Владимир Козьмич Зворыкин родился в Муроме 30 июля 1889 года.
Один из старейших русских городов, Муром стоит в излучине Оки, приблизительно в трёхстах километрах к западу от Москвы.
Первые летописные упоминания о нём относятся к девятому веку. Зворыкин был уверен, что места для поселения облюбовали именно из-за их исключительно выгодного расположения на Оке, ибо в те времена торговля происходила, главным образом, по рекам. Превратившись со временем в процветающий торговый центр, Муром стал подвергаться частым набегам со стороны своих менее удачливых соседей. Вокруг города появились укреплённые стены, но и они не смогли уберечь от грабежей и пожаров во времена монголо-татарского нашествия. С ростом влияния Москвы Муром потерял своё стратегическое значение и к началу восемнадцатого столетия превратился в небольшой процветающий уездный город.
К моменту рождения Зворыкина население города насчитывало порядка двадцати тысяч человек, при этом в городе было двадцать три церкви и три монастыря. Владимир был младшим из двенадцати детей, только семеро из которых выжили – брат Николай и пятеро сестёр: Надежда, Анна, Антонина, Вера и Мария. О семье он писал:
Со своей старшей сестрой Надеждой я общался очень мало: у нас была разница в четырнадцать лет, и когда мне исполнилось семь, она вышла замуж и уехала из города. В том же 1896 году покинул отчий дом и брат Николай. Он закончил школу и поступил в Санкт-Петербургский технологический институт. По-настоящему я узнал его лишь много лет спустя. Следующей уехала Анна: сначала поступать в институт, а затем за границу. До её замужества и переезда в Санкт-Петербург виделись мы редко. Антонина с детства мечтала приносить пользу людям. Для неё выбор профессии был очевиден: она поступила в медицинский институт и стала врачом. Вера получила домашнее образование, вышла замуж и жила в Муроме. Она умерла во время революции. Самой близкой ко мне по возрасту (всего на год старше), моим другом и партнёром по играм была Мария. Учились мы параллельно (она – в женской гимназии, я – в реальном училище) и часть свободного времени проводили вместе.
Мой отец Козьма происходил из большой и состоятельной купеческой семьи. Получив образование в коммерческом училище, он был для своего времени человеком весьма прогрессивных взглядов. Его активное участие в общественной жизни Мурома выражалось в том, что он состоял одновременно членом попечительского совета библиотеки и городской Думы и недолгое время даже занимал пост городского головы. Продолжая семейное дело (оптовая торговля дёрном), он также стал владельцем пароходной компании, осуществлявшей грузовые и пассажирские перевозки по Оке, и директором местного банка. Отцом он был прекрасным, но, ведя одновременно множество разных дел, не мог уделять детям достаточного внимания. Виделись мы, в основном, только за общими семейными трапезами или в церкви, куда, по его настоянию, ходили неукоснительно. Ни один важный семейный вопрос не решался без участия отца, и только хозяйством и домом мать ведала самостоятельно. К нему за помощью она обращалась в исключительных случаях – чаще всего, когда не могла управиться с кем-нибудь из нас.
Мать звали Еленой. Замуж её выдали совсем девочкой. Она приходилась дальней родственницей отцу и носила ту же фамилию. При семерых детях и огромном доме со слугами хлопот у неё хватало. За младшими детьми присматривали старшие сёстры и гувернантки. Я рос на попечении старой няни Любови Ивановны, ставшей для меня второй матерью. Она прожила в нашей семье больше сорока лет и оберегала меня от всех, включая мать, которой не докладывала о моих проступках. Она продолжала заботиться обо мне, даже когда я вырос и выпустился из реального училища.
Из наших многочисленных родственников лучше всего я помню тётю Марию Солину, старшую сестру отца. Её муж, настоящий богач, владел целой флотилией на Волге. Его суда доставляли нефть из Баку в глубь страны. Жили они в Астрахани, в огромнейшем доме. После смерти мужа тётя Мария стала сама вести дела компании и прославилась на всю Волгу своими деспотическими замашками. Одно из её судов носило имя «Мария Солина», и был слух, будто другим судам флотилии, проходя мимо, надлежало приветствовать его особыми гудками. Тётя Мария часто наезжала к нам в Муром, и мы, дети, очень её боялись. Будучи бездетной, она всякий раз настойчиво уговаривала брата отдать ей одного из нас на воспитание. В конце концов она взяла в дом девочку из приюта и изводила её своим невозможным характером.
Один из моих дядьёв, Алексей – отец моего двоюродного брата Ивана, с которым мы ходили охотиться, – был страстным любителем скаковых лошадей. Он сам занимался их выездкой и, даже когда ему перевалило за семьдесят, не пропускал ни одних важных скачек на Московском ипподроме. Его одержимость лошадьми стала для родственников притчей во языцех. Они посмеивались, говоря, что конюшни у него построены с большим размахом, чем собственная усадьба. Об этом судить не берусь, но доподлинно знаю, что копыта своих любимцев он обрабатывал не чем-нибудь, а лучшим французским коньяком.
Другой мой дядя, Иван (самый молодой из братьев), умер за год до моего рождения. Он был профессором физики в Московском университете. Как-то в мезонине нашего дома я обнаружил целую коробку с оттисками его научных статей. Одна из них, датированная 1887 годом, была посвящена возможности прогнозирования приближающейся грозы путём регистрации электрических разрядов при помощи устройства, подобного когереру. Нам всегда говорили, что дядя Иван умер молодым от туберкулёза. Об истинных обстоятельствах его смерти мне стало известно много позднее. Как выяснилось, он был связан с организацией «Народная воля» и застрелился, когда полиция пришла к нему на квартиру с ордером на обыск и арест. К моменту моего рождения Муром считался весьма прогрессивным городом. В нём имелось несколько церковноприходских школ, реальное училище, восьмилетняя женская гимназия и духовная семинария. Из промышленных предприятий работали несколько ткацких фабрик, железнодорожные мастерские, машиностроительный завод и множество других более мелких промыслов. Была и вполне солидная библиотека, находившаяся в ведении попечительского совета, который состоял из выборных горожан. Я часто в неё наведывался, благо она располагалась в доме по соседству с нашим, и по сей день сохранил глубокую признательность служащей, подбиравшей для меня мои первые книги. С тех пор любовь к чтению осталась со мной на всю жизнь.
Дом, в котором я родился, достался отцу в наследство от деда. Большой, каменный, трёхэтажный, он был слишком велик даже для нашей многолюдной семьи. Жилым, фактически, оставался только второй этаж, все остальные помещения пустовали, что вполне устраивало нас, детей, обожавших играть там в прятки. Все ненужные вещи обычно сносили в мезонин над третьим этажом. Мальчиком и подростком я обожал забираться туда и изучать содержимое старых сундуков и коробок.
Фасад нашего дома смотрел на широкую базарную площадь с двумя церквями. По субботам площадь оживала, превращаясь в торжище. Приезжали крестьяне со своим товаром, и я мог часами смотреть за происходящим из окна. В моём принстонском доме и сегодня висит картина кисти художника Куликова «Субботний базар», писанная из нашего муромского окна. С противоположной стороны дома окна выходили на Оку, и оттуда (благо, дом стоял на возвышении) открывался чудесный вид на реку, на лес и на деревни на другом берегу. Помню, я любил смотреть на реку в бинокль. Ока была особенно прекрасна весной во время разлива – тогда она делалась похожей на величавое озеро, шириной в 10-15 вёрст.
Вспоминая свои ранние впечатления, я чаще всего затрудняюсь сказать, к какому возрасту они относятся. Но есть несколько исключений. Ясно помню фейерверк по случаю коронации Николая II в 1896 году. И ещё одно событие того же года: венчание моей старшей сестры Надежды. Возможно, оно запомнилась не столько из-за огромного количества гостей, съехавшихся в наш дом, и даже не из-за красочности церемонии, а потому что жених (мой будущий зять) привёз нам несколько ящиков с конфетами.
Ещё одно воспоминание той же поры – мой первый «побег» из дома. Во дворе здания, в котором мы жили, стояло несколько хозяйственных построек (в них держали лошадей, коров, коляски, дрова, лёд и т.д.). Двор был большой и оканчивался воротами, которые обычно открывались только для пропуска экипажей. Одного меня за них никогда не пускали. Но по случаю свадебных торжеств, продолжавшихся почти неделю, ворота не закрывались, дабы гости могли беспрепятственно передвигаться. Улучив минуту, я выскользнул за ворота и сразу почувствовал себя, как птица, выпущенная из клетки. Поймал меня один торговец на площади (его лавочку хорошо видно на уже упомянутой картине Куликова). Он заманил меня к себе, стал угощать орехами и задавать разные вопросы. Помню, я был ужасно горд своей независимостью и тем, что со мной обращаются, как со взрослым. Но потом влетела няня с перекошенным от страха лицом, и на этом приключение закончилось.
Однажды ночью неподалёку от нашего дома случился пожар. Хорошо помню яркое зарево, осветившее всё, как днём, и силуэты мужчин с вёдрами воды на кровельной крыше конюшни, и тревожный набат колокола на соседней церкви, извещавший о бедствии. Я слышал, как няня несколько раз просила мать выдать ей ключи от комнаты, где хранилась икона Пресвятой Богородицы. Она свято верила, что если возьмёт икону в руки и будет ходить с ней по дому, пламя нас не коснётся.
От дома к реке тянулся наш огород и большой фруктовый сад. Часть сада располагалась на взгорье, окружённом с трёх сторон оврагом, поросшим густым высоким кустарником. Во что мы там только не играли! Летом целыми днями пропадали в саду, объедаясь овощами, фруктами и ягодами. А потом наши бедные родители гадали, почему у их чад такой плохой аппетит за обедом или, не дай Бог, желудочное расстройство. Зимой сад покрывался толстым слоем снега, и играть там было нельзя. Одно время я очень увлёкся ловлей певчих птиц, обитавших в нашем саду. Обычно держал их в клетках, но иногда выпускал полетать по комнате. Матери это не нравилась, и она приказала слугам их выпустить, заявив, что от птиц в доме слишком большой беспорядок.
С ранних лет я полюбил лесные прогулки. Чаще всего мне составляли компанию мой одноклассник Василий и двоюродный брат Иван. На выходных и во время каникул мы часто бродили по лесам (в Муроме их, как известно, видимо-невидимо). Любовь к прогулкам постепенно переросла в любовь к охоте, которая и по сей день остаётся одним из моих главных увлечений. На охоту отпускали всегда (считалось, что свежий воздух идёт мне на пользу), но при условии, что непременно вернусь с добычей, поэтому нам с друзьями случалось часами лежать на мокрой земле, поджидая уток, или ползти по сырому валежнику, чтобы подстрелить рябчика, зайца или иную дичь. Однажды, помчавшись за уткой, которую подстрелил над замёрзшим озером, я провалился под лёд. В тот раз мы были вдвоём с Василием. Он бросился мне на помощь, но тоже провалился, однако с большим трудом добрался до берега и побежал в ближайшую деревню за подмогой. Я просидел в ледяной воде часа полтора, пока приведённые Василием мужики не вытащили меня из проруби. Потом мы отправились к ним в деревню – мужиков полагалось угостить водкой. На другой день мои спасители мучились тяжким похмельем («болели», как принято говорить на Руси), а я даже не простудился. Это тем более удивительно, что дома я часто страдал от простуд и нарушения дыхания – астмы, как утверждали врачи. Родители водили меня по разным специалистам, а няня – к знахарям в монастырь, но всё без толку, покуда я не переехал в Петербург, где астмы и след простыл. Позднее мне сказали, что это, очевидно, была не астма, а аллергия на собак и кошек. Но здесь, в Америке, я всю жизнь держу дома охотничьих псов, а аллергии как не бывало.
Зимой мы охотились на зайцев, лисиц и волков, что мне особенно нравилось. На волков обычно выезжали в ночь полнолуния на санях, запряжённых парой гнедых. В сани брали молочного поросёнка, а сзади на длинной верёвке привязывали мешок с сеном. Въехав в лес, принимались щекотать поросёнка, тот начинал визжать, и волки стягивались на звук, полагая, что поросёнок в мешке. Тут мы и открывали огонь. Однако нередко за нами увязывалась целая волчья стая, и тогда, забыв про охоту, мы что есть силы стегали гнедых, лишь бы унести ноги.
Хороша была и охота ранней весной в период половодья. Мы плыли на лодке по затопленным полям и перелескам, находили сухое место, прятались в зарослях и поджидали прилёта уток, гусей и других перелётных птиц. Однажды, когда я сидел в засаде, на меня набрело целое лосиное семейство: лось с огромными ветвистыми рогами, несколько лосих и лосята. В то утро я не сделал ни единого выстрела, хотя утки и гуси косяками шли прямо над головой. Мне казалось, что если выстрелю, лось меня растерзает.
С большой теплотой вспоминаю и время, проведённое в имении моей московской тёти, куда я часто наезжал на каникулы. Весь год тётя жила в Москве, а летом перебиралась на дачу неподалёку от Мурома. Рано овдовев, она растила троих детей – сына Леонида и двух дочерей, одна из которых, Катя, была моей ровесницей. Во время моих приездов Леонид, Катя и я были неразлучны. Летом детям разрешали приглашать друзей из Москвы, поэтому в доме всегда кто-нибудь гостил, и было шумно и весело. Казалось, там царит вечный праздник. Мы купались, плавали на лодке, играли в крокет, катались на лошадях и нередко устраивали всевозможные розыгрыши. Однажды прошёл слух, будто неподалёку от тётиного имения кто-то видел двух заключённых, бежавших из муромской тюрьмы. Мой двоюродный брат и его приятель решили всех разыграть. Они переоделись в лохмотья и стали гоняться за мной по парку, предварительно договорившись, что я буду размахивать руками и громко звать на помощь. Шутка едва не кончилась трагически. На крик примчался гвардейский офицер, живший в соседнем имении, и открыл пальбу. К счастью, он промахнулся. Бедная тётя, узнав о случившемся, лишилась чувств, и пришлось посылать за доктором. Меня наказали, отправив домой в Муром. В другой раз на тётин день рождения мы стали пускать самодельные петарды. Одна из них случайно угодила на крышу амбара, и амбар сгорел. Меня вновь отправили в Муром. Я уже писал, что в Муроме было много церквей. Наша приходская церковь находилась по соседству с домом; по выходным и в праздники мы отправлялись туда всей семьёй. Моя старая няня, необыкновенно набожная, не пропускала ни одной утренней службы. В церкви мы всегда становились рядом со старостой, вблизи прилавка, с которого продавали свечи. Когда я немного подрос, староста поручал мне ставить купленные прихожанами свечи к разным иконам, а со временем возложил на меня ещё более ответственную обязанность. По приставной лестнице, которую придерживал служка, я взбирался на последнюю ступень, и там, на высоте, казавшейся головокружительной, запаливал свечи в люстрах.
Из религиозных праздников ярче других запомнились богослужения на Пасху. На Руси Пасха считалась самым главным церковным праздником. Её отмечали в первое воскресенье после полнолуния, следующего за днём весеннего равноденствия. Ей предшествовали семь недель Великого поста.
Празднование начиналось в субботу вечером со службы, которая называлась «Полунощница». В полутьме церкви стоял священник в строгом наряде, хор распевал скорбные псалмы, а прихожане держали в руках зажжённые свечи. Незадолго до полуночи из храма выходила процессия, возглавляемая священником (теперь уже в расшитом золотом облачении). В руках у него был крест и тройной подсвечник с горящими свечами. За священником следовали другие служители церкви, неся иконы, кресты, хоругви и Евангелие. За ними выстраивались миряне, и вся процессия (крестный ход) трижды обходила вокруг церкви. Ровно в полночь, завершив третий обход, священник возглашал: «Христос воскресе из мёртвых», и хор подхватывал: «Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». После этого процессия вновь входила в церковь, теперь уже ярко освещённую. Священник поднимал крест, благословляя приход и приветствуя его словами: «Христос воскресе», и все хором отвечали: «Воистину воскресе», а хор многократно пел тропарь. Затем прихожане начинали обмениваться троекратными поцелуями (до революции это тоже было частью ежегодного пасхального ритуала). К этому времени я уже выбегал на улицу пускать петарды, всякий раз надеясь, что моя окажется самой громкой и искристой. А потом вся семья и прислуга возвращались домой – счастливые, несмотря на усталость, неся в руках горящие свечи, от которых потом запаливали лампадки у икон. Стол уже был накрыт к полночной праздничной трапезе, которую после семи недель поста все ждали с особенным нетерпением.
Стол украшали небольшие изящные букеты весенних цветов – розовых, голубых и белых гиацинтов. Высокий, домашней выпечки, кулич занимал центральное место. Рядом с ним стояло ещё одно традиционное пасхальное лакомство – пасха (в форме пирамиды, увенчанной воткнутым в вершину живым цветком). Было также блюдо с крашеными варёными яйцами, жаркое из баранины, ветчина и множество других яств.
Празднества продолжались всю неделю: в церквях служили молебны, и каждый день город оглашался радостным колокольным перезвоном. В первые три дня родственники и друзья ездили друг к другу в гости, троекратно целовались и «обмывали» светлый праздник рюмочкой водки или бокалом вина.
В феврале, накануне Великого поста, справляли Масленицу. С ней у меня тоже связаны очень яркие (в основном, гастрономические) воспоминания. На Масленицу пекли блины, и мы ели их со сметаной и обязательно чем-нибудь солёным, вроде икры, сельди и т.д. Дети потом хвастались друг перед другом, кто больше съел. Сегодня страшно даже подумать, по сколько штук мы уписывали! Затем все шли на городской каток, где местный оркестр играл вальсы и празднично одетые люди всех возрастов плавно скользили по кругу. Были также гулянья и шествия: каждый почитал своим долгом проехать по главной улице в меховой шубе в санях, запряжённых лучшими рысаками. Под конец устраивали гонки, возницы лихачили, и люди из саней нередко летели в снег.
На Рождество непременно украшали ёлку, обменивались подарками, стол ломился от угощений, и гостей бывало так много, что трапезовали в очередь. Дети ждали рождественских праздников и ещё по одной причине: можно было с утра до ночи кататься на коньках, санках и лыжах, хотя это нередко заканчивалось отмороженными ушами и пальцами.
Вспоминая как-то о своём детстве, Зворыкин рассказал, что однажды, ещё до школы, долго и серьёзно болел. Болезнь считалась заразной, поэтому отец устроил нечто вроде лечебного изолятора в одной из комнат третьего этажа, куда поместили маленького Владимира. Окна комнаты с одной стороны выходили на городскую площадь, а с другой – на реку, и поскольку на улицу его не пускали, мальчик развлекал себя тем, что часами смотрел в бинокль то в одно окно, то в другое. Именно в это время в город пришло модное новшество: телефон.
В то лето одним из самых знаменательных событий в городе была установка телефонов по частной подписке. Происходило это следующим образом: из дома подписчика рабочие протягивали провод к коммутаторной станции. Провод тянули по воздуху, укрепляя его на столбах. Одна из главных линий проходила через площадь перед нашим домом, и, сидя у окна, я с замиранием сердца следил за тем, как её прокладывали. Со временем проводов стало больше – они шевелились на ветру и переливались на солнце, как золотые волосы какого-то сказочного чудовища. Поначалу подписчиков было немного (человек сто на весь Муром), и телефонистки всех знали по именам, поэтому вскоре телефон стал источником всевозможных сплетен. Утром дамы поверяли друг другу свои самые сокровенные тайны, а уже к вечеру, благодаря болтливости телефонисток, подробности их разговоров становились известны всему городу. Пожилые люди относились к новшеству с большим подозрением, и я часто видел, как Николай, старый дедовский слуга, направляется через площадь от дедушкиного дома к нашему, чтобы сообщить матери о намерении деда ей позвонить. «Будьте готовы ответить телефону», – торжественно объявлял он.
Я особенно полюбил телефон за возможность узнавать по нему последние городские новости. Если случался пожар, у телефонистки всегда можно было выяснить все подробности: чей именно дом загорелся, сильно ли горит, сколько пожарных машин отправлено на тушение, быстро ли среагировали, большая ли толпа собралась поглазеть. В некотором смысле, телефон заменял нам городскую газету, которая в ту пору в Муроме ещё не издавалась.
Козьма Зворыкин был, безусловно, человек прагматичный (и это качество Владимир унаследовал от отца в полной мере), поэтому он пытался привлечь обоих своих сыновей с раннего детства к участию в делах его компании. Три случая, связанные с этим, Зворыкин описал довольно подробно.
Отец рано понял, что мой брат не станет продолжателем семейного дела (к торговле Николай не проявлял ни малейшего интереса), поэтому я, выражаясь высоким слогом, стал последней надеждой отца. С ранних лет он пытался приобщить меня к своим занятиям: брал с собой в поездки, объяснял принципы ведения дел. Нередко мне доводилось бывать в его кабинете, где он принимал заезжих купцов. Конечно, о чём они говорили, я не понимал, но наблюдать за происходящим мне нравилось. Обычно, должным образом отрекомендовавшись, купец усаживался в кресло, и отец предлагал ему сигару. Сигарных коробок было две: одну, размером побольше, отец оставлял на столе, и, как правило, угощал из неё. Другую, маленькую, держал под замком в верхнем ящичке стола и извлекал её только для особенно важных посетителей. Дальше происходило вот что: получив сигару из большой коробки, купец первым делом смотрел на ярлык, затем подносил к носу, потом раскуривал и, глубоко затянувшись, отпускал комплимент табаку. Купец, получавший сигару из маленькой коробки, делал всё то же самое, но табак не хвалил. Я не понимал – почему? И однажды поставил эксперимент. Дождавшись, когда отец оставит ящик стола открытым, я переложил часть сигар из большой коробки в маленькую, а из маленькой – в большую. Что будет? Заметит ли кто-нибудь из купцов подмену? Но нет: никакой реакции. Тогда я решил попробовать обе сигары сам, но уже после первой затяжки закашлялся и стал задыхаться. Вызвали врача, который быстро установил причину. Конечно же, я был наказан. И думаю, именно та неудачная попытка навсегда отбила у меня охоту курить.
Пассажирские пароходы отца регулярно курсировали между Муромом и Нижним, и уже в младших классах отец поручил мне фиксировать время прибытия и отправления этих судов в Муромском речном порту. Летом он часто отправлял меня в Нижний с разными мелкими поручениями. Это занимало обычно три-четыре дня – когда я «представлял хозяина». При этом я подвергался разным соблазнам, включая выпивку, но, слава Богу, не приобрёл дурных привычек. Во многом благодаря нашему старому корабельному стюарду, который меня опекал.
Когда я подрос, отец стал давать мне более серьёзные поручения, связанные с делами компании. Два из них мне особенно хорошо запомнились.
Первое относится приблизительно к 1898 или 1899 году. Зима тогда выдалась ранняя, внезапно наступившие холода сковали Оку, и одно из наших судов застряло во льдах верстах в пятидесяти от Мурома. Поскольку зимой суда обычно готовили к новому навигационному сезону (их подкрашивали и ремонтировали в специальных доках), отцу ничего не оставалось, как проводить ремонт непосредственно на месте зимовки судна. Он расселил рабочих по избам в соседней деревне и незадолго до Рождества поручил мне поехать и посмотреть, как продвигаются работы. Меня снарядили в дорогу: в сани, запряжённые парой гнедых, уложили ворох тёплой одежды, провианта на несколько дней и наказали старому вознице за мной приглядывать. Выехав на заре, мы рассчитывали добраться до судна засветло. Поначалу дорога была ровная, разъезженная, в основном, по руслу замёрзшей реки, и сани шли быстро. Но потом начались наметы, колея пропала, и мы то и дело увязали в сугробах. Когда стемнело, до судна, по моим подсчётам, оставалось ещё не менее пяти вёрст. Ночь выдалась безлунная, и вскоре дорога совсем пропала из виду. Мы продолжали ехать в кромешной тьме, полагаясь на лошадей, но вознице казалось, что они увозят нас в сторону от дороги. Чтобы отвлечься и скоротать время, он принялся рассказывать страшные истории про убийства в нашей округе и, порядком застращав меня, кажется, и сам испугался. Вдруг мы услышали лошадиное фырканье и скрип снега под полозьями саней, катящих позади нас. Вот когда душа ушла в пятки! Возница подстегнул лошадей, погнал, но потом резко натянул повод. Мы замерли, прислушиваясь к скрипу приближающихся саней. Тут мой возница совсем потерял голову, пустил лошадей в галоп, и вскоре чудесным образом они вынесли нас к деревне.
На ночь мы остановились в крестьянской семье, которая, по обыкновению, приняла нас очень радушно. Утром я отправился к судну и впервые увидел, как производится ремонт днища в отсутствии сухого дока. Первым делом во льду под повреждённой частью прокладывали траншею. Эта работа занимала обычно несколько недель, ибо лёд снимали послойно («вгрызались», – по выражению рабочих). Сначала делали прорубь, за ночь вода в ней промерзала на несколько сантиметров вглубь, а утром верхний слой свежеобразовавшегося льда вновь кропотливо соскабливали. Когда траншея достигала нужного размера, переходили непосредственно к ремонту. В нашем случае рабочим предстояло заменить стальной лист обшивки размером приблизительно полтора на два метра. Убедившись, что дело движется споро, я вернулся домой и подробно рассказал отцу о ходе этой непростой операции.
В другой раз отец отправил меня в Ярославль, где у него был мукомольный завод. Мне надлежало выяснить, почему перестали приходить донесения от нашего управляющего. Я поехал на поезде, предварительно послав управляющему телеграмму с просьбой встретить меня. Однако на вокзале он не появился, и мне пришлось провести ночь на постоялом дворе, где клопы свирепствовали нещадно. Поутру я нанял сани, запряжённые парой лошадей, и велел ямщику отвезти меня к дому управляющего, который жил верстах в тридцати от города. По дороге мы попали в метель и до места добрались только глубокой ночью. Дом управляющего был занесён снегом по самые ставни, дорожки в палисаднике не расчищены. На наши окрики никто не отозвался, поэтому пришлось пробираться через сугробы к двери и взламывать замок. Войдя в нетопленый дом, я попросил ямщика разжечь керосиновую лампу, и в её тусклом свете мы различили постель, и на ней управляющего. Он был мёртв. В ужасе мы выбежали на двор, сели в сани и помчались на поиски ближайшей деревни, где разбудили пристава. Пристав отправился за врачом, и все вчетвером мы вновь вернулись к страшному дому. Осмотрев тело, врач сообщил, что управляющий, скорее всего, скончался больше недели назад. Я отправил телеграмму отцу, и он велел мне оставаться в Ярославле до приезда одного из его муромских служащих. Ту поездку я ещё долго вспоминал с ужасом. Поначалу моим обучением ведала старшая сестра Анна, но когда она уехала в Петербург держать экзамены в университет, меня отдали в частную школу, готовившую детей к поступлению в реальное училище. Об этой школе у меня остались очень тёплые воспоминания. Во-первых, мне нравились сами занятия, и я всегда расстраивался, если по болезни или из-за плохой погоды приходилось их пропускать. Но ещё больше мне нравилась учительница Елизавета Ивановна – добрейшая женщина, относившаяся к каждому ученику с поистине материнской заботой. В день, когда меня приняли в первый класс реального училища, вместо радости я испытал горечь, впервые по-настоящему осознав, что мы расстаёмся. Уверен, что любовь к знаниям, к наукам привила мне именно она.
В то время в России было два типа средних учебных заведений: гимназии и реальные училища. Разница состояла в том, что в гимназиях больший упор делался на изучение литературы и языков (в частности, греческого и латыни), а в реальных училищах – на естественные науки и математику. Конечно, никто у меня не спрашивал, в какую из двух школ мне бы хотелось пойти – всё решил отец. Его выбор отчасти объясняется тем, что гимназии в Муроме не было, а реальное училище было, и, поступив туда, я мог продолжать жить дома с родителями. Но была и иная причина: реальное училище, несомненно, давало более основательную подготовку для поступления в инженерный институт. Сомневаюсь, чтобы в ту пору я всерьёз размышлял о своей будущей профессии. Дело и тут решилось без меня, главным образом потому, что в семье уже было несколько инженеров. Двое из братьев отца (к тому времени оба уже преподавали в университетах: один – инженерную науку, другой – физику), мой старший брат и несколько двоюродных братьев в разные годы учились в Технологическом институте. Другим популярным поприщем в семье была медицина: дядя и трое моих сестёр пошли по этой стезе. Первый год занятий в реальном училище заметно изменил мою жизнь. Я стал более независим, хотя, выходя из-под опеки няни, попадал под влияние одноклассников. Например, объявил, что буду ходить на занятия пешком, как большинство мальчиков (поначалу меня привозил и встречал отцовский экипаж).
Играли мы, в основном, в лапту и городки. Зимой больше всего любили кататься на коньках, а летом – плавать. Поскольку Ока – широкая и с сильным течением, переплывать её считалось опасным, но нас это не останавливало. Мы плавали на другой берег наперегонки, а когда подросли, стали на спор подныривать под проходящие катера и баржи. Делать это категорически запрещалось (администрация училища строго наказывала нарушителей), но несмотря на запреты (а может быть, именно из-за них) мы продолжали пренебрегать опасностью, и ни одно лето не проходило без происшествий, нередко – увы! – трагических.
Но ещё строже запрещалось играть на реке весной в период ледохода. Если нас ловили за этим занятием, то в наказание оставляли на всё воскресенье в классах. Однажды мы с моим другом Василием прыгали по начавшим движение льдинам и, не рассчитав, угодили в воду. Наши одноклассники, стоявшие на берегу, помогли нам выбраться. Мы жутко продрогли и всей гурьбой побежали греться в здание городской водокачки. Домой идти не решались: вдруг попадёмся на глаза школьному инспектору. Я попросил одного из ребят сходить к нам домой и рассказать о случившемся няне. Она тут же примчалась на водокачку с двумя комплектами сухой одежды. По дороге домой нас всё-таки заметил школьный инспектор, который не преминул спросить, откуда мы идём и почему у няни в руках узелок с мокрой одеждой. Няня сказала, что ходила на реку полоскать бельё, а мы ей помогали. Когда инспектор ушёл, няня принялась нас отчитывать. Но не за совершённый проступок, а за то, что из-за нас ей пришлось солгать и тем самым взять грех на душу. В школу я ходил с удовольствием. Ученье давалось легко, и я быстро сошёлся с большинством своих одноклассников. Из предметов особенно любил гимнастику и естественные науки, а в старших классах – физику. В училище имелось несколько приборов, с помощью которых учитель демонстрировал нам действие физических законов. Видя мой интерес, он назначил меня ответственным за эти приборы и приглашал ассистировать ему, когда проводил демонстрации.
Мне оставалось два года до выпуска из реального училища, когда произошла революция 1905 года, вызванная катастрофическим поражением России в войне с Японией и (как следствие этого) общим разочарованием в царском правительстве. Такие события не могли оставить нас в стороне. В институтах начались волнения, студенты поголовно увлекались революционными идеями, вступали в левые партии, и мы, ученики старших классов, старались не отставать. Устраивали забастовки, добивались замены неугодных учителей и т.д. Участие в политической борьбе грозило серьёзными неприятностями, но невзирая на это многие мои одноклассники принадлежали к подпольным организациям, прятали оружие, распространяли листовки и т.д. Всё делалось втайне от родителей, хотя даже если бы родители знали, они вряд ли сумели бы этому помешать. Помню, как мы с сестрой прятали в нашем мезонине революционера, за которым охотилась полиция. И это в доме городского головы! Я носил ему еду и записки, которые передавали ему другие подпольщики. (Много лет спустя я узнал, что после революции 1917-го наш «незаконный постоялец» стал членом революционного совета. Увы, это не уберегло нашу семью от репрессий.)
Летом-осенью 1905 года по всей России прокатилась волна стачек и демонстраций. Немало их было и в Муроме, но одна демонстрация запомнилась особо. Началась она, как обычно, с мирной сходки рабочих на одной из центральных площадей; почти сразу к ним присоединились старшеклассники. Пришёл и я, конечно же не подозревая, что мирное шествие перерастёт в массовые беспорядки. Дни стояли сухие, тёплые, и настроение у всех было приподнятым. Все возлагали большие надежды на обнародованный недавно царский манифест.
Отговорив речи, собравшиеся двинулись колонной по городу. Помню, мы шагали, распевая революционные песни, и под конец вошли в парк над рекой – излюбленное место летних прогулок горожан. Солнце уже садилось, спускались сумерки. Парк располагался на взгорье между двух оврагов с крутыми склонами, вдоль которых тянулся деревянный забор. Люди были настроены мирно. Внезапно с противоположного конца парка на нас двинулись вооружённые полицейские. Они начали стрелять поверх голов демонстрантов, посеяв в наших рядах панику. Несколько человек были ранены, многих арестовали. Поскольку все выходы из парка полиция заблокировала, бежать можно было, только перемахнув через забор и скатившись вниз по крутому косогору, отчего многие получили переломы и сильные ушибы. Но все эти несчастья меркли в сравнении с тем, что произошло с одной девушкой из выпускного класса гимназии. В общей сумятице какой-то полицейский рассёк ей шашкой щёку. Все потом ещё долго восхищались мужеством этой гимназистки. Она стала для нас героиней.
Со мной же в тот вечер произошло романтическое приключение. Едва началась паника, я вскарабкался на забор, решив, что в случае опасности спрыгну в овраг. Просидев так какое-то время, я вдруг услышал, как кто-то пытается влезть на забор рядом со мной. К тому времени уже совсем стемнело, и кто это был, я не видел, но протянув руку, втащил наверх девушку моих лет, гимназистку. В тот вечер мы вместе вернулись домой и потом недолгое время встречались. В её глазах я был рыцарем, спасшим её если не от неминуемой гибели, то уж, по меньшей мере, от участи её одноклассницы, у которой на всю жизнь остался на лице шрам.
Но несмотря на все политические потрясения тех лет занятия в школах не прерывались, и весной 1906 года я с отличием закончил реальное училище. Все мальчики любят возиться с техникой – в этом смысле я не был исключением. Что бы ни попадало мне в руки (от заводных игрушек до отцовских часов), рано или поздно превращалось в набор деталей. Помню, мне хотелось проникнуть в самую суть вещей, понять, как они устроены. В то время в Муроме пошла мода на установку электрических звонков. Ими обзаводились буквально все. А поскольку я быстро разобрался в том, как они работают, то старался помогать в установке этого электрического чуда родственникам и знакомым, в результате чего заслужил репутацию эксперта. Наибольшим моим достижением был ремонт сигнальной системы на нашем пассажирском пароходе. Мастер, выписанный отцом для проведения этой работы, по каким-то причинам не приехал, а ждать мы не могли, поскольку судно необходимо было подготовить к началу нового навигационного сезона. Отец потом с гордостью рассказывал всем, как я его «выручил».
Вскоре выяснилось, что слух о моих талантах докатился и до Москвы, о чём свидетельствует следующий эпизод. Выпустившись из реального училища, я отправился в Санкт-Петербург держать экзамены в Технологический институт. По пути заехал в Москву навестить семейство московской тёти. Тётя была богата, её сын Леонид только что закончил гимназию, и на радостях мать подарила ему автомобиль. В те годы на всю Москву было меньше сотни автомобилей, и ничего подобного я в своей жизни не видел. Настоящее чудо техники – французский De Dion Bouton с открытой ходовой частью и задней дверцей. Конечно, я в него сразу влюбился. Несмотря на наличие шофёра, Леонид предпочитал править сам, и, укатив за город, мы целые дни проводили, изучая устройство двигателя, запуская мотор или гоняя по разбитым дорогам. В последний день моего пребывания тётя настояла, чтобы мы, пусть и с опозданием, отметили факт окончания мной реального училища. Тогда такие события отмечались пышно: полагалось отобедать дома, затем выехать в театр, а оттуда – к цыганам. Выполнив всю программу далеко за полночь где-то на окраине Москвы, мы, наконец, погрузились в автомобиль, чтобы ехать домой, как вдруг тётя объявила, что Леонид переусердствовал со спиртным и править ему не следует. Леонид пытался протестовать, но тётя была неумолима. «Пусть правит Володя. Он совсем не пил». – «Но он не умеет», – резонно возразил Леонид. На что тётя ответила: «Володя умеет всё. Он ведь у нас эксперт». Вот что делает репутация! Леониду ничего не оставалось, как подчиниться и передать мне водительские краги.
Поначалу всё шло неплохо: я сумел запустить мотор, вырулил на дорогу (кажется, даже в нужном направлении), и через неполный час уже въезжал в город. Дальше путь пролегал по бульвару, где мы нагнали вереницу едва волочившихся ломовых подвод. Обогнать их я не решился, а плестись следом не хотел, поэтому свернул с мостовой с намерением въехать на прогулочную аллею. Это оказалось роковой ошибкой. Не рассчитав поворот, я, как в капкан, угодил задним колесом в жёлоб водостока, где и застрял. Мои отчаянные попытки сдвинуть автомобиль с места ни к чему не привели. Не на шутку разгневанные, тётя и Леонид укатили домой на извозчике, который, к счастью, тут же и подвернулся. Предлагали ехать и мне, но я и подумать не мог о том, чтобы оставить автомобиль. Тем временем, несколько ямщиков, бросив свои подводы, сошлись поглазеть на диковинный агрегат. Замечания, которые они отпускали по поводу застрявшей машины, напомнили мне разговор двух крестьян про бричку Чичикова из первой главы «Мёртвых душ». После долгих посулов и уговоров мне удалось убедить их распрячь лошадей и вытащить меня из канавы с помощью верёвок. Затея увенчалась успехом. Оказавшись на мостовой, я без труда запустил мотор и вскоре уже вновь катил по московским улицам.
Но приключения на этом не завершились. К тому времени уже рассвело, и улицы на глазах заполнялись извозчиками. Приходилось то и дело замедлять ход или маневрировать между повозками, что, впрочем, вполне удавалось, покуда я не достиг оживлённого перекрёстка в центре города. Здесь произошло следующее: кобыла, запряжённая в коляску с откидным верхом, испугавшись производимых автомобилем звуков, вышла из повиновения вожатого и стала посреди перекрёстка, перекрыв путь сразу всем потокам. Сколько её ни стегали, она только пятилась или вставала на дыбы. Я попробовал объехать незадачливый экипаж, но не докрутил руль и врезался в его коляску. Тут уж движение встало намертво. Немедленно собралась толпа зевак, обсуждая происшествие. К счастью, не считая небольшой царапины на крыле, автомобиль остался без повреждений. Извозчик с лошадью также не пострадали, и весь урон исчислялся одной сломанной оглоблей. Извозчик был перепуган насмерть, беспрестанно извинялся и корил себя за то, что допустил столкновение, вина за которое полностью лежала на мне. Я дал ему двадцать пять рублей (по тем временам, деньги немалые), полагая, что сумма с лихвой покроет понесённый беднягой ущерб. Но в этот самый момент подоспел городовой и сходу взял мою сторону, напустившись на извозчика и обругав его «слепой тетерей». Ко мне городовой обращался не иначе как «Ваше Превосходительство» и, отобрав у извозчика данную ему ассигнацию, вернул её мне со словами: «Не извольте беспокоиться». После чего, вскочив на подножку автомобиля, разогнал напиравший со всех сторон гужевой транспорт и вывел меня из затора.
Когда я, наконец, добрался домой, тётя встретила меня как героя. Как ни странно, через несколько лет, во время Первой мировой войны, этот незадачливый опыт вождения сочли достаточным, чтобы направить меня инструктором в школу военных шофёров.