Часть пятая (1909–1910)
Заграничная командировка
Дело с Саратовом ещё не совсем определилось, и в заграничную поездку мы собирались надолго, но поскольку ожидался положительный результат, было решено, что на первое время экспериментальных работ я нигде брать не стану, а, живя в Гейдельберге, буду заниматься в библиотеке, знакомясь с современной литературой, побываю в разных городах и институтах, послушаю лекции разных профессоров.
Пётр Николаевич Лебедев очень любил Гейдельберг и рекомендовал обосноваться именно в нём, но жить посоветовал не в самом городе, а в большой гостинице на горе Königsstuhl над Гейдельбергом. Называлась гостиница «Kohlhof». Он дал мне несколько рекомендательных писем к своим знакомым немецким профессорам. Пётр Николаевич указал мне, какие институты полезно посетить, лекции каких профессоров послушать, и непременно рекомендовал побывать в Англии – в Лондоне, Кембридже и Манчестере. Я высказал некоторые свои сомнения по поводу поездки в Англию:
– Пётр Николаевич, мне очень трудно будет с английским языком! Я хотя и брал по нему уроки, но говорить совсем не могу.
– Вот пустяки, приедете в Гейдельберг, на Hauptstrasse есть школа Бёрлица, возьмёте там индивидуальный курс и научитесь говорить, – попробовал успокоить меня Лебедев. Индивидуальный курс – значит, заниматься предстоит с преподавателем не в общей группе, а в одиночку.
Собирались мы по-российски – вещей набрали много. Казалось: и это надо, и другое. Мама хотела, чтобы мы взяли даже детскую кроватку, и искренне удивлялась нашим протестам: «Ну как же, на чём Митюня будет спать?»
Мой заграничный командировочный паспорт, в который вписали и Катёну, и Митюшу, был готов – он выдавался в канцелярии генерал-губернатора, а заграничный паспорт для няни следовало получить в полицейском участке. Я как-то заблаговременно не позаботился об этом и пошёл в участок в один из последних дней. Вижу: сидит прямо гоголевский письмоводитель – очки на конце красного носа, на меня не смотрит. Я подаю ему заявление и говорю, что мне надо поскорее получить паспорт.
– Через недельку зайдите, – по-прежнему не подымая головы, откликнулся чиновник.
Понятно, я не с того начал. Говорю ему:
– Я через два дня должен выезжать, – и кладу на стол 3 рубля. Письмоводитель прикрыл трёшницу листом бумаги, тут только оглянулся на меня и с любезной улыбкой произнёс:
– Вечерком зайдите.
К вечеру того же дня паспорт для няни Катерины был у меня в кармане.
11 апреля мы выехали из Москвы. Погода была прескверная – дождь со снегом. На Белорусский вокзал провожали нас папа и мама. С билетами никаких затруднений не было. Мы взяли 3 билета и 4 плацкарта в международном вагоне и занимали отдельное четырёхместное купе.
В Бресте поезд стоял довольно долго. Над станцией плавал привязанный аэростат в виде сигары, вероятно, военный наблюдатель, ведь Брест являлся большой крепостью. Я вынес Митюню погулять.
Поздно вечером мы прибыли в Варшаву, где требовалось перебраться на другой вокзал. Переезжали мы не через город, а по соединительной ветке. Опять в спальном вагоне, но теперь заграничного типа, мы поместились в двух смежных двухместных купе. Всё уже было нерусским – и вагон, и толстый кондуктор-немец с красной сумкой. Рано утром мы пересекли границу. Пейзаж резко изменился – дороги как скатерть, домики, крытые черепицей, окружённые зеленью и цветами. Катёна что-то загрустила. Я говорю:
– Что это ты закисла? Смотри, как хорошо!
– Вот то-то и досадно, что у них так всё хорошо, – тяжело вздохнула она.
Часам к двенадцати мы приехали в Берлин и отправились в ту самую гостиницу, где я останавливался в 1900 году с А. В. Цингером. На этот раз она мне вовсе не понравилась. Какие-то подозрительные стёганые одеяла на больших деревянных кроватях, испорченная уборная. Спросил я самовар (объявлялось, что подают русские самовары), но не то самоваров не имелось, не то стоило это 2 марки – цена неслыханная, но нам его не принесли. Я достал сухой спирт, вскипятил на нём чайник, напоил Митюню и сам напился чаю. Хозяин, узнав, что мы в номере вскипятили воду, устроил мне настоящий скандал, что-де в номере нельзя зажигать спиртовку. Я с ним разругался, позвал носильщика с тележкой и, заплатив противному «кафе-шенку» за одни сутки, отправился с семьёй в отличную гостиницу «Russischer Hof» около Fridrich-Strasse-Bahnhof – там, кажется, чуть ли не пять гостиниц на одной площади. Всё в этой гостинице было хорошо. Дали даже маленькую детскую кроватку.
Вечером мы с Катёной ужинали в ресторане, а для няни Катерины распорядились подать ужин в номер – нам сказали, что для прислуги у них есть особый стол. Когда же мы вернулись, то первое, что бросилось в глаза, – надутый вид нашей няни: ей на ужин дали кружку пива и несколько кусочков холодной колбасы. Это ей показалось в высшей степени оскорбительным.
В Берлине мы провели только один следующий день. Чтобы немного посмотреть город, мы взяли извозчика – автомобилей было ещё мало – и вчетвером (коляски с приспособлением «такси» были очень большие) катались по улицам. Митюне такое путешествие вскоре наскучило, и он стал ныть и повторять: «Домой, домой…». Это было у него новое слово. Вообще, он ещё очень мало говорил и преимущественно называл всё своими словами: например, дедушку – «А-и», «натирать полы» (что он очень любил делать, и бабушка здесь подарила ему маленькую щётку) – «фи-фу». Вечером я писал маме и извещал, что у Митюни появилось новое слово.
На следующее утро часов в восемь мы скорым поездом выехали в Гейдельберг. Во Франкфурте-на-Майне пересели в местный пассажирский поезд, благополучно в нём устроились: народу – немного, никаких молочниц или мешочников, как в саратовском поезде, не было.
Прибыли до захода солнца. Гейдельберг – чудесный небольшой город на берегу реки Неккара, недалеко от её впадения в Рейн. Старая часть города с одним из самых старинных университетов расположена на левом берегу Неккара у подножия довольно высокой группы гор Königsstuhl, покрытых прекрасным буковым лесом, а новая – ниже по течению Неккара в более просторной долине. По краю старого города – бульвар из больших каштановых деревьев. В гостинице на этом бульваре мы и остановились, чтобы переночевать. Было тепло, я приоткрыл окно. Проснулся на заре от многоголосого пения чёрных дроздов, которые расхаживали по саду и свистели, точно соловьи.
Утром мы отправились на Königsstuhl в гостиницу «Kohlhof». Туда можно подыматься на специальной передвижной подъёмной дороге, но от верхней станции до гостиницы довольно длинный путь через лес, что неудобно с вещами. Я нанял четырёхместное ландо – раскидную карету, – и мы погрузили наши многочисленные вещи. Подъём довольно длинный, лошади шли шагом, а я – рядом с экипажем пешком.
Гостиница – довольно-таки большое здание на противоположном от Гейдельберга склоне горы – была почти пустая, так как стояла ранняя весна. Кроме нас, проживала только одна семья – слепой старик с женой и дочерью. Хозяин гостиницы, типичный толстый немец, кормил нас на убой. Место располагалось высоко, да к тому же резко испортилась погода, и в комнатах сделалось до того холодно, что по утрам не хотелось вылезать из постели; но затапливали маленькую кафельную печку – и быстро становилось тепло.
Я каждый день отправлялся в город – заниматься в прекрасном читальном зале университетской библиотеки и в школе Бёрлица английским языком. Катёнушке же было одиноко и скучно. Только одна туча пройдёт, как наплывает из-за горы другая, сыплет не то дождь, не то снег, а внизу гораздо теплее и уютнее. И мы решили перебраться отсюда. Я присмотрел небольшую гостиницу с пансионом на полугоре над Гейдельбергом, над знаменитым замком. Гостиница эта называлась Schloss-Park-Hotel. Она стояла на шоссе недалеко от станции фуникулёра. Столовая выходила в цветущий сад и помещалась на большой застеклённой веранде.
Катёнушке очень понравилось здесь, и мы сразу почувствовали большое облегчение. Мне стало гораздо ближе ездить в город – всего один перегон по фуникулёру. Компания, которая жила в пансионе, встретила нас достаточно приветливо. Хозяева гостиницы, Schwarz, также оказались очень приветливыми людьми. Конечно, они с нас получали неплохие деньги. Мы занимали две комнаты: в маленькой помещался Митюня с няней, а в другой, очень хорошей, с балконом, с которого открывался великолепный вид на город, Неккар и на далёкую долину Рейна, мы с Катёной.
В первый день нашего пребывания, очевидно, в честь нас, в обеденном меню на сладкое значилось «Russische Scharlotte». Я ожидал шарлотки, которые готовили, бывало, у нас – пудинг из хлеба с яблоками, но подали сливочный пломбир с разными цукатами, очень вкусное кушанье, но к шарлотке никакого отношения не имеющее.
Через несколько времени в пансионе появилось семейство профессора Вильсона из Америки, и в день их приезда в меню значилось «Amerikanische Scharlotte», а подали такой же пломбир. Мы посмеялись, но оценили внимание Herr Schwarz’а, которое ему не стоило лишних расходов. У Вильсонов была девочка лет пяти-семи, с которой Митюня играл в саду под наблюдением нашей няни. Митюня не понимал, что говорит девочка, да и по-русски-то плохо разговаривал, но, подражая английскому языку, начал болтать без всякого смысла – окружающие думали, что он по-русски так бойко болтает.
За нашим столом обедал молодой юрист д-р Майер, как выяснилось – очень порядочный пианист. Я достал в нотной библиотеке сонаты Бетховена, и мы с ним играли. Особенно он любил 10-ю сонату. Да я с собой захватил разные небольшие сольные вещи. Немкам-соседкам особенно нравился романс Свендсена.
Обедала за нашим столом и славная старуха фрау Файц. Как-то, пользуясь правом своего возраста, она рассказала анекдот, который мне очень запомнился:
«В каком-то пансиончике, подобно нашему, было получено письмо от англичанина, который собирался посетить этот пансион во время своего отдыха, но предварительно запрашивал в письме о разных подробностях. И, между прочим, просил сообщить: «Wie steht es mit lem W. C.?».
Хозяин долго недоумевал, что означают эти две буквы «W. C.»? Пошёл к учителю, но и тот не смог расшифровать этот иероглиф. Пошёл к пастору, тот думал, думал и высказал следующее предположение: «Ja, das ist die Wald-Capelle».
Хозяин пансиона в ответном письме англичанину написал, что «W. C.» находится всего в полукилометре от пансиона, в нём 30 сидячих мест и столько же могут стоять, и что по воскресениям там играет орган. Англичанин, конечно, не приехал».
Кормили нас превосходно. Утром подавали кофе со сливками, свежими булочками, сливочным маслом и мёдом. Обедали часа в два. Я к этому времени возвращался из города, так как отправлялся туда рано – часов в восемь. После обеда занимался дома – готовил урок по английскому языку. Часов в 7–8 – ужин. Когда пансионеры, кончивши обед, расходились из столовой, хозяин стоял у дверей и каждому желал хорошего сна. И хотя я спать после обеда не ложился, но такое внимание хозяина было всегда приятно.
Весь пансион обслуживали (конечно, не считая кухарки, садовника и мальчика для посылок) три девушки. Все три были очень приветливые, а одна к тому же и прехорошенькая. Работали они с утра до вечера. Утром убирали комнаты, перетрясали постели, натирали полы. Днём служили за столом, мыли посуду и чистили ножи, вилки и ложки. И я никогда не видел у них надутого лица, что так часто бывает у наших «домработниц». А когда они отправлялись гулять со своими поклонниками, надевали шляпку и праздничное платье, то никто не отличил бы их от девушек из общества. Наша няня очень дружила с ними.
Так как все обитатели пансиона так или иначе были связаны с наукой, то называли друг друга «Herr Doctor», что немало удивляло нашу няню, которая думала, что они все врачи.
Английским я занимался с преподавательницей ежедневно по два часа подряд. Метод Бёрлица состоял в том, что с учеником говорят исключительно на языке, который он изучает, хотя бы он и ничего не понимал. Метод предметный: показывают вещи и называют их по-английски. Сначала предметы, потом действия. Смысл – в том, что операция перевода с родного языка полностью исключается, предмет и действие прямо ассоциируются со словом языка, который изучается. Сначала я просто обалдевал и после двух часов подобной гимнастики забывал и русские слова, но вскоре стал делать успехи и худо-бедно, но начал разговаривать со своей англичанкой. Дома я ещё заучивал слова, делал переводы и даже писал письма. Всего я взял курс в 60 часов, после чего мог говорить так, что англичане меня вполне понимали. Произношение, которое многих затрудняет, давалось мне легко. Я вообще легко усваивал фонетику языков. В Германии, когда я разговаривал по-немецки, меня часто не принимали за иностранца.
Утром в библиотеку я всегда ходил мимо церкви Петра и Павла. Стены её сплошь заросли зелёным плющом, а из открытых окон доносились звуки органа. Я шёл по каштановой аллее, мимо деревьев, покрытых цветами, как белыми свечами. На аллее стояла маленькая будочка с барографом и синоптической картой, и ни один прохожий не проходил мимо, не остановившись и не посмотрев на ход барографа и карту. Мне это очень нравилось. В этом проявлялась большая культура людей. Впоследствии, когда я в Саратове получил для физического кабинета барограф, то хотел установить такую же будочку на улице, но мне не посоветовали. «Что вы, у вас не то что барограф – всю будку-то унесут!» – отговаривали меня. Так я и не решился прививать высококультурные навыки нашим согражданам.
Как-то хозяин ездил на выборы нового проповедника – он являлся членом церковного совета Geist-Kirche, самой большой церкви в Гейдельберге, и пригласил меня послушать нового пастора. Я был в этой церкви, но особого впечатления от неё не получил. Население города частию лютеране и частию старокатолики. Церкви поделены между этими толками, Geist-Kirche же разделили каменной стеной пополам: в одной половине служба идёт лютеранская, в другой – католическая.
Накануне Троицына дня буквально весь Гейдельберг двинулся в леса на горы – всю ночь мимо нашего пансиона шли компании людей. Ночь была тёплая, цвела белая акация, и воздух был насыщен запахом, который в большом количестве создаёт ощущение даже духоты.
Почти все гейдельбергские студенты делились на корпорации – землячества. Каждая корпорация имела свой клуб, где проходили «мензуры» – состязания на рапирах и эспадронах. Проводились мензуры и по питью пива: кто больше и скорее его выпьет. Говорят, некоторые выучивались прямо вливать пиво в желудок через пищевод без глотания. У многих студентов вся голова была в рубцах от ударов рапир или в пластырях от недавних ранений: лицо при состязании закрывалось сетчатой маской, а лоб и голова оставались открыты. Большое число ран считалось почётным.
Каждая корпорация имела своё знамя, студенты носили корпоративные шапочки и ленты корпоративных цветов через плечо под пиджаком. Были и так называемые дикие студенты, но корпоранты составляли большинство. Однажды я видел массу корпорантов в парадных венгерках, ботфортах, с палашами или эспадронами – словом, во всём корпоративном параде.
Раз вижу на улице – движется процессия: впереди на одной лошади закрытый гроб, весь в цветах, оказывается, умер старичок профессор-филолог, а за гробом в колясках студенты. На козлах рядом с кучером – «Diener» с громадным знаменем корпорации в руках. За этой коляской – ещё несколько экипажей с корпорантами, и так корпорация за корпорацией – целый поезд.
Постановка физической науки и образования в заграничных университетах
В Гейдельберге я зашёл в Физический институт, где профессором был известный тогда по работам с катодными лучами Ленард. Посетил его лекции, посмотрел, как работают студенты в практикуме, но ничего особенно замечательного ни в лекции, ни в лаборатории не обнаружил. Надо сказать, наш московский практикум был устроен по типу немецких и, пожалуй, был богаче гейдельбергского.
Из Гейдельберга я ездил в ряд городов: во Франкфурт-на-Майне, Мюнхен, Страсбург, Вюрцбург, Лейпциг и Гёттинген, да ещё в Иену. Везде я прежде всего посещал Физический институт и, если удавалось, слушал лекции. Только в Иене, хотя и там есть университет, я его не посетил, подробно осматривал лишь знаменитый оптический завод Цейса.
По приезде я первым делом покупал план города, чтобы легче было ориентироваться. Не думаю, чтобы я для немцев представлял какой-нибудь интерес, но везде ко мне проявляли исключительно внимательное отношение и большую любезность. Вот в Иене отправился я на завод Цейса – и пустили меня туда без всякого «пропуска». Сейчас же прикомандировали ко мне молодого инженера, который и показывал мне решительно всё производство: и оптические прицельные приспособления для пушек, и массовую шлифовку очковых стёкол, и автоматическую шлифовку вогнутого громадного, метр в диаметре, астрономического зеркала для гигантского рефлектора. Последнее весьма интересно: сделать очень большой объектив так, чтобы стекло было вполне однородно, практически невозможно, тогда как для зеркала такой однородности тела не требуется.
Посетил я в Гейдельберге и астрономическую обсерваторию знаменитого астрофизика Вольфа. В ней тоже имеется двойной рефлектор: одна труба – для визуального наблюдения, другая, связанная с первой, – для фотографирования. Инструмент не очень велик – всего 35 сантиметров в диаметре, но замечательного качества. Мне показывали фотографии небесных туманностей. Трудно поверить, что можно получить такие подробности на фотографии. Первоначальный снимок – всего примерно 4 на 4 сантиметра, потом он многократно увеличивается, достигая размеров 50 на 50 сантиметров, и с каждым увеличением проявляются всё большие и большие подробности.
Так вот, громадное зеркало шлифуется автоматически в помещении, находящемся глубоко под землёй, где годичная температура остаётся почти постоянной. Огромный блок стекла медленно покачивается; а по его поверхности ползает, тоже очень медленно, шлифующая лапа. После подробно проверяют каждый квадратный сантиметр уже визуально в длинном коридоре с искусственной «звездой». Затем вогнутую поверхность серебрят. В обсерватории Вольфа имелось две пары зеркал: одна пара в работе, а другая в это время серебрится на заводе Цейса; серебрить приходилось довольно часто из-за окисления поверхности.
В Гёттингене я посетил Физический институт и лаборатории Рикке и В. Фогта, а также очаровательный маленький Электротехнический институт Сименса. Оба института – прекрасно оборудованы, оба – совсем новые, всё сделано обдуманно и рационально. Ещё в одном институте – экспериментальном гидродинамическом – сам заведующий институтом демонстрировал мне в действии приборы, при помощи которых он исследует истечение жидкости.
У профессора Винера в Лейпцигском университете я был приятно удивлён. Когда я пришёл в лабораторию и рекомендовался какому-то ассистенту, назвав свою фамилию, тот очень мной заинтересовался и сказал, что покажет мне что-то интересное: в одной из комнат я увидел установку, в точности повторявшую мою, описанную мной в «Annalen der Physik». Они исследовали звукопроводность каких-то ограждений и применяли мой способ получения звука и его регистрации. Конечно, мне это было очень приятно.
Поезд в Страсбург шёл через Карлсруэ. Когда я вошёл в купе, там сидела какая-то дама, и мне сразу кинулся в глаза беспорядок, в каком были разбросаны её вещи. По культурному немецкому обычаю, я поприветствовал даму:
– Guten Tag! – и сел в сторонке с книжкой в руках. Через какой-нибудь час поезд стал замедлять ход перед Карлсруэ. Пассажирка обратилась ко мне с вопросом:
– Was für Station ist das?
– Карлсруэ, – ответил я.
– Ах ты, батюшки, я не успею выйти, вещи не собраны, – позабыв про немецкую речь, на чистом русском языке запричитала моя соседка.
Тогда и я открыл своё русское происхождение и принялся помогать землячке. Как бы между прочим я заметил, что сразу догадался, что она русская.
– А почему?
– Да очень просто – по беспорядку!
Поезд в Карлсруэ стоял мало, и землячка выскочила из вагона без вещей, а я подал их ей через окно.
В Страсбургском Физическом институте, которым заведовал Браун, все ещё помнили и любили моего учителя. Старый служитель, который одновременно являлся и швейцаром, и в студенческом практикуме присматривал за порядком, узнав, что я ученик Лебедева, просил зайти к нему в комнатушку. Он долго расспрашивал меня про Петра Николаевича, показывал мне кресло, которое ему подарили сотрудники института в день его шестидесятилетия, и просил, чтобы я непременно напомнил о нём Петру Николаевичу, заявив, что в Страсбурге все помнят и любят милого Herr Lebedev. Сам Браун, к которому у меня имелось рекомендательное письмо от Лебедева, также встретил меня приветливо. Он поручил ассистенту показать мне весь институт. Между прочим, одним из ассистентов Брауна был совсем молодой Л. И. Мандельштам, впоследствии академик (он умер в 1944 году). Уже у него на квартире – он позвал меня к себе завтракать – Леонид Исаакович жаловался, что вот он как еврей уехал из России, так как там не давали хода евреям, но и в Германии он встретил не меньший антисемитизм.
Побывал я и в знаменитом Страсбургском соборе. На самую верхушку его башни подымался по каменной узенькой лестнице, которая шла то внутри, то выходила совсем наружу, что было не очень приятно. Когда я добрался до самого верха, налетела вдруг туча и припустил короткий ливень с громом и молнией. Но я спрятался от дождя под верхней беседкой. Однако было довольно оригинальное, если не сказать жутковатое, ощущение: я на большой высоте, совершенно один, кругом льёт дождь и гремит гром. Правда, гроза была очень короткой, говорят, такие грозы весьма характерны для Страсбурга.
За недолгое моё пребывание в Мюнхене мне удалось послушать Рентгена. Он читал о распространении тепла. Читал исключительно элементарно. Аудитория была смешанная. Присутствовали и математики, и физики, и медики, и фармацевты: всем вместе читались часовые лекции четыре раза в неделю (математикам и физикам – ещё по два часа в неделю). Демонстрации были также простенькие, но одну я всегда впоследствии повторял на своих лекциях: стык железного и медного стержней, на которых на равных друг от друга расстояниях парафином прилеплены маленькие шарики или винтики. При нагревании стыка во время плавления парафина шарики отваливаются, и по числу отвалившихся шариков можно определить относительную теплопроводность этих металлов.
Аудитория, где читалась лекция, была полна. Я наверху отыскал местечко, но только уселся, как появился студент и показал мне, что к месту приколота его визитная карточка. Пришлось уступить ему его место. Вообще, студенты, несмотря на полную свободу посещения лекций, посещали их весьма аккуратно. Они заплатили свои деньги и не хотели, чтобы деньги пропадали даром.
Я познакомился с ассистентом Поолем, он продемонстрировал мне построенный им самим прибор, над которым мы с Петром Николаевичем долго бились, но – безуспешно (определение числа колебаний электромагнитного камертона по числу перерывов тока). Впоследствии в своей мастерской в Саратове я осуществил это фоническое колесо, и оно прекрасно работало.
Студенческие работы в лаборатории организованы великолепно, студенты здесь всё время учатся экспериментировать. На оформление работ они времени не тратят и в готовые бланки вписывают только результаты своих измерений. Но этот метод у нас неприменим. Студенты наши в большинстве случаев сами измерений делать не будут, а станут вписывать чужие цифры. Я своих учеников очень люблю, но сравнить их активность с активностью немецких студентов совершенно невозможно.
Интересный завод электротехнических измерительных приборов «Гартман и Браун» осмотрел я во Франкфурте-на-Майне. Приборы этой фирмы были сильно распространены в России. Даже русские фирмы торговали ими, ставя на приборы свой фирменный знак. Сопровождавший меня по заводу инженер относительно подобных действий заявил, что фирма не протестует и даже сама ставит марку русских фирм-заказчиков. Он показал мне в подтверждение пластинки с названиями русских фирм и, между прочим, «Бр. Трындиных», но под русской маркой они помещали свою, так что, снявши русскую марку, можно было всегда убедиться в том, что прибор сделан в Германии.
Был я в Берлинском университете и на заводе оптических инструментов фирмы «Шмидт и Генш». С этого завода я впоследствии выписал для Саратовского университета целый ряд прекрасных оптических инструментов. В частности – превосходный спектрофотометр, к которому мы в нашей мастерской построили отлично действовавший «вращающийся сектор», и я с этим прибором делал много измерений. Между прочим, определял линии поглощения хлорофилла, полученного из травы, найденной в желудке допотопного мамонта, труп которого извлекли из вечной мерзлоты вполне сохранившимся. Эти измерения я делал для П. П. Подъяпольского, который интересовался стойкостью хлорофилла.
В гостях у К. А. Кламрота
Из Гейдельберга я писал К. А. Кламроту, что, может быть, мне удастся его навестить. И получил письмо: Карл Антонович сообщал, что они с женой Марией Ивановной летом будут жить в Госларе, крохотном городишке, бывшей столице Гарца, и будут «sichriesig freuen», если я к ним приеду.
Кстати, Мария Ивановна родилась в России, где-то около Лопасни. Её отец, настоящий немец, служил на мельнице около Лопасни, едва ли не в Солнушкове. Но Мария Ивановна была «печатанная» немка, хотя хорошо говорила и по-русски. Сам Карл Антонович, напомню, почти всю жизнь прожил в России, но по-русски говорил очень плохо, так что я всегда разговаривал с ним по-немецки.
В Гослар я приехал довольно поздно вечером. Адреса Кламротов, собственно, я не знал, но надеялся на месте разыскать милых стариков. Старинный городишко производил какое-то театральное впечатление: небольшие дома с крутыми черепичными крышами – точно из первого действия оперы «Фауст». Я остановился в единственной здесь гостинице и тут же получил все нужные сведения. Я спросил, не знают ли, где мне искать двух стариков, которые приехали из Лейпцига отдыхать в Гослар, и служитель сейчас же ответил:
– Да, да, они останавливались в гостинице, но теперь переехали в пансион на горе над Госларом.
Переночевав в просторном номере с прекрасной, идеально чистой постелью, я рано утром пешком отправился по указанному мне адресу. Подъём не очень трудный, хотя довольно длинный. Гослар весь окружён горами, и самая высокая из них – знаменитый «Броккен» – гора, на которой, по преданиям, собирались ведьмы.
Добравшись до плато, где располагался пансион, я вошёл в громадную столовую, устроенную на застеклённой веранде, и увидал на противоположном её конце обоих стариков – они пили утренний кофе. Карл Антонович, заметив меня, встал, по-стариковски приложил руку козырьком ко лбу и, когда убедился, что это действительно я, обрадовался, расцеловал, всплакнул и усадил рядом с собой пить кофе.
Целый день я провёл с любимым учителем. Он очень интересовался всем, что делалось в Москве, я должен был рассказать ему и о всех моих делах, и о Катёне, и о Митюне. Карл Антонович признался, что он теперь совсем не может играть на скрипке – нервная система не выдерживает музыки, и он хочет отдать мне на память один из своих смычков – знаменитого мастера Турта. Но любимым был другой, менее знаменитого мастера Хаммига смычок, которым Кламрот всегда и играл. Конечно, мне было приятнее иметь любимый смычок учителя. Об этом я и сказал ему. Но чтобы получить этот смычок, я должен был в Лейпциге зайти на квартиру Кламрота. Там осталась прислуга – Мария, которой будет написано соответствующее распоряжение.
К обеду специально для меня был заказан голубой карп. После обеда Карл Антонович устал и сам сказал мне, что ему надо отдохнуть, а мне пора идти, а то-де я опоздаю на поезд.
Будучи позднее в Лейпциге, я зашёл на квартиру К. А. Кламрота. Меня встретила Мария. На рояле стояла наша фотография – я, Катёнушка и Митюня. Мария объяснила, что она получила письмо от Карла Антоновича, который велел передать мне смычок и к моему приходу поставить нашу фотографию на видное место. Это очень характерно для немцев: такое внимание очень трогательно и вместе с тем никого не затрудняет. Опять – признак высокой европейской культуры немцев. Я уверен, что то одичание, которое привил немцам Гитлер, должно пройти. Невозможно, чтобы культурные преимущества, приобретённые в результате нормального исторического развития народа, давшего миру крупных философов, учёных, музыкантов, исчезли за какие-нибудь пятнадцать лет. Я уверен, что немцы вернутся к своим высоким идеалам.
Смычок, который я получил, замечательного качества, я с тех пор постоянно им играю, и каждый раз, когда беру его в руки, вспоминаю моего милого учителя. Смычок был в хорошем палисандровом футляре. К сожалению, и смычок и футляр остались в Саратове у В. В. Зайца. Ведь из Саратова я «выехал» довольно неожиданно и Зайц, по-видимому, решил, что я их ему подарил на память. Бог с ним, если он с хорошим чувством вспоминает, видя этот футляр, наши дружеские отношения и квартеты в Саратове. У меня остался ещё один подарок К. А. Кламрота – футляр, правда, простенький, он как-то привёз мне его из-за границы; он каждый год привозил мне какой-нибудь пустячок – тоже внимание, навсегда оставляющее хорошее воспоминание о человеке.
Поездка в Англию
В Англию я поехал через Кале и Дувр. По совету моей гейдельбергской учительницы английского языка, в Лондоне с «Виктория-Стешен» я отправился в соседнюю с вокзалом гостиницу. Но оказалось – она фешенебельная, и в ней ни одного свободного номера. Время наступило уже обеденное, в холле, рядом с вестибюлем, собралось довольно много мужчин во фраках и дам в вечерних туалетах, а я – в дорожной одежде, да к тому же в белой панаме, которых здесь никто не носит, – все ходят либо в котелках, либо в кепках, а при фраке, конечно, в цилиндрах. Несмотря на мой невзрачный вид, старший портье, фигура достаточно внушительная, обошёлся со мной весьма любезно, дал мне «боя», который и проводил меня в другую гостиницу, около самого дворца. Она хотя и выглядела скромнее первой, но в удобствах ей ничуть не уступала.
Управляющий этой гостиницы, как позднее выяснилось, был грек из Тифлиса и свободно говорил по-русски, но сначала мы объяснялись с ним только по-английски, он, по здешнему обычаю, совершенно не интересовался, кто я такой и как моя фамилия. Поместил меня в номер, рассчитанный на двух жильцов, но взял только за одно место – 7 шиллингов в сутки, предупредив, что если возникнет надобность, он поселит в мой номер второго жильца. Я согласился, так как платить по 14 шиллингов мне не хотелось.
Вечер был очень светлый, стояли «белые ночи». Я умылся и, выйдя на улицу, решил пройтись по «Виктории-стрит». Из путеводителя Бедекера я запомнил совет: быть очень осторожным в Лондоне с людьми, которые, встретив на улице иностранца, начинают осаждать его разными самыми соблазнительными предложениями. Соблазнённого они затем обирают как липку. Бедекер рекомендовал ни в какие разговоры с такими людьми не вступать и в случае необходимости обращаться к полицейскому «Бобби». Не успел я выйти на «Викторию-стрит», как за мной увязался именно такой субъект. Он узнал во мне иностранца, по-видимому, главным образом по белой панаме. Сначала он соблазнял меня на французском языке. Я – никакого внимания. Субъект перешёл на польский язык, потом на русский. Я, по совету Бедекера, не отвечал. И, увидав на перекрёстке полицейского, решительно двинулся к нему – субъект моментально исчез.
На другой день я отправился в «Дэви-Фарадей» – лабораторию, которой заведовал Дьюар – изобретатель «дьюаровских сосудов». Лаборатория занималась главным образом низкими температурами и жидкими газами.
Проходя мимо дворца, я увидел во дворе его конных шотландцев в их характерных костюмах: ожидался «выход» короля Эдуарда, и должны были приехать английские власти и дипломатический корпус. И вот в первой коляске я заметил военного, как две капли воды похожего на Николая II. Оказалось, это наследный принц Георг, по матери двоюродный брат Николая II. Они были изумительно похожи друг на друга.
Познакомившись с лондонским метро, я был совершенно очарован этим средством сообщения. В Лондоне две сети метро: одна – старая, заложенная очень мелко. Её строили, когда не существовало ещё электрической тяги, только паровая. Дым от паровозов вытягивали мощные вентиляторы. Гораздо глубже заложена сеть «тюбов». Она по устройству очень схожа с нашей нынешней московской, только вместо эскалаторов – громадные подъёмные машины. На такую машину становилось сразу человек сорок. Конечно, эскалаторы гораздо удобнее. Станции в лондонском метро – гораздо проще наших, без всякой роскоши, и служат местом рекламы: все стены испещряли всевозможные объявления и плакаты. Благодаря метро размеров громадного города совершенно не чувствуешь.
В «Деви-Фарадей» лаборатории меня встретил сам Дьюар, старичок чисто английского типа с пробором до самой шеи. Я ещё не очень осмелел и стеснялся своего английского языка. Познакомившись с Дьюаром и передав ему мою работу, я спросил, не проще ли нам говорить по-немецки? Но он ответил, что я достаточно хорошо говорю по-английски и ему приятнее беседовать на родном языке. Насколько мы охотно говорим с иностранцами на их языке, настолько же англичане во что бы то ни стало с иностранцем говорят на своём.
Дьюар сам показывал мне лабораторию и с особой гордостью демонстрировал замечательную аудиторию: места в ней расположены по выгнутой поверхности параболоида, а лектор стоит в фокусе этого параболоида. Благодаря такому расположению акустические свойства аудитории совершенно изумительные. Лектор может говорить буквально вполголоса – и со всех мест его хорошо слышно. Дьюар в доказательство встал на лекторское место, а мне велел ходить по аудитории, и мы продолжали разговаривать вполголоса. Здесь висела картина с изображением этой самой аудитории, лектором показан Дьюар, а слушателями – учёные всего мира. По-видимому, Дьюар очень гордился картиной, хотя вряд ли в действительности такое собрание когда-нибудь было.
Из лондонских лабораторий я посетил ещё «Юниверсит Колледж» – маленький старинный колледж. Учебного оборудования там почти нет. Ведётся несколько научных исследований сотрудниками кафедры физики. Всё это произвело на меня какое-то тусклое впечатление.
Потом я ознакомился с «Рояль Академи Колледж» – учреждением, содержащимся на государственные средства. Здесь имелись учебные лаборатории с множеством установок. Кафедру занимал Каллендар, но его я не видел. Показывали мне большой величины спектрограф с огромной призмой, его строил Каллендар для каких-то специальных целей, но что, собственно, он собирался делать, осталось неясным, как и то, зачем нужны такие громадные размеры.
Обежал я Лондонский национальный музей, видел много вещей, так сказать, награбленных по всем странам: там были и египетские мумии, и всякое оборудование египетских погребений, и греческие скульптуры, и чучела ассирийских львов. Именно обежал музей: всё осмотреть потребовалось бы много дней.
Был на знаменитом Старом мосту через Темзу; залезал на какую-то башню, но из-за тумана общего вида на город не было; подходил к Вестминстерскому аббатству.
Чтобы не таскать при себе не разрешённые в Англии немецкие деньги, я попросил заведующего гостиницей временно их спрятать. Тут только заведующий, увидав мою визитную карточку, на чистом русском языке произнёс:
– Да вы русский! Зачем же мы с вами говорим по-английски?
Рано утром по железной дороге я отправился в Кембридж. Когда приехал, то оказалось – от станции к университету предстояло ещё добираться в кэбе или пешком километра полтора. Я, конечно, выбрал последнее. Пока я шёл, меня то и дело обгоняли кэбы, в которых сидели люди в мантиях и шапочках. Я недоумевал, в чём дело – не надевают же английские учёные мантии с утра?
Здание Физического института – относительно новое. Большинство же университетских зданий и общежитий – старинные, выстроенные в готическом или староанглийском стиле. В институте никого не застал. Служитель пояснил мне, что все отправились в зал заседания Совета университета, где проходит торжественное заседание по поводу столетия со дня рождения Дарвина, который студентом жил и учился в Кембридже. Я тоже отправился туда.
На улице стояла небольшая толпа. Я разговорился с какой-то старушкой. Она, узнав, что я русский и случайно попал сегодня в Кембридж, достала книжку и говорит:
– Смотрите, тут есть и ваши земляки – Тимирязев и Заленский. Вам надо пробраться на заседание.
– Да как же это сделать, ведь у меня нет приглашения.
– Ну да попросите «Бобби», он вас пропустит.
Я подошёл к полицейскому, сунул ему в руку шиллинг и говорю, что мне хотелось бы посмотреть торжество. «Бобби» взял под козырёк и нырнул в боковую дверь. Через минуту он вернулся с молодым человеком в маленькой мантии-накидке, это был студент-распорядитель. Я повторил свою просьбу, на что молодой человек ответил, что охотно меня проведёт, но не может предоставить места – все кресла заняты. Я и не претендовал на сидячее место. Пристроился в конце зала, мне всё было хорошо видно и слышно.
Старинный зал, отделанный тёмным дубом, был наполнен учёными в мантиях – они-то и обгоняли меня по дороге с вокзала. Среди них я увидел только одного в русском профессорском мундире со Станиславской лентой через плечо – русского академика зоолога Заленского. Климент Аркадьевич Тимирязев был тоже в учёной мантии: он являлся доктором Глазговского университета. А во время этих торжеств он получил и степень доктора Кембриджского университета.
На невысокой эстраде, как на амвоне, сидели профессора Кембриджского университета – члены его Совета. А посредине эстрады на высоком троне восседал попечитель Кембриджского университета физик лорд Рэлей – лорд ченсейлор (носитель цепи). Рэлей сидел как статуя, не шелохнулся. На нём были громадная чёрная расшитая золотом мантия и такая же шапочка.
Речи произносили только трое: представители Германии, Соединённых Штатов Америки и Франции. Остальных представителей вызывал главный секретарь, облачённый, конечно, тоже в мантию, к эстраде. Те подходили к «амвону» и подносили папку или свиток с адресом. Другой секретарь, стоявший у трона, принимал адреса, а Рэлей делал лишь маленький поклон.
Вышел представитель Франции в красной мантии доктора философии Кембриджского университета, лицо его мне было что-то очень знакомо. Когда он заговорил на прекрасном французском языке, но с русским акцентом, я догадался, что это Илья Ильич Мечников, который давно уже работал в Париже в Пастеровском институте. Мечников произнёс блестящую, страстную речь.
Кончились речи и приём адресов. Рэлей встал, встали и все в зале. Громадную мантию лорда ченсейлора сзади поддерживали два студента-распорядителя. Рэлей прошествовал торжественно, ни с кем не разговаривая, к выходу. Сам он был небольшого роста седой старик с маленькими бачками. Я в это время стоял у выходных дверей с Климентом Аркадьевичем и Аркадием Климентьевичем Тимирязевыми. Климент Аркадьевич язвительно заметил:
– Попробовали бы заставить русского студента нести фалды фрака Мануйлова!
Климент Аркадьевич вообще был язвительный, с чрезвычайным самомнением человек. Конечно, к этому имелись основания, но стиль был неприятный.
Всё это происходило в первой половине дня. Я позавтракал в каком-то ресторанчике, погулял в чудесном университетском парке, завернул в помещение, которое когда-то занимал Дарвин, и в музей, где хранятся приборы Ньютона, и опять наведался в Физический институт.
На этот раз застал Дж. Дж. Томсона в лаборатории. Я просил разрешения осмотреть лабораторию. Томсон вышел из своей совершенно тёмной комнаты, я передал ему оттиск своей работы («Диск Рэлея») и привет от П. Н. Лебедева. Взглянув на заглавие работы, он сказал:
– Ах, это насчёт… – и, не найдя дальнейших слов, показал рукой, как вращается диск под действием звуковых волн. Было очевидно, что он мою работу знает.
Томсон сказал, что сам он, к сожалению, занят, и поручил меня молодому человеку, который мне и показывал институт. Между прочим, учебное оборудование и здесь, как и в «Юниверсити Колледж», довольно бедное, всё внимание обращено на научное оборудование. В практикуме столы все пустые, приборы после окончания занятий убираются. Такой же порядок до известной степени я впоследствии ввёл в МИИТе.
Я спросил у моего провожатого, что делает Томсон у себя в лаборатории. Провожатый ответил, что Томсон «качает на маятнике радий», желая установить какую-то связь между силой тяготения и радиоактивным излучением. Сколько я знаю, из этого ничего не получилось. Тот же молодой человек рассказывал мне, как работает Томсон. Он большею частию сидит дома, читает книги, размышляет и по телефону заказывает обстановку предполагаемого эксперимента. Потом он приходит, ни с кем не разговаривает и, углубившись в работу, смотрит, что даёт опыт. И часто, ничего не объясняя, велит всё разобрать до следующего заказа.
Кембридж – аристократическое учебное заведение. Обучение там стоит дорого, и большинство студентов – весьма состоятельные люди. Я видел в парке на речке молодого человека, он сидел в лодке и, по-видимому, «кайфовал», а служитель, стоя на носу лодки с веслом в руках, катал своего барина. В парке же я видел множество площадок для тенниса. Площадки не песчаные, а с газонами, которые всё время подстригают особой машиной на конной тяге, причём на копыта лошади надевают большие кожаные галоши, чтобы не портить площадки.
Поздно вечером я вернулся в Лондон.
Потом я ездил в Манчестер с единственной целью – побывать в лаборатории Резерфорда. Приехал я туда перед вечером, в туман и дождь. Переночевал в гостинице и с утра отправился в Физический институт. Я сразу попал к самому Резерфорду, который оказался исключительно любезным и подвижным человеком. Резерфорд, собственно, не природный англичанин. Он родился в Новой Зеландии. Отец его был там обыкновенным пастором.
Резерфорд уже тогда являлся большой знаменитостью. Несмотря на это, он сам провёл меня по всему институту, показал студенческий практикум, в котором как раз студенты изучали явление радиоактивности, – они наблюдали рассеивание электрического заряда под действием различных радиоактивных веществ, все смотрели в трубочки, следя за поведением листочков электроскопа.
Среди студентов – почти мальчиков – я увидел толстого лысого человека, который, как и все, внимательно смотрел в трубу, и сразу узнал в нём знаменитого норвежского физика Сванте Аррениуса, доклад которого я слушал в Петербурге на Менделеевском съезде, да и по портретам хорошо знал его. Я спросил Резерфорда, что делает здесь этот знаменитый физик, лауреат Нобелевской премии? Оказалось, Аррениус приехал к Резерфорду специально для того, чтобы пройти студенческий радиоактивный практикум. Вот как настоящие учёные относятся к новым научным открытиям!
В заключение осмотра Резерфорд сказал:
– А теперь я покажу вам свою личную лабораторию. – И ввёл меня в совершенно тёмную комнату.
Резерфорд рассчитывал на эффект. Он, как только мы вошли, быстро закрыл дверь, чтобы ни один луч дневного света не попадал в таинственную комнату. Я был поражён прекрасным зрелищем. Посреди комнаты как бы висела колба, сиявшая таинственным зеленоватым светом флуоресценции. Резерфорд объяснил, что в колбе налит раствор самого сильного радиоактивного препарата, какой тогда имелся. Сам препарат, как выразился Резерфорд, принадлежал австрийской короне и был дан ему для научных исследований с условием использовать только продукты распада и излучение и отнюдь не касаться самого препарата.
Как известно, Резерфорд получил исключительной важности результаты в этой работе. Он установил природу α-излучения, показал, что α-лучи представляют собой поток положительно заряженных частиц гелия. Дискретность этого потока была ещё раньше установлена при помощи спинтарископа Крукса, в котором можно видеть отдельные величины (сцинтилляции) флуоресцирующего экрана, вызванные ударами отдельных α-частиц, выброшенных при взрыве атома радиоактивного элемента.
Очевидно, перед Резерфордом стоял вопрос – нельзя ли ускорить процесс радиоактивного распада, а вместе с тем получить и большую мощность излучаемой энергии, чтобы использовать её для практических целей. Но никакими ни химическими, ни физическими агентами скорость радиоактивного распада радия увеличить не удавалось. В таком случае – нельзя ли вызвать искусственную радиоактивность нерадиоактивных элементов и использовать выделяющуюся внутриатомную энергию? Другими словами, не удастся ли вызвать расщепление ядер нерадиоактивных элементов внешними агентами? Эту задачу принципиально и решил сам Резерфорд.
Мы находились ещё в комнате Резерфорда, когда по институту раздался звон колокола. Резерфорд сказал, что это всех работников института приглашают к ленчу, предложил и мне присоединиться к общей компании, которая собиралась в маленьком клубе при институте. Он познакомил меня со всеми своими помощниками, сам сел во главе стола, а рядом со мной посадил молодого ассистента, который угощал меня и занимал разговором, интересуясь главным образом революцией 1905 года. Завтрак был очень простой – какие-то овощи, фрукты; на столе лежал громадный кусок сыра, и от него не отрезали, как у нас, тонкие кусочки, а отковыривали специальным ножом «колобочки». Тут я только и понял настоящее применение этого инструмента, хотя и прежде видел такой нож в нашей хозяйственной аппаратуре, но всегда недоумевал, как можно таким ножом отрезать тонкие кусочки.
После завтрака все перешли в «смокингрум» – комнату для курения. В ней пылал камин. Отчасти для того, чтобы дым от полутора десятков трубок не повисал пеленой, как это у нас бывает в «курилке». Да и день был подлинно английский – прохладный и пасмурный. Все расселись полукругом против камина, и Резерфорд, не выпуская изо рта трубки, стал рассказывать о своём посещении Дарвиновского торжества в Кембридже. Однако я мало что понял: разговаривая с иностранцем, англичане очень старательно и чётко произносят слова, а этот рассказ на иностранца рассчитан не был. По тому, как реагировали на рассказ слушатели, в нём было что-то интересное и в некоторых местах даже смешное. Выкурив свои трубки, все разошлись по институту изучать радиоактивные явления. Это была общая тема, которой занимался персонал. Я же распростился с любезным хозяином и вечером возвратился в Лондон.
Поезд шёл без остановок. Это очень характерная особенность железнодорожного транспорта в Англии, паровозы даже воду набирают не останавливаясь – забрасывают шланг в канаву с водой, которая помещается не то между рельсами, не то рядом с ними. Начался контроль билетов, а я никак не мог найти своего обратного билета. Но контролёр не выражал подозрения, как это обычно происходит у нас, а, видя моё замешательство, махнул рукой и двинулся дальше. Вскоре в одном из моих «одиннадцати» карманов я обнаружил билет, но контролёр был уже далеко и назад не возвращался.
Пора было покидать Англию. В гостинице я предупредил с вечера, что рано утром уезжаю, просил пораньше подать мне мой «брекфест» – ранний завтрак и приготовить счёт. Рано утром в столовой на столе лежал счёт, и я, позавтракав и расплатившись, на такси отправился на вокзал. Там я опять встретил Тимирязевых, с Климентом Аркадьевичем была ещё жена, и супругов Заленских. Они также направлялись в Дувр, чтобы оттуда переехать в Кале. Было очень приятно после напряжённого выслушивания английской речи поболтать с земляками по-русски.
До Дувра поезд шёл, как обычно, без остановок. Мы сидели все вместе в купе и весело делились впечатлениями от пребывания в Англии. И тут я вспомнил, что все свои немецкие деньги, которые я передал на хранение в контору гостиницы, получить обратно забыл. Что же мне делать? Придётся возвращаться в Лондон! И я сразу закис. M – me Заленская, заметив это, спросила:
– Что это вы вдруг так завяли?
– Да, знаете, завянешь! Мне придётся возвращаться в Лондон. Я оставил в конторе гостиницы все свои деньги.
Климент Аркадьевич опять как-то язвительно заметил:
– Да что вы! Разве вы в Москве?! Приедете в Дувр, позвоните по телефону в гостиницу, и вам сейчас же переведут деньги через банк.
По приезде в Дувр я так и поступил: зашел в ближайшую гостиницу и совершенно легко соединился с Лондоном и со своей гостиницей, вызвал директора. Он стал извиняться, сто тоже забыть об этих деньгах и не приложил их к счету, но через банк перевести ихв этот суботний день невозможно: все английские данки по субботам закрываются с 12 часов дня до понедельника. Ждать до понедельника мне не хотелось, и директор гостиницы предложил прислать деньги с «боем». Хотя такой способ пересылки стоил значительно больше, но я рассчитывал, что лишний день в Дувре обойдется дороже, и просил прислать деньги с мальчиком, а сам отправился гулять. Ходил в порт, где множество судов разгружалось и нагружалось хлебом и другими товарами, ходил к старинной крепости. Меня застал небольшой дождь, и я спрятался от него на крытом балконе, но хозяин дома вышел и сказал, что это частный дом и что здесь сидеть нельзя.
А вернулся в гостиницу – выяснилось, что «бой» уже приезжал и привёз деньги. Гостиница оплатила его счёт: мальчишка показал билет первого класса туда и обратно и плотно пообедал в Дувре. Конечно, я без возражений принял все расходы. Но последний пароход в Кале уже ушёл, и мне пришлось заночевать в гостинице в Дувре.
На следующее утро первым же пароходом я переправился в Кале и на железнодорожной станции снова встретил Тимирязевых. И опять вместе мы ехали до Кёльна, где мне предстояло пересесть на поезд, направлявшийся в сторону Карлсбада, а Тимирязевы поехали прямо в Россию.
По пути от Кале до Кёльна Климент Аркадьевич все время ублажал свою капризную жену и никак не мог угодить ей. Приносил то еды, то питья, но каждый раз оказывалось, что делал не то, что ей хотелось бы. Мне даже жалко стало старика. Поздно вечером мы расстались.
В Кёльне дожидался утра на вокзале. Сначала я сел в подземном помещении, вполне благоустроенном. Хотелось спать. Но засыпать я не решался – боялся, что, проснувшись, не найду своих вещей. Тут же, в подземном помещении, находилась какая-то компания девиц не то эстрадного театра, не то другого «учреждения» во главе с препротивным антрепренёром. И я взял свой чемоданчик и отправился гулять по Кёльну. Была тёплая туманная ночь. Чудесный кёльнский собор стоял как какой-то великан, и его остроконечные башни уходили в бесконечность.
Не успело окончательно рассвести, как я выехал из Кёльна и, по-видимому, крепко уснул сидя, так как совсем не помню Рейнскую долину, по которой шёл поезд.
В Россию из Карлсбада мы возвращались врозь с родителями, которые в начале лета, когда мы жили ещё в Гейдельберге, приехали туда лечиться «на воды». Папа и мама затеяли после курса водяного лечения проехаться по Швейцарии. Мы выехали раньше.
Приезд в Саратов
По дороге в Россию из газет мы узнали, что закон об открытии Саратовского университета утверждён и назначены первые его профессора. В числе первых семи профессоров был и я.
Папа вернулся в Москву в самом прекрасном настроении. Ему было приятно и самое возвращение в нашу милую Дубну, и он был очень доволен моим назначением. Ну как же – его сын продолжает традицию семьи Зёрновых и тоже профессор. И это его удовлетворение вполне покрывало предстоящую разлуку после нашего переезда в Саратов. Мне казалось, настроение папы передавалось и маме.
В конце июля 1909 года я приехал один в Саратов, чтобы познакомиться с новыми товарищами-профессорами, и прежде всего с первым ректором Саратовского университета Василием Ивановичем Разумовским. Министерство народного просвещения поручило ему организовать новый «светоч знаний». Хотелось узнать подробности организации, да и пора было уже озаботиться организацией кафедры, кабинета и лаборатории, а также подыскать квартиру.
Я остановился у моего гимназического приятеля Михаила Полозова. Он, тогда начальник движения Рязано-Уральской железной дороги, жил с женой в Саратове. У них на Театральной площади имелась хорошая квартира с чудесной обстановкой – её приобретала его жена Клавдия Ивановна, происходившая из богатой купеческой семьи.
Тотчас же по приезде пошёл представляться ректору. Застал его в квартире Н. Е. Осокина, ассистента при кафедре физиологии, который тоже, как и Василий Иванович, приехал из Казани, но успел обзавестись собственной квартирой.
Василий Иванович Разумовский сразу и навсегда произвёл на меня глубокое и самое хорошее впечатление. Он так ласково меня принял! Так много и хорошо говорил об особенностях работы профессора в провинции, где профессор, как он выразился, стоит на «горке», у всех на виду. Конечно, этому приёму я был обязан и авторитету моего отца, и рекомендации моего учителя.
В первый же вечер мы с М. А. Полозовым отправились на маленьком пароходе прокатиться до Увека, где теперь железнодорожный мост через Волгу, и обратно. На пароходе двое мужчин своим видом выделялись среди остальной публики. Один – довольно большого роста и профессорского вида. Другой – небольшой, в какой-то легкомысленной накидке, красном галстуке, увивался около видной, эффектной дамы. Полозов сказал мне, что это два новых профессора. Я тут же с ними познакомился: первый оказался профессором анатомии Николаем Григорьевичем Стадницким, второй – профессором физиологии Иваном Афанасьевичем Чуевским. Мои симпатии в тот вечер были на стороне профессора анатомии, но, кажется, только на этот вечер.
Стадницкий оказался чрезвычайно элементарным, я бы сказал, малоприятным и тупым человеком, а Иван Афанасьевич, несмотря на свою фривольную внешность и легкомысленное поведение, – очень милым и умным. Недаром В. И. Разумовский пригласил его занять должность декана медицинского факультета. Мы дружили с ним до самой его смерти, хотя я часто и подшучивал над его слабостями.
Чуть ли не в первый же день моего пребывания в Саратове, во всяком случае – при первом же посещении канцелярии университета, которая помещалась в маленьком домике у Царских ворот, я получил моё первое профессорское жалованье за июль – 144 рубля, но настоящими золотыми монетами.
Для размещения лабораторий университета предназначалось здание, в котором ранее находилась Саратовская фельдшерская школа. Этот весьма большой двухэтажный особняк стоял напротив Царских ворот.
Царские ворота – кирпичная и уже довольно облезлая арка, построенная для встречи императора, не знаю – которого. Она высилась у Волги в конце Никольской улицы. Фельдшерская школа выходила фасадом на Сергиевскую улицу, шедшую по краю спуска к Волге, так что из окон открывался широкий вид на Увек и Заволжье. Здесь были отведены помещения под общую аудиторию, физическую, химическую, ботаническую и зоологическую лаборатории и кабинеты. Между ними – актовый зал. Все помещения уже ремонтировались и приспособлялись к новому назначению. И мне сразу пришлось включиться в эту спешную и интересную работу – занятия предполагалось начать уже с сентября.
Из профессоров я застал в этот приезд ещё Андрея Яковлевича Гордягина, ботаника. Он недолго проработал в Саратовском университете и против его воли при министре Кассо был возвращён в Казань. Но об Андрее Яковлевиче я и до сих пор вспоминаю как об одном из самых симпатичных товарищей. Большая умница, широкообразованный, настоящий большой естествоиспытатель и превосходный лектор.
Двух других профессоров – зоолога Бирукова и В. В. Вормса, который в первый год читал курс общей химии и был проректором, – в Саратове пока не было. Назначение В. В. Челинцева, который и натолкнул меня на мысль о Саратовском университете, задержалось именно из-за того, что Василию Ивановичу Разумовскому хотелось с самого начала иметь проректора, а кафедры для Вормса не было. Впоследствии он занимал кафедру физической химии.
Кажется, через год нормальное распределение кафедр было достигнуто, и Челинцев появился среди саратовских профессоров.
Борис Ионович Бируков
Так как по Уставу 1884 года в «центральных» университетах для занятия профессорской кафедры требовалась степень «доктора», а у меня и Бирукова была лишь степень «магистра», то мы были назначены по «Высочайшему повелению», но к нашему званию «профессор» прибавлялись две буквы – «и. д.». Однако, как я уже отмечал, никакого ограничения в правах и положении эти буквы не вносили. Я тоже мог быть и ординарным, и имел право на чины и награждения. Таких «и. д.» в провинциальных университетах было множество. Были они и в столичных университетах.
И вот с Бируковым произошла забавная история. Напомню, что он обучал естествознанию дочерей царя. Когда открылась кафедра зоологии в Варшаве, Бируков подал министру докладную записку с просьбой о назначении его на эту кафедру. Для Варшавы, сколько я помню, даже не требовалось «Высочайшего повеления». Получив устное согласие министра, он уехал на лето за границу. Но когда вернулся, то узнал, что в Варшаву назначен другой кандидат. Бируков разобиделся и не стал даже справляться, почему министр (Шварц) не исполнил своего обещания.
Через год открылся Саратовский университет, и Бируков опять подал докладную записку министру, теперь – о назначении его в Саратов. Министр вызвал его и сказал: «Я опять ничего не имею против вашего назначения в Саратов, но прежде вы сами получите согласие царицы, а то в прошлом году я докладывал царю о вашей кандидатуре, а он сказал: «Ну, об этом надо спросить царицу. Бируков обучает дочерей, и, кажется, царица очень довольна его занятиями»». Царица тогда, действительно, подтвердила своё удовлетворение уроками Бориса Ионовича, в результате чего он остался преподавателем царских детей и кафедры не получил. На этот же раз, в 1909 году, подобных препятствий не встретилось, и по «Высочайшему повелению» Бируков получил кафедру в Саратовском университете.
В Саратов Борис Ионович приехал с женой и двумя мальчиками. Женат он был на дочери московского парфюмерного фабриканта Остроумова – Инне Александровне; она была очень приветливая, хорошенькая, но простоватенькая, гостеприимная хозяйка, любившая хорошо угощать. Мы с самого начала и до революции водили с ними знакомство и довольно часто бывали друг у друга в гостях. На вечерах Инна Александровна блистала своими «приданными» бриллиантами.
Позднее семейство это распалось. Инна Александровна – то ли во время войны 1914-го года, то ли в начале революции – уехала к родителям и больше к мужу не возвращалась, а Борис Ионович сбежал за границу. Уже в Москве я как-то встретил Инну Александровну, и она рассказала мне перипетии своей семейной жизни. В заключение посетовала на супруга: «Мой-то, дурак, все мои бриллианты увёз».
Перед отъездом за границу Борис Ионович также занял у профессора Юдина порядочную сумму денег, а в обеспечение оставил доверенность на получение жалованья. Но так как к началу занятия он не вернулся и никаких известий об нём не было, то выписку жалованья Бирукову прекратили, и Юдин так и не получил своих денег обратно. Впрочем, последнее художество Бориса Ионовича, возможно, было сделано без злого умысла. Я думаю, что он искреннее собирался вернуться в Саратов. Однако судьба распорядилась иначе.
Борис Ионович вообще был человек с большими странностями. Он, например, панически боялся всякой заразы. Когда прислуга возвращалась с рынка, он первым делом обрызгивал её из пульверизатора какой-то дезинфицирующей жидкостью; служителю не позволял входить в свой кабинет. Однажды переходил служитель Иван Кочетков с кафедры зоологии на мою кафедру и зашёл проститься с бывшим своим начальником, так Борис Ионович остановил его: «Нет, нет! Вы в комнату не входите! А вот вам на чай!». – И покатил по полу целковый. Этот случай мне позже описывал сам Кочетков.
Профессор чистой математики Московского университета Николай Ефимович Зёрнов. Фото конца 1850-х – начала 1860-х годов.
Заслуженный профессор Московского университета Дмитрий Николаевич Зёрнов. Фото 1883 года.
Егор Петрович Машковцев – отец М. Е. Зёрновой.
Мария Егоровна, урождённая Машковцева. Москва. 1890-е годы.
Егор Егорович Машковцев – брат М. Е. Зёрновой. Варна. 22 декабря 1878 года.
Александра Васильевна, урождённая Аршаулова – мать М. Е. Зёрновой.
Николай Егорович Машковцев – двоюродный брат В. Д. Зёрнова. Москва. 1900-е годы.
Жилой флигель в имении Зёрновых на хуторе Еникеева Поляна Инсарского уезда Пензенской губернии. Фото конца XIX – начала XX веков.
Жилой дом в имении Е. П. Машковцева – Талице. Фото 1894 года.
Дом в городе Вятке на улице Московской, в котором родилась М. Е. Зёрнова. Фото 1894 года.
Освящение воды в пруду в дубненской усадьбе Зёрновых. Фото начала 1900-х годов.
Володя Зёрнов. Москва. 1881 год.
Володя и Митя Зёрновы. Москва. 1881 год.
Братья Володя, Слава и Митя Зёрновы. Москва. 1884 год.
Наташа Зёрнова. Москва. 1882 год.
Наташа и Митя Зёрновы. Москва. 1882 год.
Володя Зёрнов. Москва. 17 октября 1886 года.
Митя, Наташа и Володя Зёрновы. Москва. 1881 год.
Володя Зёрнов. Москва. 10 марта 1888 года.
Володя Зёрнов – ученик 5-й московской гимназии. Фото 1892 года.
Семья Зёрновых во дворе деканского дома на Девичьем поле. Москва. 1885 год.
Юра Померанцев. Москва. 1890-е годы.
Саша Рахманов. Фото 1890-х годов с дарственной надписью на обороте: «Первому и лучшему другу Володе, чтобы он не забывал об Ал. Рахманове».
Саша Кезельман. Фото 1890-х годов с дарственной надписью: «Дорогому другу и старинному товарищу Володе от Ал. Кезельмана».
Миша Полозов. Фото 1890-х годов с дарственной надписью: «Дорогому Володе на добрую память об любящем его М. Полозове».
Коля Недёшев. Фото 1890-х годов с дарственной надписью на обороте: «Человеку, который живёт одним годом раньше меня. Н. Недёшев».
Лёня Прозоров. Фото 1890-х годов.
Гимназист Володя Зёрнов с матерью Марией Егоровной. Москва. 1891 год.
Концертмейстер оркестра Большого театра Карл Антонович Кламрот. На обороте снимка дарственная надпись на немецком языке: «Своему любимому маленькому ученику Вольдемару Зёрнову на память от Карла Кламрота. Москва. 2 апреля 1890 г.».
Сергей Антонович Макаров с женой Натальей Дмитриевной, урождённой Зёрновой, и детьми Андреем и Верой. Фото 1910-х годов.
Струнный квартет. Москва. 1908 год. Первый слева: Владимир Дмитриевич Зёрнов.
В. Д. Зёрнов – студент физико-математического факультета Московского университета. Фото 1898 года.
Студент медицинского факультета Московского университета А. В. Рахманов. Фото 1898 года с дарственной надписью на обороте: «Дорогому старинному другу Володе от искренно любящего его А. Рахманова».
Михаил Александрович Полозов. Фото начала 1900-х годов.
Владимир Дмитриевич Зёрнов. Москва. Ноябрь 1900 года.
На пароходе «Цесаревич», принадлежащем обществу «Кавказ и Меркурий», во время путешествия по Волге. За столом сидят: курский присяжный поверенный Л. А. Розен с сыном; за ними, слева направо: Ю. Померанцев, Н. Недёшев, В. Зёрнов и Л. Прозоров. Фото 1898 года.
В. Д. Зёрнов и студент юридического факультета Московского университета Ю. Н. Померанцев. Фото 1897 года.
Ю. Померанцев (вверху), Л. Прозоров, В. Зёрнов и присяжный поверенный Н. В. Павлов в окружении местных жителей возле церкви «Цминда и Самеба» на Кавказе. Фото 1898 года.
Профессор Московского университета Пётр Николаевич Лебедев. Фото начала 1900-х годов.
Письмо П. Н. Лебедева В. Д. Зёрнову из Гейдельберга от 4 июля 1906 года.
Гранки первой научной работы В. Д. Зёрнова, опубликованной в 1906 году на немецком языке в журнале «Annalen der Phusik» с дарственной надписью-напутствием от П. Н. Лебедева.
Первая страница рукописи В. Д. Зёрнова «Диск Релея» на немецком языке (1908 г.).
Титульный лист магистерской диссертации В. Д. Зёрнова.
Портативный фонометр Лебедева – Зёрнова (общий вид).
Магистерский диплом В. Д. Зёрнова.
Экскурсия в Новый Иерусалим. Фото 1906 года.
В. Д. Зёрнов – преподаватель физики Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Фото 1905 года.
Начальница Московской частной женской гимназии Надежда Петровна Щепотьева. Фото 1900-х годов.
Василий Иванович Эсмарх – преподаватель физики Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Фото 1905 года с дарственной надписью на обороте: «Екатерине Васильевне, в воспоминание о добрых наших отношениях за годы моего преподавания в Вашем классе. От души желаю, чтобы судьба, благоприятствуя Вашим природным задаткам, дала бы Вам возможность приобрести столь редкое в наши дни всестороннее, гармоничное образование; и чтобы жизнь с её требованиями и нуждами никогда не нарушила бы светлой ясности Вашей природы. В. Эсмарх. 1905 г.».
Преподаватели и воспитанницы Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Сидят: вторая слева – преподаватель французского языка М. У. Шмелёва, следом за ней – Е. В. Власова; стоят: второй слева – В. Д. Зёрнов, следом за ним – В. И. Вишняков и В. И. Эсмарх (крайний справа). Фото 1905 года.
Константин Степанович Кузьминский – преподаватель русской литературы Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Фото 1905 года с дарственной надписью на обороте: «Дорогому, милому Владимиру Дмитриевичу Зёрнову от К. Кузьминского. 25/XII 1905 г.».
Екатерина Васильевна Власова – ученица Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Фото 1903 года.
Евгений Иванович Вишняков – преподаватель истории Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой. Фото 1904 года с дарственной надписью на обороте: «Екатерине Васильевне Власовой в знак уважения и на память о Ев. Вишнякове. 1904 г.».
Прошение В. Д. Зёрнова о назначении его преподавателем физики в Московскую частную женскую гимназию Н. П. Щепотьевой от 20 августа 1902 года.
Свидетельство Е. В. Власовой об окончании Московской частной женской гимназии Н. П. Щепотьевой.
Александр Васильевич Власов с женой Софьей Александровной, урождённой Ивановой, и детьми Лёлей, Наташей и Вовой. Москва. 1905 год.
Удостоверение, выданное В. Д. Зёрнову 28 апреля 1906 года, подтверждающее согласие гимназического начальства на его брак с Е. В. Власовой.
Е. В. Власова в свадебном уборе. Москва. 1906 год.
В Дубне на крыльце усадебного дома Зёрновых. Сидят: Дмитрий Николаевич и Мария Егоровна Зёрновы с внуками Верой и Андрюшей Макаровыми; стоят, слева направо: Сергей Антонович и Наталья Дмитриевна Макаровы, Владимир Дмитриевич и Екатерина Васильевна Зёрновы. На обороте надпись: «Лето 1906 года. Первый год после нашей свадьбы. Ек. Зёрнова».
Дом (на переднем плане) на улице Константиновской (ныне – Советской), который снимала семья Зёрновых. Дом не сохранился. Саратов. 1912 год.
Митя Зёрнов. Москва. 1907 год.
Владимир Дмитриевич Зёрнов с женой Екатериной Васильевной, урождённой Власовой, и детьми Марией (вверху), Дмитрием и Татьяной. Саратов. 1911 год.
Митя и Таня Зёрновы с няней Катериной. Саратов. 1909 год.
Мария Зёрнова с няней. Саратов. 1912 год.
На теннисном корте. Слева направо: Андрей Макаров,? Екатерина Васильевна и Владимир Дмитриевич Зёрновы. Дубна. 1911 год.
Е. В. Зёрнова с кучером А. Чувиковым. Дубна. 1911 год.
Штат прислуги Зёрновых. Сидят, слева направо: Надежда Чувикова (скотница), Феня (кухарка), Матрёна Петровна (прачка), Настасья Александровна Пудина (горничная), Катерина (няня); стоят – Василий (дворник), Лиза (вторая горничная), Василий Егорович Котов (садовник), Даша (кухарка в Саратове) и Андрей Степанович Чувиков (кучер). Дубна. 1911 год.
Первый ректор Саратовского университета профессор Василий Иванович Разумовский с дочерью Юлией. Фото. 1911 год.
Профессор медицинской химии и первый проректор по студенческим делам Саратовского университета Владимир Васильевич Вормс. Фото 1909 года.
Профессор физиологии и первый декан медицинского факультета Саратовского университета Иван Афанасьевич Чуевский. Фото 1909 года.
Профессор ботаники Саратовского университета Андрей Яковлевич Гордягин. Фото 1909 года.
Профессора и студенты Саратовского университета. Фото Н. Гольдберга. 1909 год.
Профессор зоологии Саратовского университета Борис Ионович Бируков. Фото 1909 года.
Профессор анатомии Саратовского университета Николай Григорьевич Стадницкий. Фото 1909 года.
Здание Саратовского университета (бывшей Фельдшерской школы) в праздничном убранстве. Фото Н. Гольдберга. 6 декабря 1909 года.
Официальное приглашение на торжество открытия Саратовского университета, отправленное Е. В. Зёрновой 27 ноября 1909 года.
Городской театр 6 декабря 1909 года. Фото Н. Гольдберга.
Крестный ход от кафедрального собора к месту закладки университетских зданий на Московской площади. Фото Н. Гольдберга. 6 декабря 1909 года.
На Московской площади во время торжественного освящения места закладки зданий Саратовского университета. Фото Н. Гольдберга. 6 декабря 1909 года.
Архитектор-строитель Саратовского университета Карл Людвигович Мюфке. Казань. 1909 год.
Меню праздничного обеда в день открытия Саратовского университета 6-го декабря 1909 года.
Строительная комиссия Саратовского университета. Сидят, слева направо: архитектор университета А. М. Салько, архитектор-строитель К. Л. Мюфке, профессора В. А. Павлов, П. П. Заболотнов (председатель), А. Ф. Преображенский; стоят: архитектор-художник В. Д. Караулов, техник-строитель С. Ф. Рагозин, профессор И. А. Чуевский,? студент 3-го курса архитектурного отделения Императорской Академии художеств Е. Я. Слобожаников,? профессор В. Д. Зёрнов и техник-строитель П. А. Максимов. Фото 1914 года.
Начало земляных работ при строительстве университетских зданий на Московской площади. Фото 25 июня 1910 года.
Закладка фундамента при строительстве Физического института. Саратов. 1911 год.
Здание Физического института Саратовского университета. Вид с улицы Университетской (бывшей Казарменной). Фото 1950-х годов.
В. Д. Зёрнов (в центре с прибором) и механик Ф. Ф. Троицкий со служащими Управления Рязано-Уральской железной дороги во время научной экспедиции на озеро Эльтон. Фото 1912 года
На озере Эльтон.
Фатьма (Катя) Саттаровна Мухтарова. Саратов. 1912 год.
«Университетское трио». Слева направо: юрисконсульт университета П. К. Всеволожский, профессор физики В. Д. Зёрнов и профессор химии Р. Ф. Холлман. Саратов. 1912 год.
Профессор В. Д. Зёрнов (сидит в центре) и ассистент кафедры физики Саратовского университета Н. П. Неклепаев (сидит крайний слева) с эвакуированными в Саратов сотрудниками Киевского университета. Фото 1915 года.
Годичный акт в Императорском Николаевском Саратовском университете. За столом президиума, слева направо: В. Д. Зёрнов, А. Я. Гордягин, Н. Г. Стадницкий, Б. И. Словцов, А. Ф. Преображенский, В. И. Разумовский и В. А. Павлов. Фото (фрагмент) Н. Гольдберга. 6 декабря 1910 года.
Профессор В. И. Разумовский за кафедрой во время торжественного публичного заседания Совета Императорского Николаевского университета, посвящённого 100-летнему юбилею со дня рождения Н. И. Пирогова. Фото (фрагмент) Н. Гольдберга. 13 ноября 1910 года.
Титульный лист брошюры В. Д. Зёрнова с актовой речью, произнесённой на торжественном заседании Императорского Николаевского университета 6 декабря 1912 года.
В большой физической аудитории. Демонстрация опытов слушателям Саратовских высших сельскохозяйственных курсов. На снимке: профессор В. Д. Зёрнов (крайний справа) со своими помощниками, слева направо: лаборантами И. М. Серебряковым, В. Е. Сребницким и ассистентом Н. П. Неклепаевым (на переднем плане). Фото 1914 года.
Ректор Саратовского университета В. Д. Зёрнов и профессор Н. И. Вавилов (в центре) среди участников II Всероссийского съезда селекционеров. Фото (фрагмент) 1920 года.
Профессор химии Саратовского университета Владимир Васильевич Челинцев. Фото 1910 года.
Профессор патологической анатомии Саратовского университета Пётр Павлович Заболотнов. Фото 1909 года.
Профессор теоретической физики Саратовского университета Сергей Анатольевич Богуславский. Глазго. 1910-е годы.
В. Д. Зёрнов со студентами в большой физической аудитории Саратовского университета. Фото 1920 года.
Группа сотрудников и выпускников первого набора физико-математического факультета (математическое отделение) Саратовского университета. В первом ряду, крайний справа Г. П. Боев; во втором ряду, слева направо:?? С. А. Богуславский, К. И. Котелов,? В. В. Голубев, И. И. Привалов, Г. Н. Свешников,?; в третьем ряду, 4-й слева Б. И. Котов, 6-й – Н. П. Неклепаев, 8-й – К. А. Леонтьев. На заднем плане – портрет В. Д. Зёрнова, который к этому времени был арестован и находился в тюрьме. Фото 1921 года.
Кафедральный Александро-Невский собор в Саратове. Репродукция со старой открытки.
Профессор педиатрии Саратовского университета Иннокентий Никандрович Быстренин. Фото 1914 года.
Профессор гинекологии и акушерства Саратовского университета Николай Михайлович Какушкин. Фото 1915 года.
«Музыкальные среды» в квартире В. Д. Зёрнова в Благовещенском переулке. Слева направо: В. Д. Зёрнов, С. А. Власова и Д. А. Орлов. Москва. 7 февраля 1930 года.
«Музыкальные среды» в квартире В. Д. Зёрнова в Благовещенском переулке. Слева направо: В. Д. Зёрнов, Д. В. Рывкинд, Д. А. Орлов и Д. Е. Серебряков. Москва. 1930 год.
Акварель М. А. Волошина, подаренная им В. Д. Зёрнову и адресованное ему же письмо от 1 декабря 1928 года из Коктебеля (написано на обороте собственной акварели).
Максимилиан Александрович Волошин на крыльце своего дома. Коктебель. 1928 год.
В. Д. Зёрнов и М. А. Волошин (стоят) на крыльце дома художника. Коктебель. 1928 год.
Профессор В. Д. Зёрнов со студентами МИИТа. Фото 1937 года.
В. Д. Зёрнов (второй справа) в лаборатории кафедры физики МИИТа. Фото 1936 года.
В. Д. Зёрнов демонстрирует опыты с жидким воздухом. Москва. 1937 год.
Дмитрий Владимирович Зёрнов. Москва. Начало 1940-х годов.
Ведомость об успехах и поведении Дмитрия Зёрнова – ученика 1-го класса мужской гимназии А. М. Добровольского в Саратове за 1917–1918 учебный год.
Мария Владимировна Зёрнова в форме слушательницы Военно-химической академии РККА. Москва. 1932 год.
Служебное удостоверение слушательницы Военно-химической академии РККА М. В. Зёрновой.
Студенческий билет М. В. Зёрновой, выданный Единым Московским химико-технологическим институтом 25 января 1931 года.
Профессор В. Д. Зёрнов во время лекции в МИИТе. Москва, 1945 год.
Автограф стихотворения Арсения Альвинга «Черепаховая табакерка», подаренного В. Д. Зёрнову 31 мая 1921 года.
Коллектив симфонического оркестра Московского Дома учёных. Художественный руководитель и дирижёр В. И. Садовников (в центре с дирижёрской палочкой). Справа от него – В. Д. Зёрнов. Фото 1944 года.
Программа симфонического концерта участников музыкального кружка 32-й школы Красно-Пресненского района и химических курсов. Москва. 29 декабря 1928 года.
Программа камерных вечеров из произведений Людвига ван Бетховена в исполнении симфонического оркестра имени К. С. Сараджева. Москва. 1927 год.
Программа камерных вечеров из произведений Франца Шуберта в исполнении симфонического оркестра имени К. С. Сараджева. Москва. 1928 год.
В. Д. Зёрнов. Москва, 1938 год.
В. Д. Зёрнов, профессор физики МИИТа, в мундире директор-полковника административной службы. Москва. 1945 год.
Папина крестница. Первые заботы и хлопоты
Я снял квартиру на Крапивной улице в только что выстроенном каменном двухэтажном доме Катковых. Квартира – пятикомнатная, в первом этаже. Одна из комнат – большая, остальные поменьше, но всё расположение и сами комнаты были очень хорошие: гостиная, столовая, кабинет, спальня и детская – это нас вполне удовлетворяло. Просторная кухня. Единственный недостаток – ванная и уборная оказались совмещёнными. Отделка дома ещё только заканчивалась.
Подготовив таким образом наш переезд в Саратов, я возвратился в Москву и стал хлопотать об оборудовании физического кабинета, лаборатории и собственного жилья. В оборудовании жилья родители полностью взяли на себя все расходы: у меня никаких запасов не имелось, а купить требовалось довольно много мебели. План был такой: Катёнушка с Митюней пока остаются в Москве у родителей, тем более что в октябре Катёна ожидала появления нового члена нашей семьи. Я же в сентябре отправляюсь в Саратов, устраиваю квартиру, начинаю читать лекции, а в октябре приезжаю в Москву, чтобы встретить новую дочку или сына.
Прочитав несколько лекций (я читал 4 часа в неделю), числа 9 октября я приехал в Москву. 12-го вечером к нам пришла опять Анна Михайловна Оленина – принимать роды, а рано утром появилась на свет наша Танечка. Папа уже вызвал профессора Н. И. Побединского, но на этот раз его помощи не потребовалось. Крохотная девчурка ещё лежала на кровати у Катёнушки, когда Побединский спросил:
– Ну что же, довольно? Больше не хотите родить ребят?
– Нет, я хочу иметь шестерых! – ответила Катёна, хотя только что перенесла тяжёлые муки.
Крёстным отцом мы просили быть папу, крёстной матерью – Надежду Петровну Щепотьеву. Крестили Танечку у нас на квартире на Девичьем Поле, в гостиной. Крестил настоятель клинической церкви отец Пётр Николаевич Померанцев, который раньше служил диаконом в университетской церкви, и все мы его любили и за торжественную службу, и за чудесный тенор.
13 октября, в день рождения Танечки, первый раз выпал снег, и папа, очень довольный внучкой и крестницей, говорил:
– Это у нас Снегурочка родилась.
Снегурочка выросла, и теперь у неё уже шестилетний сын, мой милый внучек Алёшенька, который наполняет нашу жизнь приятными и радостными хлопотами.
В Москве я в первую очередь отправился к Петру Николаевичу Лебедеву – посоветоваться относительно оборудования кабинета, лаборатории и проектирования предстоящей постройки Физического института. Пётр Николаевич тоже был очень доволен моим назначением. Я стал первым из его учеников, получивших профессорскую кафедру. Мы много говорили с ним о нарождавшемся новом институте. Пётр Николаевич помог мне сделать первые заказы у заграничных фирм. Всё это описано в моей статье, посвящённой памяти Петра Николаевича, – «Учитель и друг».
Для записи заказов, необходимых физической лаборатории Саратовского университета, Пётр Николаевич подарил мне толстую тетрадь – она и сейчас хранится у меня. На её первой странице рукой Петра Николаевича сделана такая запись: «Профессору В. Д. Зёрнову для умеренности и аккуратности от друга П. Лебедева. Москва, 19. VIII. 09». Я был в восторге от такого определения наших отношений с учителем.
Почти всё оборудование для будущего института я получал из-за границы, в основном через фирму Трындиных. И произошло это следующим образом. Когда я зашёл в магазин Трындиных к моему приятелю Алексею Наркизовичу Кирову, с которым мы в 1900 году ездили за границу и который заведовал физическим отделом фирмы, и рассказал ему о моих делах, он говорит:
– Вы уж не обходите нашу фирму.
– Да ведь, дорогой Алексей Наркизович, мне надо преимущественно заграничное оборудование!
– Ну да, конечно! Вы будете получать заграничное оборудование в заграничной упаковке прямо в Саратов и на 15 процентов дешевле заграничных каталогов.
Я, конечно, удивился такому фокусу, но Киров сейчас же открыл мне его секрет.
– Фирма Трындиных получает у заграничных фирм уступку в 30 процентов с цен каталогов. 15 процентов будут отдаваться в пользу фирмы Трындиных, а для Саратовского университета приборы будут обходиться на 15 процентов дешевле, и вам не будет никаких хлопот.
Разумеется, я использовал это предложение и в большинстве случаев прибегал к посредничеству фирмы Трындиных. Я приходил в магазин Трындиных, и Алексей Наркизович требовал непременно исполнения подробности чисто московской. Первой фразой его было: «Вы ведь саратовец, так прежде всего пойдёмте позавтракаем в трактир „Саратов“ (он размещался у Сретенских ворот, недалеко от магазина), а потом будем говорить о делах». За прекрасный завтрак он ни в коем случае не разрешал мне платить: на такого рода действия фирма отпускала особый кредит (да в те времена всё это стоило гроши). Затем мы возвращались в магазин, просматривали каталоги заграничных фирм, и я делал пометки. Сам Алексей Наркизович был большой знаток физической аппаратуры, и его советы мне тоже пригодились. Потом всё мной отмеченное в короткий срок в чудесной заграничной упаковке появлялось прямо из-за границы в Саратове. Киров присылал позже счёт с 15-процентной скидкой в заграничной валюте, и бухгалтерия переводила Трындиным русскими деньгами по курсу дня.
П. Н. Лебедев рекомендовал мне в первую очередь оборудовать небольшую, но очень хорошую мастерскую и найти хорошего механика, помог составить заказ на станок и принадлежности к нему. Заказ я направил лучшей немецкой фирме «Лорх и Шмидт».
Когда я сказал об этом В. И. Разумовскому, то он удивился, зачем кафедре физики механическая мастерская, но авторитет Петра Николаевича его «победил». Когда мастерская начала работать, Василий Иванович часто вспоминал, как он был не прав, сомневаясь в её необходимости. Много раз позже мне приходилось отстаивать мастерские при физических лабораториях перед администрацией – и не всегда так успешно, как в самом начале моей профессорской деятельности.
Механиком я пригласил молодого человека, только что женившегося на дочери нашего кучера Чувикова – Матрёше. Это был сын столяра – крестьянина из соседней с Дубной деревни Каргашино Фёдор Федосеевич Троицкий. Он и тогда слыл хорошим механиком, а впоследствии так усовершенствовал своё искусство, что стал известен, по крайней мере, всему университету. После революции он прошёл курс практического института и не получил звания инженера только потому, что не мог бросить свою работу и пройти обязательную двухлетнюю практику. Фёдор Федосеевич и до сих пор работает в Саратове, специализируясь на изготовлении самых тонких медицинских инструментов – цистоскопов.
Троицкий сначала не решался бросить Москву и ехать в далёкий Саратов и, как он сам рассказывал, когда шёл из Каргашина в Дубну для окончательного разговора со мной, сел по дороге в лесочке подумать. Сидел-сидел да и уснул. Не знаю, во сне ему что привиделось или ещё как, но проснувшись, он решил ехать, хотя материальное положение в перспективе было не особенно завидным. Собственно, штатного места механика у меня не имелось, и Троицкий получал жалованье по штату служителя – 20 рублей в месяц, да я по счёту приплачивал ему из средств лаборатории по 5 рублей в месяц.
Первое время у Троицкого никакого приработка не было. Когда он с семьёй переехал в Саратов, то сначала они жили у меня в квартире на Крапивной, но позже нашли себе маленькую квартирку и стали жить самостоятельно. Сейчас трудно поверить, что можно жить самостоятельно на 25 рублей в месяц. Но в 1909 году в Саратове это было вполне возможно.
Прислуги я пока не имел, и Матрёша помогала в квартире и готовила еду. Каждый вечер я писал письма в Москву и отдавал их Матрёше – опустить в почтовый ящик. Она родилась и жила в деревне, и, не зная городских порядков, без всякого злого умысла опускала мои письма в ящик «для писем и газет» в соседнем доме. Я не мог об этом даже догадаться, так как любезный сосед, находя в своём ящике мои письма, опускал их в почтовый ящик. Но однажды он зашёл ко мне и рассказал об этом, не отказываясь и впредь отправлять мои письма дальше. Пришлось инструктировать Матрёшу.
Начало профессорской деятельности
В начале сентября уже много и вещей для нашего жилья, и оборудование для кабинета и лаборатории было отправлено в Саратов, и я окончательно переехал к новому месту службы. Сначала я остановился опять у Полозовых, но вскоре устроил жильё на Крапивной и перебрался на свою квартиру.
Оборудование помещения университета шло полным ходом, и в конце сентября 1909 года начались лекции. Первый приём был рассчитан на сто человек, приняли же с небольшим сто. Состав необычный. Дело в том, что приём в другие университеты уже закончился и в Саратовский университет поступали лица, которые почему-либо не попали в другие университеты. Казалось бы, это обстоятельство даст плохой набор. Однако, как выяснилось, новые студенты проявили исключительные качества и из них впоследствии получился ряд профессоров. Они очень интересовались и своей специальностью, и своей новой «alma mater» – Саратовским университетом. Мы всех их знали, многих звали даже по имени и отчеству, а некоторых – по прозвищу. Например, был студент, бывший капитан волжского парохода Топорков (впоследствии профессор Астраханского медицинского института). Его никто иначе не звал, как просто «Капитан».
Если мне не изменяет память, я читал первую лекцию 27 сентября. На лекции присутствовали все студенты во главе с деканом И. А. Чуевским. Говорил я о значении для врача естественно-исторического образования и о вреде фельдшеризма. Тема эта была мне хорошо знакома из разговоров с папой – он, сторонник широкого образования, считал его для врача особенно необходимым. Говорил я и о задачах и методах исследования в физике.
И с первых же лекций я мог показывать нужные опыты. Очерёдность поступления оборудования была рассчитана так, чтобы курс читать не только с куском мела в руке, но и с опытами и демонстрациями.
В качестве лекционного ассистента, или, по тогдашней номенклатуре, препаратора, я привёз из Москвы Ивана Максимовича Серебрякова. Он был механиком в Физическом институте при лаборатории профессора Соколова. Я знал его со своей студенческой скамьи. Он учил меня практическому мастерству, которое в школе П. Н. Лебедева считалось обязательным. Относились мы друг к другу с взаимной симпатией. Иван Максимович был хорошим механиком, но совершенно неопытным в лекционном эксперименте. Я выбрал его просто как хорошего человека, да и он охотно согласился перейти ко мне, так как Соколов был малоприятным начальником. Лебедев весьма одобрил мой выбор. И хотя Иван Максимович по малому своему образованию не мог проявить большой инициативы в лекционном эксперименте, зато, что было ему показано и им усвоено, он исполнял исключительно старательно и чётко.
Для меня было в высшей степени полезно, что лекционные эксперименты приходилось приготовлять самому и учить экспериментированию моего помощника. Очень многие современные лекторы экспериментировать не умеют и находятся в руках своего лекционного помощника. В громадном большинстве случаев на лекции я экспериментирую сам – это производит на слушателей гораздо большее впечатление. Особенно тяжёлое зрелище бывает, когда какой-нибудь эксперимент у помощника не ладится, а лектор не в силах ему чем-либо помочь. У меня, ученика Лебедева, такого не бывает.
Через два-три года Серебряков сделался отличным лекционным ассистентом. Его высоко ценили не только на кафедре физики, но и соседи по лабораториям. Гордягин, Вормс, да и сам В. И. Разумовский завидовали мне, что у меня такой хороший помощник. К сожалению, Иван Максимович очень рано умер. Летом 1918 года в Саратове произошла вспышка холеры. Утром он захворал, а к вечеру его уже не стало.
Накануне торжественных событий
Началась деятельная подготовка к торжеству открытия университета, который уже функционировал. Самое торжество назначили на 6 декабря – Николин день: как стало известно, в день торжественного открытия университет получит наименование «Императорского Николаевского». Императорским, впрочем, назывались все университеты, но Саратовский, помимо этого, получал ещё и имя царя.
Шла уже нормальная жизнь, правда, пока маленького, но всё-таки университета. Все лекции, кроме анатомии, читались в аудиториях бывшей Фельдшерской школы на Сергиевской. В главной аудитории на эстраде был сделан лекционный стол, большая доска с подвижным полотном. Установили проекционный прибор – чудесный эпидиаскоп Лейтца, для вольтовой дуги которого тут же поставили вращающийся понижающий трансформатор. Аудитория имела специальное затемнение, так что пользоваться проекцией я мог в любое время дня.
Для лаборатории физики отводились две комнаты. Одна довольно большая – здесь размещалась лекционная коллекция и студенческая лаборатория; здесь же я ставил свои работы. Другая – поменьше: в ней я расположил мастерскую и выгородил фотографическую комнату. Лабораторные занятия для студентов-медиков не являлись обязательными, но небольшая их группа всё же охотно занималась в лаборатории. Я заказал две витрины, шкафы и лабораторные столы с расчётом впоследствии перенести их в Физический институт, когда тот будет построен.
В этом первом помещении я провел четыре с половиной года. Здесь я сделал работы «Фонограммы человеческой речи», «Радиоактивные свойства Елтонской грязи» и ещё одну, в которой я определял показатель преломления воды для герцевских десятисантиметровых волн. Длины волн в воде и в воздухе я измерял весьма оригинальным способом, но наступало время, когда делать это надо было незатухающими колебаниями, однако технику получения коротких незатухающих волн ещё не разработали. И хотя, на мой взгляд, я начал получать довольно хорошие результаты, П. Н. Лебедев отнёсся к этой работе как-то прохладно, и, как следствие, я потерял к ней всяческий интерес, а потом началась война. Так работа и осталась незаконченной. Впоследствии какой-то немец методом, похожим на мой, выполнил такую же работу, и я пожалел, что не проявил настойчивости продолжить эту тему.
Узнав, что я получил кафедру в открываемом Саратовском университете, профессор Соколов всячески надо мной издевался и говорил, что мне придётся читать лекции, как некогда читал курс физики один профессор, – никаких лекционных экспериментов и никакого лекционного оборудования у него не было: в одной руке он держал табакерку, в другой – носовой платок и все объясняемые явления иллюстрировал при помощи этих двух предметов. Однако Соколов был мной посрамлён: я с самого начала показывал множество опытов.
Мои слушатели хорошо относились и к моим лекциям, и ко мне лично, тем более что по возрасту у нас не было большого расхождения. Мне исполнился тогда 31 год, и многие слушатели были моими ровесниками. Они, как и я, интересовались своим университетом, принимали самое активное участие в хлопотах по организации торжества открытия.
Рассылали приглашения. Город подготавливали к иллюминации. Шили множество трёхцветных флагов. Для украшения здания университета я велел сшить два громадных флага длиной в два этажа. Они очень украсили здание, свешиваясь на флагштоках с его крыши. Мне предстояло в Москве подыскать, люстры и бра для освещения актового зала и аудитории к торжествам. Я выбрал красивую бронзовую арматуру, хотя и не совсем подходившую по стилю к строгим университетским требованиям, но лучше не нашёл.
В депутацию на торжества открытия Саратовского университета от его старшего собрата Московского университета выбрали ректора Мануйлова и папу.
Я уехал в Саратов тотчас после 24-го, а папа должен был приехать на торжества числа 5-го декабря. Погода стояла холодная и сырая, и я был поражён, вернувшись в свою квартиру на Крапивной, тем, что в комнатах от сырости прямо стоял туман. Как же я перевезу Катёнушку и малышей в такую сырую квартиру? Поэтому я заявил управляющему, что намерен искать другую квартиру. Ему очень не хотелось, чтобы я выезжал – это дискредитировало бы квартиру, да и лестно ему было, что у него в доме живут профессора. В то время звание «профессор» очень импонировало саратовцам. Но я всё же снял другую квартиру в 6 комнат на втором этаже, также в совершенно новом доме Подклетнова, на углу Московской и Ильинской улиц.
Дом был двухэтажный, смешанной постройки, то есть деревянный, но снаружи обложен в один слой кирпичом. В Саратове много таких. И даже в новом таком доме сырости быть не может.
Как всё изменилось! Когда я начинал свою профессорскую деятельность, нельзя было и предположить, чтобы в квартире профессора не было отдельного кабинета, общей комнаты – гостиной, под которую всегда отводилась самая большая комната квартиры, отдельной столовой и, в зависимости от числа детей, одной или двух детских, ну и, конечно, отдельной спальни. Одну комнату я специально отвёл для приезда родителей.
При кухне имелась комната для прислуги. Ванна и прочие «удобства» – всё было исключительно хорошо оборудовано. Подклетнов, хозяин, главный приказчик большого магазина, в котором продавались хозяйственные вещи и всякого рода предметы оборудования, конечно же, для своего дома выбирал лучшее из лучшего.
У меня уже имелась прислуга Дуняша – очень хорошая кухарка (впоследствии пришлось с ней расстаться – оказалась не совсем чистой на руку). Папе в Саратове всё очень понравилось – и город, и мои товарищи, и моё жильё. Дуняша готовила превкусные обеды и старалась всячески угодить «старому барину».
Торжественное открытие Саратовского университета
Программа самих торжеств выглядела так: накануне Николина дня – торжественная всенощная. Утром 6 декабря – литургия в соборе, выстроенном в совершенно необычном классическом (дорическом) стиле, вокруг него был разбит городской сад «Липки» (теперь собор разрушен). После обедни – крестный ход: всё духовенство и все приглашённые направлялись по Московской улице для освящения места, выбранного под постройку университетских зданий, – на Московскую площадь. Планы строительства были уже составлены, и сооружение двух зданий экспериментальной медицины намечалось начать с весны 1910 года, а Физического института и Анатомического театра – с весны 1911 года. После крестного хода все должны были собраться в городском театре, где предстояло заседать Совету в день Акта торжественного открытия Саратовского университета. Вечером 6 и 7 декабря – иллюминация города. На другой день – обед, который давало городское самоуправление в здании городской Думы, и в заключение – концерт и бал в залах Коммерческого собрания.
Приехало множество гостей: от всех русских университетов, от всевозможных учёных обществ, от городов, земств, даже из-за границы – от славянских университетов. Для того времени открытие нового университета в России являлось событием исключительной важности. В России их насчитывалось всего девять: Московский, Петербургский, Киевский, Харьковский, Казанский, Томский, Одесский, Варшавский и Дерптский (Юрьевский).
К богослужению и крестному ходу собралось множество народа, и не только жителей Саратова, но также из Покровска, с противоположной стороны Волги. Сам крестный ход получился чрезвычайно внушительным. Впереди шествовали представители духовенства. В воздухе реяли хоругви. И кругом – море народа. Я почему-то отстал от головы шествия и в конце концов пробраться к месту, где проходил молебен и ритуал освящения, так и не сумел.
Хотя до заседания оставалось ещё много времени, театр был уже почти полон. На сцене, украшенной живыми растениями, цветами, стоял стол, покрытый красным сукном, и на нём «зерцало» – необходимая принадлежность всякого официального заседания Совета. Стол на сцене предназначался для почётных гостей, а для произнесения речей и приветствий в левой от публики стороне сцены возвышалась кафедра.
Наконец стали подходить и гости с молебствия. Все были нарядные – в мундирах и фраках. Для зачтения Закона об открытии университета ожидали приезда по крайней мере министра народного просвещения Шварца, если уж не самого Столыпина – председателя Совета министров и бывшего саратовского губернатора, он, собственно, и настоял на том, чтобы новый университет был открыт именно в Саратове, ведь на эту честь претендовало чуть ли не одиннадцать городов. Однако на торжества приехал только попечитель Казанского учебного округа Деревицкий. Он и открыл заседание Совета.
По старинному обычаю Акт начался с двух речей, посвящённых истории возникновения Саратовского университета. С ними выступили ректор В. И. Разумовский и декан И. А. Чуевский. Не помню в точности заглавия этих речей, но Разумовский говорил на более общую тему – чуть ли не о русских университетах вообще, а Чуевский – более частно о Саратовском университете (обе речи напечатаны в первом выпуске «Известий» Саратовского университета). Затем попечитель зачитал текст Закона об открытии «Императорского Николаевского Университета» в Саратове. Закон, конечно, все выслушали стоя и долго потом кричали «ура».
Члены Совета, вместе с попечителем и секретарём, всего девять человек, сидели на сцене за столом. Я находился с левого от публики конца стола. После прочтения Закона оркестр должен был исполнять гимн. Но из-за тесноты его поместили за сценой. Вдруг я слышу какие-то жалкие звуки, едва слышные за общим шумом в театре. Не долго думая, я стал во весь голос не то чтобы петь, а буквально орать слова гимна: «Боже, царя храни». Публика на сцене и в театре подхватила – и все полторы тысячи человек исполняли гимн, звучавший в честь молодого университета. В саратовских либеральных газетах с нескрываемым издевательством было описано это происшествие, и мой либерализм был ими взят под подозрение.
Начались приветствия и чтение бесчисленных адресов. Следом за правительственными приветствиями с прекрасно оформленным как внутренне, так и внешне адресом выступила делегация от Московского университета. Зачитывал адрес с кафедры Мануйлов как ректор, а папа в мундире со Станиславской лентой через плечо стоял рядом. Один юноша, Миша Масленников, который присутствовал на открытии, позже говорил мне: «Самым счастливым человеком в день открытия Саратовского университета был Дмитрий Николаевич!». И я как сейчас вижу папу – нарядного, красивого и довольного. Ну да как же – он лучшей участи для меня не желал. Ведь его сын сидел за столом в качестве члена Совета открываемого университета.
Среди коренных саратовских семейств семья Маслденниковых являлась, пожалуй, одной из самых интеллигентных. Отец Миши Александр Михайлович был крупным адвокатом и членом Государственной Думы от Саратова, а мать Людмила Львовна ещё не старая, очень бойкая дама, принимала большое участие в организации наших торжеств, концерта и бала и вообще очень интересовалась жизнью университета. Я часто бывал у них дома. Однако Людмила Львовна скоро отошла от университетских дел, вероятно, потому, что в «Общество вспомоществования недостаточным студентам», которое по примеру московского вскоре возникло и в Саратове, председательницей выбрали Татьяну Яковлевну Соловьёву – человека совершенно исключительных достоинств. Нашу дружбу с ней, решаюсь именно так квалифицировать наши отношения, мы сохранили до самой её смерти.
На торжестве открытия присутствовали представители от самых разнообразных слоев общества и учреждений; присутствовал и мулла как представитель магометан, и еврейский раввин, и лютеранский пастор, и настоятель католической церкви. Отсутствовало лишь православное духовенство. Гермоген считал, что театр столь греховное действо, что даже на открытии учреждённого царём университета быть в его здании православному духовенству не пристало. Да и к самому университету Гермоген вряд ли относился сочувственно. Ведь университеты всегда были проводниками либеральных идей, а Гермоген по убеждению принадлежал скорее к лагерю махровых черносотенцев.
Заседание в театре затянулось. Стало очевидным, что прочесть все приветствия и адреса нет никакой возможности, и далее депутации одна за другой просто подходили к столу, за которым сидели члены Совета, и клали свои папки и свитки. В итоге на столе накопилась целая гора всевозможных подношений.
На следующий день в актовом зале университета были расставлены столы во всю длину зала и все поднесённые накануне адреса разложены для осмотра гостями, которых с утра 7-го числа специально пригласили в университет ознакомиться с нашими лабораториями и вчерашними подарками. Во главе праздничных подношений красовался адрес от Московского университета. Надеюсь, все они или, по крайней мере, наиболее ценные хранятся сейчас в библиотеке Саратовского университета. Вечером у себя дома я нашёл поздравительную телеграмму от П. Н. Лебедева.
Теперь трудно поверить, что в столь короткий срок удалось так много сделать. И здание приспособить, и отремонтировать, и обстановку для лабораторий получить, и всё пустить в ход. Ведь мы показывали гостям не проекты, а готовые, действующие лаборатории, в которых уже занимались студенты и ставились научные опыты. Даже заграничное оборудование по телеграфному заказу приходило иногда через неделю после дня отправки заказа.
Итак, 7 декабря гости осматривали саратовские достопримечательности, главным из которых, конечно, являлся университет. А к часам пяти стали собираться на обед в здание городской думы. Обед был прекрасный. Его меню сохранилось у меня до сих пор, и теперь (1945 год) просто чудно смотреть на то обилие и разнообразие блюд, которыми город угощал своих гостей. Вино, конечно, лилось рекой, и каждый тост за новорождённый университет покрывался возгласами: «Vivat! Grescat! Floraat!» – «Да здравствует! Да растёт! Да процветает!».
К концу обеда некоторые из гостей, и наш секретарь Совета, от избытка тостов так ослабли, что отправиться на концерт уже не могли. А делегат из Петербурга минералог профессор Иностранцев, правда, возвернувшись уже из Коммерческого собрания после «бала», обнаружил, что на нём одна галоша. На другой день он уверял, что никак не может понять, когда он умудрился потерять правую галошу.
Собственно «бал», то есть танцы, которые предполагались, пришлось отменить, ограничившись концертом и «раутом». Дело в том, что в день открытия университета было получено известие о смерти старейшего члена императорской фамилии – Михаила Николаевича. Чтобы не сорвать торжества открытия, губернатор граф Татищев разрешил задержать объявление через газеты о кончине великого князя до 8 декабря, но танцы всё же отменили.
Концерт устраивался силами Саратовского музыкального училища. Его основатель и директор Экснер дирижировал оркестром и хором – исполнялась написанная им же на открытие университета торжественная «Кантата». Впоследствии обнаружилось, что музыку «Кантаты» Экснер сочинил ещё при открытии Саратовского музыкального училища, новыми были только слова для хора, написанные преподавателем виолончели этого же музыкального училища Горделем. Впрочем, торжественность «Кантаты» от этого не пострадала.
Накануне и непосредственно в дни торжества в городе невозможно было достать цветов – цветочные магазины опустели. И цветы для подношений специально выписали из Ниццы. Большая часть букетов состояла из полевых чайных роз, а один роскошный букет из красных роз студенты должны были поднести главной распорядительнице всего вечера Людмиле Львовне Масленниковой. И только в конце вечера, когда уже начали расходиться, букет обнаружили где-то под сценой. Так он по назначению и не попал. Пришлось мне извиняться перед Людмилой Львовной.
Целый день по различным делам дёргали и меня. И в конце концов я потерял способность ориентироваться, что нужно делать, а что нет. Помню, подбегает ко мне студент-распорядитель: «Аккомпаниатор требует, чтобы на рояле стояло два подсвечника со свечами. Где взять подсвечники?». Я накинул шубу и привёз из дома два подсвечника со свечами. И только сидя на извозчике с двумя подсвечниками в руках, сообразил: «Да зачем же я всё это делаю!? Во-первых, на сцене электрическое освещение, во-вторых, если обойтись без этого никак нельзя, то зачем же я сам еду за какими-то там подсвечниками!». И тем не менее обстановка вокруг была радостной, печалило лишь – не было ещё со мной моей Катёнушки.
Начало семейной жизни в Саратове
Я уже заканчивал читать лекции, длившиеся числа до 15–18 декабря, и собирался в Москву, чтобы после каникул привезти в Саратов свою многочисленную семью.
В Москве я застал всё в порядке: Танечка кормилась нормально, грудью, Митюня был уже большим – ему исполнилось тогда 2 года и 9 месяцев. Затруднения встретились с нянькой. Наша няня Катерина не решалась ехать в Саратов; взяли другую – она, кажется, в первый же день, отправляясь за своими вещами, вернулась выпимши; пробовали нанять хотя бы на время из акушерской клиники, но, как сказал Н. И. Побединский, в начале января идут «пасхальные» дети и все клинические няньки заняты. Решили ехать с нашей Настей и уже в Саратове взять няню. Посмотреть на наше новое гнездо с нами собралась ехать мама. Эту зиму, после лечения в Карлсбаде, она чувствовала себя прилично. У неё ведь была сахарная болезнь. Однако карлсбадская вода, хотя и на время, но всё же очень помогла ей, так что в конце лечения в её организме почти не наблюдалось выделения сахара.
Рождественские каникулы за всеми хлопотами по переезду прошли незаметно. Для перевозки Танечки купили большую в мелкую сетку бельевую корзину, и она лежала в ней, как в гнёздышке.
И вот около 10 января в купе международного вагона мы все вместе отправились в Саратов, чтобы провести в нём, как я люблю всегда говорить, вершину нашей семейной жизни.
Чтобы перевезти детей с вокзала на нашу новую квартиру, хотя расстояние было пустяшное, я просил заранее Ф. Ф. Троицкого нанять закрытую карету. Но это оказалось не так просто, как я думал. В Саратове имелась лишь одна единственная наёмная карета, отпускавшаяся «под невесту» на купеческих и мещанских свадьбах. Внутри она была обита белым шёлком, правда, не первой свежести. Ну да, во всяком случае, было даже хорошо, что карета оказалась свадебной ней, по крайней мере, не перевозили больных.
В первый же приезд с нами в саратовской квартире в доме Подклетнова на углу Московской и Ильинской улиц жила девушка-горничная, которую Митюня почему-то называл «прошлогодняя Анюта». Вскоре нам удалось взять и няню. Раньше она жила в самых лучших саратовских купеческих домах – у мукомолов Шмидт. И как няня, и как человек она оказалась очень хорошей, но пробыла у нас недолго, так как весной не решилась ехать в Москву. Под Саратовом у неё, в то время и самой уже достаточно пожилой, жили старые родители, которых она не решалась оставить.
Наше первое самостоятельное хозяйство выглядело так: квартира в шесть комнат и три прислуги (кухарка Дуняша, горничная Анюта и няня – не помню, как её звали). Это было интереснейшее время – всё вначале. Я заранее рисовал планы будущего Физического института, советовался с П. Н. Лебедевым при наших свиданиях. Катёнушка занималась ребятами и своим молодым хозяйством, вела точный учёт расходам, книга записей расходов у нас сохранилась, и, думается, представляет некоторый интерес для истории экономики как своеобразное свидетельство эпохи.
Самым дорогим в наших ежемесячных расходах была, естественно, квартира – 66 рублей в месяц, да дрова обходились рублей в 20 за месяц, разумеется, в отопительный сезон. Питание же было столь дёшево, что теперь даже и не верится. Я всегда вспоминаю: за воз арбузов для солки мы заплатили всего-навсего 1 рубль 50 копеек. И всё остальное – в таком же духе. Тем не менее моего заработка в 144 рубля, даже при таких ценах, было всё же недостаточно, и папа присылал мне 50 рублей в месяц. Конечно, он помогал мне всячески и в экстренных случаях, но на эти постоянные 50 рублей, считал он, я имею право из процентов с капитала, которым он владел.
Мы знакомились с саратовцами и обменивались визитами. Крупный адвокат (прежде он был не то прокурором, не то членом судейской палаты) Борис Александрович Арапов, побывав у нас с визитом, заинтересовался материальным положением профессуры. Задавал массу всевозможных вопросов, среди них – и такой: сколько получает экстраординарный профессор? Он был сильно удивлён моим ответом: саратовцы думали, что профессор получает куда больше 144 рублей. В столичных университетах, например, были большие гонорары, да и разные, как теперь называют, совместительства были возможны. Профессорский гонорар начислялся из взносов студентов за обучение в университете. В полугодие они вносили 25 рублей в пользу казны, затем – по одному рублю (медики – по 75 копеек) за каждый недельный час лекций. В Саратовском университете в первый год училось только 100 медиков, притом добрая половина их полностью освобождалась от платы, и гонорар саратовской профессуры выглядел действительно ничтожным.
– Как же вы, любезный Владимир Дмитриевич, – продолжает расспрашивать Арапов, – обходитесь с таким жалованьем?
– Да так уж, – смеюсь я в ответ – 66 рублей – квартира, 20 рублей – отопление, рублей 30 – жалованье прислуге.
Наш гость с ужасом в голосе восклицает:
– Да на что же вы обедаете?
– А мы вообще не обедаем, только завтракаем, – опять с улыбкой поясняю я, хотя вопрос этот был для нас и в самом деле больным.
Профессора медики – не теоретики – всегда имели практику, соответственно и большие доходы. Но все мои первые товарищи по Саратовскому университету являлись как раз теоретиками. Кроме меня и Бирукова, остальные, правда, были ординарными профессорами, и их месячное содержание составляло 250 рублей. Тем не менее все стремились к профессуре и в общем жили неплохо. Сейчас в провинцию на кафедру никто не интересуется идти, потому-то и вынуждены там обходиться местными силами, сплошь и рядом кафедрами заведуют люди без всяких степеней.
Большинство преподавателей эту первую зиму жили без семей. Семьи В. И. Разумовского и В. В. Вормса оставались в Казани. А. Я. Гордягин был вообще одинокий. Семья И. А. Чуевского находилась в Харькове, и Иван Афанасьевич временно поселился у пианистки М. И. Овсяницкой, которая, по-видимому, рассчитывала на прочную семейную жизнь с ним. Но вскоре в Саратове появилась жена Чуевского Елизавета Аристарховна, и счастье Овсяницкой было разрушено. Мы часто с ней играли, она стала моим первым музыкальным партнёром в Саратове.
С семьёй Стадницкого мы, как говорится, не водились, а с Бируковыми дружили, да они и жили в одном доме с нами.
Весной 1910 года умерла папина сестра тётя Вера. Её муж Иван Степанович Краснопевцев был моим крёстным отцом. У тёти Веры имелся крохотный капиталец, который после её смерти был разделён между всеми её племянниками (своих детей у тёти Веры не имелось). На мою долю досталось 1700 рублей. Мне очень хотелось летом снова съездить за границу. Тем более что появилась возможность в августе побывать на Радиологическом съезде в Брюсселе, получив от университета командировку, хотя бы без всякой оплаты. Катёна же ехать не решалась: Танюша – совсем маленькая.
У нашей прекрасной квартиры всё же имелось два существенных недостатка: во-первых, дом стоял на углу двух шумных улиц, по которым проходили трамваи, к тому же один из них с Московской улицы заворачивал на Ильинскую, и когда открывали окна, в квартире стоял неимоверный шум. Во-вторых, двор был маленький и без единого кустика, так что детям некуда было выйти погулять.
Родители приехали к нам в гости в начале Страстной недели. Окна на улицу были уже открыты, отчего квартира наполнялась шумом. Папа и мама настаивали, чтобы мы переменили квартиру – нашли более спокойное место и с садом.
Мы сразу начали искать и присмотрели совершенно замечательную, вполне удовлетворяющую нас квартиру. Это был особнячок на Константиновской улице, принадлежавший Новикову. Всего в нём было 7 комнат, просторная кухня с небольшой комнаткой для кухарки и нишей за печкой для горничной, и, самое главное, при доме имелся очаровательный маленький садик. Сад как раз был весь в цвету.
Лето 1910 года мы, естественно, проводили с родителями в Дубне. Чтобы помочь Катёнушке, я «выписал» к нам её сестру – тётю Лёлю. Её присутствие позволило мне позже осуществить поездку за границу.
В конце июля я отправился с Настей в Саратов, чтобы переехать на новую квартиру. Никаких затруднений и хлопот я не испытал. В квартире я временно поселил Троицких. Сам же, взяв в университете командировку на съезд в Брюссель и получив заграничный паспорт для себя и Катёны, проездом через Москву зашёл на городскую станцию – она помещалась там же, где и теперь, в здании «Метрополя». Выписал там два круговых билета: Москва – Граница – Вена – Цюрих – Люцерн – Интерлаккен – Женева – Париж – Брюссель – Кёльн – Лейпциг – Берлин – Александрово – Варшава – Москва – и вечером заявился в Дубну:
– Ну, Катёнушка, собирайся, билеты взяты.
Подсчитав предстоящие дорожные и прочие расходы, я решил: из моего «наследства», полученного от тёти Веры, 1000 рублей кладу про запас (позже я купил на них процентные бумаги), а 700 рублей тратим на заграничную поездку. Родители же обещали телеграфировать во все города нашего маршрута о здоровье детей.
Радиологический съезд в Брюсселе
Первая наша остановка на пути в Брюссель – Вена. Но Вены мы почти не видели. Погода стояла отвратительная – дождь. И мы, лишь купив себе кое-что – мне пальто и ботинки, Катёне какие-то пустяки, помню только хороший зонтик, – поехали дальше. Погода не исправлялась. Река Инн «вздулась», и наш поезд долго и осторожно шёл по берегу этой бурной горной реки. Чтобы ехать по Швейцарии днём и любоваться прекрасным ландшафтом гор и озёр, мы остановились на ночлег в Инсбруке, а рано утром продолжили путь.
Наконец-то погода разгулялась, и мы благополучно добрались до Цюриха. Здесь сделали нашу вторую остановку – специально для того, чтобы посетить Рейнский водопад. Целый день мы посвятили осмотру этого уникального сооружения природы.
Вернувшись с Рейнского водопада, перед вечером мы переехали в Люцерн на Фирвальдштедтское озеро. Там ходили в парк, к высеченному в скале умирающему льву, памятнику верности и храбрости гельветов – наёмных швейцарских войск, которые защищали последнего французского короля во время революции и были все перебиты восставшим народом. Поднимались на гору над Люцерном, откуда рекомендуют любоваться окрестностями. Почему-то перед отъездом С. А. Макаров советовал нам подняться по пешеходной тропе и, полюбовавшись видами, спуститься трамваем, а не наоборот. Мы послушались его и так намучились, что, когда добрались до вершины, нам было уже не до созерцания красот природы. Мы сели в трамвай и через четверть часа были у себя в гостинице. Зато на другой день мы чудесно прокатились на пароходе по Фирвальдштедскому озеру. Берега-скалы смотрятся в его зеленоватые воды, леса по горам. Мы остановили пароход у часовни Вильгельма Телля и километра четыре шли пешком по прекрасной дороге вдоль берега озера до Флюэнего, где стоит памятник Вильгельму Теллю. Обратно для разнообразия, чтобы видеть другие места, вернулись поездом. Здесь любопытен ещё ледниковый парк с так называемыми ледниковыми мельницами: в углублении на скале потоком воды вращается каменный шар. Оказывается, такие «мельницы» есть и у нас на Урале, в геологическом заповеднике. Эти странные образования объясняются деятельностью льдов, покрывавших когда-то всю Европу. Рядом с ледниковым парком находился довольно глупый, но забавный аттракцион. Мы вошли в маленькую трёхгранную комнату, стены которой сделаны из зеркал. Нам показалось, что мы попали в громадную толпу людей, но, всмотревшись, увидели – это всё наши же изображения.
Рано утром мы выехали из Люцерна к Интерлаккену. Горная железная дорога то подымается на большую высоту, то спускается в чудную долину с озёрами и горными речками. Между обычными рельсами положен третий, за него паровоз цепляется зубчатым колесом. Мы, не отрываясь, смотрели в окно на прелестные долины. Так и хотелось выйти из вагона и пожить на берегу маленького голубого озерка. В Бриенце, пересев на пароход, мы проплыли вдоль всего Бриенцского озера. Тут погода снова испортилась, и хотя нам удалось погулять по окрестностям Интерлаккена, но красавица гора Юнгфрау была закутана облаками.
Дальше поездом через Симменталь, где находится центр симментальского животноводства, мы перевалили через горный хребет и спустились к Женевскому озеру.
Спустились мы к Монтрё, отсюда – пароходом по Женевскому озеру до Женевы. Опять чудесная прогулка по озеру, воды которого славятся необычайно голубым цветом – это зависит от взвешенных в воде ультрамикроскопических частиц, которые, деформируя свет, не делают, однако, воду мутной она прозрачна, как кристалл.
Мы чуть было не опоздали на пароход. Катёна осталась на пристани с вещами, а я пошёл купить швейцарского шоколада в павильончик. Он находился недалеко от пристани, но и не рядом. Стою я, выбираю из множества сортов (были там и молочный, и чёрный горьковатый) и вдруг оборачиваюсь и вижу – вся публика с пристани переходит на неслышно подошедший пароход. Я сломя голову побежал, и в последний момент по сходням мы поднялись на палубу. Шоколад я всё-таки успел купить.
К вечеру приехали в Женеву, устроились в гостинице. Я сходил на телеграф и получил телеграмму из Дубны – там всё обстояло благополучно. Утром погуляли по городу, по набережной озера, взяли автомобиль и проехали к Шильонскому замку.
А вечером мы сели в поезд и рано утром прибыли в Париж. Ехать ночью не хотелось, но тут выбора не было, да мы к тому же и торопились к сроку в Брюссель. В Париже мы остановились в гостинице, которую нам рекомендовал папа: весьма второстепенная, скорее – меблированные комнаты, излюбленное место русских профессоров. Хозяйка знала многих русских профессоров и даже гордилась, что учёные предпочитают её меблированные комнаты. Объяснялось это очень просто: не только недорогими комнатами, но и тем, что сам дом помещался в университетском Латинском квартале, против театра «Одеон». Дом выстроен в чисто старопарижском стиле, какие можно увидеть в фильме «Под крышами Парижа». И внутри всё старенькое. В комнатах не имелось даже электрического освещения. В верхние этажи вела винтовая деревянная скрипучая лестница. Посреди комнаты, занимая большую её часть, возвышалась громадная двуспальная кровать. Пахло керосиновыми лампами. Катёнушке, конечно, это помещение не особенно пришлось по вкусу. Но зато вся обстановка переносила в старые времена. А сам Париж опять произвёл на меня чарующее впечатление.
Площадь перед театром «Одеон» очень шумная. Всю ночь едут какие-то телеги. По-видимому, грузовой транспорт приурочен, главным образом, к ночному времени. Катёна от этого шума просыпалась, ей снилось, что какие-то телеги наехали прямо на дом.
Чтобы Катёнушка получила общее впечатление о размерах и внешности Парижа, мы наняли фаэтон и просто ездили по улицам и бульварам. Погода стояла чудесная. Побывали мы на могиле Наполеона. Прошлись по большим магазинам. Катёна купила себе готовый костюм, который очень долго ей служил. Детям – замечательных мишек: Митюне – очень большого, а Танюше – поменьше. Побывали и в Лувре, там нас привлекали больше всего картины Леонардо да Винчи, особенно «Мона Лиза» («Джоконда»), так как мы в ту пору увлекались трилогией Мережковского.
Попали мы и в Grande Opera, но сидели довольно высоко, хотя видно и слышно всё было очень хорошо. Шла двухактная опера Р. Штрауса «Саломея», обставленная превосходно: чудный оркестр, прекрасные голоса. Контрастом ей выступал очень бедно поставленный на этой же сцене балет «Фея кукол». Русский балет в этом отношении намного выигрывал.
Обедали мы в характерных для Парижа домовых ресторанчиках Дивиля.
В год нашего приезда в Париже открылась первая линия метрополитена, но или он вообще был плохо сделан, или не вполне закончено оборудование, но только в тоннелях было как-то душно и сыро. Ездили мы с Катёной и на Paire la Chese, знаменитое парижское кладбище, где погребены расстрелянные коммунары.
Радиологический съезд был приурочен к Всемирной выставке, проходившей в Брюсселе. На съезд, тоже всемирный, съехались учёные физики со всего света и самых разнообразных специальностей. Ведь все явления, какие ни взять, связаны с излучением: и генератор переменного тока излучает, и трансформатор Тесла излучает, и вибратор Герца излучает. Излучает всякое нагретое тело, какой бы температурой оно ни обладало. Только разные лучи нагретого тела по-разному действуют на человека. Далее идут всякие люминесценции до рентгеновых лучей включительно. Наконец, излучает электромагнитные волны и выбрасывает, то есть излучает, β и χ лучи радий. В соответствии с этим образовалось множество секций. Но стояла на съезде и общая для всех задача, заранее доведённая до сведения всех делегатов: необходимо было международным соглашением установить единицу измерения радиоактивного излучения.
Остановились мы в старом городе в гостинице «Miroire». Здесь же остановилась и madam Kurie – мы нередко видели её в гостиничном ресторане. Её мужа, Пьера Кюри, уже не было в живых. Его задавили на улице в Париже: он был глуховат и, переходя улицу, не услышал сигналов автомобиля, который сшиб его. Мария Кюри, уже большая знаменитость, доктор и профессор Сорбонны, внешне выглядела довольно-таки неожиданно: истощённая, какая-то вся выцветшая, неряшливо одетая, в измятой шляпе. Она очень напоминала русскую курсистку старого времени, когда заботиться о внешности для курсистки считалось неприличным. Но, как знаменитость, madam Kurie всегда была окружена молодёжью.
Мы появились в Брюсселе как раз вовремя. В день приезда я отправился на «встречу» – она проходила вечером в городской ратуше: все члены съезда собрались здесь, чтобы познакомиться друг с другом. Все – во фраках. Я тоже взял с собой этот парадный костюм и надевал его в парижскую оперу, на эту встречу в ратуше и ещё в театр в Брюсселе на спектакль, который специально устраивали для членов съезда. На встрече в городской ратуше я видел и кое-кого из русских представителей – двух профессоров из Казани: Гольдгаммера-старшего, сделавшего доклад в одной из секций на какую-то сугубо теоретическую тему, и Ульянина, занимавшего в Казани кафедру теоретической физики. Говорят, Ульянин претендовал на кафедру в Саратовском университете, но как будто бы из-за его «приверженности к рюмочке» организаторы нового университета кандидатуру его отвели. По отзывам же П. Н. Лебедева, который знал Ульянина ещё по Страсбургу, тот был весьма способным человеком. Встретил я и ряд учёных, с которыми познакомился летом 1909 года: Рикке из Гёттингена, В. Вина, которого я слушал в Вюрцбурге, Резерфорда.
Ходил я на секционные заседания, но особенно интересных докладов не слышал: все – довольно мелкие и какого-то сугубо секционного характера. Но я не являлся специалистом в какой-либо узкой области излучения, все мои интересы находились в акустике, а она-то и не была представлена на съезде.
Более интересными для меня оказались доклады на общих собраниях. Слушал я большой доклад Риги, подводившего итоги учению об электромагнитных волнах. Как всегда, интересный и содержательный доклад сделал Резерфорд.
На первом же общем собрании выбрали комиссию для установления единицы измерения радиоактивности. Комиссия, разумеется, состояла сплошь из одних знаменитостей: Кюри, Резерфорд и другие известные имена. На следующем общем собрании съезда комиссия доложила результаты своей работы. За единицу измерения радиоактивности было взято количество энергии, излучаемой граммом чистого радия в одну секунду. Эту единицу измерения назвали в память Пьера Кюри его именем: кюри.
Мария Кюри на этом же заседании докладывала, что ей удалось получить металлический радий, по виду похожий на металлический натрий. Металлический радий так быстро окислялся, что в виде металла мог сохраняться только в абсолютном вакууме. Как известно, количество излучаемой энергии не зависит от того, в каком соединении или в каком состоянии находится радий, если, конечно, вести расчёт на чистый металлический радий. Мария Кюри докладывала и об установленной единице, благодарила съезд за то, что эту единицу в память Пьера Кюри назвали его именем.
На спектакль в городском театре члены съезда получали билеты в бюро съезда. Катёна же была записана «гостем», и, таким образом, мы оба имели по билету в партер. Давалась в прекрасном исполнении «Манон». Около нас, или чуть впереди, сидел Сванте Аррениус. Я поклонился ему и напомнил, что мы уже встречались. Ведь я видел и слушал его на первом Менделеевском съезде, затем – в лаборатории Резерфорда. И эта встреча была уже третья. Аррениус был очень приветлив, и мы долго разговаривали по-немецки. Это было ещё до того, как Аррениус звал П. Н. Лебедева в Норвежскую академию и писал ему, что в ней он получит положение, «соответствующее его научному рангу». Вообще, «звание» ученика Лебедева открывало доступ во все физические лаборатории и делало их хозяев весьма любезными.
Сам Брюссель производил тогда неприятное впечатление. Улицы плохо убраны. В старом Брюсселе они так узки, что трамвай едва проходит между тротуарами и надо остерегаться того, чтобы он тебя случайно не задел.
Посетили мы и выставку, но она выглядела довольно бедно. Кстати, после нашего отъезда выставочные здания сгорели. Рассказывали, что компания-устроитель Всемирной выставки потерпела большие убытки: выставка не была популярна и приносила мало доходов, да и пожар застрахованных зданий едва ли не был вызван специально, чтобы свести концы с концами.
Из Брюсселя мы отправились в Лейпциг – навестить К. А. Кламрота. В Кёльне пересаживались, между поездами оставалось время, и мы погуляли по городу и купили «О-де Колона», то есть «Воды Кёльна», которой славится город. Особенной известностью пользовались фабрики «Мария-Фабрина» и «№ 4711». Мы накупили продукции обеих фабрик. Помню чудесные духи «Виолет» фабрики «№ 4711». Маме в подарок мы купили большую бутылку одеколона «Мария-Фабрина», который она очень любила: запах действительно замечательный.
В Лейпциг мы приехали рано утром. К Кламротам так рано идти было неудобно. И мы отправились в Лейпцигскую картинную галерею. Ничего особенного там не обнаружили, огромное впечатление произвела лишь мраморная скульптура, изображающая Бетховена. Раньше я знал её по описаниям. Изображать Бетховена в кресле совершенно обнажённым мне казалось просто неприлично. Но на деле было совсем не так: я увидал колоннаду, промежутки между колоннами завешаны какими-то драпировками. Я приподнял одну драпировку и был совершенно очарован: Бетховен из чудного белого мрамора, как живой, сидит в кресле, на коленях что-то вроде пледа из жёлтого мрамора. Бетховен сосредоточенно и вдохновенно смотрит куда-то вдаль, и нагой он или одетый – это совершенно неважно. Даже хорошо, что нет никакого платья, платье слишком обыкновенно для такого колосса, а перед Гением – орёл из чёрного мрамора, который как бы поражён величием Гения и отступает перед ним. Я никак не ожидал, что эта скульптура может производить такое впечатление. Как сейчас, вижу всю эту картину. Надо признать, изображения на фотографиях не дают никакого понятия об оригинале.
Мы пришли к Кламротам домой, и мой милый учитель опять был растроган свиданием. Я его видел, увы, последний раз. Мы пообедали у них, посидели недолго, дабы не утомлять старика – ведь Карлу Антоновичу перевалило уже за 80 лет.
От Кламротов мы отправились прямиком на вокзал и, нигде больше не задерживаясь, поехали через Берлин – Александрово – Варшаву восвояси. В Александрове проводился досмотр вещей. Мы никаких мер не принимали, чтобы избежать пошлины, но вот наши спутники, и особенно спутницы, начиная от Берлина, были разодеты во все обновки, приобретённые за границей. Но после досмотра все шляпы, накидки и прочее были сняты и уложены по чемоданам. Ведь платье, пальто, шляпа, если они надеты на человеке, пошлиной не облагались, но если они лежали в сундуке, то оплачивались, и довольно высоко.