброе, и за злое. может не с такой математической точностью, но все вполне в порядке вещей. А вы Виталию Васильевичу не рассказывали об этом?
— Нет. Ему и без того проблем хватает. Опять закомплексует, не дай Бог.
— Думаю, и не стоит. — Свешников пристально посмотрел на полковника, тот очень не похож был на себя, уверенного, деловитого, слегка бесшабашного, — Но ведь вы ко мне не за этим приехали, Александр Сергеевич?
Максаков мучительно выдавил:
— Исповедуйте меня, отец Владимир, ибо я грешен, и мне больше не к кому обратиться…
СЛОВО И ДЕЛО
Постовая сестра положила трубку на стол, рядом с аппаратом и помчалась по коридору, заглядывая через окна внутрь палат. Наконец, в одной она увидела реаниматолога Преображенского с палатной сестрой. Доктор осматривал своего больного. Сестра придерживала его на боку, пока Преображенский выслушивал, как там в легких? Спустя пару минут, он разогнулся и увидел делавшую весьма характерные знаки за окном постовую сестричку. Он повесил фонендоскоп на шею, бросил палатной сестре:
— Посмотри пока давление, я сейчас вернусь. — А в коридоре он тут же обнял постовую. — Любашка, ты просишь позвонить тебе вечером?
— Да ну вас, Борис Викторович! — отозвалась постовая, — С чего это? Вас к телефону!
— Да? А Кто? — машинально спросил Преображенский, отпустил покрасневшую сестричку и повернулся в сторону поста.
— Мужчина какой-то. — Язвительно сказала Любашка, и показала в спину доктору язык.
Преображенский взял трубку.
— Алле.
— Борис? — голос на том конце был знаком.
— Да. Виталий Васильевич? — узнал, но зачем-то уточнил он.
— Да, я это, — отозвался Кабанов. Голос у него был глух. — Борис Викторович, ты мне нужен. Во сколько освободишься?
— В четыре, — ответил Преображенский, — А что случилось, Виталий Васильевич?
Кабанов не ответил. Реаниматолог ждал. Пауза затягивалась. Наконец Доктор Наф-Наф, а ныне начмед медленно проговорил:
— Борис, мне нужна твоя помощь.
— Все, что угодно, Виталий Васильевич, объясните толком.
— Долго, да и ни к чему. Приезжай ко мне после работы, и захвати с собой все, что нужно для эпидуральной катетеризации.
— На дому? — Преображенский опешил.
— Не задавай ненужных вопросов, Боря. Сделаешь?
— Не вопрос. А когда? И куда?
— В четыре заканчиваешь, в полшестого у меня. Пиши адрес. — Преображенский, выдернул из стаканчика на посту кусочек бумаги для записок, быстро начеркал адрес.
— Записал. Буду. — Он положил трубку. В недоумении сел на стул. Зачем Наф-Нафу понадобилась спинномозговая анестезия?
Много лет уже прошло. Был Преображенский интерном-салагой. Пестовал его молодой тогда еще пухло-розовый Наф-Наф, учил, тренировал. Через год пустил в свободное плаванье, а еще через пару вдруг перевелся в кардиологию. Боре тогда невдомек было, с чего бы вдруг? Но дел было не в проворот, семья работа, ординатура… Ну, перевелся — и ладно. А потом Кабанов становится начмедом и еще больше отдаляется от реанимации. Виделись все реже, иногда в коридоре встречались, или он приходил в составе свиты главного, и тогда обменивались рукопожатиями и малозначащими вопрос-ответами: Как жизнь? Нормально. Годы летят, дети растут… Годы и в самом деле пролетели изрядно. Когда Боря закончил интернатуру, у Кабанова родилась вторая дочь и они тогда хорошо сидели после работы. Отмечали рождение. Но это все лирика. А вот зачем он сейчас Наф-Нафу понадобился? Странный звонок.
Возвращаясь в палату, он опять поймал пробегавшую мимо постовую за талию, обнял. Любашка дробно стучала каблучками по кафелю и, выворачиваясь, кряхтела:
— Ну, Борис Викторович! Отпустите! Меня больной хочет…
Преображенский с сожалением отпустил и, разжимая захват, произнес:
— Любочка, тебя нельзя не хотеть! И кто не хочет, тот больной! А кто хочет — тот уже не больной, а — выздоравливающий!
В полшестого он поднимался на лифте в доме Виталия Васильевича. В спортивной сумке лежал упакованный стерильный набор для эпидуральной пункции.
Дверь открыл Кабанов. Преображенский его не узнал. Виталий Васильевич не то что бы похудел, а как-то спал с лица. Темные круги под глазами, грустная складка у рта. А в квартире Боря ощутил отчетливый запах смерти. Кабанов его раздел и сразу провел на кухню. Преображенский кинул сумку на свободную табуретку. В квартире, похоже, никого не было, но Боря ощущал еще чье-то присутствие.
Пока он пил чай, Виталий Васильевич присел рядом у стола, отхлебнул из своей кружки уже остывшего чаю и сказал:
— Ты понимаешь… — он помолчал, — у меня больна жена.
— Что? — Боря спросил не риторически, а в смысле чем больна?.
— Рак. Началось все с левой молочной, сейчас метастазы в позвоночнике. Я получаю морфин в поликлинике из расчета ампула на день. Начали на этой неделе, но ты ж понимаешь, это невозможно… четыре, ну, шесть часов это самое большее… Вот я и подумал, ей все равно уже нечего терять… Давай поставим эпидуральный катетер насколько можно высоко. Мне тогда ампулы хватит суток на двое.
Преображенский понял. Кабанов, как всегда, оказался умнее всех. Одной десятой кубика морфина в смеси с лидокаином хватало на пять — шесть часов, если вводить их в спинномозговой канал. Вся болевая и не болевая чувствительность блокируется на уровне введения препарата и ниже. И одной ампулы ему хватит на семь восемь инъекций.
Виталий Васильевич подождал, пока Борис Викторович помоет руки, протрет их спиртом, проводил в комнату жены. Шторы завешены, полумрак, на кушетке лежит сильно исхудавшая женщина с остатками волос на голове. После химии или лучевой терапии, — догадался Преображенский. Она открыла глаза, когда Виталий Васильевич откинул одеяло.
— Виталик, я дремала. Но уже побаливает. — потом перевела мутный взгляд на Борю, — а это кто?
Кабанов наклонился, поцеловал бледную щеку, провел ладонью по остаткам прически.
— Это мой старый друг — Борис. Он реаниматолог. Я попросил его помочь мне. И тебе.
Борис Викторович наклонился к Кабанову и выдохнул в ухо:
— Как ее зовут?
— Лариса… Лариса Ивановна, — ответил тот.
Они в четыре руки аккуратно повернули Ларису Ивановну на бок, Борис снова протер руки спиртом, натянул стерильные перчатки, потом переглянувшись с Кабановым, ткнул пальцем в обтянувшую позвонки бледную кожу, спросил утвердительно:
— Думаю, тут. Выше не стоит. — Виталий Васильевич подтвердил:
— Тебе видней.
Уже через пятнадцать минут Борис Викторович, пластырем приклеивал на плече у больной канюлю под шприц от тонюсенького катетера, ведущего в спинномозговой канал. Все. Большая часть дела сделана, теперь только ждать. Сколько она поживет? Да кто ж знает!?
Кабанов набрал в большой шприц ампулу морфина, туда же добавил лидокаин и развел все физиологическим раствором. Ввел в катетер один кубик смеси. Подождал, глядя в лицо жены. И увидел, как гримаса боли сменяется умиротворением.
Лариса Ивановна открыла глаза, взгляд прояснился.
— Ну как тебе? — Спросил Виталий Васильевич.
— Прекрасно! Я вообще ничего не чувствую. У меня ничего нет! Это ты придумал или он?
— Ни я и ни он. Это уже давно используется.
— Спасибо. — Лариса пошевелилась. — Как странно руки есть, а ниже — ничего. Ты ему чего-нибудь дай. Ладно?
— Ладно, Ладно, разберемся, — досадливо пробормотал Виталий Васильевич и, поцеловав жену в щеку, пошел на кухню, где Боря собрал в пакетик остатки упаковки, марлевые салфетки, и упаковав в газету кульком, выбросил все в мусорное ведро.
Виталий Васильевич засуетился, стал кипятить воду в чайнике, сейчас мы с тобой перекусим… я свеженького чаю заварю, ты не торопишься?. Боря покачал головой — нет, не тороплюсь. Виталий Васильевич, достал нерешительно из холодильника Гжелку. Показал Преображенскому, хочешь? тот пожал плечами:
— А ты будешь?
— Немножко.
Виталий Васильевич извлек пару стопок и, опять нырнув в холодильник, выставил на стол бутылку Боржоми, банку шпротов, ветчину. Крупными кусками порезал черный хлеб, ворча под нос: суховат, зараза, надо бы за свежим сходить. Они выпили, закусили. Молча жевали ветчину. Наконец, Кабанов сказал:
— Как странно все…
— Что странно? — переспросил Боря.
— Да все… Понимаешь, — Кабанов глотнул Боржоми. — Три года назад, у Ларисы я нащупал уплотнение в левой груди. Обследовали, подтвердили, соперировали… Потом еще три курса химии, очень тяжелых, но Бог миловал, она пришла в себя, даже на работу вышла. — Кабанов взял Гжелку жестом предложил налить? Борис Викторович кивнул давай!. Они еще пропустили по пятьдесят, Виталий Васильевич на этот раз передернулся, запил глотком Боржома, — я наверное никогда не научусь ее пить, заразу… — продолжил, — А пару месяцев назад, — Он судорожно сглотнул, — так неожиданно… она пожаловалась на боли в спине… Я показал ее невропатологу, та отправила на рентген… Боже мой! Я такого никогда не видел… Ребра, позвоночник, тазовые кости, а потом… — он вдруг сменил тему, — Тебя точно дома не ждут?
— Да нет, не ждут. — Ты ж знаешь, я уже три года холостякую. Сын живет с матерью, моей бывшей женой. А я один… Свободен, как ветер… Ты, если не можешь, не рассказывай…
— Ничего, — Кабанов, выключил давно свистящий чайник, встал, принялся заваривать в фарфоровом чайничке чай. — Так вот, — продолжил он, — такого стремительного роста раковой опухоли я еще не видел… Мы кинулись в онкоцентр, в этот — Блохинвальд который, благо есть там друзья… И ничего. Она не выдержала и одного курса химии… Ее выписали, а мне сказали готовься… вот и готовлюсь.
Виталий Васильевич принялся разливать чай по чашкам, — Тебе покрепче? — Боря не возражал. Они еще несколько минут пили молча горячий чай. Кабанов порозовел щеками. Преображенский залез в сумку, положил на стол перед ним ампулу.
— Что это? — спросил Кабанов.
— Тракриум. — Боря отпил еще глоток чаю, — и никаких мучений.
Кабанов молчал, в упор глядя на легкую смерть, ампулу с препаратом, отключающим дыхание. Пауза затягивалась.
— Значит, ты предлагаешь убить ее?
— Вот только не надо драматизировать! Она и так умирает. Ты лишь избавишь ее от боли, страданий. Ты на себя посмотри. А дочери твои? Кстати, где они?
Кабанов, который не смотрел в глаза Борису, но мрачно сопел, уставившись в чашку с чаем, ответил:
— Старшая у мужа, а младшая с ними. Юлька приезжает днем, помогает, пока я на работе. И ты предлагаешь мне убить ее?
— Ну почему, именно — убить?
— А как еще назвать это? Прерывание жизни — убийство.
— Ну и хрен с ним! Тебе что, никогда не приходилось выключать дыхательную аппаратуру у безнадежного больного? Только честно!
— Мне — нет. Боря, я тебе хоть раз говорил, что можно убивать больных? Я ж тебя учил сукина сына… — Борис вспомнил, как Наф-Наф и в самом деле цапался с завотделением по поводу каждого безнадежного больного… Больше всего его бесило, когда зав, видя что умирающий молод, вызванивал в институт пересадки органов, и оттуда прилетали лихие ребята, через час- полтора оставлявшие выпотрошенный труп. Кабанов догадывался, что еще они оставляли в кармане у зава некоторую сумму, но доказать этого не мог. Уже став заместителем главного по лечебной работе, он очень жестко добивался прекращения практики потрошения без согласия родственников. А родственники, как правило, не соглашались, а если и соглашались, то деньги доставались им, а не зав реанимацией. И кому стало хуже? Родственникам? Умершему или тем, кто ждет словно манну небесную, донорские органы — единственную надежду на спасение? Борис Викторович понял, что у Кабанова свои понятия о морали… Он ни разу не проводил эвтаназии, даже если родственники просили, он лишь старательно загружал наркотиками и снотворными безнадежного больного, давая по возможности без боли умереть. И тут Кабанов прав конечно. Своей рукой прервать жизнь, как ни крути — убийство. Борис налил снова в стопочки, себе и Кабанову:
— Давай, по последней. — Кабанов допил чай, и сказал:
— Ну, если по последней. А то завтра на работу. Теперь Юлька сама с Ларисой управится. — он взял, по прежнему лежащую перед ним ампулу с тракриумом и протянул Преображенскому, — убери.
Боря не спешил забирать.
— А может, все-таки, надумаешь?
— Не введи нас во искушение, но избави от лукавого, — процитировал "Отче наш" Виталий Васильевич. — Убирай. Я и сам не стану ее убивать и другим не дам. Пусть идет, как идет.
Преображенский спрятал ампулу в коробочку, с сожалением сказал:
— Что-то ты таким набожным стал? Я раньше за тобой не замечал…
— А как ты мог это замечать, Боря? Если я, как ты говоришь — набожным — стал только недавно. Не мальчик уже. Пятьдесят четыре… Я думаю, если ты проанализируешь свою жизнь за свои сорок три, тоже заметишь кое-какие признаки неслучайности всего, что происходит с тобой и вокруг тебя.
Борис Викторович усмехнулся.
— Богоискательством занялся? Нет, я не отрицаю его существования, есть он или нет, мне как-то по фигу… Верю я в него или нет? Кому какая разница? Я хозяин своей жизни, хочу так сделаю, хочу — этак… Я ведь, с Валентиной развелся, не из-за нее… Мне надоело. Мне надоело всякий раз, когда я хочу развлечься с сестричкой, клянчить ключи от ассистентской у Вити Егорова… и заниматься сексом в пыльной аудитории, где не то что ванной нет, а и раковины обычной. Мне надоело врать жене, отчего это я задержался, и видеть в ее глазах, что она мне не верит! Понимаешь? Мне очень захотелось никому ничего не объяснять…
Кабанов молча смотрел на него. О том, что Борис — бабник, знала вся больница. Но что б вот так декларировать свою сексуальную распущенность… Что это? Символы конца двадцатого века? Ну, молодежь, с ней более-менее понятно… Бери от жизни все! — реклама пепси-колы… или Я за безопасный секс! — а чем он, собственно, опасен? Спидом? Так латексные поры в пятьдесят раз крупнее вируса ВИЧ. Сифилисом? Ну это сейчас лечится легко. Рождением ребенка? Вот в чем дело! Ведь ясно, что борьба со спидом с помощью презерватива — банальная туфта, вранье. Все дело в моральной установке: Трахайтесь, ребята, только детей не заводите! Ни к чему они вам! С ними же трудно. Растить, кормить, ухаживать и воспитывать. И ведь еще как трудно! Если сорокалетний врач, солидный дядя, разошелся с женой, оставив ей почти взрослого сына, только для того, чтоб без помех кувыркаться с молоденькими медсестричками или студентками.
Виталий Васильевич, выпил последнюю стопочку, которая все стояла перед ним, бросил в рот кусочек ветчины, пожевал, проглотил.
— Эх, Боря, Боря… Солидный взрослый мужик, а весь ум ушел в малый таз… Ну, неужели у тебя нет никаких других интересов в жизни? Радости, удовольствия… кроме секса?
— Ну почему же, есть, конечно. Работа, друзья — Ответил Борис Викторович, — когда мне удается спасти больного, вытащить его буквально с того света, я испытываю наслаждение, пожалуй, даже большее, чем во время оргазма. Да ты и сам знаешь… Помнишь, говорил, когда я у тебя интерном был?
— Помню. Но ведь нельзя же свою жизнь строить только на получении удовольствия? — Борис удивленно уставился на Кабанова.
— Почему? А зачем же жить тогда? Или ты действительно веришь что цель жизни в построении дома, рождении ребенка, и поса… посо… ну, как это, посаждении дерева? Так мне только дерево осталось посадить… — Он заметно захмелел с третьей стопки. — Слушай, ты такой целомудренный стал! Честно признайся, сам-то, что никогда и ни с кем, что-ли? Не поверю… — язык ворочался тяжело, — наши девки сами прыгают… Как это у Пушкина…ты им только покажи…, - он хрипло захихикал. — А ты все-таки, скажи, неужели ты ни разу никого не поимел, кроме Ларисы?
Кабанов нахмурился. Борис невольно во хмелю затронул, пожалуй, самую больную тему для него. Да что кривить душой, было, было… Он, не Борис, естественно… Мало того, вся нынешняя беда, по убеждению Виталия Васильевича от того и произошла, что он однажды позволил себе…
* * *
Да. Было один раз… но как было?! И не хочется вспоминать, да не забудется…
Кабанов по телефонограмме из комитета здравоохранения выехал на совещание начмедов… в большом конференц-зале шесть часов толкли воду в ступе… в перерыве все рванули, кто в буфет, кто в туалет… Виталию удалось взять пару бутербродов и лимонад, он притулился у подоконника, потому, что все столики оказались заняты.
— Виталий Васильевич? — он оторвался от созерцания внутреннего мира, пережевывающего в тот момент бутерброд, и повернулся на голос. Перед ним стояла молодая очень симпатичная женщина с иссиня-черными, явно крашеными волосами и очень светлыми голубыми глазами. Кабанов никогда не видел такого сочетания… и в памяти не было брюнеток с Такими глазами… Откуда она его знает? Он проглотил пережеванный бутерброд, и спросил:
— Да, я, а кто вы?
Женщина протянула ладошку.
— Ника. — вы наверное не помните меня, лет восемь назад, я у вас в кардиологии проходила интернатуру. — Виталий Васильевич напрягся, сколько их этих интернов прошло через него… сотни. А уж тем более, если они по плану всего две-три недели работали в инфарктном блоке?
— Извините, не припоминаю. — Внимание симпатичной женщины, было весьма приятным, но Кабанов лукавить не умел. Легко пожал протянутую руку, — А вы тут откуда?
— Я зам главного врача психоневрологического диспансера, вот приехала. Вызвали. — Ника улыбнулась. — Я очень рада нашей встрече.
Кабанов мысленно пожал плечами. Чего радостного? Пожилой пухлый мужчина, ест бутерброд и запивает его лимонадом. А она рада. Но вслух произнес:
— Мне тоже, очень приятно… что меня помнят.
— Ну что вы, вы тогда такое впечатление на нас произвели! — она поправилась, — на меня… Вы ж занимались с нами… Помните? Я до сих пор помню, как вы нас учили разбирать кардиограммы… Я, правда, потом пошла в ординатуру по психиатрии, но ваша наука, мне здорово помогала… — Кабанов зарумянился от смущения. Ника, или как ее полностью?.. сумела растопить льдинку, которой так старательно отгораживался от нее Виталий Васильевич…
Перерыв закончился, всех опять пригласили в зал. Ника потащила его на последний ряд, сбоку от пультовой ложи, где сидели техники, управляющие громкостью звука, и там все оставшиеся три часа, Ника щебетала, как она рада, что встретила старого знакомого, чудесного доктора… Кабанов кивал, в пол-уха слушая, что неслось со сцены, он только один раз перебил ее, спросив:
— Ника, а как вас полностью зовут?
— Вероника, — ответила та, и продолжала тихонько щебетать.
Когда совещание закончилось, они вместе вышли из здания. Кабанов направился к своему жигуленку. На работу он возвращаться не собирался. Ника шла рядом, просто потому, что к метро было в ту же сторону. Кабанов открыл дверь, и спросил:
— Может, вас подвезти? — просто из любезности, что молодая красивая женщина три часа сидела рядом на скучном совещании, и уделяла ему внимание.
— А вам по пути? Я вас не задержу?
— Ничего, у меня есть время, — ответил Кабанов, — садитесь.
Ника жила не близко, в Кузьминках. Виталий Васильевич, уже три года водивший машину, терпеть не мог ползти в пробках… наконец, они выбрались на Волгоградский проспект… но Кабанов, изрядно уставший и на совещании и среди машинной толчеи на Садовом кольце и у Таганки, раззевался… Он извинялся, прикрывал рот ладонью, тряс головой, дремота наваливалась неумолимо… Ника, радостно объявила:
— Вот сюда, еще немного и мы дома… Виталий Васильевич, пойдемте, я вас кофе угощу! А то вы совсем засыпаете!
Как себя укорял потом Виталий Васильевич, что покорно пошел пить обещанный кофе… Еще в лифте, когда они поднимались, что-то беспокойно шевельнулось в сердце у Кабанова… что-то немного встревожило его, нет не обеспокоило, а как-то возбудило… то ли участившееся дыхание Ники, то ли еле заметное прикосновение к его руке… Она открыла дверь, впуская его, щебет вдруг прекратился. Вероника скинула плащ, туфли, всунула ножки в меховые пуфы, а Кабанову подсунула сшитые из ковровой ткани расписные большущие тапки… Она провела его в комнату, усадила на диван и включила телевизор… перейдя вдруг на ты, проговорила хрипловато:
— Подожди, я поставлю кофе… — убежала на кухню.
Виталий Васильевич сидел на диване, смотрел новости по НТВ и подсознательно понимал, что самое малое через пятнадцать, а самое большое двадцать минут, этот диван будет разложен. А он, если он не тюха, должен будет проявлять свое мужское начало… Встать и уйти он уже не мог… и не хотел… а хотел остаться тут, обнимать молодое крепкое тело, и вспоминать давно забытые ощущения, ибо уже около трех лет не был он с женой, как с женой… болезнь проклятая не позволяла… Лариса украдкой плакала, а когда он принялся расспрашивать, что это она? Все не хотела говорить… А потом разревелась, что она тряпка, что ему мужчине женщина нужна, а она не может, сил нет… химиотерапия совсем истощила ее… Кабанов утешал ее, уговаривал, что все это ерунда, что он ее любит, а это главное, что никто ему не нужен… что ни на каких женщин он ее, родную, любимую не променяет… И даже потом, когда все успокоилось, когда снова отросли волосы, и накопился жирок на бедрах, так мучительно убираемый давным-давно на аэробике, когда почти совсем исчезла бледность и синюшность вокруг глаз… И тогда у них ничего не получалось…
Словно в состоянии дежа-вю Кабанов раздвоился, он был внутри и снаружи… И тот что внутри сидел в предвкушении, жадно принюхиваясь и ощущая пропитавший малогабаритную квартиру запах одинокой женщины, смешавшийся из легкого аромата духов, свежего кофе и еще какого-то неуловимого тонкого запаха. Нет. Детьми тут не пахло и мужчинами тоже… Первобытный Кабанов, сидевший на диване все никак не мог определить, что же это? А Кабанов сознание и совесть, устроившись в левом углу под потолком укоризненно глядел на себя, думая, неужели правда можно вот так одуреть, оставив лишь первобытные инстинкты?
Наверное Ника добавила в кофе динамит, или ТНТ, или еще какое-то взрывчатое вещество! Кабанов пришел в себя, когда убирал с лица мокрые волосы, а она сидела на нем верхом, и упиралась руками в его безволосую грудь… и рычала, а волны оргазма непрерывно сливаясь сотрясали ее тело. Чтобы не видеть влажные от пота прыгающие упругие молодые груди, Виталий закрыл глаза… сердце готово было проломить грудину и выскочить на волю… Кабанов сознание вернулся домой, пелена дикой животной страсти отступила и он вдруг ощутил, что никакого удовольствия уже не испытывает.
Ей не больше тридцати или тридцати двух! Сильная, молодая, красивая, зачем я ей? Это что хобби такое — любить пожилых? Я конечно не подросток и не дряхл, но все-таки, почему я?
А потом снова кофе, Ника шумела водой в ванной, ополаскиваясь. А Кабанов потухшим взглядом уставился в потолок. Почему-то он снова вспомнил себя девятнадцатилетнего, когда утратил девственность, целомудрие… Он не ожидал. Точнее сказать он ожидал чего-то другого… Великого, божественного… А было в душе чудовищное опустошение… Будто его коварно обманули, пообещав фонтаны рая, а подсунули пустой фантик из-под конфеты. И единственная мысль тогда вертелась в голове: И это все?!
И вот сейчас, он все еще старательно подыгрывал Нике, целуя в голое плечико, благодарил за подаренное блаженство, но в глубине сознания, торопил себя: попил кофе? Это так теперь называется? Ну ты герой! Когда кровь к тазу приливает, мозгам меньше достается!? Не помню, кто сказал. И успокаивал себя, чего хочет женщина… помнишь? Ну, в конце концов… видимо, ей это было нужнее, чем мне… и я просто помог, как врач… как медик медику помог…
Уже в машине, он, еще не отойдя от неожиданно свалившегося приключения, всей кожей продолжая вспоминать ее тело, сделал заметное усилие, чтобы не вернуться в квартиру. Всю дорогу он думал, как ему себя вести, чтоб никто не заметил совершенного им поступка… Он успокаивал себя, что это может случиться с каждым…, что Ника весьма странная женщина, что в конце концов все мужики мира или точнее мужики всего мира хоть раз в жизни, но сходили на лево… И всю дорогу повторял себе под нос: не согрешишь, не покаешься. Дома он сидел насупленный, сослался на усталость и головную боль. На всех этих совещаниях у Виталия Васильевича от громкого звука, духоты и постоянного сидения начиналась головная боль. Ночью, поддавшись какому-то неясному порыву, он обнял жену, уже спящую. Она повернулась и не открывая глаз прижалась, и то ли он сдавил чересчур сильно, то ли рука его лежала снизу не очень удобно, но Лариса вдруг ойкнула, и замерла. Зажмурила глаза и закусила губу.
— Что случилось? — Спросил Виталий Васильевич. И она одними губами ответила:
— Больно очень, не вдохнуть ни продохнуть.
Он зажег свет, и осмотрел больное место. Лариса потихоньку задышала.
— Фу ты! Я уж испугался. — Выдохнул Виталий, — невралгия похоже, давай-ка я тебе обезболивающего дам.
После анальгина боль утихла и Лариса Ивановна уснула, но утром, вставая, заохала опять. Кабанов не пустил ее на работу, а отвез к себе в больницу и показал специалистам, те отправили Ларису на рентген, и пока она сидела в коридорчике, рентгенолог мрачно запустил Кабанова в ординаторскую к специальному светящемуся экрану на котором просматривают рентгеновские снимки. Он подвел его и молча ткнул в несколько светлых пятен в области позвоночника.
— Видишь?
— Ну, вижу. — догадываясь, но все еще не веря своим глазам, отозвался Кабанов.
Рентгенолог понял, что слово надо произнести, ибо неопределенность так и повиснет в воздухе, а это хуже всего.
— Это метастазы, Виталий, я еще не смотрел в животе, но если стрельнуло по костям, дело швах.
— Но откуда? Мы ж так сильно пролечили ее! Грудь удалили, лимфоузлы подмышкой даже не вовлечены были, потом три химии… Это невозможно. — Кабанов растерялся. Было обидно до слез… А в коридоре сидит ничего не подозревающая Лариса… Невралгия… Как ей сказать? И что сказать? Один раз вырвавшись из раковых клешней, они так надеялись, что судьба даст им несколько лет спокойной жизни. Вообще-то так и вышло… ведь после операции уже шел четвертый год. Но все равно, это неожиданно, подло, коварно… лучше б сразу, чем вот так, когда все наладилось, когда уже успокоились и расслабились.
Он сказал ей. Она видела его подавленно-мрачное состояние… и хотя боли сначала как бы прекратились, лишь чуть-чуть намекая, мы еще тут, Кабанов уже ждал… Однажды, поздно ночью, когда Маринка уже дрыхла без задних ног, выставив их под одеяла, Лариса на кухне буквально прижала мужа к стенке и потребовала:
— Скажи мне правду, что вы там нашли на рентгене? — он попробовал крутить, мол, да ничего, остеохондроз, ущемился корешок… прижал я тебя крепко, повернулась неловко… только и делов. — ты не умеешь врать, Виталий. Да и не за чем это. Ты мне прямо скажи, у меня опять рак? — он кивнул. Лариса закусила губу, в глазах заблестели слезы. Она вытерла их краешком кухонного полотенца, сдержала всхлип. — Ну что ж. Хорошо, что я знаю, сколько мне времени осталось. Кстати, а сколько? Месяц, два? — Кабанов пожал плечами.
— Кто может знать? Может, и больше, а может и нет. — Он вскинулся, — Ларис, давай завтра я позвоню Михееву, он в онкоцентре не последняя шишка, может, что посоветует? Ну что ж так и жить, что ли?
— А ты полагаешь, есть шанс?
Лариса Ивановна оказалась сильной женщиной. Сильнее Кабанова. Выходило, что болезнь, неотвратимость и близость смерти ее лишь подстегнули. Все дела, что раньше она могла позволить себе отложить на потом, сейчас становились первоочередными. Дочери они ничего не сказали, только со старшей Виталий Васильевич, приехав к зятю вечерком, поговорил, объяснив ситуацию. Недавно родившая Юлька, ревела в спальне, а тесть с зятем сидели на кухне, пили коньяк, и вздыхали тяжко. Провожая Виталия Васильевича, дочь снова заревела, он успокаивал ее, и просил:
— Ребята, вы заезжайте к нам. Лариса пока, слава Богу, ни на что не жалуется, вы уж не расстраивайте ее слезами. Ей и без того тоскливо. Давайте примем все как должное. Мы ж не бессмертны, надо понимать.
Зять вдруг встрепенулся:
— Виталий Васильевич, а она в церковь не ходила? А то, я, конечно, не знаю этих тонкостей, но слышал, вроде как надо на исповедь сходить, там какие-то правила соблюсти… Вы бы уточнили.
— Хорошо, я все узнаю, — сказал Кабанов.
Он и в самом деле все собирался позвонить своему старому знакомому, бывшему пациенту — отцу Владимиру, да откладывал, откладывал…
Спохватился лишь, когда предложенная в онкоцентре химиотерапия не пошла впрок. Лариса после первого же курса сильно сдала, побледнела, а спустя две недели начались боли в спине. Перевозить ее даже в машине становилось все труднее.
На следующий день после визита Бориса Преображенского Виталий Васильевич раскопал в старой записной книжке телефон Свешникова — отца Владимира, дозвонился. Тот узнал доктора сразу, они обменялись малозначащими приветствиями, Кабанов расспросил отца Владимира о самочувствии. Вашими молитвами, — ответил тот, и Виталий Васильевич поперхнулся. Ни о каких молитвах он, разумеется, не думал. Рассказав о свалившейся на его семью беде, Кабанов замолчал, не зная, что еще сказать?
— Я могу к вам приехать, Виталий Васильевич, в любое время, — сказал отец Владимир. — Определите, пожалуйста, когда вам удобно.
Они определились, и через три дня, вечером, у дома Кабанова остановился "Пассат" отца Владимира. Свешников был не один. Кабанов не разбирался в церковных чинах, сидевший за рулем молодой человек в черной рясе, длинные светлые волосы собраны сзади в хвост, нежная рыжеватая бородка аккуратно подстрижена, на левой кисти и запястье в несколько петель обвились четки, помогал отцу Владимиру. Вдвоем они извлекли из объемистого багажника что-то вроде большого подсвечника, складной столик, и чемодан. Отец Владимир нес еще кожаный портфель.
Лариса Ивановна, скрывая остатки волос после химии и так все последнее время ходила пока могла в наглухо повязанном платке. Кабанову же этот фасон напоминал времена их молодости когда они еще тридцать лет назад ложились спать, жена за что-нибудь обидевшись на мужа, именно так, прикрывая уши, повязывала платок. Смешно, но это действовало на Виталия Васильевича удручающе… он винился во всех грехах, брал обратно нечаянно сказанные слова и вообще признавал правоту жены. И вот сейчас, глядя на темные круги вокруг глаз, так резко проявившиеся на лице в обрамлении платочка, остро ощутил укоры совести. А ведь это я виноват. Это меня наказывает жизнь за тот легкомысленный поступок. Если бы я мог… Кабанов вспомнил чьё-то стихотворение: нам не дано предугадать, как наше слово отзовется… Слово или дело? Не важно, и слово и дело. Древний клич соглядатаев напомнил ему, что за все надо платить. И он снова платит. На этот раз жизнью жены, любимой женщины, единственного человека. Есть еще дочери. Но Юлька уже большая, сама ждет ребенка, а Маринка — подросток голенастый, школьница. Вымахала под метр восемьдесят… отбою нет от парней. И ума тоже. И неожиданная мысль пронзила — а если его долг больше… и девочки тоже окажутся жертвами его бездумия?
Виталий Васильевич стоял в дверях, наблюдая за священником и дьяконом как представил его Свешников — отцом Георгием, уже после того, как отец Владимир с полчаса беседовал с Ларисой один на один, выглянув из комнаты он позвал дьякона, а Кабанов остановился, опершись на дверной косяк. В квартире было немного дымно, воздух насыщен ладаном, но Виталий Васильевич все время ощущал какой-то посторонний запах, от самого себя… Этот запах периодически, как-то волнами накатывал на него, и умом понимая, что уже давно все смыто, откуда-то из подсознания навязчиво в ноздри влезал аромат Ники… И тем больнее стало ощущение вины, обиды… что даже запах ладана не был в состоянии перебить его.
Отец Владимир читал молитву Богородице, Лариса лежала закрыв глаза, на лбу и щеках блестели капельки елея. На деревянных ногах Виталий Васильевич приблизился к кровати и опустился на колени. Почувствовав его, жена открыла глаза и посмотрела на скованное мукой лицо Кабанова.
— Что, Виталик?
И не своим голосом, преодолевая невероятное сопротивление, он громко сказал, заглушая речитатив священника:
— Лариса, прости меня. Я виноват. — Он не видел немой сцены позади себя, когда дьякон хотел подойти мол, не время. Потом покаетесь. Но Отец Владимир жестом остановил его. И продолжил: — Я должен сказать… — он снова замолчал преодолевая возникшую сухость в горле, — Тишина в комнате стала плотной вязкой, тиканье будильника на кухне отдавалось в ушах и в сердце, он выдохнул: — полтора месяца назад я изменил тебе с женщиной! — Будто бомба взорвалась в голове! Он ничего не видел! Ничего не слышал! Все чувства разом пропали. Он умер. Тьма и молчание. И вдруг в тишине и темноте он не услышал, а ощутил внутри себя голос… и этот голос сливался в тысячи голосов, в нем была и Лариса, и мама, и дочери и еще кто-то: —
— Я прощаю, Виталик. Ну, конечно, прощаю… милый. Хорошо, что ты сказал. — и уже вылетая на этот голос в реальность, Кабанов обретая свою плоть и чувства, прижался губами к ее руке, а Лариса погладила по щеке, и сказала просто, — Ничего… А я-то никак не могла понять, что с тобой?..
Сзади подошел отец Георгий, за плечи обнял и повел из комнаты Кабанова, тот не видя ничего перед собой в пелене слез, послушно пошел в кухню и сел за стол, отец Георгий налил из чайника кипяченой воды, и протянул Кабанову, он послушно выпил. Стало легче дышать. Виталий Васильевич повернулся к дьякону.
— Простите, я наверное не вовремя…
— Да что вы, Виталий Васильевич, — голос у дьякона был совсем не юношеским, — этак не всякий сможет. Вы посидите пока, я должен помочь отцу Владимиру.
Кабанов опустошенный сидел, положив руки на стол, ожидаемого облегчения не наступило. Нет, было, конечно, чувство, что он сделал то, что должен был, но и какое-то ощущение незавершенности оставалось. Мало, мало было простого признания, мало того, что невольными свидетелями этого признания оказались два священника. Надо было еще что-то сделать! Что-то очень важное, пожалуй, самое главное. Но что?
Свешников оставил в комнате дьякона — читать псалтырь, а сам вышел к Виталию Васильевичу. Разоблачился, снял крест, все сложил и убрал в портфель. Кабанов обратился к нему с вопросом:
— Что мне теперь делать?
Отец Владимир собрал бороду в кулак, помолчал, потом негромко и спокойно произнес:
— Отец Георгий, на эту ночь останется у тебя, Виталий. Завтра я за ним приеду и заберу, он же объяснит и все дальнейшее. Ты мне вот что скажи, как врач, ответь — сколько ей еще осталось?
Виталий Васильевич пожал плечами.
— Трудно сказать. Процесс идет очень быстро, но печень как ни странно не задета, во всяком случае она не желтая, значит отток желчи не нарушен, признаков перегрузки в системе воротной вены я тоже не вижу, а значит кровотечения из вен пищевода маловероятны. В остальном, я ничего сказать не могу. Она быстро теряет силы, последнее время давление не выше девяноста на сорок, вероятно поражены надпочечники. Не знаю. Она может прожить еще недели две и может умереть в любой момент. — он уронил голову на руки.
Отец Владимир, постоял несколько мгновений осмысливая этот поток чисто медицинской информации, все-таки врач он всегда — врач, потом, уже поворачиваясь к двери, сказал:
— Проводи меня.
Кабанов послушно пошел за ним, помог надеть поверх рясы что-то вроде длинного глухого плаща, и тут наступила секундная пауза, он замешкался не зная, что делать, протянуть для рукопожатия руку? Или что? Свешников, видя это замешательство, незаметно вздохнул, и сам протянул руку.
— До завтра, Виталий. — вдруг наклонился к самому уху Кабанова, — Если до завтра не умрет, привези дочерей и родных попрощаться. Это очень важно. Ты сегодня сделал важный поступок, не лишай других возможности попросить прощения у умирающего.
Лариса Ивановна умерла через два дня в ночь под понедельник. Еще днем она спокойно попрощалась и с дочерьми, и с зятем, и сестрой, что по телеграмме примчалась из Иваново. Отец Григорий проводивший у Кабановых каждую ночь, негромко читал псалтырь, потрескивала свеча. В квартире кроме него и Виталия Васильевича оставалась сестра Ларисы, которой некуда было ехать. Юля с мужем забрали младшую дочь и уехали к себе. Завтра рабочий день, кому в школу, кому на работу…
Около полуночи сильно ослабевшая Лариса что-то прошептала. Виталий Васильевич уловив шелест, наклонился над ней:
— Что, Лариса?
— Сходи к отцу Владимиру на… — чуть слышно прошептала она и уронила голову.
Кабанов пощупал пульс, тихие редкие толчки исчезали под пальцами… он схватил с журнального столика фонендоскоп, приложил к груди… тишина… дыхание останавливалось, Лариса последний раз судорожно вздохнула и медленно протяжно выдохнула. Все.
Все остальное проходило как во сне. Зять и сестра Ларисы, ездили с ним по всем инстанциям, и уже к полудню следующего дня в освободившейся комнате на двух табуретках стоял гроб, в котором обряженная в ею же приготовленное бельё лежала Лариса Ивановна.
Кабанов все воспринимал будто через стекло, слова до него доходили не сразу, люди, какие-то люди приходили и уходили… что-то происходило, он куда-то ездил, где-то расписывался, платил, если б его спросили — Что ты делаешь? Он затруднился бы ответить. А что он делает? И лишь когда в мерзлую землю опустился гроб, и комья глины застучали по крышке, Кабанов, кинув горсть в яму, вдруг остро, до боли осознал, что он вдовец. Рыжие пятна следов на снегу, венки, всхлипы дочерей, причитания и какое-то неискреннее подвывание сестры… Все вдруг навалилось разом. Захотелось закрыть глаза, зажать уши, до боли, до звона. И умереть.
Зять подошел, взял за локоть.
— Пойдемте, Виталий Васильевич. Надо ехать. Ее не вернешь.
Он пошел. Поминки. Потом девять дней. Он работал, дел накопилось немеряно, да еще и Главный врач вдруг захандрил. Вздумал заболеть и с инфарктом обосновался в кардиологии, бывшем отделении Кабанова. Воз пришлось тащить вдвоем с замшей по хирургии, но от дурных и тоскливых мыслей спасало изобилие работы. Маринкой занимался зять. Он и отвозил ее в школу и забирал к себе домой после занятий. Юлька кормила кабановского внука — Ваську. Тот — копия отца, пережив два месяца вступал в третий. Виталий Васильевич, уже спокойно перенес сорок дней, сестра Ларисы не приезжала. Она уехала после девяти дней. Были друзья и подруги Ларисы. И жизнь пошла своим чередом. Неделя за неделей, месяц за месяцем. Последние слова Ларисы "Сходи к отцу Владимиру…" он помнил, но уходя в восемь вечера из больницы, никак не мог принудить себя заехать в храм к Свешникову, хотя до церкви было рукой подать. Да и зачем?
Он иногда вспоминал и о Нике, не скучал, но и не забывал. Вспоминал лишь как курьезное и неожиданное приключение, стараясь не вспоминать свои мысли и свое покаяние. Какая связь может быть между его женой и Никой? Вроде бы, чего в жизни не случается? Прошло несколько месяцев после смерти жены, Виталий Васильевич втянулся в работу, приезжая к Юльке, ужинал, и возвращался домой, только чтоб погладить свежую рубашку и выспаться перед новым рабочим днем. И он бы пребывал в таком же состоянии и дальше, если б однажды в середине апреля, она сама не появилась в его кабинете.
Как пишут в женских романах "дверь распахнулась, на пороге стоял он". Да, в дверях стояла она. Все такая же парадоксальная, черные прямые волосы, светло-голубые глаза, необыкновенно тонкий почти неприметный макияж, серый строгий костюм. Пиджак расстегнут, под ним тонкая бязевая рубашка с кружевами и глубоким, откровенно сообщающим, что тут бюстгальтеры не признаются, вырезом в котором поблескивала плетеная золотая цепочка. Юбка чуть ниже колен, черные дорогие с отливом колготки и отороченные мехом короткие, по щиколотку, сапожки. Мужское начало Кабанова немедленно напомнило о прошлогоднем приключении. Он встал из-за стола, но выйти не мог. Начало предательски себя повело. Ника не стала мучить Кабанова, она улыбнулась, и проходя ближе, сказала:
— Здравствуйте, Виталий Васильевич. Я не помешала?
Он пожал протянутую ладошку, поцеловать галантно не решился. Ника села на стул для посетителей, Кабанов опустился в свое кресло.
— Какими судьбами? — спросил Виталий Васильевич, сдвигая на край стола кипу историй.
— Случайно, — ответила Ника, — вызвали для консультации. Вот, решила заглянуть. Слышала о вашем горе. Примите мои соболезнования. — она понизила тон и прибавила в голосе сочувственных ноток. Кабанов проникся.
— Спасибо.
Началась пауза, и ни Ника ни Виталий Васильевич не торопились ее прервать, но и тянуть чересчур долго было глупо. Наконец, Кабанов предложил:
— Может быть, чаю? — Ника усмехнулась, чуть приоткрыв верхние резцы, — кофе не предлагаю, кофе у меня, так себе, а вот чай хорош — с бергамотом!
— Ну что ж, чаю, так чаю!
Пока закипал чайник, Ника разглядывала выкрашенные водоэмульсионной краской и до середины забранные в деревянные панели стены Кабановского кабинета, кипы историй болезней, сиротливый блестящий электрический чайник, не современные быстро нагревающиеся, а еще тот, металлический с электрическим шнуром вставленным специальную фишку. Она спросила, кивая на кипы историй:
— Много работы… — вопросительная интонация поглотилась утвердительной, и Кабанов кивнул,
— Много, полторы тысячи коек. Это вам не фунт изюма.
— Да уж, — согласилась Ника. — В нашем ПНД ничего толще амбулаторных карт не бывает.
Когда чай заварился, и Виталий Васильевич разлил заварку по чашкам, себе покрепче, Нике послабее, аромат баргамота поплыл через щели в коридор. Кабанов открыл коробку дареных конфет Визит. Ника аккуратно чуть ли не ноготками взяла сыпучую конфетку. Запивая горячим чаем, стала кушать.
Кабанов обратил внимание, что ногти у нее под стать волосам покрыты черным лаком. Желая расставить точки над и, он поставил кружку и стараясь не смотреть в ее глаза, спросил:
— Ника, вот только честно, объясните, зачем я вам нужен?
Она не дрогнула, не поднимая глаз, и не ставя кружечку на стол, а наоборот держа у лица спросила негромко:
— В каком смысле?
— В самом прямом, — как можно тверже сказал Кабанов.
Ника несколько секунд прихлебывала чай, оставляя на краях чашки розовые отпечатки помады, и сказала:
— Нравитесь.
Кабанов усмехнулся.
— Разрешите не поверить. Я может и не очень хорошо разбираюсь в людях, особенно в женщинах, но я достаточно критичен к себе. — Он говорил совершенно искренне. Ему вообще очень помогал стол, то что он стоит между ним и Никой как стена, как пограничная полоса. Если б не стол, его волнение проявлялось бы ярче. Он вынужден был бы ходить или ерзать, еле еще как-то вести себя. А стол был надежной разделительной полосой. — Я не могу нравиться женщинам. Была только одна, которая честно любила меня. И я любил ее. Так что не понимаю я ваших порывов, уж извините. Тем более, что несмотря на довольно близкое знакомство, я ничего о вас не знаю.
Все время Кабановского монолога, Ника молча смотрела в чашку, кончиком ногтя водила по краю. Когда же он закончил, произнесла:
— То, что вы чересчур придирчивы к себе, очевидно. То есть мне это заметно. То, что в вашей жизни была только одна женщина, которой вы доверяли, тоже понятно. Но это не означает, что предел вами достигнут. Судьба сама освободила вас. Относительно, конечно, освободила. Да я не в претензиях. Вы мне действительно очень симпатичны, Виталий Васильевич. Скрывать мне нечего, а о себе я вам кое-что рассказывала, тогда, еще на той конференции. Помните?
Кабанов напряг память. Действительно, Ника что-то ему говорила, но рокот динамиков, переливание из пустого в порожнее докладчиками проблем современного здравоохранения, проблем ОМСа, и что-то еще… и Ника с другой стороны, что-то рассказывавшая. Нет. Он ничего не мог вспомнить, кроме того, что она разведена и детей нет. Да, точно, она говорила, что вышла замуж еще в институте, спустя несколько лет они разошлись. Но больше — ничего. Но и этого хватило, что б Кабанов ощутил угрызения совести и сменил холодность на благожелательность. Он рассеянно потер лоб и пробормотал:
— Да, действительно, что-то припоминаю, извините.
Ника допила чай, поставила чашку на блюдце.
— Виталий Васильевич, теперь вы скажите честно — что вам мешает сейчас выйти из-за стола, и поговорить со мной неофициально?
Кабанов мотнул головой:
— Ничего.
— Хорошо, а что вам мешает, поехать ко мне домой? — Виталий Васильевич бросил взгляд на настенные часы, — Ведь рабочий день уже кончился. — Действительно уже — шестой час.
— Вы знаете, Ника, честно говоря, — Кабанов, — немного поежился, но вдруг мелькнула мысль, что Преображенский сейчас слюнями бы истек рядом с такой женщиной, захотелось на мгновение, что бы Боря их увидел, — ничего не мешает.
— В таком случае — поехали.
Уходя, пока Виталий Васильевич запирал кабинет, какое-то тревожное чувство шевельнулось в сердце. Опять кофе пить? Да уж. Теперь есть кодовое слово для сексуальных отношений. Надо как-то дистанцироваться. Отчего ж Ника так настойчива? В то же время, они совершенно случайно встретились на той злосчастной конференции, будь она неладна. А почему — неладна? Оно что ему мешает? тебе, дураку больше всего мешает, то что не ты тащил даму в койку, а она тебя… А почему — мешает? Эмансипированная особа, может, с несколько феминистскими наклонностями, цельная, трезвая женщина. О чем можно еще мечтать? Замуж не просится, пока во всяком случае. К дочерям, даст Бог, претензий тоже иметь не будет. Да и я не приглашаю ее в мачехи. Как-то не вяжется она с такой ролью. А если я ее устраиваю в постельном отношении, то что ж плохого? Радуйся, дурак! Такой подарок сам в руки падает, а ты еще кочевряжишься.
Их отношения начались. Какое интересное выражение. Да отношения. Ни любовью, ни сожительством этого назвать было нельзя. Он два, иногда три раза в неделю, после ее звонка, заезжал за ней на работу, и затем они катили в Чертаново, их встречи бывали то длиннее, то короче, иногда он забывал, что ему через пять лет стукнет шестьдесят. Как гром среди ясного неба, грянуло — Главный уходит на пенсию! И в департаменте здравоохранения Москвы им с замшей по хирургии объявили, что сейчас решается вопрос, кто из них станет Главным врачом больницы, либо им дадут Главного со стороны… В полном развале чувств замы вернулись в больницу. Всю обратную дорогу замша уверяла Кабанова, что ей руководство клиникой совершенно до звезды. Что ей бы самой до пенсии доработать! Что руководить клиникой, себе дороже! Вон как Главного-то укатали, словно сивку крутые горки! И Кабанов с ней соглашался. Про себя думая, а мне оно надо? Мне ведь тоже скоро пенсия светит. Это я тут как молодой с Никой отрываюсь. А ведь если трезво взглянуть на жизнь, она плавно катится к концу. Ника, Ника — он во второй приезд более внимательно стал рассматривать обстановку, и приметил много всяких интересных мелочей. Квартира двухкомнатная, и Виталий Васильевич, заглянув во вторую комнату, остолбенел. Мягкое кожаное кресло, зеркальное трюмо, подсвечники, большое количество различных металлических символов, какие-то звезды, круги, Большой стеклянный шар на треноге. И Диплом в деревянной рамке с красной лентой и сургучной печатью, испещренный кривыми значками, на котором ясным английским языком указывалось, что Вероника Р. Гольдберг прошла годичный курс магии, и является дипломированным магистром. Ника, вошедшая в комнату, следом, с хохотом утащила оттуда Кабанова. А тот удивленно спрашивал:
— Ты — маг?
— Да ладно, тебе, — усмехаясь ответила Ника, — это так курьезный эпизод в моей жизни.
— Ты не рассказывала.
— Да в общем, не о чем рассказывать. Я еще в институте увлекалась экстрасенсорикой, а ты ж помнишь, этих курсов море по Москве, вот я и сходила — поучилась. А когда ординатуру по психиатрии закончила, так мне иногда в частной практике это помогает. Люди ж разные. Одни идут к психиатру за лекарством, а другим и внушением помочь можно.
Кабанов согласился. Немного позже он спросил, а что означает буква Р? Ника, провожая его до двери, сделала книксен, и сказала, — Рафаиловна. Меня полностью зовут — Вероника Рафаиловна.
И Виталий Васильевич, ухмыляясь про себя, эк, надо ж так угораздило?! Поехал домой.
Вся история с уходом на пенсию Главного приняла довольно неожиданный оборот. Замша, несмотря на свои сетования о скорой пенсии, начала нажимать на скрытые рычаги, стремясь хоть на три-четыре года получить кресло Главного. Кабанов удивился, когда ему позвонил его покровитель в главке, один из замов нынешнего главы комитета здравоохранения, Артемий Николаевич, и выложил такую кучу весьма тревожной информации о деятельности зама по хирургии, что Кабанов усмехнулся, до чего ж сильны амбиции в людях! Тем не менее покровитель, сказал, что если Кабанову плевать, то он тоже ничего делать не станет, хотя с ним, как с Главным врачом, ему — покровителю, было б значительно легче и приятнее работать, чем с замшей по хирургии. Кабанов это понимал, и оценил! Но, сказал, Артемий Николаевич, у замши позиции довольно сильные, да и из других клиник некоторые начмеды нацелились на вакансию, так что предстоит не легкий бой, а тяжелая битва! готовься. Всегда готов, по пионерски ответствовал Кабанов.
В ближайший же вечер встреч, он поделился новостью с Никой, она лежа у него на плече, повернулась, глядя в упор, и сказала:
— Я думаю, у тебя больше шансов, чем у этой мымры.
— Ты про замшу по хирургии?
— Ну да.
— Дай Бог.
— Ну, знаешь! — Ника вскочила с постели, — На Бога надейся, но и сам не плошай! Надо что-то делать!
— Интересно, что? — Кабанов повернулся на бок и с удовольствием рассматривал ладную стройную фигурку Ники.
Она накинула шелковый халат, от чего стала еще соблазнительнее.
— Я пошла в ванную. Ты пойдешь?
— После тебя. Так что же? — настойчиво повторил Виталий Васильевич.
— Что угодно, вон хотя бы съездить в этот как его, у меня неподалеку от работы есть центр… — Ника защелкала пальцами, вспоминая, — Ну как же его?.. А, вот — "Дестин-центр"! Общество магов и целителей "ПРЕДНАЧЕРТАНИЕ".
— И что там?
— Ты только не смейся, там хорошие специалисты, они над твоей линией судьбы поработают, и ты наверняка получишь место главного врача! У них знаешь какой девиз? "Мы меняем судьбу!"
— Это ж, наверное дорого?
— Да я бы не сказала… у них вообще цены невысокие. Народу — не пробиться! Особенно к этой, как ее… госпоже Роксане.
— И ты веришь в эту чушь? Что она может помочь? — Кабанов уже громко вопрошал в сторону ванной комнаты.
— Верю, конечно, мне ж помогла найти тебя… — Голос Ники заглушила падающая вода.
Кабанов сел на диване, натянул трусы, прошел к ванной, и заглянул.
— Что ты? Пришел?
— Нет. А когда ты к ним обращалась?
Ника намылила мочалку и протянула Кабанову.
— А тогда, после конференции, — Ника повернулась и слегка наклонилась, соблазнительно покрутила бедрами, — потри спину.
Виталий Васильевич замер будто пораженный громом. Он видел в ванной женскую фигуру в клубах пара с протянутой рукой и белой кипенью мыльной пены, но на его глазах стройная фигура с упругой гладкой кожей превращалась в иссохшее съеденное смертельной болезнью тело его жены, и только пронзительные светло-голубые почти белые глаза смотрели прямо в душу… магистр… и как за спасительную ниточку он цеплялся за всплывшие в памяти еле уловимые слова: "Сходи к отцу Владимиру на…" На что? На что?
Ника увидела как мучительно исказилось его лицо, выпрямилась…
Он захлопнул дверь ванной, молниеносно, по солдатски оделся, и не дожидаясь лифта, увидев выбегающую из ванной, еще мокрую Нику, помчался, прыгая как в детстве через ступеньку, по лестнице вниз, а с площадки до него донесся режущий слух невыносимый крик:
— Виталиииииииииииииий!
В машине, он завел движок, и не давая ему прогреться, дернул, так будто за ним гнались черти, и лишь взглянув на приборную панель, и увидев маленькую пластмассовую иконку Богородицы — Лариса еще приклеила — он перекрестился и произнес:
— Господи, прости меня — грешного.
2000–2002 г.