Мертвые повелевают

Ибаньес Висенте Бласко

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I

Два дня спустя, когда дон Хайме, вернувшись с рыбной ловли, ждал обеда у себя в башне, появился Пеп и с известной торжественностью поставил на стол корзинку.

Крестьянин начал было извиняться за свой неожиданный приход. Дело в том, что жена и Маргалида опять ушли в Кубельскую обитель, а мальчик их провожает.

Фебрер стал есть с большим аппетитом, так как провел в море все утро с — Пеп, ты хочешь мне что-то сказать и не решаешься, — промолвил Хайме на ивисском диалекте.

— Да, сеньор, это верно.

И Пеп, подобно всем застенчивым людям, которые сомневаются и колеблются, прежде чем заговорить, но, преодолев робость, бросаются вперед очертя голову, подстегиваемые собственной боязнью, стал прямолинейно высказывать свои мысли.

Да, ему надо сказать кое-что, причем очень важное. Два дня он все обдумывал, но теперь больше молчать не может. Если он решился принести сеньору обед, то лишь для того, чтобы поговорить с ним. Что угодно дону Хайме? Зачем он смеется над теми, кто его так любит?

— Я! Смеюсь?.. — воскликнул Фебрер.

Да, он смеется над ними. Пеп с прискорбием это утверждал. Что такое случилось в ту ненастную ночь? По какой такой прихоти сеньор явился на смотрины и уселся рядом с Маргалидой, словно ее поклонник? Ах, дон Хайме!

Фестейжи — дело нешуточное: из-за них люди дерутся насмерть. Ему, конечно, хорошо известно, что сеньоры над этим смеются и смотрят на здешних крестьян как на дикарей; но беднякам надо простить их обычаи, позабыть о них и не омрачать их редких радостей.

Настала очередь опечалиться и Фебреру.

— Но если я вовсе не смеюсь над вами, дорогой Пеп! Если все это правда! Узнай же раз навсегда: я так же добиваюсь руки Маргалиды, как Певец, как этот мерзкий верро, как все влюбленные молодые люди, которые приходят к тебе по вечерам на кухню. В ту ночь я пришел потому, что не мог больше выдержать, потому что внезапно понял причину гнетущей меня тоски, — потому что я люблю Маргалиду и женюсь на ней, если она даст согласие.

Тон его слов, искренний и страстный, не оставлял Пепу повода для сомнений.

— Так, значит, это правда! — воскликнул он. — Кое-что мне об этом сказала дочка, со слезами на глазах, когда я спросил ее, почему пожаловал сеньор… Поначалу я ей не поверил. Девицы нынче такие самоуверенные! Воображают, что все мужчины, словно спятив, готовы бежать за ними. Так это правда!..

И эта уверенность вызвала у него улыбку, как нечто неожиданное и забавное.

Ну и дон Хайме! Ему, Пепу, и его семье — большой почет от такого внимания к жителям Кан-Майорки. Плохо только для девушки: она возгордится, вообразит, что она достойна принца, и не захочет пойти за крестьянина.

— Не может быть, сеньор. Разве вы сами не понимаете, что этого не может быть? Я ведь тоже был молодым и знаю, что это такое. Первый порыв — и мы готовы идти за любой атлотой, если, конечно, она не дурнушка. Но как только задумаешься да пораскинешь, что хорошо и что плохо, что тебе больше подходит, так в конце концов и не будешь больше делать глупостей! Вы ведь еще подумаете, не правда ли, сеньор?.. В тот вечер это была просто шутка, прихоть…

Фебрер энергично тряхнул головой. Нет, это не шутка и не прихоть. Он любит Маргалиду, нежный Цветок миндаля, уверен в своей любви и пойдет за ней куда угодно. Он хочет впредь действовать так, как ему диктует собственная воля, без мелочных сомнений и предрассудков. Довольно ему быть их рабом. Нет, никаких размышлений, ни малейшего раскаяния! Он любит Маргалиду и просит ее руки с таким же правом, как и любой молодой мужчина на острове. Вот и все.

Пеп, покоробленный этими словами, уязвленный в своих самых давних и сокровенных взглядах, протестующе воздел руки, и вся его простая душа отразилась в глазах, полных испуга и изумления.

— Сеньор!.. Сеньор!..

Он готов был призвать в свидетели господа бога, чтобы выразить свое смущение и удивление. Такой, как Фебрер, хочет жениться на крестьянке из Кан-Майорки!.. Нет, мир уже не тот: должно быть, перевернулись все законы, словно море собирается затопить остров и миндаль отныне будет цвести на волнах. Да представляет ли себе дои Хайме, что значит его желание?

Все почтение, накопившееся в душе крестьянина за долгие годы холопства у знатной семьи, набожное преклонение перед ней, внушенное ему родителями, когда еще в детстве он наблюдал приезды майоркинских господ, — все эти чувства теперь воскресли и протестовали против такой нелепости, как против чего-то несовместимого с человеческими обычаями и божественной волей. Отец дона Хайме был человеком могущественным, из тех, кто сочиняет законы в Мадриде; он даже жил в королевском дворце. Пеп все еще его видел мысленно таким, каким тот представлялся ему в наивных детских фантазиях — повелевающим людьми по своей прихоти: одних может послать на виселицу, а других помиловать, как ему вздумается; сидит за одним столом с королями и играет с ними в карты, обращаясь на «ты», точно так же как он, Пеп, с каким-нибудь приятелем в таверне Сан Хосе; если же сеньор не при дворе, то он полновластный командир на стальных кораблях, изрыгающих дым и пламя… А дед, дон Орасио? Пеп видел его мало и, тем не менее, все еще почтительно трепетал, вспоминая его гордую осанку, серьезное лицо, не знавшее улыбки, и величественный жест, которым он сопровождал свои милости. Это был король на старинный лад, один из тех добрых и справедливых королей, которые бывают — И вы хотите, чтобы я, бедный Пеп из Кан-Майорки, породнился с вашим отцом и дедом, со всеми вашими сеньорами, которые были хозяевами Майорки и владыками мира?.. Да что вы, дон Хайме! Мне все ж таки кажется, что это шутка. Вашей серьезностью вы меня не обманете! Дон Орасио тоже говорил порой самые забавные вещи, а как был судьей, так судьей и оставался.

Хайме обвел взглядом внутреннее убранство башни и не мог не усмехнуться при виде его убожества.

— Да ведь я нищий, Пеп! Ты же богач в сравнении со мной! К чему вспоминать про мою родню, когда я живу твоим подаянием?.. Если ты меня бросишь, я даже не знаю, куда мне податься.

На лице Пепа снова отразилось недоверие, с которым он привык встречать подобные смиренные слова.

Нищий! Да разве эта башня не его собственность? Фебрер на это рассмеялся. О чем говорить! Четыре старых камня, и те разваливаются, оттого что им надоело держаться вместе; невозделанная гора, которая сможет приобрести какую-нибудь цену, лишь когда ее обработают трудолюбивые крестьянские руки… Но тот упорно держался своего. У сеньора остается имущество на Майорке; оно хоть и опутано долгами, но все же большое и даже очень!

И, широко разведя руками, словно желая показать, что состояние Фебрера необъятно и что никому не удастся его отнять, он убежденно добавил:

— Фебреры никогда не бывают бедны, и вы никогда не сможете обеднеть. На смену нынешним временам придут и другие!

Хайме перестал доказывать ему свою бедность. Если Пеп считает его богатым, тем лучше. В таком случае атлоты, которые кроме своего острова ничего не видели, не посмеют сказать, что он хочет породниться с семьей Пепа только с отчаяния, надеясь вернуть себе землю Кан-Майорки.

Что удивительного в том, что он добивается союза с Маргалидой? В сущности, это всего лишь повторение вечной истории о том, как переодетый странствующий король влюбляется в пастушку и предлагает ей руку. А он не король и не переодетый, а самым настоящим образом скован нуждой.

— И я знаю эту сказку, — ответил Пеп. — Мне в детстве ее не раз рассказывали, да и сам я рассказывал ее своим детям. Не спорю: может, и это случалось, но только в другие, давнишние времена… когда звери разговаривали.

Для Пепа далекая древность и счастливая жизнь людей всегда была тем блаженным временем, «когда звери разговаривали».

Ну, а нынче!.. Нынче он, хотя и не умел читать, узнавал о том, что делается на свете, когда ходил по воскресеньям в Сан Хосе и беседовал с сельским писарем и другими грамотными людьми, читавшими газеты. Короли женятся на королевах, а пастухи на пастушках. Каждому свое. Добрые времена миновали.

— Но ты, должно быть, знаешь, любит меня Маргалида или нет?.. Или ты уверен, что для нее все это сплошной вздор, так же как для тебя?..

Пеп довольно долго молчал и, засунув руку под шляпу и шелковый платок, надетый по-женски, почесывал курчавые седые волосы. Он лукаво и пренебрежительно усмехался, словно видел что-то забавное в подневольной доле деревенской женщины.

— Женщины! Подите же узнайте, дон Хайме, что у них на уме!.. Маргалида — как и все: воображает о себе и любит все особенное. В ее годы многие мечтают о том, что за ними приедет граф или маркиз и увезет их в золотой карете, а подруги лопнут от зависти. Я сам, когда был молод, частенько думал, что за меня выйдет самая богатая невеста в Ивисе; я понятия не имел, кто она такая, но знал, конечно, что она красива, как пресвятая дева, да и луговой земли у нее на Полуострове хватит… Это все потому, что лет мне еще было мало…

Он перестал улыбаться и добавил:

— Она, может, и любит вас, да не понимает толком, что это такое. Редко, когда молодежь разбирается в любви. Плачет, если ей говорят о том самом вечере; твердит, что все было как в чаду, но против вас — ни слова… Эх, кабы ей в сердце заглянуть!..

Фебрер радостно улыбнулся при этих словах, но крестьянин быстро нарушил его веселое настроение, решительно заявив:

— Нет, куда там! Не бывать этому!.. Пусть думает что хочет, да я не согласен: я ее отец и желаю ей добра. Эх, дон Хайме! Каждому свое. Помнится мне, был один монах, отшельник в Кубельсе, человек ученый, да, как все они,

— полоумный: задумал он птенцов получить от петуха и чайки, да таких, что с гуся ростом.

И с той серьезностью, с какой крестьяне смотрят на жизнь и скрещивание животных, Пеп принялся описывать, как беспокоились крестьяне, когда шли в Кубельс, и с каким любопытством они толпились вокруг большой клетки, где под надзором монаха сидели петух и чайка.

— Долгие годы бился над этим добрый сеньор, да так ни одного птенца и не дождался. Чего нельзя, того нельзя! Разная была кровь, разная порода. Жили они вместе, тихо и мирно, да вот друг другу под пару не были и не могли быть. Каждому свое.

И, говоря это, Пеп стал собирать со стола тарелки и укладывать их в корзинку, готовясь уходить.

— Расстанемся на том, дон Хайме, — сказал он с упрямством простолюдина,

— что все это шутка и вы не будете больше смущать девочку своими причудами.

— Нет, Пеп! Расстанемся на том, что я люблю Маргалиду и буду ходить на смотрины с тем же правом, что и любой парень на острове. Нужно уважать старинный обычай.

И он улыбнулся при виде недовольной мины крестьянина. Пеп покачал головой в знак несогласия. Нет! Он заявляет еще раз, что это невозможно. Девушки квартона будут смеяться над Маргалидой: забавно ведь, когда поклонник — чужой человек и нарушает принятый обычай; злые языки, чего доброго, распустят сплетни про Кан-Майорки, у которого в прошлом все честно, как у самой доброй семьи на острове. Даже приятели, когда он пойдет к мессе в Сан Хосе и все сойдутся к церковной ограде, будут говорить, что он зазнался и хочет сделать из дочки сеньориту… Да этого еще мало. Не надо забывать, что соперники разозлились и что их одолела ревность, когда вдруг увидели, что он входит в самый разгар грозы и садится рядом с Маргалидой. Сейчас, наверно, они уже оправились от изумления и говорят о нем, обсуждая, как бы всем имеете дать отпор непрошеному гостю. Островитяне остались прежними. Они могут убивать друг друга, но не трогать чужеземца, считая его в своей среде посторонним, равнодушным к их страстям. Но если этот пришелец, да к тому же еще майоркинец, станет вмешиваться в их дела, что хорошего из этого выйдет? Видано ли это, чтобы выходцы из других мест оспаривали у ивитян невесту?.. Дон Хайме, ради вашего отца, ради вашего достойного деда! Вас просит Пеп, он знает вас с детства. Дом этот — ваш, и все, кто в нем живет, готовы вам служить… Но не настаивайте на вашем капризе! Он принесет вам несчастье!..

Фебрер, начавший было снисходительно слушать, внезапно возмутился этими страхами Пепа. В нем пробудилась его неукротимость; опасения, высказанные крестьянином, наносили ему тяжкое оскорбление. Бояться — это ему-то! Он готов был биться с любым атлотом на острове. Нет на Ивисе такого, перед которым бы он отступил. К воинственной страстности влюбленного присоединилась наследственная гордость, давнишняя ненависть, разделявшая жителей обоих островов. Он будет ходить на смотрины: у него есть надежные спутники, которые его защитят в случае необходимости. И он взглянул на ружье, висевшее на стене, а затем перевел глаза на пояс, где у него был спрятан пистолет.

Пеп уныло понурил голову. Таким и он был в молодые годы. Из-за женщины еще и не так с ума сходят. Не стоит убеждать сеньора: он упрям и горд, как вся его родня.

— Делайте что вам будет угодно, дон Хайме, но помните, что я вам сказал. Нас ждет беда, большая беда.

Крестьянин вышел из башни, и Хайме увидел издали, как тот спускается с горы к дому, а морской ветерок треплет концы его платка и женский плащ, накинутый на плечи.

Пеп исчез за оградой Кан-Майорки. Фебрер собирался уже отойти от двери, как вдруг заметил на откосе, среди тамарисков, юношу, который, оглянувшись по сторонам и убедившись, что за ним не следят, бросился к нему. Это был Капелланчик. В несколько прыжков он поднялся по лестнице в башню и, очутившись перед Фебрером, разразился смехом, обнажая мраморную белизну зубов, обрамленных коралловыми губами.

С того вечера, как сеньор появился у них дома, Капелланчик стал относиться к нему с большей доверчивостью, словно считая его уже членом семьи. Ему казалось вполне естественным, что Маргалида нравится сеньору, а тот хочет жениться на ней.

— Позволь, разве ты не был в Кубельсе? — спросил Фебрер.

Мальчик снова рассмеялся. Он оставил мать и сестру на полдороге и, спрятавшись в тамарисках, ждал, чтобы отец ушел из башни. Старик, наверно, хотел поговорить с доном Хайме о важных делах; потому-то он и отправил всех из дому и взялся сам отнести обед. Вот уже два дня, как в доме только и говорят о том, что нужно навестить сеньора. Робость и почтение к «хозяину» заставило поначалу отца колебаться, но наконец он решился. Смотрины Маргалиды раздражали его. Что, старик много ворчал?

Фебрер, уклонившись от ответа, стал расспрашивать его сам, с заметной тревогой. А Цветок миндаля? Что она говорит, когда Капелланчик упоминает о нем?

Юноша самодовольно приосанился, радуясь тому, что может оказать сеньору услугу. Сестра ничего не говорит: иногда она улыбается, когда услышит в разговоре имя; дона Хайме, иногда ей на глаза навертываются слезы; но почти всегда она прерывает беседу, советуя Капелланчику не вмешиваться в этот вопрос, а порадовать отца и поступить в семинарию.

— Все уладится, сеньор, — продолжал Пепет, чувствуя, что его персона приобретает особый вес. — Уладится, говорю я вам. Я уверен, что сестра вас очень любит… Только немного боится вас; слишком уж она вас уважает. Кто мог подумать, что вы обратите на нее внимание! Дома все словно с ума посходили: отец сердито хмурится и разговаривает сам с собой, мать охает и призывает святую деву; Маргалида плачет. А люди между тем думают, что нам очень весело. Но все уладится, дон Хайме, ручаюсь вам.

Кроме решения Маргалиды, его волновали и другие вещи. Он говорил с Фебрером, а мысли его все время были обращены к бывшим приятелям — атлетам, ухаживавшим за Цветком миндаля. Берегитесь, сеньор! Смотрите в оба! Пока он не может сказать ничего определенного; разве только, что кое-кто из молодежи перестал доверять ему и многие остерегаются затевать при нем разговор. Но они явно что-то замышляют. Неделю тому назад они будто ненавидели друг друга и держались порознь; а теперь все объединились и проклинают чужеземца. Они молчат, но это безмолвие мало кого может успокоить. Единственный парень, который кричит и мечется, как взбесившийся ягненок, — это Певец: он выгибается всем своим тощим, чахоточным телом и, превозмогая жестокие приступы кашля, грозится убить майоркинца.

— Они потеряли к вам уважение, дон Хайме, — продолжал юноша. — Когда они увидели, что вы вошли и сели рядом с моей сестрой, все словно обалдели. Я тоже не сразу понял, в чем дело, хотя сердце давно чуяло, что вы неравнодушны к Маргалиде. Вы уж очень много расспрашивали о ней… Теперь у них первый страх позади, и они что-то задумали. Посмотрим, как это выйдет! Они-то, в общем, правы: видано ли, чтобы чужие пришли и отняли невесту у самых храбрых молодцов на острове?

Поддавшись вспышке местного патриотизма, Капелланчик готов был на минуту разделить взгляды земляков, но в нем тотчас же воскресло чувство благодарности и привязанности к Фебреру.

— Неважно: вы ее любите, и все тут. Зачем моей сестре трудиться на поле и надрываться, когда она понравилась такому сеньору, как вы? К тому же, — и тут проказник лукаво улыбнулся, — мне этот брак на руку. Вы же не будете работать в поле и увезете Маргалиду? А старик, не зная, кому оставить Кан-Майорки, позволит мне стать земледельцем, жениться, и — прощай капелланство!.. Повторяю, дон Хайме, вы ее возьмете. Я, Капелланчик, с вами заодно и готов драться за вас с половиной острова.

Он огляделся по сторонам, словно боясь встретиться с усами и строгими взглядами солдат гражданской гвардии; затем, после некоторых колебаний, свойственных великому и вместе с тем скромному человеку, который опасается, как бы не обнаружить своего величия, он поднял руку и вытащил из-за пояса нож; блеск и чистота лезвия, казалось, гипнотизировали его.

— Ну как? — проговорил он, с восторгом любуясь сверкающей поверхностью девственной стали и поглядывая на Фебрера.

Это был нож, подаренный ему накануне доном Хайме. Тот был в хорошем настроении и велел Капелланчику стать на колени. Затем с шутливой важностью он ударил его оружием по плечу и провозгласил непобедимым рыцарем квартона Сан Хосе, всего острова, а также всех проливов и прилегающих скал. Хитрец, глубоко взволнованный полученным подарком, отнесся к церемонии со всей серьезностью, считая ее чем-то совершенно обязательным среди сеньоров.

— Ну как? — переспросил он, глядя на дона Хайме так, словно тот своим безграничным мужеством прикрывал его от удара. Мальчик слегка провел по лезвию пальцем и нажал кончиком его на острие, с восторгом ощущая укол. Какая прелесть!

Фебрер кивнул головой: да, ему знакомо это оружие, он сам принес его из Ивисы.

— А с ним, — продолжал мальчик, — нет такого храбреца, который стал бы у нас на пути. Кузнец?.. Ерунда! Певец и все прочие?.. Тоже ерунда!.. И мне ничего не стоит пустить его в дело! Кто хоть что-нибудь задумал против вас, тот может считать себя мертвым!

И затем с грустью, подобающей великому человеку, когда тот видит, что теряет время и не может проявить свою храбрость, он добавил, потупившись:

— Говорят, дедушка в мои годы был уже верро и наводил страх на весь остров.

Часть вечера Капелланчик провел в башне. Он говорил о предполагаемых врагах дона Хайме, которых уже считал своими, то прятал, то снова доставал нож, словно ему обязательно нужно было видеть свое искаженное отражение на полированном клинке; он размечтался о жестоких боях, которые непременно кончались бегством или смертью противников и где он рыцарски спасал растерявшегося сеньора. Тот смеялся над мальчишеским задором и подшучивал над этой страстью к борьбе и разрушению.

Когда стемнело, Пепет спустился к отцовскому дому, чтобы принести ужин. Под навесом ему уже попались на глаза несколько поклонников, пришедших издалека и сидевших на каменных скамьях в ожидании начала смотрин.

— До скорого свиданья, дон Хайме!..

С наступлением ночи Фебрер собрался идти в Кан-Майорки. Движения его были резки, взгляд суров, в руках ощущалась едва уловимая нервная дрожь, как у человека, готового на убийство, как у первобытного воина, когда тот спускался с гребня горы, собираясь совершить набег на долину. Перед тем как накинуть на плечи плащ, он достал из-за пояса револьвер и тщательно проверил состояние патронов и взвод курка. Все в порядке! Первому, кто вздумает напасть на него, он всадит шесть пуль в голову. Он чувствовал г в себе грубость неумолимого варвара, подобно тем Фебрерам, которые налетали на вражеские берега и убивали, чтобы самим не быть убитыми.

Он спустился по склону горы сквозь заросли тамарисков, шелестевших волнистыми рядами во мраке ночи, и все время держал руку на поясе, поглаживая рукоятку револьвера. Никого! У входа в дом Песта он застал группу молодежи; одни ожидали стоя, другие — сидя на скамьях, пока семья ужинала в кухне. Фебрер в темноте почувствовал их присутствие по резкому запаху новых пеньковых альпаргат и грубой шерсти плащей и мантий. Красные огоньки сигар — Добрый вечер! — сказал Фебрер, подойдя к молодым людям.

В ответ ему проворчали что-то невнятное. Разговоры, которые велись вполголоса, прекратились, и над всей этой мужской толпой нависло враждебное и тягостное молчание.

Надменно вскинув голову, Хайме прислонился к столбу навеса. Фигура его вырисовывалась на фоне неба. Он, казалось, угадывал взгляды, устремленные на него в темноте.

Его охватило непонятное волнение, но не от страха: он почти забыл об окружавших его противниках и думал с беспокойством только о Маргалиде. Он ощущал лихорадочный трепет влюбленного, когда тот угадывает близость любимой женщины и сомневается в удаче, опасаясь и в то же время желая появления дорогого существа.

Отдаленные воспоминания прошлого нахлынули на него и вызвали улыбку. Что бы сказала мисс Мери, если бы она увидела его в толпе этих крестьян, трепещущего и робкого при мысли о близости деревенской девушки?.. Как бы посмеялись его прежние мадридские и парижские подруги, встретив его в этом крестьянском наряде, готового убить всякого ради того, чтобы завоевать женщину, почти равную их слугам!..

Полупритворенная дверь в дом распахнулась, и в ее красноватом прямоугольном просвете появилась фигура Пепа.

— Входите, люди! — промолвил он томом патриарха, который понимает юношеские порывы и добродушно посмеивается над ними.

Один за другим мужчины вошли в дом, приветствуя сеньо Пепа и его домочадцев, и стали рассаживаться на кухонных скамьях и стульях, словно дети, пришедшие в школу.

Хозяин Кан-Майорки, узнав сеньора, выразил недоумение. Он здесь, ждет с остальными, как простой поклонник, и не решается войти в дом, в его же собственный дом!.. Фебрер в ответ лишь пожал плечами. Он не хочет отставать от других и находит, что это самый простой способ осуществить желаемое. Пусть ничто не напоминает о его прежнем положении уважаемого друга и сеньора: он претендент на руку Маргалиды, и только.

Пеп усадил его с собой рядом, желая занять разговором, но Фебрер не отводил глаз от Цветка миндаля. Как и полагалось по церемонии, девушка сидела на стуле посреди комнаты, принимая с видом застенчивой королевы дань восхищения своих поклонников.

Все по очереди садились рядом с Маргалидой, и та тихо отвечала на их слова. Она делала вид, что не замечает дана Хайме, и почти совсем отвернулась от него. Выжидавшие своей очереди поклонники были молчаливы; среди них не слышалось веселых шуток, как в прежние вечера… Казалось, что-то мрачное подавляло их всех и заставляло сидеть молча, опустив глаза и сжав губы, будто в соседней комнате лежал покойник. Причиной тому было присутствие чужого, непрошеного гостя, человека другого круга и иных привычек. Проклятый майоркинец!..

Когда все молодые люди успели побывать на стуле рядом с Маргалидой, поднялся сеньор. Он пришел на смотрины последним, и за ним был теперь законный черед. Пеп, болтавший без умолку, чтобы его занять, разинув рот остановился на полуслове, видя, что собеседник отходит, не слушая его.

Хайме сел рядом с Маргалидой, которая, казалось, не видела его: она опустила голову и пристально уставилась себе в колени. Все атлоты сидели молча, чтобы в тишине лучше расслышать малейшее слово чужеземца; однако Пеп, разгадавший их намерения, стал громко разговаривать с женой и сыном по поводу работ, намеченных на следующий день.

— Маргалида! Цветок миндаля!

Голос Фебрера, понизившись до нежного шепота, коснулся слуха девушки. Он хочет убедить ее, что это — любовь, настоящая любовь, а не прихоть, как она считает. Фебрер и сам толком не знал, как это случилось. Он томился одиночеством, смутно желая чего-то лучшего, что находилось, может быть, совсем близко от него, но чего он, по слепоте своей, не замечал… И вд0уг он увидел, что счастье… счастье — это она, Маргалида, Цветок миндаля! Он уже не молод, он беден, но он так ее любит!.. Он ждет от нее одного лишь слова, чтобы рассеять неизвестность, в которой он живет.

Она же, чувствуя близость губ Фебрера, ощущая его горячее дыхание, только тихо покачала головой. «Нет, нет! Уходите!.. Мне страшно!» Она на минуту подняла глаза и окинула быстрым взглядом всех смуглых юношей, сидевших с трагическим выражением на лицах и словно пожиравших ее и. Фебрера огненными глазами.

Страшно!.. Этого слова было достаточно, чтобы Фебрер покончил со своими застенчивыми мольбами и надменно взглянул на сидевших перед ним соперников. Страшно — за кого? Он был готов сразиться со всеми этими увальнями и их бесчисленной родней. Нет, Маргалида, не страшно! Ей не следует бояться ни за себя, ни за него. Хайме ее умоляет только о том, чтобы она ответила на его вопрос. Может ли он надеяться? Что она хочет ему сказать?..

Но Маргалида продолжала сидеть молча, с бескровными губами и мертвенно-бледными щеками, часто мигая, чтобы скрыть под тенью ресниц влажные от слез глаза. Она была готова расплакаться. Видно было, что она усиленно сдерживалась и тяжело дышала. Ее внезапные слезы в этой враждебной обстановке способны были послужить сигналом к схватке, могли мгновенно вызвать взрыв негодования, нараставшего вокруг нее. Нет… Нет!.. И это усилие воли лишь увеличивало ее тревогу, заставляя смиренно прятать лицо, подобно тому как кроткие и добрые животные думают спастись от опасности, пряча голову. Мать, которая сидела в углу и плела корзины, инстинктивно, чисто по-женски волновалась. Ее простая душа отчетливо поняла состояние Маргалиды. Заметив беспокойство в ее глазах, печальных и покорных, как у затравленного зверька, отец вовремя вмешался в дело:

— Половина десятого! — В группе атлетов послышались возгласы удивления и протеста. Ведь еще рано. До положенного часа пройдет еще немало минут, а уговор — закон. Но Пеп со своим крестьянским упрямством притворялся глухим и твердил все то же. Он встал, подошел к двери и открыл ее настежь: — Половина десятого! — Каждый хозяин у себя в доме, и он поступает так, как находит нужным. Завтра ему рано вставать. — Доброй ночи!..

И он стал прощаться со всеми поклонниками, выходившими из дома. Когда мимо него проходил дон Хайме, мрачный и раздраженный, Пеп попытался удержать его за руку. Надо подождать: он проводит сеньора до башни. Он с тревогой поглядывал на Кузнеца, стоявшего позади и умышленно медлившего уходить.

Но сеньор ничего не ответил и резким движением высвободил руку. Проводить его!.. Он был взбешен молчанием Маргалиды и считал его дурным признаком; его раздражало враждебное отношение к нему парней и странное замешательство, которым окончился вечер.

Атлоты разбрелись в темноте без криков, возгласов и песен, будто возвращались с похорон. Казалось, во мраке этой ночи витало нечто трагическое.

Фебрер, не оборачиваясь, шел своей дорогой, желая убедиться, не идет ли кто-нибудь за ним по пятам, и принимая легкий хруст ветвей тамарисков, гнущихся под ночным ветром, за тайную погоню преследователей.

Подойдя к подножию холма, где заросли кустарника были особенно густыми, он обернулся и остановился. Его силуэт резко выделялся на белой тропинке при тусклом свете звезд, В правой руке он держал пистолет, нервно сжимая рукоятку, и лихорадочно нащупывал пальцем курок, страстно желая выстрелить. Неужели никто не гонится за ним? Неужто не покажется верро или кто-нибудь еще из его противников?..

Прошло много времени, но никто не показывался. Окружавшая его лесная растительность, казавшаяся огромной в таинственном сумраке ночи, без умолку шелестела, как будто иронически посмеивалась над его гневом. Наконец свежесть и величие дремлющей природы, должно быть, подействовали на него. Он презрительно пожал плечами и, держа револьвер наготове, снова тронулся в путь; дойдя до башни, он заперся у себя.

Весь следующий день он провел в море с дядюшкой Вентолера. Вернувшись домой, он нашел на столе уже остывший ужин, который принес ему Капелланчик. Несколько крестов и имя Фебрера, нацарапанные стальным острием на стене, поведали ему о посещении юноши. Семинарист не мог вести себя спокойно, имея нож под рукой.

На другое утро мальчик явился в башню с таинственным видом. Он должен сообщить дону Хайме важные вещи. Накануне вечером, гоняясь за какой-то птицей в сосновом лесу, по соседству с кузницей, он видел издалека, как под навесом своего жилища Кузнец разговаривал с Певцом.

— Ну, и что же дальше? — спросил Фебрер, удивляясь тому, что юноша замолчал.

Ничего. Да разве этого мало? Певец не любит ходить по горам: взбираясь на них, он начинает кашлять. Он всегда выбирает долины и усаживается под миндальными и фиговыми деревьями, чтобы сочинять свои куплеты. Если он поднялся к кузнице, то, наверно, Кузнец позвал его к себе. Оба говорили очень оживленно. Верро, по-видимому, давал советы, а бедняга слушал его и утвердительно кивал головой.

— И что же? — переспросил Фебрер.

Капелланчик с сожалением взглянул на недогадливого сеньора. Нынче суббота, день фестейжа. Они наверняка задумали что-то против сеньора, на случай если тот явится в Кан-Майорки.

Фебрер воспринял эти слова с презрительной усмешкой. Он спустится к хутору, несмотря ни на что. Подумаешь, как они ему страшны!.. Жаль только, что они все медлят и не нападают! Остаток дня он был настроен возбужденно и воинственно, желая, чтобы поскорее наступил вечер. Прогуливаясь, он избегал подходить к Кан-Майорки, а смотрел на дом лишь издали, надеясь увидеть в дверях, хотя бы на несколько минут, изящную фигурку Маргалиды, казавшуюся на расстоянии совсем маленькой. И, тем не менее, он не осмеливался приблизиться, словно какая-то неодолимая робость преграждала ему путь к усадьбе, пока светило солнце. С тех пор как он начал ухаживать, он не мог явиться в дом на правах друга. Его приход способен был смутить членов семьи; к тому же, он боялся, что девушка при виде его спрячется.

Как только день угас и на ясном зимнем небе заблестели звезды, Фебрер вышел из башни.

На коротком пути к дому Пепа в его уме снова ожили воспоминания с такой же убийственной отчетливостью, как и в прошлый раз, когда он шел на смотрины.

«Если бы меня увидела мисс Мери, — подумал он, — она, вероятно, сравнила бы меня с сельским Зигфридом, который отправляется убивать дракона, охраняющего ивисское сокровище… Если бы меня увидели некоторые знакомые дамы, каким смешным все бы им показалось!»

Но его любовь мгновенно вытеснила эти воспоминания. Ну и что же, если б его увидели?.. Маргалида выше всех заурядных женщин, которых он когда-то знал: она первая, единственная. Все его прошлое существование казалось ему ложным, искусственным, как жизнь на театральных подмостках, разрисованная и разукрашенная обманчивой мишурой.

Подойдя к навесу, он застал там уже всех поклонников в полном сборе; они как будто что-то обсуждали, понизив голос. При виде его все мгновенно замолчали.

— Добрый вечер!

Никто не ответил; никто даже ничего не промычал в ответ на его слова, как в прошлый раз.

Когда Пеп, открыв дверь, пропустил их на кухню, Фебрер увидел, что у Певца через левое плечо висит тамбурин, а в правой руке он держит барабанную палочку.

На вечере ожидалась музыка. Одни атлоты, рассаживаясь по местам, лукаво улыбались, словно заранее предвкушали нечто необычайное. Другие, более серьезные, хранили с достоинством брезгливую мину, как люди, опасающиеся присутствовать при неизбежном скандале. Кузнец с безучастным видом сидел в одном из дальних углов, стараясь съежиться и затеряться среди товарищей.

Кое-кто из молодежи уже побеседовал с Маргалидой, как вдруг Певец, увидя, что стул не занят, подошел и сел на него; затем он укрепил тамбурин между коленом и локтем, опершись головой на левую руку. Палочка медленно застучала по натянутой коже инструмента, и послышалось продолжительное шиканье, требующее водворения тишины. То был новый романс: каждую субботу Певец преподносил новые стихи дочери хозяина дома. Обаяние дикой и заунывной музыки, которой привыкли восторгаться с детских лет, заставило всех Бедный чахоточный запел, сопровождая каждый куплет заключительным клохтаньем, от которого содрогалась его грудь и багровели щеки. Но все же в этот вечер Певец, казалось, чувствовал себя более сильным, чем когда-либо; глаза его блестели каким-то особым блеском.

При первых же словах его романса в кухне раздался всеобщий хохот, атлоты отдавали должное ироническому дарованию сельского поэта.

Фебрер почти не разбирал слов, слушая эту монотонную и визгливую музыку, напоминавшую, пожалуй, первые песни моряков-семитов, рассеянных по Средиземному морю; он погрузился в собственные размышления, чтобы сократить время ожидания и меньше страдать от непомерно долгого романса.

Взрыв хохота привлек его внимание: он смутно угадал в этом смехе нечто враждебное, направленное против него. Что там поет этот взбесившийся ягненок?.. Голос поющего, его крестьянский выговор и непрерывное клохтанье в конце куплетов делали почти неуловимым для Хайме смысл слов; однако мало-помалу он разобрал, что романс направлен против девиц, мечтающих бросить деревню, выйти замуж за дворян и блистать нарядами, какие носят городские сеньоры. Дамские моды описывались самым нелепым образом, что вызывало смех у сельских слушателей.

Простак Пеп тоже смеялся этим шуткам, которые льстили его самолюбию крестьянина и гордости мужчины, склонного видеть в женщине лишь товарища по тяжелому труду. Правильно! Правильно! И он покатывался с хохоту вместе с молодыми парнями. Ну и шутник же Певец!

Но, пропев несколько куплетов, импровизатор заговорил уже не вообще, а об одной из них, гордой и бессердечной. Фебрер инстинктивно взглянул на Маргалиду — та сидела неподвижно, потупив глаза, бледная, словно оробев не от того, что слышала, а от того, что неминуемо должно было произойти.

Хайме заерзал на своем месте. Этот грубиян смеет так оскорблять ее в его присутствии!.. Новый взрыв смеха среди парней, еще более громкий и наглый, опять заставил его прислушаться к стихам. Певец высмеивал девицу, которая, желая стать сеньорой, собирается выйти замуж за разорившегося бедняка, бездомного и безродного чужеземца, у которого даже нет пахотной земли…

Эффект этих куплетов был мгновенным. У Пепа, при всем его тугодумии, мелькнула, словно искра, яркая догадка, — он вскочил, повелительно вытянув вперед обе руки:

— Хватит! Хватит!

Но урезонивать было уже поздно. Что-то темное выросло внезапно между ним и огнем лампы — Фебрер рванулся вперед одним прыжком.

Он ловко схватил с колен Певца тамбурин и тут же ударил им по его голове с такой силой, что кожа порвалась и ободок повис над окровавленным лбом, как сбитая набекрень шапка.

Парни вскочили со своих мест, еще не понимая, что им надо делать, но все мгновенно схватились рукой за пояс. Маргалида с плачем кинулась к матери, а Капелланчик решил, что настал момент пустить в ход нож. Отец, пользуясь авторитетом старшего, властно крикнул:

— Вон! Вон!

Атлоты повиновались и вышли из дому в поле. Несмотря на протесты Пепа, Фебрер вышел вместе со всеми.

Атлоты, видимо, разошлись в мнениях и жарко спорили. Одни возмущались: побить несчастного Певца, жалкого больного, который не может даже защищаться!.. Другие качали головой, — они этого ждали: нельзя безнаказанно оскорблять человека и думать, что так все и обойдется. Они заранее были против этой песни, придерживаясь того мнения, что когда мужчинам надо объясниться, то это полагается делать с глазу на глаз.

Из-за несходства во мнениях и соперничества на любовной почве они чуть было не подрались. Внимание их отвлек Певец. Он уже освободился от тамбурина, нахлобученного ему на голову, и вытер кровь со лба; теперь, все еще разъяренный, он только громко плакал, как всякий слабый человек, готовый на самую страшную месть и вместе с тем скованный собственным бессилием.

— Меня! Меня! — стонал он, ошеломленный неожиданным ударом.

Внезапно он нагнулся, нащупал в темноте несколько камней и стал швырять ими в Фебрера, отбегая каждый раз на два-три шага, как бы для защиты в случае нового нападения. Булыжники, брошенные его слабой рукой, пропадали во тьме или стукались о навес.

Вскоре свист камней прекратился. Приятели Певца увели его с собой в ночную мглу. Издали слышались еще его крики: он разражался угрозами, клялся отомстить… Он убьет чужеземца! Он сам расправится с майоркинцем!.. Фебрер, заложив руку за пояс, неподвижно стоял перед толпой врагов. Ему было стыдно за свою вспышку. Побить беднягу чахоточного!.. Чтобы заглушить угрызения совести, он бормотал вполголоса дерзкие, угрожающие слова. Как бы ему хотелось, чтобы песня была спета другим! И он отыскивал глазами Кузнеца, словно желая бросить ему вызов; но грозный верро исчез.

Через полчаса, когда суматоха улеглась и Фебрер направился домой, в башню, он несколько раз останавливался на дороге и сжимал в руках револьвер, словно кого-то поджидая.

Никого!

 

II

На следующий день, едва взошло солнце, Капелланчик побежал к дому Хайме. Когда он вошел в башню, по виду его было заметно, что он принес важные вести.

Эту ночь в Кан-Майорки все провели плохо. Маргалида плакала, мать причитала, подавленная тем, что произошло. Господи! Что подумают о них жители квартона, узнав, что в их доме мужчины дерутся, как в таверне! Что скажут девушки о ее дочери! Но Маргалиду мало беспокоило мнение подруг. Она была озабочена чем-то другим, чего она не высказывала, но что заставляло ее все время проливать слезы. Сеньо Пеп, заперев входную дверь, целый час прогуливался по кухне, бормоча сквозь зубы и сжимая кулаки. Уж этот дон Хайме!.. Так упорно старается добиться невозможного!.. Упрям, как все его родичи.

Капелланчик тоже почти не спал, в его мозгу маленького дикаря, хитрого и скрытного, зрело подозрение, которое мало-помалу превратилось в глубокую уверенность.

Войдя в башню, он тотчас же поделился своими догадками с доном Хайме. Как ему кажется, кто сочинил оскорбительную песню? Певец?.. Нет, сеньор: это Кузнец. Стихи-то придумал другой, но замысел принадлежал злодею верро. Он внушил бедняге мысль оскорбить дона Хайме при всем народе, на смотринах, рассчитывая, что тот, конечно, не простит обиды. Теперь ему, Пепету, ясно, для чего оба поклонника встречались на горе, когда он их случайно увидел.

Это известие, которому Капелланчик придавал большое значение, Фебрер воспринял равнодушно. Ну и что же? Нахальство Певца уже наказано, а что Пепет недоверчиво покачал головой. Эх, дон Хайме! Вы не знаете повадок местных храбрецов, хитростей, на которые они пускаются, чтобы мстить заведомо безнаказанно. Нужно быть настороже — теперь больше, чем когда-либо. Кузнец знает, что такое тюрьма, и не хочет снова туда попасть. Он действует сейчас так, как до него поступали другие верро.

Таинственный вид и сбивчивая речь мальчика вывели Хайме из терпения.

— К чему утайки?.. Говори!

Капелланчик выложил наконец свои подозрения. Ведь Кузнец, выслеживая дона Хайме, способен на что угодно: он может подстеречь его в засаде, засев в тамарисках у подножия башни, и убить одним выстрелом. Подозрения обратятся на Певца: все, конечно, припомнят ссору на хуторе и угрозу мести. К тому же, верро подготовит себе оправдание: перебежит напрямик как можно скорее куда-нибудь подальше, чтобы его смогли увидеть, и ему будет легко совершить свою месть безнаказанно.

— Ого! — воскликнул Фебрер, внезапно помрачнев, словно теперь только понял все значение этих слов.

Втайне радуясь своему превосходству, мальчик продолжал давать советы. Дон Хайме не должен быть таким беспечным: надо запирать дверь в башню и с наступлением сумерек не обращать внимания на крики снаружи. Верро, конечно, захочет выманить его в темноту дерзким ауканьем.

— Пусть они аукают хоть целую ночь, не волнуйтесь, дон Хайме. Мне это известно, — продолжал Капелланчик с важностью завзятого верро. — Он будет кричать, притаившись в зарослях, держа наготове оружие, и если только вы выйдете, то не успеете вы даже его увидеть, как он убьет вас из пистолета. Сидите, сеньор, спокойно в башне.

Это — советы на ночь. Днем сеньор может выходить, ничего не боясь. Он, Капелланчик, готов сопровождать его куда угодно. И он воинственно выпрямился с чисто мальчишеским тщеславием, засунув руку за пояс, чтобы убедиться, что нож все еще при нем; однако, заметив, что Фебрер благодарит его насмешливым кивком, Пепет мгновенно приуныл.

— Смейтесь, дон Хайме, потешайтесь надо мной, но я все же могу оказать вам кое-какие услуги. Видите, я предупреждаю вас об опасности. Надо быть начеку. Кузнец недаром затеял всю эту историю с песней.

Он огляделся по сторонам, как военный вождь, готовящийся к длительной осаде. Взгляд его остановился на ружье, висевшем на стене в окружении раковин. Очень хорошо, надо зарядить пулями оба ствола, а сверху еще насыпать мелкой или крупной дроби. Это никогда не мешает. Так всегда поступал его храбрый дед. Затем мальчик наморщил нос, увидя, что револьвер валяется на столе. Очень плохо. Оружие близкого боя надо постоянно носить при себе. Сам он спит всегда с ножом на животе. Что, если войдут неожиданно, не успеешь и за оружие взяться!..

Башня, видавшая в прежние века козни и битвы пиратов и походившая на огромную каменную скорлупу, неуютная пустота которой скрашивалась чистой побелкой стен, завладела теперь вниманием мальчика.

Он подошел к двери с некоторой опаской, как будто враг поджидал его на нижней ступеньке лестницы; спрятавшись затем за выступом стены, он высунул в проем часть лица и посмотрел вниз одним глазом. После этого он недовольно покачал головой. Если высунуться ночью, даже соблюдая такие предосторожности, то враг, укрывшись внизу, сможет увидеть его и взять преспокойно на прицел, облокотившись на ветку или на камень, чтобы стрелять без промаха. Еще опаснее податься вперед или решить спуститься. Как бы ни темна была ночь, противник может выбрать точку прицела: отблеск на листве, звезду на горизонте, что-либо проступающее во мраке, резко заметное вблизи лестницы. И как только черная фигура того, кто спускается, закроет намеченный предмет, — стреляй и бей наверняка. Это то, чему учили его степенные люди, которые проводили, бывало, целые месяцы, сидя за холмом или деревом, припав щекой к прикладу и не сводя глаз смушки, и так от зари до зари, лишь бы не упустить какого-нибудь прежнего приятеля.

Нет, Капелланчику не нравилась эта дверь и наружная лестница. Надо искать другой выход. Он взглянул на окно, открыл его и высунулся наружу.

Радуясь своему открытию, он с обезьяньей ловкостью вскочил на подоконник и исчез, нащупывая руками и ногами неровности стены, глубокие впадины, оставшиеся, словно ступеньки, от камней, которые расселись и выпали. Фебрер тотчас же выглянул в окно и увидел мальчика уже у подножия башни; тот поднял слетевшую с головы шляпу и размахивал ею с победоносным видом. Затем он быстро обежал вокруг башни, и вскоре его шумные и быстрые шаги застучали по деревянным ступенькам, приближаясь к двери.

— Нет ничего проще! — воскликнул он, входя в комнату, раскрасневшийся и взволнованный своим открытием. — Это настоящая господская лестница!..

И, сознавая всю важность добытых им сведений, он напустил на себя значительный и таинственный вид. Это останется между ними: ни слова никому. Выход этот — драгоценная находка, и ее надо держать в секрете.

Капелланчик завидовал дону Хайме: у него, Пепета, не было врага, который бы приходил по ночам к башне и вызывал его!.. Пока Кузнец, спрятавшись в засаде и глядя на лестницу, вызывал бы его своим ауканьем, он спустился бы через окно с другой стороны башни и, тихо обойдя ее, стал бы охотиться за охотником. Вот это ловко! Он злорадно рассмеялся, и на его темно-красных губах, казалось, внезапно запылала жестокость славных предков, считавших самым благородным занятием охоту на человека.

Фебрер как будто заразился весельем мальчика. А что, если ему тоже попробовать выйти через окно? Он свесил моги с подоконника и медленно, так как ему мешала тяжесть его сильного тела, стал нащупывать пальцами ног неровности стены, пока не нашел выбоин, служивших ступеньками. Сбросив несколько отскочивших камней, он потихоньку спустился и наконец со вздохом облегчения почувствовал под ногами землю. Прекрасно! Спуск, оказывается легкий. Немного поупражнявшись, он будет спускаться с такой же ловкостью, как Капелланчик. Пепет, проворно последовавший за ним и соскочивший со стены почти у него над головой, улыбнулся, как учитель, довольный уроком, и тут же принялся повторять свои советы. Пусть дон Хайме их не забудет! Как только его станут вызывать, он должен выскочить в окно и напасть на противника с тыла.

В полдень, когда Фебрер остался один, его охватил воинственный пыл; у него возникло желание немедленно перейти в наступление, и он долго смотрел на то место стены, где висело ружье.

У подножия мыса, где была вытащена на берег лодка дядюшки Вентолера, раздался голос этого старика, певшего мессу. Фебрер стал на пороге и приложил руки ко рту, чтобы окликнуть его.

Моряк с помощью какого-то мальчика спускал лодку на воду. Свернутый парус трепетал наверху мачты. Хайме отказался от приглашения: большое спасибо, дядюшка Вентолера! Тот продолжал настаивать, и голосок его звучал в воздухе, как отдаленный детский плач. День сегодня хорош; ветер переменился, возле Ведры у них будет обильный улов. Фебрер лишь пожал плечами. Нет, нет, большое спасибо, но у него дела.

Едва окончился разговор с моряком, как Капелланчик вторично появился в башне, неся обед. Мальчик казался сердитым и расстроенным. Отец, раздраженный вчерашней сценой, избрал его жертвой и выместил на нем свой гнев. Это же несправедливо, дон Хайме! Он кричал, расхаживая по кухне, а женщины, смущенные и заплаканные, старались не попадаться ему на глаза. Все случившееся отец приписывает слабости своего характера, излишней доброте. Но, заявил он, дело немедленно будет исправлено: сватовство прерывается — ни смотрин, ни простых посещений он больше не допустит. Ну, а что касается Капелланчика, этого скверного мальчишки, непокорного и строптивого, то во всем виноват он!

Пеп и сам хорошенько не знал, как присутствие сына могло повлиять на вчерашний скандал. Но он припомнил его упорное нежелание стать священником, бегство из семинарии, и воспоминание об этих неприятностях вызвало в нем гневное возмущение, которое он обрушивал на мальчика. Уговоры и потачки кончились. В следующий понедельник он отвезет его в семинарию. А если тот вздумает противиться и попытается удрать еще раз, то для него будет лучше наняться юнгой на какой-нибудь парусник, потому что, вернись он домой, отец перебьет ему ноги дверным засовом. И только чтобы отвести душу, размять руки и показать, как сильно он разгневается в дальнейшем, он влепил сыну несколько пощечин, сопровождая их пинками, и этим способом выместил на нем свою досаду за то, что сын его в свое время удрал из Ивисы.

Капелланчик, обычно робкий и терпеливый, забился в угол под защиту многочисленных юбок, которыми плачущая мать оградила его от ярости Пепа. Теперь же, придя в башню и вспомнив обиду, он скрежетал зубами, дико вращал глазами и, бледный как полотно, сжимал кулаки.

Какая несправедливость! Разве так можно — драться без всякого повода, только чтобы сорвать на ком-нибудь свое дурное настроение. Бить его, когда он носит за поясом нож и не боится никого на острове! И все только потому, что он его отец! В такие минуты отцовская власть и сыновнее почтение казались Капелланчику выдумками трусов, созданными только для того, чтобы досадить храбрецам и унизить их. Но еще унизительнее побоев для его мужского самолюбия было неизбежное заключение в семинарию, черная сутана, похожая на женскую юбку, короткая стрижка взамен кудрей, лихо выбивающихся из-под шляпы, да тонзура, способная лишь рассмешить девиц или внушить им холодное уважение. Прощайте, танцы и смотрины! Прощай, верный нож!

Скоро они перестанут видеться с доном Хайме. Меньше чем через неделю намечена поездка в Ивису. Обед в башню будут приносить другие… В глазах Фебрера мелькнула надежда: может быть, Маргалида, как в прежние времена? Но Капелланчик, несмотря на грустное настроение, лукаво улыбнулся: нет, нет, кто угодно, но только не Маргалида! Сам сеньо Пеп вызвался это делать! Когда бедная мать, защищая своего мальчика, робко вставила, что на то и паренек в доме, чтобы помочь сеньору, Пеп снова разбушевался. Он сам будет носить в башню обед дону Хайме, а не он — так жена; да, наконец, можно подыскать какую-нибудь девушку для прислуживания сеньору, если тот во что бы то ни стало желает жить подле них.

Капелланчик больше ничего не добавил, но Фебрер догадался, какими словами поносил его этот добряк, позабывший в приступе гнева о своем прежнем уважении и разъяренный тем, что присутствие сеньора вносит в семью только смуту.

Мальчик взял корзину и пошел домой, бормоча про себя угрозы и проклятия и давая обеты не идти в семинарию, хотя и не знал, как этого добиться. Его противодействие принимало в его собственных глазах характер бескорыстного покровительства. Покинуть дона Хайме, когда ему со всех сторон угрожает опасность!.. Быть запертым в этом огромном и унылом доме среди господ в черных юбках, говорящих на диковинном языке, в то время как здесь, в чистом поле, среди бела дня или глухой ночью люди собираются резать друг друга. Предстоят такие события, а он их не увидит!..

Оставшись один, Фебрер снял со стены ружье и долго стоял у двери, рассеянно смотря на него. Мысли его витали далеко, так далеко, что он, видимо, позабыл, что в руках у него двустволка, дула которой направлены на гору… Ну и Кузнец! Несносный задира! С первого же дня, как он его увидел, что-то всколыхнулось в его душе, вызвав непреодолимую антипатию. Никто на острове не раздражал его так, как этот мрачный франт.

Холодное ощущение стали в руках вернуло его к действительности. Он решил выйти на охоту в горы. Но на какую охоту?.. Хайме вынул патроны из обоих стволов — патроны, начиненные мелкой дробью для птиц, пролетавших стаями над островом на пути из Африки. Он достал из ягдташа другие патроны и два из них вложил в стволы, а остальные оставил в сумке. Патроны были с пулями. Крупная охота!

Он перекинул ружье через плечо и, посвистывая, бодрыми шагами спустился по лестнице, ведущей из башни, словно принятое решение развеселило его.

Когда он проходил мимо Кан-Майорки, собака бросилась ему навстречу с радостным лаем. Никто не вышел на порог, как бывало раньше. Его, конечно, заметили из кухни, но не двинулись с места. Собака бежала за ним довольно долго, но, убедившись, что он держит путь в горы, повернула обратно.

Фебрер быстро шел между стенами из дикого камня с отвесными склонами, вдоль тропинок, вымощенных синеватым булыжником и превращенных зимними дождями в узкие и глубокие овраги. Вскоре исчезли из виду обработанные поля, вспаханные плугом: земля была сплошь покрыта дикой и колючей растительностью. Вместо фруктовых деревьев, высокого миндаля и смоковниц с пышною кроной теперь встречались ели и сосны, согнутые прибрежными ветрами. Остановившись на минуту и посмотрев назад, Фебрер увидел у своих ног Кан-Майорки, похожий на белые игральные кости, выброшенные из стаканчика, который напоминала прибрежная скала. На ее острой вершине высилась, словно фигура постового, башня Пирата. Подъем он совершил почти бегом, как, будто боялся опоздать в назначенное место, которого в точности не знал. Оглядевшись, он снова пустился в путь. Из зарослей вылетели два лесных голубя, шелест крыльев которых напоминал шум раскрывающегося веера, но охотник, казалось, не замечал их. Несколько черных человеческих фигур, притаившихся в кустарнике, заставили Хайме взяться правой рукой за ружье, чтобы снять его с плеча. Это были угольщики, складывавшие дрова. Когда Фебрер проходил мимо них, они пристально взглянули на него, и в их глазах ему почудилась странная смесь удивления и любопытства,

— Добрый день!

Черные люди едва ответили ему, но зато долго провожали его глазами, блестевшими на их закопченных лицах, словно прозрачная вода. Несомненно, горные отшельники уже знали обо всем случившемся накануне в Кан-Майорки и удивлялись тому, что сеньор, живущий в башне, идет один, как бы бросая вызов врагам и считая себя неуязвимым.

Больше он никого по дороге не встретил. Вскоре сквозь шум сухих ветвей, колеблемых ветром, он услышал отдаленный стук молота по железу. Пробиваясь сквозь листву, вился легкий столбик дыма. Кузница!

Хайме, слегка свесив с плеча ружье, как будто оно само соскользнуло, вышел на просеку, простиравшуюся в виде широкой поляны перед кузницей. Это был закопченный одноэтажный домишко из необожженного кирпича, с горбатой крышей, выпиравшей местами так, что, казалось, она вот-вот развалится. Под навесом, подобно огненному глазу, сверкал раздутый горн, а рядом, перед наковальней, стоял Кузнец и бил молотом по полосе раскаленного железа, походившей на ствол карабина.

Нельзя сказать, что Фебрер остался недоволен своим театральным выходом на поляну. Верро, услышав звук шагов в промежутке между двумя ударами, взглянул в сторону просеки и застыл с поднятым молотом при виде сеньора из башни. Но его холодные глаза были не способны отразить какое бы то ни было впечатление.

Хайме подошел к кузнице, устремил пристальный и вызывающий взгляд на ее хозяина, но тот, казалось, его не понял. Ни слова, ни поклона. Сеньор прошел дальше, но на краю поляны остановился и, постояв возле одного из деревьев, уселся наконец на его выступающих корнях, зажав ружье коленями.

Прилив задорного мужского тщеславия наполнил душу Хайме. Он был доволен своей дерзостью. Теперь этот хвастун видит, что он явился к нему на пустынную гору и подошел к самому его дому; он может воочию убедиться, что Фебрер его не боится.

И, желая показать свое спокойствие, Хайме достал из-за пояса кисет и стал сворачивать сигаретку.

Молот снова зазвенел по металлу. Фебреру с его места было видно, что Кузнец с беспечной самонадеянностью повернулся к нему спиной, словно не замечал больше его присутствия, и, казалось, весь углубился в свою работу. Эта Невозмутимость несколько обескуражила Хайме. Боже мой, неужели он не разгадал его намерений?.. Хладнокровие Кузнеца его раздражало, но вместе с тем он был крайне признателен своему противнику за то, что тот спокойно повернулся к нему спиной; он, видимо, был уверен, что сеньор не способен воспользоваться этим обстоятельством и послать ему предательский выстрел.

Молот перестал стучать. Когда Фебрер вторично взглянул в сторону навеса, Кузнеца уже не было видно. Это исчезновение заставило его взяться за ружье и нащупать курки. Тот, наверно, выйдет с оружием: ему, должно быть, надоело терпеть эту безмолвную выходку у дверей собственного дома. А может быть, он собирается выстрелить в него через одно из крохотных окошек, освещающих темную избушку? Нужно быть настороже, чтобы не попасться на удочку бывшему арестанту. Фебрер встал и постарался незаметно спрятаться за древесным стволом, выглядывая оттуда лишь одним глазом.

За дверью хижины зашевелились; что-то черное и неопределенное появилось на пороге. Враг сейчас выйдет, внимание! Хайме взял на прицел, решив стрелять, как только покажется дуло неприятельского ружья. Но внезапно он застыл в смущении, увидев черную изношенную юбку, под ней — голые ноги в старых альпаргатах, а выше — тщедушное и сгорбившееся костлявое тело, смуглое и морщинистое лицо с единственным глазом и жидкие седые волосы, между космами которых блестел лысый череп.

Фебрер узнал старуху. Это была тетка Кузнеца, та самая одноглазая, о которой ему говорил Капелланчик, единственная спутница верро в его угрюмом одиночестве. Женщина стала под навесом, подбоченилась, выпятила тощий живот, казавшийся огромным из-за многочисленных юбок, и устремила свой единственный глаз, горящий ненавистью, на непрошеного гостя, нагло явившегося сюда для того, чтобы оторвать порядочного человека от работы. Она смотрела на Хайме с гневной заносчивостью женщины, которая, будучи уверена в уважении к своему полу, держится смелее и настойчивее мужчины. Она бормотала угрозы и оскорбления, которых сеньор не мог расслышать, взбешенная тем, что кто-то осмелился пойти против ее племянника, любимого ее детища, к которому она, бесплодная женщина, привязалась со всем пылом неудовлетворенного материнства.

Хайме внезапно понял неблаговидность своего поступка. Такой человек, как он, явился, чтобы бросить вызов противнику в его же собственном доме! Старуха имеет право оскорблять его. Задира не Кузнец, а он, сеньор, владелец башни, потомок доблестных мужей, кичащийся своим происхождением. Он оробел, смутился, почувствовал себя неловко. Он не знал, как ему уйти, куда бежать. Наконец он вскинул ружье, на плечо и, устремив взгляд кверху, словно преследуя птицу, перелетавшую с ветки на ветку, тронулся в путь сквозь деревья и кусты, чтобы не проходить лишний раз мимо кузницы.

Он спустился по склону горы в долину, поспешно удаляясь от того места, куда его завлекла жажда кровавой расплаты: теперь ему стало стыдно за свои недавние побуждения. По пути он снова встретил черных людей, выжигавших уголь:

— Добрый вечер!

Они ответили на приветствие, но в их глазах, странно выделявшихся своей белизной на закопченных лицах, Фебреру почудилась враждебная усмешка, неприязненная отчужденность, словно он — человек другой касты, совершивший неслыханный поступок, который навсегда исключал для него возможность общения с жителями острова.

Сосны и ели остались позади, на склоне горы. Хайме шел теперь вдоль полос вспаханной земли. В поле виднелись работающие крестьяне. На пригорке ему пришлось пройти мимо нескольких девушек, которые, пригнувшись к земле, пололи траву. По дороге он столкнулся с тремя стариками, медленно шагавшими рядом со своими ослами.

Фебрер со смущением человека, кающегося в дурном поступке, ласково здоровался со всеми:

— Добрый вечер!

Крестьяне, работавшие в поле, ответили ему глухим ворчанием; девушки с досадой отвернулись, чтобы не смотреть на него; старики ответили на приветствие с грустным видом, вглядываясь в него своими пытливыми глазками, словно в нем было что-то необыкновенное.

Под смоковницей, как под черным зонтом из сплетенных веток, несколько крестьян слушали кого-то, стоявшего и середине группы. Когда Фебрер приблизился, в толпе Произошло движение. Какой-то человек в порыве ярости выскочил было из круга, но другие не пустили его и, схватив за руки, удержали на месте. Хайме узнал его по белому платку, повязанному под шляпой: это был Певец. Сильные крестьяне без труда, одной рукой заставили подчиниться болезненного юношу; тот же, лишенный возможности двигаться, в бешенстве грозил кулаком в сторону дороги и, захлебываясь, выкрикивал угрозы и ругательства. Должно быть, он рассказывал своим друзьям о событиях минувшей ночи. В пронзительных криках угадывалось то, чем грозил Певец, то, о чем он кричал накануне в Кан-Майорки. Он клялся убить обидчика, грозился прийти ночью в башню Пирата, поджечь ее и растерзать хозяина.

Вздор! Хайме презрительно пожал плечами и пошел дальше; однако ему стало грустно: его приводила в отчаяние атмосфера недоброжелательства и даже враждебности, которую он ощущал с каждым часом все больше. Что он наделал! До чего дошел! Побил коренного жителя острова! Он, чужеземец… да еще майоркинец!

В приступе охватившей его тоски ему показалось, что весь остров со всем своим миром безгласных вещей присоединяется к этому убийственному сопротивлению людей. Дома, казалось, становились безлюдными, стоило ему лишь поравняться с ними; обитатели их прятались, чтобы не здороваться с ним; собаки выбегали на дорогу с яростным лаем, как будто никогда его раньше не видели.

Обнаженные скалистые вершины гор казались более суровыми и хмурыми; леса — более мрачными, более черными; деревья в долине выглядели облетевшими, жидкими. Камни на дороге скатывались под его ногами, словно убегали, как только он к ним прикасался: небо будто отталкивало его от себя; даже воздух на острове, казалось, вот-вот ускользнет от его дыхания. Фебрер чувствовал себя безнадежно одиноким. Все против него; остается лишь Пеп с семьей, да и те кончат тем, что отойдут от него, — ведь им нужно жить в ладу с соседями.

Чужеземец не пытался восставать против своей участи. Он чувствовал раскаяние и стыд, за то что вспылил накануне вечером и за то что предпринял сегодняшнюю вылазку на гору. Для него на острове нет места. Он чужой, посторонний, пришелец, смутивший своим присутствием патриархальную жизнь этих людей. Пеп принял его с почтительностью бывшего слуги, а он отплатил ему за гостеприимство тем, что взбудоражил весь дом и нарушил мир в семье. Люди встретили его с несколько холодной, но спокойной и неизменной вежливостью, как знатного сеньора, приехавшего издалека, а он в ответ на эту почтительность побил самого тщедушного из них — того, к кому за его болезненность все жители округи относились с отеческим покровительством. Прекрасно, владелец майората Фебреров! Вот уже сколько времени он ходит как помешанный и говорит одни глупости! И ради чего все это?.. Ради нелепой любви к девушке, которая годится ему в дочери; ради почти старческого каприза, так как он, несмотря на свою относительную молодость, чувствовал себя пожилым человеком, несчастным и жалким по сравнению с Маргалидой и деревенскими парнями, увивавшимися вокруг красавицы. О, это окружение! Проклятое окружение.

Если бы в счастливые времена, когда он жил в своем дворце в Пальме, Маргалида была горничной его матери, он, наверно, почувствовал бы к ней влечение, внушенное ее юной свежестью, но уж никак не любовь. Другие женщины покоряли его в то время изяществом и утонченностью. Но здесь, в глуши, под влиянием самого могущественного из инстинктов, пробужденного воздержанием, увидев Маргалиду, кажущуюся на фоне ее смуглых и грубоватых подруг прекрасной белой богиней, внушающей религиозное преклонение темнокожим народам, он испытывал безумное желание, и все его поступки были совершенно лишены здравого смысла, словно он окончательно потерял разум.

Ему надо бежать: на острове для него нет места. Быть может, пессимизм обманывал его в оценке того чувства, которое влекло его к Маргалиде. Быть может, это не желание, а любовь, первая настоящая любовь в его жизни: он почти уверен в этом. Но как бы то ни было, надо забыть и бежать, бежать как можно скорее.

Зачем ему здесь оставаться? Какая надежда удерживает его?.. Маргалида избегала его, словно неожиданное открытие, что он ее любит, оказалось ей не по силам, — молча пряталась и все только плакала, а слезы — это не ответ. Ее отец, в силу некоторой доли прежнего уважения, втайне мирился с этой причудой знатного сеньора, но с минуты на минуту мог обрушиться на человека, смутившего его обычный «покой. Остров, радушно принявший его вначале, теперь, казалось, восставал против чужеземца, приехавшего издалека и потревожившего его патриархальное уединение, его замкнутую жизнь, самобытную гордость его населения, — восставал так же яростно, как некогда против норманнов, арабов или берберов, которые высаживались на его берегах.

Сопротивление невозможно — он сбежит. Его взор с любовью задержался на огромной ленте моря, протянутой между двух холмов, подобно голубому занавесу, скрывающему земную впадину. Этот кусочек моря — спасительный путь, надежда — то неведомое, что простирает к нам свои таинственные объятия в самые трудные минуты жизни. Быть может, он вернется на Майорку и будет влачить существование всеми уважаемого нищего, найдя приют у друзей, которые еще помнят о нем; может быть, он отправится на Полуостров и поищет себе работу в Мадриде; может быть, он уедет в Америку. Все лучше, чем оставаться здесь. Нет, он не боится: ему не страшна враждебность местных жителей, но его мучат угрызения совести, стыд за вызванную им смуту.

Машинально он свернул в сторону моря, к которому влекли его теперь любовь и надежда. Он обошел Кан-Майорки и, очутившись у воды, пошел вдоль берега; волны терялись здесь в последнем трепетном всплеске, разбиваясь тончайшими хрустальными брызгами о мелкие камешки, смешанные с черепками обожженной глины.

Оказавшись у подножия мыса, на котором стояла башня, он стал карабкаться по скалам, чтобы забраться на утес, подточенный волнами и почти отколотый от берега. Там в бурную ночную пору он однажды предавался раздумью — в тот самый вечер, когда он впервые явился в дом Маргалиды в качестве поклонника.

Вечер был тихий и ясный, море отливало густой синевой и было необычайно прозрачно. Песчаное дно отражалось молочными пятнами; подводные рифы с их темной растительностью словно передавали скрытое волнение таинственной жизни. Плывшие по небу белые облака, проходя мимо солнца, отбрасывали на воду большие тени. Часть синего пространства оставалась темной и матовой, а дальше, за движущейся пеленой, освещенные волны вспыхивали золотыми брызгами. Порою солнце, скрытое летучей драпировкой, выпускало из-под ее каймы яркую струю света, похожую на рукав, огромный треугольник, белеющий и искрящийся, как на голландском пейзаже.

Вид моря ничем не напоминал теперь Фебреру о той бурной ночи, и, тем не менее, в силу ассоциации, воскрешающей в нашей памяти забытые мысли при возвращении на прежние места, Хайме вернулся к давнишним размышлениям; но только теперь ход их не был поступательным: они как бы бежали назад, смутно и беспорядочно.

Он горько смеялся над своим тогдашним оптимизмом, над уверенностью, с которой он презрительно отверг все свои взгляды на прошлое. Мертвые повелевают: их власть и могущество неоспоримы. Как только он мог в приливе любовного восторга не признать этой великой и безотрадной истины?.. Теперь тираны, омрачающие нашу жизнь, ясно дали ему почувствовать всю гнетущую тяжесть своей власти. Что он сделал для того, чтобы в этом уголке, его последнем убежище на земле, на него смотрели как на чужого, пришельца?.. Бесчисленные поколения людей, прах и души Которых смешались с землей родного острова, завещали ныне живущим ненависть к иностранцу, страх перед чужеземцем, отвращение к тому, с кем они всегда воевали. Того, кто являлся из других мест, встречали с враждебной отчужденностью, продиктованной теми, кого не было в живых.

Когда, пренебрегая старинными предрассудками, он пытался приблизиться к женщине, эта женщина становилась замкнутой и отступала, испуганная его приближением, а ее отец в силу своей рабской психологии противился неслыханному делу. Он, Хайме, затеял нечто безрассудное: союз петуха с чайкой, о котором мечтал сумасбродный монах, вызывавший такой смех у крестьян. Люди в давние времена, образуя общество, решили разделить его на классы — так и должно быть. Бесполезно восставать против установленных порядков. Человеческая жизнь коротка. Ее не хватит на борьбу с сотнями тысяч жизней, существовавших раньше и незримо подстерегающих ее ныне; на борьбу с теми, кто готов подавить обилием материальных фактов, напоминающих о прошлом на земле; кто готов навязать свои мысли, рассеянные повсюду и пригодные для всех бессильных от рождения, неспособных на что-то новое.

Мертвые повелевают, и живым бесполезно отказываться от повиновения. Все мятежные попытки сбросить это рабство, разорвать вековые цепи — обманчивы. Фебреру вспомнилось священное колесо индусов, буддийский символ, который он видел в Париже, присутствуя на восточной религиозной церемонии в одном из музеев. Колесо-это символическое изображение нашей жизни. Мы полагаем, что идем вперед, ибо мы движемся; мы думаем, что прогрессируем, ибо мы идем все дальше и дальше; но стоит колесу совершить полный оборот, как мы оказываемся на прежнем месте. Жизнь человечества, его история — это нескончаемый «круговорот вещей». Народы рождаются, растут, развиваются; хижина превращается в замок, а затем — в фабрику. Возникают огромные города с миллионным населением, потом наступают катастрофы, войны за хлеб, которого многим не хватает, слышатся протесты обездоленных, совершаются чудовищные убийства; города пустеют и превращаются в развалины. Надменные памятники порастают травой, целые государства мало-помалу уходят в землю и столетиями спят под холмами. Буйно разросшийся лес покрывает собою то, что когда-то было столицей. Дикий охотник бродит там, где некогда встречали победоносных вождей с пышностью, достойной полубогов; пасутся овцы, и слышится пастушья свирель над руинами, откуда в свое время провозглашались ныне мертвые законы, Люди снова объединяются, и опять возникает хижина, деревня, замок, фабрика, большой город — и повторяется одно и то же, всегда одно и то же, с разницей на несколько веков, точно так же, как от одних людей к другим переходят все те же жесты, мысли и предубеждения, — и так на протяжении долгих и многих лет. Колесо! Вечное возобновление вещей! И все представители человеческого стада меняют со временем свой хлев, но никогда не меняют пастырей; а пастыри все те же — мертвецы, первые, кто стал мыслить и чья мысль теперь, словно снежная лавина, стремительно катится по склонам, растет и неумолимо захватывает все, что ни встретится на пути.

Люди, гордясь своим материальным прогрессом, механическими игрушками, изобретенными ради их благосостояния, считают себя свободными, стоящими выше предрассудков прошлого, избавившимися от первобытного рабства… И вместе с тем то, что они говорят, сказано уже столетия назад, только другими словами. Страсти были такими же, мысли, считающиеся самобытными, лишь отголоски, отражения других, более далеких мыслей. И все поступки расцениваются как хорошие или дурные только потому, что так их определили мертвые — неумолимые мертвецы, которых человеку следует снова убить, если он хочет быть по-настоящему свободным!.. Кому удастся совершить этот великий подвиг освобождения? Где тот паладин, достаточно могучий для того, чтобы убить чудовище, угнетающее людей, огромное и мрачное, как сказочные драконы, бесцельно лежащие на сокровищах?

Много часов Фебрер неподвижно сидел на скале, упершись локтями в колени и положив подбородок на руки; он погрузился в размышления, не сводя зачарованного взгляда с тихо плещущих волн, которые то вздымались, то опускались.

Наступал уже вечер, когда он отвлекся от этих мыслей. Он пойдет по пути, предначертанному судьбой! Он может жить только в высших сферах общества, хотя бы будучи смиренным нищим. Все пути, ведущие вниз, для него закрыты. Прощай, блаженство, которое он пытался найти, вернувшись к естественной и первобытной жизни. Раз мертвые не хотят, чтобы он был человеком, он будет тунеядцем.

Взгляд его, блуждая по морю, остановился на белых тучках, собиравшихся над горизонтом. Когда он был ребенком и мадо Антония водила его гулять по берегу Сольера, они часто беседовали друг с другом, и их воображение придавало произвольные очертания и придумывало названия облакам, соединявшимся и расходившимся в непрерывной смене форм, и они видели в них то огромное чудовище с огненной пастью, то деву, озаренную небесным сиянием. Группа облаков, плотных и белоснежных, как овечья шерсть, привлекла его внимание. Эта блестящая белая гряда напоминала собой полированный овал черепа. Отдельные клубы темного пара витали на фоне этого туманного пятна. Воображение Фебрера увидело в них два черных и страшных отверстия, жуткий треугольник, похожий на провалившийся нос на лице мертвеца, а ниже — зловещую щель, наподобие немой улыбки рта, лишенного губ и зубов.

Смерть, знатная госпожа, повелительница мира, явилась перед ним среди бела дня в своем величественном, матово-бледном облике, бросая вызов солнечному блеску, лазурному небу, сверкающему зеленому морю. Лучи заходящего солнца коварно пробудили искру жизни на этом бледном костлявом лице, в мрачных черных впадинах и ужасающей улыбке… Да, это она!.. Облака, низко распластавшиеся над водой, — это сборки и складки одеяния, окутывающего ее исполинский скелет. А те тучки, что плавают в вышине, — это широкий рукав, из-под которого в виде тонких и расплывчатых струй пара выбиваются очертания костлявой руки с кривым и высохшим пальцем, напоминающим коготь хищника и указывающим в беспредельную даль, на таинственную судьбу.

По мере движения облаков призрак растаял, его страшные контуры стерлись и приняли новые прихотливые формы. Но хоть видение и скрылось, Фебрер не сразу смог очнуться.

Он решил безропотно подчиниться велению рока и уехать. Мертвые повелевают, а он их беззащитный раб. Вечерний свет сообщал предметам какую-то странную рельефность. В извилинах берега ложились огромные трепещущие тени, придававшие камням вид животных и словно вселявшие в них душу. Один из мысов вдали походил на льва, свернувшегося у самых волн и взиравшего на Хайме с выражением немой вражды. Скалистые утесы то выставляли из воды, то прятали в нее свои черные головы, увенчанные зеленой гривой, подобно гигантским амфибиям, порожденным чудовищной Природой. Со стороны Форментеры отшельник увидел огромного дракона с длинным хвостом из туч, медленно продвигавшегося вдоль горизонта, чтобы предательски поглотить умирающее солнце.

Когда красочный шар, непомерно большой, в судорогах ужаса спасаясь от опасности, погрузился в воду, серые и печальные, сумерки пробудили Фебрера от его галлюцинации.

Он встал, подобрал брошенное неподалеку ружье и направился к башне. Он мысленно составлял теперь план своего отъезда. Никто не узнает от него ни слова. Нужно подождать, пока в ивисский порт не придет пароход с Майорки, и только тогда сообщить Пепу о своем решении.

Уверенность в том, что он скоро покинет это уединенное место, побудила его с особым вниманием осмотреть внутренность башни при свете зажженного им ночника. Его гигантская тень, колеблющаяся от мерцания пламени, легла из конца в конец на белые стены, покрыв собою украшавшие их предметы и придав новый оттенок перламутровым раковинам и металлической отделке ружья.

Чье-то хриплое покашливание привлекло внимание Фебрера, и он глянул вниз с верхней площадки лестницы. На первых ступеньках ее стоял человек, закутанный в плащ. Это был Пеп.

— Ужин! — сказал он коротко, протягивая корзину.

Хайме взял ее. Видно было, что крестьянин не хочет разговаривать, да и Фебрер не хотел, чтобы тот изменил своему лаконизму.

— Спокойной ночи!

После этого прощального приветствия Пеп отправился в обратный путь, как почтительный слуга, который в знак досады обменивается с хозяином лишь необходимыми словами.

Вернувшись в башню, Хайме запер дверь и поставил корзину на стол. Есть ему не хотелось. Он поужинает потом. Он взял деревянную трубку, сделанную одним крестьянином из вишневой ветки, набил ее и начал курить, следя рассеянным взглядом за кольцами дыма, голубыми и тонкими, становившимися на фоне свечи радужно-прозрачными.

Затем он взял книгу и попробовал было читать, но все усилия сосредоточиться на ее сюжете оказались напрасными.

За каменной оградой его убежища царила ночь, мрачная в своей глубокой таинственности. Казалось, сквозь стены проникала ее таинственная тишина, сошедшая с небес, и самый легкий шум возрастал до страшных размеров, словно звуки сами себя подслушивали.

В этом полном безмолвии Фебреру чудилось, будто он слышит, как стучит кровь в его жилах. Время от времени доносился крик чайки или мимолетный шелест тамарисков под внезапным дуновением ветра, напоминавший ропот воображаемой толпы за театральными кулисами. С потолка комнаты слышалось порой однообразное поскрипыванье червя, неустанно подтачивающего балки; днем это как-то не замечалось. Море нарушало ночной покой тихим, несколько глухим гулом, с которым волны бились о выступы и извилины берега.

Он впервые отчетливо ощутил свое одиночество. Можно ли продолжать ему отшельническую жизнь? А что, если он неожиданно заболеет? А когда придет старость?.. В эти часы в городе начиналась новая жизнь в ярком блеске электрического света: улицы запружены пешеходами и экипажами, сверкают витрины, открываются театры, по тротуарам стучат каблучки хорошеньких женщин. А он, как первобытный человек, сидит в башне, построенной варварами, где единственным признаком цивилизации является тусклый свет ночника, который лишь слегка оттеняет окружающий мрак, полный трагического молчания, как будто мир заснул навсегда. По ту сторону каменной стены угадывалась непроницаемая тьма, таинственная и грозившая опасностями. Она уже не укрывала, конечно, как в доисторическую эпоху, диких зверей, но в ней мог притаиться человек.

Вдруг Фебрер, сидевший неподвижно и тихо слушавший как будто самого себя, подобно пугливым детям, которые боятся повернуться в постели, чтобы не усилить окружающей их таинственности, подскочил на стуле. Какой-то необычный звук рассек ночной воздух, покрывая своей резкостью прочие неясные шорохи. Это был крик, ауканье — звук, похожий на ржанье, один из тех недружелюбных и насмешливых возгласов, которыми мстительные атлоты вызывали друг друга.

Хайме инстинктивно поднялся и бросился было к двери, но тотчас остановился. Традиционное ауканье слышалось довольно далеко. Должно быть, здешние парни избрали местность, прилегающую к башне Пирата, чтобы встретиться с оружием в руках. К нему это не относится. Завтра утром он узнает в чем дело.

Он опять раскрыл книгу, намереваясь отвлечься чтением, но не успел пробежать и нескольких строк, как вновь вскочил, швырнув на стол томик и трубку.

— А-у-у-у-у!

Резкий крик, в котором звучали вызов и насмешка, раздавался почти у подножия лестницы, ведущей в башню, становясь все более протяжным: сильные легкие, видимо, дышали, как мехи. Почти в то же время во тьме послышался шум, как будто резко раскрылось несколько вееров: это морские птицы, потревоженные во сне, беспорядочно слетели со скал в поисках другого пристанища.

Это зовут его! Бросают вызов у дверей его дома!.. Он пристально взглянул на ружье, засунул правую руку за пояс, ощупал металл револьвера, нагретый от соприкосновения с телом, сделал два шага к двери, но остановился и пожал плечами со снисходительной улыбкой: он не коренной житель острова, ему непонятен этот язык криков и он, разумеется, огражден от подобных вызовов.

Он вернулся к стулу и взял книгу, заставив себя улыбнуться.

«Кричи, парень, кричи, аукай! Мне жаль тебя: ты можешь простудиться на холоду, а я спокойно сижу дома».

Но это насмешливое спокойствие было чисто внешним. Ауканье раздалось снова, но уже не у подножия башни, а несколько дальше, возможно среди окружавших ее тамарисков. Задира, видимо, скрылся в засаде, ожидая, что Фебрер выйдет.

Кто бы это был?.. Может быть, мерзавец верро, которого он разыскивал сегодня после обеда; а то, может быть, и Певец: ведь он при всех клялся немедленно его убить. Ночной мрак и хитрость, уравновешивающие обычно силы противников, вероятно придали мужества этому тщедушному больному, и он отважился выступить. Возможно также, что его подстерегают двое.

Опять послышалось ауканье, но Хайме лишь пожал плечами. Пусть незнакомец кричит сколько угодно… Но читать, увы, было невозможно. Бесполезно разыгрывать спокойствие!..

Повторявшиеся оклики звучали теперь яростно, как крик взбесившегося петуха. Хайме казалось даже, что он видит шею самого крикуна, вздувавшуюся, покрасневшую, с дрожащими от злости жилами. Гортанный звук постепенно принимал характер осмысленной речи: он становился насмешливым, издевательским, оскорбительным, словно глумился над осторожностью чужеземца, называя его трусом.

Тщетно Фебрер старался его не слушать. Глаза застилал туман; ночник словно уже не светил.

В промежутках между криками ему казалось, что кровь гудит у него в ушах. Он подумал, что Кан-Майорки очень близко и, вероятно, Маргалида, с дрожью прижавшись к окну, слушает эти оклики перед башней, где сидит тоже слышащий их трус, но не выходит, притворяясь глухим.

Нет, хватит! На этот раз он окончательно отбросил книгу и затем машинально, сам не зная зачем, погасил свечу. Очутившись в темноте, он вытянул руки и сделал несколько шагов вперед, начисто позабыв о планах атаки, быстро продуманных еще несколько минут назад. От сильного гнева в голове у него помутилось. В этом состоянии полного умственного ослепления, как последний проблеск света, промелькнула единственная мысль. Дрожащими руками он потянулся было к ружью, но не снял его: ему нужно не такое громоздкое оружие: может быть, придется спускаться и идти сквозь кусты.

Он сунул руку за пояс, и револьвер плавно выскользнул из своей норы, как теплый зверек. Хайме ощупью дошел до двери и медленно приоткрыл ее лишь настолько, чтобы просунуть голову; грубые петли тихонько скрипнули.

Сразу перейдя от мрака комнаты к рассеянному свету ясной ночи, Фебрер увидел тянувшиеся вокруг башни кусты, дальше — смутно белеющий хутор, а прямо перед собой — черную гряду гор, выделяющуюся на фоне неба, усеянного мерцающими звездами. Видение его было мгновенным: больше ничего рассмотреть не удалось. Две молнии, как огненные змейки, вспыхнули одна за другой во тьме кустарника, и вслед за этим раздались два выстрела, почти слившиеся в один.

Хайме почувствовал едкий запах жженого пороха; впрочем, это, может быть, только ему показалось. В то же время он ощутил беззвучный, но сильный удар по макушке, нечто необычное, что и задело и не задело ее, словно скользнувший по ней камень. Что-то брызнуло ему в лицо, будто легкий, почти незаметный дождь… Кровь?.. Земля?..

Изумление его длилось лишь секунду. В него стреляли из кустов у самой лестницы. Противник засел там… там! Во мраке он видел, откуда блеснули огоньки, и, выставив правую руку из-за двери, выстрелил один, два, пять раз, выпустив все патроны из барабана.

Он стрелял почти вслепую: ему мешали темнота и его возбужденное состояние. Легкий шум срезанных веток, еле заметное колыханье кустов наполнили его безумной радостью. Он, разумеется, сразил врага, и, довольный этим, Хайме поднес руку к голове, чтобы убедиться, что его не ранили.

Проведя ладонью по лицу, он ощутил на щеках и бровях что-то мелкое и зернистое. Это была не кровь, а земля, известковая пыль. Пальцы его, скользнув по волосатой коже, в которой еще не улеглась дрожь от смертоносного прикосновения, неожиданно наткнулись на два отверстия в стене, похожие на небольшие воронки, еще не успевшие остыть. Пули, слегка царапнув его, врезались в стену на незначительном расстоянии от его головы.

Фебрер порадовался, что ему так повезло. Он цел и невредим, а его враг?.. Где он сейчас? Не спуститься ли, не поискать ли его среди тамарисков, чтобы убедиться, что он умирает?.. Вдруг снова раздался крик, тихий отклик, где-то очень далеко, должно быть возле хутора. Ауканье было ликующим, насмешливым; Хайме истолковал его как предупреждение о близкой встрече.

Собака в Кан-Майорки, встревоженная выстрелами, жалобно выла и лаяла. Вдали ей вторили другие собаки. Ауканье удалялось, повторяясь вновь и вновь, но все глуше и слабее, и замерло наконец в таинственной синеве ночи.

 

III

Как только забрезжило утро, Капелланчик явился в башню.

Он все слышал. Отец, спавший обычно крепко, видимо и сейчас еще не знает о случившемся. Пес может лаять сколько угодно, выстрелы могут греметь рядом с домом, как в настоящем бою, уставший Пеп, ложась на покой после дневных трудов, засыпает мертвым сном. Остальные члены семьи провели тревожную ночь. Мать несколько раз пыталась разбудить хозяина, но, получив в ответ лишь бессвязные слова и новое похрапывание, стала на колени и промолилась до утра за упокой души сеньора, считая его мертвым. Маргалида, спавшая поблизости от брата, окликнула его тихо и тревожно, как только до нее донеслись первые выстрелы: «Слышишь, Пепет?»

Бедная девушка присела на постели и зажгла светильник. При его свете мальчик увидел ее бледное лицо и безумные глаза. Она, обычно стыдливая и робкая, была так взволнована, что не скрывала даже сокровеннейших тайн своей наготы, забывая обо всем, ломая руки, сжимая ладонями голову. «Убили дона Хайме, чует мое сердце!» Она вся задрожала, когда вдали послышались новые щелкающие звуки. В ответ на первые два выстрела последовала целая очередь — «словно четки посыпались», по выражению Ка-пелланчика.

— Это были ваши выстрелы, верно, дон Хайме? — продолжал Пепет. — Я их сразу узнал и сказал Маргалиде. Помню, как вы стреляли из пистолета однажды вечером на берегу моря. У меня на этот счет слух хороший.

Потом он рассказал об отчаянии сестры: та, по его словам, стала молча собирать одежду, желая что-нибудь накинуть на себя и бежать в башню. Пепет должен был ее проводить. Но внезапно она оробела и не пошла; начала опять плакать и не позволила даже брату, как он намеревался, удрать через забор.

Они слышали ауканье возле дома значительно позже выстрелов. Говоря об этих криках, мальчик лукаво улыбался. Успокоенная словами брата, Маргадида через некоторое время замолчала и осталась в постели. Однако всю ночь Капелланчик слышал тревожные вздохи и тихий шепот, как будто из-под одеяла чей-то голос неустанно лепетал все одни и те же слова. Девушка, видимо, тоже молилась.

С первыми лучами зари все поднялись, кроме отца, все еще спавшего мирным сном. Когда женщины, охваченные мрачными предчувствиями, вышли под навес, они ожидали увидеть страшную картину: разрушенную башню, а под ее развалинами — повешенный труп сеньора. Но Капелланчик рассмеялся, увидев, что дверь закрыта, а возле нее, как всегда по утрам, стоит дон Хайме, голый по пояс, и плещется над тазом, в котором сам принес с берега морской воды.

Он не ошибся, подшучивая над страхом женщин. Нет еще такого удальца, который мог бы убить дона Хайме. И это заявляет он, Пепет, а он-то знает людей. Затем, после краткого рассказа сеньора о том, что случилось ночью, мальчик, прищурив глаза, с понимающим видом стал рассматривать отверстия, пробитые пулями в стене.

— И ваша голова была вот тут, где теперь моя?.. Черт подери!..

Взгляд его выражал восхищение, набожное преклонение перед поразительным человеком, чудом спасшимся от смерти.

Фебрер спросил мальчика, кого он подозревает в злодеянии, полагаясь при этом на его знание местных жителей. Капелланчик многозначительно улыбнулся: он слышал оклики. Это та же манера, что у Певца, и многие вообразили бы, что это он. Так он аукал обычно на серенадах, на танцах и по вечерам, когда расходились после смотрин.

— Но это все же не он, дон Хайме, я в этом уверен.

Если спросят Певца, то он, пожалуй, для важности подтвердит. Однако это был другой, Кузнец; я узнал его голос, да и Маргалида как будто тоже.

Затем с важным видом, словно он собирался подвергнуть сеньора допросу, усомнившись в его доблести, Капелланчик заговорил о глупом страхе женщин, которые настаивали на необходимости предупредить гражданскую гвардию Сан Хосе.

— Вы же этого не сделаете? Правда, дон Хайме, ведь это вздор! Полиция нужна только трусам.

Фебрер в ответ презрительно улыбнулся и пожал плечами, и это вернуло мальчику его веселое настроение.

— Я так и думал: у нас на острове это не принято. Но раз вы из чужих краев… Вы хорошо поступаете: каждый мужчина должен защищаться сам, на то он и мужчина. Ну, а в трудном положении надо подумать о друзьях.

Говоря это, он напыжился, стараясь показать всем своим видом ту могучую помощь, на которую мог рассчитывать Фебрер в минуту опасности.

Мальчик решил воспользоваться удобным случаем и посоветовать сеньору взять его. к себе в башню. Если он попросит Пепа, тот не сможет отказать ему в таком одолжении. Дону Хайме следует держать его подле себя: на случай обороны их будет все же двое. И, чтобы подчеркнуть важность своей просьбы, юноша напомнил о раздраженном состоянии сеньо Пепа и его твердом решении отвезти его в начале будущей недели в Ивису и запереть там в семинарии. Что будет делать сеньор, когда лишится лучшего из своих друзей?..

Желая доказать пользу своего присутствия, Пепет стал строго осуждать промахи Фебрера минувшей ночью. Кому могло прийти на ум высовывать голову за дверь, когда его поджидают, окликая, с оружием наготове? Только чудом его не убили. А чему он, Пепет, его учил? Разве сеньор не помнит, что он советовал ему спуститься через окно с задней стороны башни и напасть на противника врасплох.

— Это верно, — сказал Хайме, в самом деле устыдившись своей забывчивости.

Вдруг Капелланчик, уже с гордостью наслаждавшийся результатами своих советов, вскочил и заглянул в дверную щель:

— Отец!..

Пеп медленно шел вверх по склону, задумавшись и заложив руки за спину. При виде его мальчик забеспокоился. Должно быть, он в дурном настроении из-за последних известий, и нам встречаться не стоит. Повторив Фебреру еще раз, что хорошо бы остаться его помощником, Пепет свесил ноги в окно, перевернулся на живот, держась за подоконник, и исчез внизу.

Крестьянин, войдя в башню, заговорил о событиях минувшей ночи совершенно Спокойно, словно это было самое обыденное явление, лишь немного нарушившее однообразие сельской жизни. Ему рассказали обо всем женщины… Сам он крепко спал. Стало быть, ничего особенного не случилось?

Опустив глаза и переплетя пальцы рук, он выслушал краткий рассказ сеньора. Затем он подошел к двери и стал рассматривать следы пуль.

— Чудо, дон Хайме, настоящее чудо!

Вернувшись на свое прежнее место, он долго сидел неподвижно: ему, должно быть, стоило больших усилий заставить работать свой неповоротливый мозг.

— Выпустили дьявола на свободу, дон Хайме… Тут всего можно ожидать.

Потом он поднял голову, устремив на дона Хайме холодный, испытующий взгляд. Надо уведомить алькальда, сообщить обо всем гражданской гвардии.

Фебрер отрицательно покачал головой. Нет, это мужское дело и он должен решать его сам.

Пеп продолжал пристально и загадочно смотреть на сеньора, им владели самые противоречивые мысли.

— Вы делаете хорошо, — сказал он наконец хладнокровно. Чужестранцы думают по-своему, но ему, Пепу, приятно, что сеньор говорит то же, что говаривал в свое время его бедный отец, царствие ему небесное! На острове все думают так; в старину-то делали правильно!

Затем Пеп, не интересуясь мнением сеньора, изложил ему свой план помощи в деле обороны. Это дружеский долг. У него дома есть ружье. Он уже давно им не пользовался, но в молодые годы, когда еще был жив его почтенный отец (царствие ему небесное!), он был неплохим стрелком. Он будет приходить в башню ночевать с доном Хайме, чтобы тот не оставался один: ведь на него во сне могут внезапно напасть.

Тем не менее, крестьянин ничуть не удивился, что сеньор наотрез отказался от этого предложения, видимо его сильно задевшего. Он мужчина, а не ребенок, нуждающийся в опеке. Пусть каждый остается у себя в доме, а там — будь что будет!

Пеп и на эти слова одобрительно кивнул головой. То же говаривал его покойный отец, а также все порядочные люди, соблюдавшие старинные обычаи. Фебрер поступает как истинный сын острова… Затем, умиленный и восхищенный решимостью дона Хайме, крестьянин предложил ему другой выход. Раз сеньор не хочет, чтобы кто-нибудь находился с ним в башне, он сам может приходить на ночь в Кан-Майорки. Постель ему всегда где-нибудь да устроят. Предложение показалось Фебреру заманчивым. Повидать Маргалиду! Но нерешительный тон ее отца и признаки беспокойства, с которыми тот ожидал ответа, заставили его отказаться. Большое спасибо, Пеп, он останется в башне: могут подумать, что он переезжает, потому что струсил.

Крестьянин снова кивнул головой в знак одобрения. Он все понимает, на месте сеньора он поступил бы так же. Но это еще не значит, что он, Пеп, не будет меньше спать ночью и, если услышит крики или выстрелы вблизи башни, не выйдет на улицу со своим старым ружьем.

И, словно это добровольное обязательство — спать более чутко и быть готовым подставить свою шкуру под выстрелы ради прежнего хозяина — нарушило спокойствие, с каким он до сих пор держался, крестьянин возвел глаза к небу и всплеснул руками:

— О господи, господи!..

Дьявол выпущен на свободу, приходится снова это повторить. Теперь покоя не будет, а все потому, что ему не поверили, пошли против старинных обычаев, установленных людьми помудрее тех, что живут теперь… И чем только это все кончится?

Фебрер попытался успокоить крестьянина, и у него нечаянно сорвалось с языка то, что он хотел сохранить в тайне. Пеп может радоваться: он уезжает навсегда, чтобы не смущать покоя ни главы дома, ни семьи.

— Вот как! Неужто правда, что сеньор уезжает?..

Радость поселянина была так велика и удивление столь искренне, что Хайме заколебался. Ему показалось, что в глазах Пепа, радостно вспыхнувших от неожиданной и приятной вести, блеснуло лукавство. А вдруг этот старожил подумает, что его спешный отъезд — всего лишь бегство от врагов?..

— Я уезжаю, — сказал он, неприязненно взглянув на Пепа, — но еще не знаю когда. Попозже… Когда найду нужным. А теперь мне следует остаться здесь и встретиться с тем, кто меня ищет.

Пеп покорно поклонился. Радость его исчезла, но он был готов одобрить и эти слова, добавив, что то же самое говаривал и его отец и так думает он сам.

Когда крестьянин поднялся, чтобы тронуться в путь, Фебрер, стоявший у двери, различил вдали, у стен хутора, фигуру Капелланчика и вспомнил о желании юноши. Если Пепа не затруднит его просьба, то пусть он разрешит атлоту перебраться к нему на время в башню.

Но отец отнесся к этой просьбе сурово. Нет, если дону Хайме нужен товарищ, то он сам, взрослый мужчина, к его услугам. А мальчику нужно учиться. Дьявол на свободе, и теперь нужно показать свою отцовскую власть, чтобы семья не распалась. На следующей неделе он думает отвезти Пепета в семинарию. Эти его последнее слово.

Оставшись один, Фебрер спустился на берег. Дядюшка Вентолера конопатил и смолил швы своей лодки, вытащенной на песок. Он лежал в ней, как в огромном гробу, и отыскивал своими старческими глазами оставшиеся щели.

Обнаружив в корпусе судна какой-нибудь изъян, он в приливе радости разражался во весь голос своими латинскими песнопениями. Заметив, что лодка покачивается, и увидев сеньора, прислонившегося к борту, старик хитро улыбнулся и перестал петь.

А, дон Чауме!.. Он уже знает все. О последних событиях ему рассказали женщины из Кан-Майорки, и теперь эта новость передается по всему квартону, но только шепотом, с глазу на глаз, как и подобает говорить в таких случаях, чтобы не вмешивались законники, которые все запутают.

Значит, сеньора искали прошлой ночью и аукали, чтобы он вышел из башни?.. Хи-хи! Его тоже в давние времена, в ту пору, когда он ухаживал за своей покойницей между двумя выходами в море, вызывал ауканьем один приятель, ставший его соперником. Но он таки отбил девушку, и все потому, что была ловкость в руках: всего лишь один удар ножом в грудь приятеля — и тот долгое время находился между жизнью и смертью. Самому ему потом приходилось вечно быть настороже, когда он сходил на берег, чтобы уйти от мести врага. Но годы идут, все забывается, и оба приятеля кончили тем, что стали вместе промышлять контрабандой, плавая между Алжиром и Ивисой или испанскими берегами.

И дядюшка Вентолера смеялся детским смехом, радостно оживляясь при этих юношеских воспоминаниях, вызывавших в его памяти во всех подробностях выстрелы, удары ножом и ночные оклики. Эх, теперь его уже никто вызывать не будет! Это — дело молодых. И голос его зазвучал печально: теперь уж он не будет участвовать в любовных и военных похождениях, необходимых для полного счастья в жизни.

Фебрер распрощался со стариком, предоставив ему заканчивать починку лодки и распевать при этом мессу. В башне на столе он нашел корзину с едой. Ее оставил не дождавшийся его Капелланчик, повинуясь, должно быть, строгому приказу рассерженного отца. Пообедав, Хайме снова стал рассматривать оба отверстия, пробитые пулями в стене. Возбуждение, вызванное опасностью, прошло, и теперь, трезво оценивая ее серьезность, он испытывал гневное желание отомстить, и это чувство было в нем теперь сильнее, чем прошлой ночью, когда он бросился к двери. Будь прицел взят на несколько миллиметров ниже, он упал бы в темноте на порог, как подстреленное животное. Боже ты мой! Вот как может умереть человек его круга, став жертвой предательства и попав в засаду какого-то мужика!..

Его раздражение окончательно сменилось жаждой мести: он ощущал потребность бросить вызов, позволить себе дерзость, сохраняя вместе с тем спокойный и неприступный вид на глазах у людей, среди которых скрывались его противники.

Он снял ружье и, проверив заряды, вскинул его на плечо. Затем он вышел из башни и пошел той же дорогой, что и накануне вечером. Когда Хайме проходил мимо Кан-Майорки, Маргалида и ее мать, привлеченные лаем собаки, вышли за дверь. Мужчины находились на дальнем поле, которое обрабатывал Пеп. Плачущая мать могла только схватить сеньора за руки, повторяя срывающимся от волнения голосом:

— Дон Чауме! Дон Чауме!

Ему теперь надо быть осторожным, поменьше выходить из башни, быть начеку, ожидая вражеского нападения. А Маргалида молча и пристально смотрела на Фебрера широко раскрытыми глазами, в которых отражались восхищение и тревога. Она не знала, что сказать: ее простая душа стыдливо замкнулась в себе, не находя слов для выражения своих мыслей.

Фебрер продолжал свой путь, не раз оглядываясь назад: Маргалида по-прежнему стояла под навесом, смотря ему вслед с заметным беспокойством. Сеньор шел на охоту, как делал уже много раз, но — что это! — он свернул на тропинку, идущую в горы, и направился в сосновый лес, где на одной из прогалин стояла кузница.

По дороге Фебрер обдумывал и передумывал планы атаки. Он решил действовать немедленно. Как только верро появится на пороге, он выстрелит в него из обоих стволов. Он совершит свое дело при свете дня и потому будет более счастлив: его пули не вонзятся в стену.

Но, подойдя к кузнице он обнаружил, что она заперта. Хозяин ее исчез. Не вышла навстречу ему и старуха в черном, чтобы встретить его мрачным блеском своего единственного глаза.

Хайме уселся под деревом, как и в прошлый раз, держа ружье наготове и выглядывая из-за ствола, словно желая убедиться, нет ли засады среди этого полного безмолвия. Прошло много времени. Лесные голуби, осмелевшие возле притихшей и безлюдной кузницы, порхали на лужайке, не обращая внимания на неподвижного и забывшего про них охотника. По разрушенной крыше медленно кралась кошка с повадками тигра, охотясь за беспокойными воробьями.

Прошло еще некоторое время. Ожидание и неподвижность успокоили Фебрера. Что ему делать здесь, вдали от дома, на безлюдной горе? Приближается вечер, а он все сидит, подстерегая противника, о виновности которого имеются лишь туманные догадки. Кузнец, быть может, сидит у себя дома. Он, вероятно, заперся, увидев сеньора, и ждать его бесполезно. А может быть, он ушел со старухой куда-нибудь далеко и раньше ночи не вернется. Нужно уходить.

И, держа ружье в руках, чтобы при встрече с врагом напасть первому, он повернул в долину.

На дороге и в поле ему снова повстречались крестьяне и крестьянки, смотревшие на него с нескрываемым любопытством и едва отвечавшие на приветствия. Вторично на том же самом месте он увидел Певца с повязанной головой, в окружении приятелей, которым он что-то говорил, ожесточенно размахивая руками. Узнав сеньора из башни, юноша, прежде чем приятели успели его удержать, нагнулся и, схватив с затвердевшей земли два камня, запустил ими в Фебрера. Деревенские снаряды, пущенные слабой рукой, не пролетели и полдороги. Тогда атлот, взбешенный презрительным спокойствием Фебрера, продолжавшего свой путь, разразился угрозами. Он убьет майоркинца. Он кричит об этом во всеуслышание! Пусть все знают, что он поклялся расправиться с этим человеком!

Слыша эти угрозы, Хайме лишь грустно улыбнулся. Нет, не этот разъяренный ягненок приходил к нему в башню, чтобы убить его. Безобразные крики служат достаточным доказательством.

Вечер Фебрер провел спокойно. После того как он поужинал и брат Маргалиды ушел от него в печальной уверенности, что отец непременно увезет его в семинарию, Хайме запер дверь, придвинул к ней стол и стулья. Он опасался, что его застигнут врасплох во время сна. Затем он погасил свет и закурил в темноте, с удовольствием следя за тем, как попыхивает маленький огонек сигары, разгоравшийся с каждой затяжкой.

Ружье было подле него, а револьвер за поясом, так что при малейшей попытке открыть дверь, он мог пустить их в ход. Слух его, привычный к ночным шорохам и дыханию моря, пытался различить на фоне этих звуков какой-нибудь легкий шум, указывающий на то, что среди этой тишины, помимо него, находились и другие человеческие существа.

Прошло много времени. При свете сигары он посмотрел на часы. Десять. Вдали раздался лай, и Хайме почудилось, что это собака из Кан-Майорки. Быть может, этот лай предупреждал его о том, что кто-то приближается к башне. Враг уже близко: вполне, возможно, что, сойдя с тропинки, он ползет уже в зарослях тамариска.

Фебрер выпрямился, схватил ружье и нащупал за поясом револьвер. Как только он услышит, что его вызывают или что пытаются открыть дверь, он спустится через окно и, обойдя башню, нападет на противника с тыла.

Прошло еще некоторое время… Ничего! Фебрер захотел снова взглянуть на часы, но руки не повиновались ему. Красный огонек сигары уже не светился во тьме. Напряженно поднятая голова в конце концов упала на подушку; глаза сомкнулись. Ему послышались крики, выстрелы, проклятия, но все это он различал в каком-то необычном состоянии, словно жил в другом мире, где ни оскорбления, ни нападки не были уже ощутимы. Потом… ничего: густой мрак, глубокая и бесконечная ночь без малейшего просвета.

…Его разбудил солнечный луч, проникший сквозь щель окна и ударивший ему в глаза. Дневной свет оживил белизну стен, еще недавно овеянных мраком и страшной тайной минувших веков.

Хайме встал в хорошем настроении и, разбирая загромождавшую дверь баррикаду из мебели, рассмеялся: теперь ему было несколько стыдно за эту предосторожность, и он считал ее почти трусостью. Это все обитательницы Кан-Майорки сбили его с толку своими страхами. Кто может прийти за ним в башню, зная, что он не спит и встретит врага выстрелами?

Отсутствие Кузнеца, когда он подошел к его дому, и спокойно проведенная ночь навели Хайме на размышления. Уж не ранен ли верро? Уж не настигла ли его одна из пуль?..

Утро Фебрер провел в море. Дядюшка Вентолера довез его до Ведры, расхваливая легкость и другие достоинства своей лодки. Он чинил ее из года в год, и сейчас от ее прежнего каркаса не осталось ни одной щепки. До вечера они ловили рыбу под защитой скал.

Возвращаясь в башню, Фебрер увидел Капелланчика, бегущего по берегу и размахивающего чем-то белым.

Едва лодка зарылась носом в прибрежный песок и Хайме еще не успел сойти на берег, мальчик уже крикнул ему нетерпеливым голосом человека, принесшего важное известие:

— Вам письмо, дон Чауме!

Письмо!.. Действительно, в этом затерянном уголке земли самым необычайным событием, способным потревожить течение повседневной жизни, было прибытие письма. Фебрер повертел его в руках, глядя на него как на что-то странное и далекое. Он взглянул на печать, затем на надпись на конверте… Почерк показался ему знакомым и вызвал в его памяти то же смутное представление, какое вызывает лицо друга, имени которого мы не можем припомнить. От кого?..

Тем временем Капелланчик давал пояснения по поводу этого большого события. Письмо принес нынче утром нарочный с почтового парохода из Пальмы, прибывшего в Ивису вчера ночью, Если сеньор хочет ответить, то ему следует сделать это не теряя времени. Судно отходит на Майорку завтра.

По пути домой Хайме вскрыл письмо и захотел взглянуть на подпись; и почти в ту же минуту память его уточнила и подсказала имя отправителя: Пабло Вальс, Капитан Пабло писал ему после полугодового молчания. Письмо его было большое, на нескольких листах почтовой бумаги, исписанных убористым почерком.

Уже читая первые строки, майоркинец улыбнулся: капитан отразился в них весь, со всем своим резким и неуемным характером, шумливым, симпатичным и задорным. Фебреру показалось, что он видит над бумагой его огромный толстый нос, седые бакенбарды, глаза цвета оливкового масла с табачными искорками и продавленную широкополую шляпу, надетую набекрень.

Письмо начиналось грозно: «Дорогой бесстыдник!» В том же стиле следовали первые пассажи.

— Это вещь стоящая, — пробормотал Хайме, улыбаясь. — Надо будет прочитать на досуге.

И, спрятав письмо с радостью человека, желающего продлить удовольствие, он простился с мальчиком и поднялся в башню.

Он уселся возле окна, откинувшись назад, опершись спиной о стол, и начал читать. Взрывы комической ярости, ласковых ругательств, негодование на забывчивость заполняли собою первые страницы. Пабло Вальс изливался непринужденно и бессвязно, как болтун, обреченный долгое время на молчание и невыносимо страдающий от того, что ему приходится сдерживать свое многословие. Он попрекал Фебрера его происхождением и гордостью, заставившими его уехать, не простившись с друзьями. Словом, из породы инквизиторов! Его предки сжигали предков Вальса, пусть он это не забывает! Но чем-то должны ведь отличаться хорошие люди от дурных, и он, отверженный, чуэт, еретик, ненавидимый и теми и другими, решил отплатить за это нарушение дружбы тем, что занялся делами Хайме. Ему, вероятно, писал об этом несколько раз его приятель Тони Клапес, у которого все шло хорошо, как всегда, хотя недавно и случились кое-какие неприятности: у него захватили две лодки с грузом табака.

«Но не будем отвлекаться, к делу. Ты знаешь, что я человек практический, настоящий англичанин, и время терять не люблю».

И практический человек, англичанин, чтобы не отвлекаться в сторону, снова покрывал следующие два листа взрывами негодования, направленного против всего его окружающего: против своих соплеменников, робких и униженных, лижущих руки врагам; против потомков былых преследователей; против жестокого Гарау, от которого и праха не осталось; против всего острова, пресловутой Скалы, где из любви к насиженному месту жили, словно прикованные, его земляки, расплачиваясь за это постоянным одиночеством и непрерывными оскорблениями.

«Но не будем отвлекаться: порядок, методичность и ясность прежде всего. А главное, будем говорить практично. Недостаток практичности — это то, что нас губит».

И дальше он говорил о папессе Хуане, важной сеньоре, которую Пабло Вальс видел всегда лишь издали, так как был для нее воплощением всей революционной нечестивости и всех грехов своей расы. «С этой стороны ты можешь не питать надежды»: тетка Фебрера вспоминала о нем только для того, чтобы сокрушаться о его печальном конце и прославлять справедливость всевышнего, карающего всех, кто идет по дурному пути и уклоняется от священных семейных традиций. Добрая сеньора предполагала иногда, что он живет на Ивисе; иногда же заявляла, что, как ей определенно известно, ее племянника видели в Америке, где он предался самым низким занятиям. «Словом, инквизиторское отродье, твоя святая тетушка забыла о тебе, и ты не должен ожидать от нее ни малейшей помощи!» В городе теперь ходят слухи, что она окончательно отказалась от мирских почестей и, может быть, даже от папской Золотой Розы, которой так и не получила, что она раздает имущество своим придворным священникам, собираясь уйти в монастырь, где будет пользоваться всеми удобствами привилегированной дамы. Папесса удаляется навсегда, и ждать от нее нечего. «И вот, маленький Гарау, здесь выступаю я, отверженный, хвостатый чуэт, и хочу, чтобы и ты обожал и почитал меня, как провидение».

Под конец практический человек, враг отклонений, сдержал свое обещание: стиль письма стал сжатым и по-деловому сухим. Сначала шла длинная опись имущества, которым Хайме владел до отъезда с Майорки. Оно было заложено и обременено всякого рода долгами; затем следовал список кредиторов, более длинный, чем опись имущества, с приложением отчета о процентах и обязательствах. В этой путанице Фебрер окончательно терялся, но Вальс двигался прямо и уверенно, подобно своим соплеменникам, умевшим разрешать самые сложные коммерческие вопросы.

Капитан Пабло полгода не писал своему другу, но изо дня в день занимался его делами. Он сражался с самыми свирепыми ростовщиками острова, понося одних и покоряя хитростью других, — где пользовался убеждениями, а где и бравировал, выдавал деньги в уплату самых срочных долгов, угрожавших арестом и продажей имущества. В итоге он привел в порядок состояние своего друга, но в результате этой страшной борьбы оно оказалось сильно урезанным и почти ничтожным. Фебреру оставалось всего лишь каких-нибудь пятнадцать тысяч дуро, а то и меньше; но и это лучше, чем жить в своем прежнем кругу, подобно знатному сеньору, сидя без куска хлеба и находясь в полной зависимости от кредиторов. «Пора тебе вернуться. Что ты там делаешь? Уж не собираешься ли ты остаться на всю жизнь Робинзоном, засев в башне Пирата?» Хайме должен немедленно вернуться! Он сможет жить скромно: жизнь на Майорке дешева. Кроме того, он может похлопотать об устройстве на государственную службу: с его именем и связями добиться этого будет не трудно. Он может также заняться торговлей, пользуясь руководством и советами такого человека, как Вальс. Если захочется путешествовать, его другу не трудно будет подыскать ему какую-нибудь должность в Алжире, Англии или Америке. У капитана есть друзья во всех частях света. «Возвращайся поскорее, маленький Гарау, милый инквизитор: это мое последнее слово».

Остаток вечера Фебрер провел за чтением письма и в прогулках вокруг башни. Полученные известия взволновали его. Воспоминания, приглушенные уединенной деревенской жизнью, всплывали теперь так отчетливо, как будто относились к событиям вчерашнего дня. Кафе на Борне! Приятели по казино! Вернуться туда, сразу окунуться в городскую жизнь после почти дикарского затворничества в башне!.. Он тронется в путь как можно скорее, это решено. Он уедет завтра же, с обратным рейсом парохода, привезшего письмо.

Образ Маргалиды возник в его памяти — словно для того, чтобы удержать его здесь, на острове. Он видел белизну ее кожи, ее очаровательные округлые формы, ее стыдливо опущенные глаза, скрывающие, словно нечто греховное, темный блеск своих зрачков. Покинуть ее! Никогда больше не увидеть!.. А она достанется одному из этих грубиянов, который иссушит ее красоту на полевых работах и постепенно превратит в почерневшую от зноя сморщенную крестьянку с мозолистыми руками, влачащую полуживотное существование!..

Однако мрачная уверенность прервала вскоре его мучительные колебания: Маргалида не любит его, не может любить. Удручающее молчание и загадочные слезы — вот все, чего он мог добиться в ответ на свои признания. К чему стремиться овладеть ею, когда все считают это невозможным? Зачем нужна глупая борьба со всем островом из-за женщины, в любви которой он сам не уверен?..

Радость от полученных известий вернула Фебреру его скептицизм: «Никто не умирает от любви». Ему, конечно, будет стоить больших усилий расстаться на следующий же день с этими местами: он ощутит глубокую тоску, когда потеряет из виду Кан-Майорки, сверкающий африканской белизной. Но как только он почувствует себя не связанным больше с островом, с жизнью среди простого люда, и вернется к прежнему существованию, быть может у него останется о Маргалиде лишь бледное воспоминание, и он будет первый смеяться над этой страстью к атлоте, дочери бывшего арендатора его семьи.

Он перестал колебаться. Ночь он проведет один в башне, как первобытный человек, как один из тех, кого на каждом шагу подстерегали опасности, кто был всегда готов к смертельной борьбе. А завтра вечером он будет сидеть за столиком кафе, при электрическом свете, и смотреть на проезжающие вдоль тротуара экипажи и на гуляющих посреди Борна женщин, гораздо более красивых, чем Маргалида. На Майорку! Он не будет жить во дворце; огромный особняк Фебреров потерян для него навсегда в силу решительных и благотворных мер, принятых его другом Вальсом. Зато у него будет маленький и чистый домик в Террено или другом приморском квартале, где мадо Антония окружит его материнской заботой. Там ему не надо ждать ни горя, ни стыда. Он будет даже избавлен от присутствия дона Бенито Вальса и его дочери, которых он покинул так неучтиво, даже не извинившись письменно. Богатый чуэт, как сообщал в письме его брат, живет теперь в Барселоне, чтобы несколько поправить свое здоровье. По мнению капитана Пабло, этот переезд был, несомненно, совершен для того, чтобы подыскать себе зятя вдали от тех суеверных толков, которые шли о его соплеменниках на острове.

Вечером пришел Капелланчик, неся корзину с ужином. Пока Фебрер, в котором от радости проснулся хороший аппетит, поглощал пищу, мальчик расхаживал по комнате, пытливо стараясь отыскать письмо, возбуждавшее его любопытство. Нет, не видно. Веселое настроение сеньора в конце концов передалось и ему: он тоже стал беспричинно смеяться, считая своим долгом быть в хорошем расположении духа, как и дон Хайме.

Фебрер пошутил по поводу его скорого отъезда в семинарию. Он собирается сделать ему подарок, но подарок, какого он себе и представить не может и по сравнению с которым его нож ничего не стоит. И, говоря это, он взглянул на ружье, висевшее на стене.

Когда мальчик ушел, Хайме запер дверь и при свете ночника стал рассматривать и перебирать вещи, наполнявшие его комнату. В большом деревянном сундуке с грубой ручной резьбой лежало платье, в котором он приехал с Майорки и которое Маргалида заботливо пересыпала душистыми травами. Он наденет его завтра утром. С некоторым ужасом подумал он о пытке, которую ему причинят ботинки и воротничок после длительной вольготной жизни в деревне, но ему хотелось уехать с острова таким, каким он сюда приехал. Остальное он подарит Пепу, а ружье — его сыну. Он, смеясь, представил себе физиономию маленького семинариста при виде этого несколько запоздалого подарка… Пусть поохотится с ним, когда станет священником в одном из квартонов острова.

Он снова вынул из кармана письмо Вальса и с удовольствием, не спеша, перечитал его, словно находя в нем нечто новое. Пробегая эти страницы, ставшие уже знакомыми, он вновь пережил большую внутреннюю радость. Добрый друг Пабло! Как своевременны его советы!.. Он вытягивает его из Ивисы в самую нужную минуту, когда ему пришлось вступить в открытую войну с этими грубыми людьми, желающими смерти чужеземцу. Капитан не ошибается. Что он делает здесь в роли нового Робинзона, который не может даже насладиться спокойствием одиночества?.. Вальс, как всегда, вовремя избавляет его от опасности.

Несколько часов тому назад, когда письмо еще не было получено, жизнь казалась ему нелепой и смешной. Теперь он стал другим человеком. С чувством сожаления и стыда в душе и улыбкой на устах он припоминал безумца, который накануне с ружьем на плече отправился горной дорогой на поиски бывшего арестанта, чтобы вызвать его на варварский поединок в глухом лесу. Как будто вся жизнь нашей планеты оказалась сосредоточенной на маленьком островке и, чтобы уцелеть, нужно совершить убийство. Словно нет ни жизни, ни цивилизации по ту сторону голубой равнины, окружающей этот клочок земли, где горсточка людей с первобытными взглядами окаменела в нравах минувших веков!.. Какое безумие. Последнюю ночь он живет как дикарь. Завтра все случившееся с ним будет лишь клубком любопытных воспоминаний, которые послужат забавной темой для бесед с приятелями на Борне.

Фебрер внезапно прервал ход своих размышлений и отвел глаза от бумаги. Взгляд его скользнул по комнате, одна половина которой тонула во тьме, а другая была слабо освещена красноватым отблеском, заставлявшим трепетать окрестные предметы; ему показалось, что он вернулся из далекого путешествия, куда его увлекло воображение. Итак, он все еще в башне Пирата, вокруг по-прежнему мрак и уединение, наполненное шорохами природы; он в каменном мешке, стены которого овеяны зловещей тайной.

За окном башни раздался какой-то звук: не то крик, не то ауканье, но несколько иное, чем в ту памятную ночь, — пожалуй, более глухое. Хайме почудилось, что этот крик доносился откуда-то поблизости. Его, вероятно, издавал человек, спрятавшийся в кустах тамарисков.

Он прислушался, и оклик вскоре повторился. Это было такое же ауканье, как и тогда, ночью, но приглушенное, тихое, хриплое, как будто тот, кто кричал, опасался, что его крик разнесется слишком далеко, и, приложив руки ко рту, наподобие рупора, направлял звук прямо в башню.

Когда первое изумление прошло, Фебрер молча улыбнулся и пожал плечами. Он и не думал двигаться с места. Что ему до этих допотопных обычаев, этих сельских вызовов на поединок? «Аукай, приятель, кричи, пока не устанешь, я все равно не слышу».

И, чтобы отвлечься, он снова начал перечитывать письмо, находя особое наслаждение в длинном списке кредиторов: имена их вызывали у него в памяти то гневные картины, то комические сцены.

Ауканье продолжалось с большими перерывами, и всякий раз, когда его хриплый, пронзительный звук нарушал тишину, Фебрер вздрагивал от нетерпения и возмущения. Боже мой! Неужели придется провести ночь вот так, без сна, слушая эту наглую серенаду?

Ему пришло в голову, что, может быть, враг, спрятавшись в зарослях, видит свет сквозь щели в двери и потому так настойчив в своих действиях. Он потушил свечу и лег на кровать; растянувшись в темноте на мягком шуршащем тюфяке, он испытал блаженное ощущение. Пусть этот грубиян кричит хоть несколько часов, пока окончательно не охрипнет! Он не пошевельнется. Что ему до этих оскорблений!.. И он засмеялся, испытывая чисто физическую радость от того, что лежит на мягкой постели, а тот в это время надрывается, сидя в кустах, не смыкая глаз и держа оружие наготове. Ну и шутку сыграет он с соперником!..

Приглушенные крики мало-помалу убаюкали его, и он почти заснул.

У двери им заранее была устроена та же баррикада, что и в позапрошлую ночь. Пока раздавалось ауканье, он был уверен, что ему ничто не угрожает. Вдруг он сильно вздрогнул, выпрямился и стряхнул с себя дремоту, уже переходившую в сон. Криков больше не было слышно. Его заставило насторожиться таинственное молчание, гораздо более угрожающее и тревожное, чем враждебные оклики.

Он поднял голову, и сквозь смутные шорохи, сливавшиеся в единое дыхание ночи, ему послышался какой-то шаркающий звук, легкий скрип дерева, нечто похожее на легкую поступь кошки, которая крадется со ступеньки на ступеньку по лестнице и подолгу останавливается.

Хайме нащупал револьвер и сжал его в руке. Ему показалось, что оружие дрожит в его пальцах. Его постепенно охватывал гнев, свойственный человеку, уверенному в своих силах и угадывающему присутствие врага у себя за дверью.

Медленные шаги заглохли, быть может на середине лестницы, и после долгого молчания отшельник услышал тихий голос, звучавший для него одного. Он узнал его: это был голос Кузнеца. Тот приглашал Фебрера выйти, называл его трусом и к этому оскорблению добавлял другие ругательства по адресу ненавистного ему острова, родины Хайме.

Повинуясь безотчетному порыву, Хайме вскочил с постели, и тюфяк громко зашуршал под его ногами. Стоя в темноте во весь рост и держа в руке револьвер, он пожалел о своем внезапном движении и снова почувствовал острое презрение к врагу. К чему обращать на него внимание? Нужно опять лечь… Последовала другая пауза: противник, по-видимому, услышал хруст тюфяка и ждал, что хозяин башни выйдет с минуты на минуту. Прошло некоторое время, и хриплый, наглый голос снова раздался в ночной тиши. Он снова назвал майоркинца трусом и предлагал ему показаться: «Выходи, шлюхино отродье!»

Услышав это оскорбление, Фебрер задрожал и сунул револьвер за пояс. Его мать! Его бедная мать, бледная, больная, не уступающая по кротости святой, подвергается худшему из поношений со стороны каторжника!..

Он инстинктивно устремился к двери, но наткнулся на стол и стулья, нагроможденные перед нею. Нет, только не через дверь… На темной стене виднелось квадратное пятно туманного голубоватого света. Хайме открыл окно. Сияние звездного неба слабо озарило его судорожно искаженное лицо с печатью холодного отчаяния и жестокости; в эту минуту он был похож на командора дона Приамо и других мореплавателей, несших войну и разрушение, чьи портреты покрывались пылью в особняке на Майорке.

Он сел на подоконник, перекинул ноги и стал медленно спускаться, нащупывая впадины в стене, чтобы отваливающиеся от нее камни не скатились вниз и не выдали бы его своим шумом.

Очутившись на земле, он вытащил из-за пояса револьвер и, наклонившись, почти ползком, опираясь на руку, стал пробираться, стараясь обогнуть башню. Ноги его задевали за обнаженные ветром корни тамарисков, которые стелились по песку, словно черные змеи. Каждый раз как он наталкивался на препятствие, заставлявшее его тратить большие усилия для продвижения вперед, каждый раз как скатывались или хрустели под его тяжестью камни, он замирал на месте, затаив дыхание. Его охватывала дрожь, но не от страха, а от сильного беспокойства и тревоги, как нетерпеливого охотника, который боится опоздать. О, если бы напасть на врага внезапно, у самой двери, когда он бормочет вполголоса свои страшные оскорбления!..

Распластавшись на ходу, как зверь, едва касаясь земли, он увидел наконец нижнюю часть лестницы, затем верхние ступеньки, а там и черную дверь в центре башни, казавшуюся белой при свете звезд. Никого! Враг спасся бегством.

От неожиданности он выпрямился и стал тревожно вглядываться в темное неподвижное пятно, сползавшее по склону. Смотрел он недолго. Неподалеку от него из-за тамарисков сверкнула красная змейка, короткий огненный зигзаг, вслед за этим взвилось белое облачко и раздался гром. Хайме почудилось, что его ударили в грудь булыжником, раскаленным камнем, который, по-видимому, отскочил рикошетом от выстрела.

«Ничего!» — подумал он.

Но в ту же минуту он, сам не зная как, очутился на земле, распростертый навзничь.

«Ничего!» — снова подумал он.

Он машинально перевернулся на грудь, оперся на одну руку и вытянул вперед другую, державшую револьвер.

Он чувствовал себя сильным и мысленно повторял себе, что все это пустяки; но тело его внезапно отяжелело и отказалось повиноваться его воле. Казалось, оно приросло к земле в силу какой-то болезненной тяги. На глазах у него кусты раздвинулись, словно их потревожил неведомый, осторожный и злобный зверь. Вот и враг: сначала показалась голова, затем — туловище по пояс, и наконец он выпростал ноги из хрустящих ветвей.

Перед Фебрером на краткий миг мелькнуло видение, одно из тех, которые сопутствуют последним минутам тонущего или агонизирующего человека, когда беглые воспоминания всей минувшей жизни сливаются в единый клубок; он вспомнил, как молодым человеком в саду он стрелял из пистолета, лежа на земле, притворяясь раненным на воображаемом поединке. Эта причудливая предосторожность должна сейчас оказать ему услугу.

Он отчетливо видел черный силуэт врага, застывший перед дулом его револьвера. Силуэт становился все более неясным и расплывчатым, словно ночной сумрак постепенно сгущался. Тогда он нажал на спуск — раз, другой, третий, полагая, что оружие не действует, так как выстрелов не было слышно, и ожидая, что враг, пользуясь его беззащитностью, вот-вот нападет на него. Но враг не показывался. Белый туман застилал глаза Фебрера, в ушах у него звенело… Но когда ему показалось, что противник уже около него, туман рассеялся, он снова различил мягкий голубой сумрак ночи и в нескольких шагах от себя — чье-то тело, распростертое на земле так же, как и его собственное, тело, которое извивалось, корчилось, царапало землю с мучительным стоном и предсмертным хрипом.

Хайме не мог понять этого чуда. Неужели в самом деле он стрелял?.. Он хотел было подняться, и руки его, ощупывая землю, погрузились в густую теплую грязь. Он дотронулся до груди, и она оказалась смоченной чем-то теплым и липким, что стекало тонкими непрерывными струйками. Желая встать на колени, он попытался согнуть ноги, но они не повиновались ему. Только теперь он понял, что ранен.

Глаза его затуманились… Башня стала двоиться, троиться, затем целая вереница каменных башен, возникших на берегу, скатилась в море. Он ощутил едкий вкус во рту и на губах. Ему показалось, будто он пьет что-то горячее и крепкое, но в силу странной причуды его организма, пьет не ртом, а странная жидкость подступает к горлу, поднимаясь изнутри. Черная фигура, извивавшаяся и хрипевшая в нескольких шагах от него, становилась все больше и больше, конвульсивно подпрыгивая на земле. Это был уже какой-то апокалиптический зверь, ночное чудовище, которое, выгибаясь дугой, доставало до самых звезд.

Собачий лай и людские голоса рассеяли эти кошмары, навеянные одиночеством. Во мраке вспыхнули огни.

— Дон Чауме! Дон Чауме!

Чей это женский голос? Где он его уже слышал?..

Он увидел несколько темных фигур, которые двигались, наклонясь к земле и держа в руках красные звезды. Он различил человека, пытавшегося удержать другого, поменьше, в руках которого сверкала белая молния — вероятно, нож, которым он собирался прикончить корчившееся в судорогах чудовище.

Больше ничего он не увидел. Он ощутил лишь, как чьи-то мягкие руки, нежные и теплые, взяли его за голову. Тот же самый голос, дрожащий от слез, зазвенел у него в ушах, вызывая трепет, разлившийся, казалось, по всему его телу:

— Дон Чауме! Дон Чауме!

Он ощутил на своих губах нежное прикосновение, что-то сладостное и ласкающее, как шелк. Мало-помалу это прикосновение усилилось и превратилось наконец в неистовый поцелуй, полный отчаяния и безумной скорби.

Прежде чем взор его помутился, раненый слабо улыбнулся, увидав перед собой заплаканные глаза, полные любви и тоски, глаза Маргалиды.

 

IV

Придя в себя в комнате хозяина Кан-Майорки, на высокой постели Маргалиды, Фебрер попытался уяснить себе все случившееся.

Он дошел до хутора с помощью Пепа и его сына, чувствуя на своих плечах ласковое прикосновение чьих-то дрожащих рук. Это были туманные, расплывчатые ощущения, подернутые беловатой дымкой; нечто похожее на то, что остается в памяти о словах и поступках на следующий день после попойки.

Ему припомнилось, что, смертельно усталый, он старался опереться головой о плечо Пепа, что силы постепенно оставляли его, словно жизнь ускользала вместе с горячей и липкой струей, стекавшей вдоль груди и спины. Он припомнил также, что слышал за собой глухие вздохи и отрывистые слова, взывавшие к заступничеству всех сил небесных. А он, охваченный странной слабостью, со звоном в висках, близкий к обмороку, делал усилия, чтобы сосредоточить всю энергию в ногах, подвигаясь шаг за шагом, под страхом остаться навсегда среди дороги. О, как бесконечен спуск в Кан-Майорки! Он продолжался часы, даже дни; в его неясной памяти этот переход представлялся ему таким же длинным, как вся его прошлая жизнь.

Когда дружеские руки помогли ему лечь на постель и при свете ночника стали освобождать его от одежды, Фебрер испытал ощущение блаженства и покоя. О, если бы никогда не вставать с этого мягкого ложа! Остаться бы тут навсегда!..

Кровь!.. Повсюду ее безобразные красные следы — на пиджаке, на рубашке, которые, словно жалкие лохмотья, упали к ногам кровати, на строгой белизне грубых простынь, в ведре с водой, сделавшейся красной, когда намочили тряпку, чтобы обмыть раненую грудь. С любой части одежды, снятой с его тела, капал словно мелкий дождь. Белье пришлось отдирать от тела, и от этого бросало в дрожь. Колеблющееся пламя ночника выделялось в темноте назойливым красным пятном.

Женщины заливались слезами. Мать Маргалиды, забыв о благоразумии, всплескивала руками и возводила к небу глаза, полные ужаса. Царица небесная!.. Фебрер, которому отдых в постели вернул невозмутимость, удивлялся этим восклицаниям. Он чувствовал себя хорошо. Отчего же так волнуются женщины? Маргалида, в широко раскрытых глазах которой отражался страх, молча ходила взад и вперед, перебирая платья и отпирая ящики с Добряк Пеп, хмурый, с зеленоватой бледностью на смуглом лице, ухаживал за раненым и тут же отдавал распоряжения. Корпии! Побольше корпии! Женщины, помолчите! К чему эти крики и причитания? Жене бы надо поискать баночку с чудесной мазью, что хранится на всякий случай еще со времен его почтенного отца, грозного верро, привыкшего получать раны.

Когда мать, оглушенная этими гневными приказаниями, пыталась было вместе с Маргалидой отыскать лекарство, муж снова потребовал ее к постели раненого. Нужно поддержать сеньора: он положил его на бок, чтобы осмотреть и в то же время обмыть грудь и спину. Миролюбивый Пеп еще в юности навидался гораздо более опасных случаев и кое-что понимал в ранах. Смывая капли крови мокрой тряпкой, он обнаружил два углубления на теле дона Хайме — одно на груди, а другое на спине… Прекрасно! Пуля прошла навылет, стало быть не нужно ее извлекать. Это ускорит выздоровление.

Своими грубыми руками, которым он старался придать женскую нежность, Пеп с трудом свертывал тампоны и вкладывал их в рваные кровавые раны, которые все еще продолжали медленно сочиться.

Маргалида, нахмурившись и отвернувшись, чтобы не встречаться взглядом с глазами раненого, вмешалась и отстранила отца: «Позволь!» Может быть, ей удастся лучше. И Хайме показалось, что он ощутил на своем воспаленном, остро восприимчивом теле, содрогавшемся от сильной саднящей боли, какую-то свежесть и сладостное успокоение, когда тампоны были введены пальцами девушки.

Хайме лежал неподвижно, ощущая на спине и на груди груду бинтов, наложенных женщинами, приходившими в ужас при виде крови.

К нему вернулась бодрость, которая поддержала его в ту минуту, когда у него подогнулись колени и он упал у подножия башни. Разумеется, все это пустяки: рана незначительна, и он чувствует себя уже лучше. Ему было досадно, что все присутствующие так некстати грустны и молчаливы. Желая ободрить их, он улыбнулся и попытался даже заговорить, но при первых же словах почувствовал сильное утомление.

Крестьянин остановил его: «Тихо, дон Хайме, не нужно шевелиться. Скоро придет доктор. За ним в Сан Хосе поскакал Пепет на самом лучшем коне».

Видя, что дон Хайме, широко раскрыв глаза, продолжает ободряюще улыбаться, Пеп решил занять раненого разговором.

Сам он спал тяжелым, глубоким сном, когда его разбудили вопли и толчки жены и крики детей, которые бросились к двери и хотели выбежать из дома. Где-то за хутором, со стороны башни, слышались выстрелы. Опять нападение на сеньора, как и в позапрошлую ночь!.. Услыхав последние выстрелы, Пепет заметно повеселел: это дон Хайме, он знает звук его револьвера.

Он, Пеп, зажег фонарь, с которым обычно ходит в поле, жена взяла светильник, и все побежали на гору, к башне, не думая об опасности. Первый, на кого они наткнулись, был Кузнец; тот был при смерти, из головы его струилась кровь, он кричал и извивался, как дьявол. Да сжалится над ним господь! Отец чуть не вступил в рукопашную с сыном: мальчишка, разъяренный и злой, как обезьяна, увидев умирающего, выхватил из-за пояса нож, собираясь его добить. Откуда взялось у Пепета это оружие? Ну и черти эти молокососы! Ничего себе игрушка для семинариста!.. Отец указал глазами на нож, подаренный Фебрером Капелланчику, валявшийся теперь на стуле.

Потом они нашли сеньора, упавшего ничком возле лестницы, ведущей в башню. Да, дон Хайме, как перепугались и он и его домашние! Они подумали, что сеньор мертв. Только в таком горе и поймешь, как тебе дорог человек! И добрый крестьянин со слезами на глазах ласково смотрел на раненого, словно желая его обнять, а обе женщины, стоявшие вплотную к кровати, как бы молча вторили Пепу и старались своими взглядами ободрить больного.

Эти ласковые и подернутые печалью взгляды было последним, что видел Фебрер. Глаза его закрылись, и он незаметно погрузился в дремоту, без снов, без бреда, в туманное блаженство небытия, словно его мысль уснула раньше тела.

Когда он снова открыл глаза, в комнате уже не было красного огонька. Ночник висел на прежнем месте с почерневшим и потухшим фитилем. Холодный, синеватый свет проникал сквозь окошечко спальни: брезжило утро. Хайме почувствовал озноб. Покрывавшие его простыни были откинуты; чьи-то ловкие руки ощупывали повязки на его ранах. Тело, еще недавно бесчувственное, вздрагивало и трепетало теперь при малейшем прикосновении от острой боли, вызывавшей невольные стоны.

Следя затуманенным взором за этими мучившими его руками, раненый увидел черные рукава, затем галстук, воротничок рубашки, не похожий на крестьянский, а над ними — лицо с седыми усами, которое он часто встречал во время прогулок, но теперь никак не мог припомнить, кто это. Мало-помалу он стал его узнавать. Это, должно быть, доктор из Сан Хосе, которого он часто видел верхом или в повозке, старый врач-практик, носивший на деревенский лад альпаргаты, но отличавшийся от крестьян галстуком и крахмальным воротничком и тщательно подчеркивавший всегда эти признаки своего превосходства.

Какую пытку причинял ему этот человек, ощупывая его тело, которое, ожесточившись и став более чувствительным, болезненно чувствительным и боязливым, съеживалось от малейшего прикосновения воздуха!.. Когда лицо доктора исчезло и пытка прекратилась, Хайме снова погрузился в тихую дремоту. Он закрыл глаза, но в темноте слух его как бы обострился. В кухне, по соседству с комнатой, слышались приглушенные голоса, и раненый уловил только несколько фраз из этого неясного разговора. Среди тягостного молчания выделялся незнакомый голос, очевидно голос врача. Отрадно было, по его мнению, что пуля не осталась в теле: она, несомненно, только прошла через легкое. Тут послышались сдержанные возгласы удивления и сожаления, и снова прежний голос заверил: «Да, легкое, но пугаться нечего. Легкое быстро рубцуется, это самый неприхотливый орган нашего тела. Нужно только опасаться травматической пневмонии».

Слушая это, раненый продолжал сохранять свою бодрость: «Все это пустяки, пустяки». И он опять мягко погрузился в полузабытье, словно окунулся в море, безбрежное, ровное, бездонное, где все видения и ощущения тонули без зыби, без следа.

С этой минуты Фебрер утратил представление о времени и действительности. Он все еще жил: он был в этом уверен, но жизнь его была какая-то ненормальная, странная, бесконечная полоса мрака и беспамятства с редкими проблесками света. Он открывал глаза и замечал, что наступила ночь: окошко чернело, и пламя ночника выхватывало из темноты окружающие предметы, казавшиеся тревожно плясавшими красными пятнами. Он снова открывал глаза, предполагая, что прошло лишь несколько минут, но наступал уже день: солнечный луч проникал в комнату, чертя золотые узоры на полу у кровати. Таким-то образом с фантастической быстротой сменялись для него день и ночь, как будто течение времени изменилось раз и навсегда. Когда же эта быстрая смена тьмы и света прекращалась, наступало томительное и гнетущее однообразие. Стоило раненому очнуться — и он видел ночь, и только ночь, словно мир был обречен на нескончаемый мрак; иногда же, наоборот, непрерывно сияло солнце, как в полярных странах, где раздражающий дневной свет не прекращается целыми месяцами.

Однажды, когда Хайме пришел в себя, он увидел Капелланчика. Полагая, что сеньору стало внезапно лучше, мальчик заговорил с ним, правда вполголоса, чтобы не навлечь на себя гнев отца, приказавшего ему молчать.

Кузнеца уже похоронили. Теперь этот храбрец унавоживает землю. Как метко стреляет дон Хайме! Какая твердая у него рука!.. Он пробил верро голову.

Юноша припоминал все случившееся с гордостью человека, которому выпала честь присутствовать при исторических событиях. Из города приехал судья с палочкой, увешанной кистями, офицер гражданской гвардии и два сеньора с бумагой и чернильницами. Их сопровождали солдаты в треуголках и с ружьями. Эти всемогущие особы, отдохнув в Кан-Майорки, поднялись к башне, все осмотрели, все исследовали, бегая взад и вперед по всей площадке, словно желая ее измерить, и наконец заставили Капелланчика лечь на то место, где он застал дона Хайме, и принять ту же позу. Потом благочестивые соседи, с разрешения судьи, отнесли труп Кузнеца на кладбище Сан Хосе, а почтенные представители правосудия спустились к хутору, чтобы допросить раненого. Но говорить с ним было нельзя. Он спал, а когда его будили, смотрел на всех блуждающими глазами и тут же снова их закрывал. Сеньор, верно, этого и не помнит?.. Его допросят в другой раз, когда он поправится. Беспокоиться не надо: все честные люди, так же как и блюстители закона, «расположены в его пользу». У Кузнеца нет близких родственников, которые бы хотели отомстить за него, да и многим он был противен, поэтому соседям не было корысти молчать и все говорили правду. Верро две ночи подкарауливал сеньора у башни, а сеньор только защищался. Ему, наверно, ничего и не будет. Так утверждает он, Капелланчик, который, при всех своих воинственных склонностях, смыслил кое-что и в правосудии. «Самозащита, дон Хайме…» На острове только и говорят об этом происшествии. В городских кафе и казино все его оправдывают. Написали даже в Пальму отчет обо всем случившемся для публикации в газете. Сейчас его друзья на Майорке уже все знают.

Дело не затянется. Единственно, кого увезли в Ивису, чтобы упрятать в тюрьму за все его угрозы и ложь, — это Певца. Он пытался уверить, что сам выслеживал ненавистного майоркинца, и превозносил Кузнеца как невинную жертву. Но с минуты на минуту его, вероятно, выпустят на свободу: его уловки и увертки всем надоели. Мальчик говорил о нем с презрением. Этой мокрой курице не под силу такая роскошь, как убийство человека. Все это одна комедия.

Порою, открывая глаза, раненый видел неподвижную и съежившуюся фигуру жены Пепа. Она пристально смотрела на него бессмысленным взором, шевелила губами, словно молилась, и прерывала это немое бормотание глубокими вздохами. Стоило ей заметить остановившийся взгляд Фебрера, как она бежала к столику, уставленному бутылками и стаканами. Ее нежность проявлялась в том, Когда Хайме, не вполне очнувшись от забытья, смотрел на лицо Маргалиды, он испытывал сладостное чувство, которое помогало ему лежать некоторое время с открытыми глазами. Взгляд девушки был полон немого обожания и опасения за здоровье раненого. Она, казалось, молила о милосердии к нему своими заплаканными, обведенными синевой глазами, выделявшимися на нежном, монашески бледном лице. «Из-за меня, из-за меня!» — словно говорила она в немом раскаянии.

Она подходила к Хайме робко, неуверенно, но бледные щеки ее уже не вспыхивали: необычайные обстоятельства, видимо, победили ее застенчивость. Она поправляла простыни, скомканные раненым, давала ему пить и по-матерински заботливо приподнимала ему голову, чтобы взбить подушку. Если Фебрер пытался заговорить, она подносила палец к губам, заставляя его молчать.

Однажды раненый схватил на лету ее руку и поднес к губам, прильнув к ней долгим поцелуем. Маргалида не посмела ее отдернуть. Она только отвернулась, как бы желая скрыть слезы, выступившие на глазах, и тяжело вздохнула. Раненому показалось, что он слышит те же слова раскаяния, которые порой он читал в ее взоре: «По моей вине!.. Все по моей вине!..» При виде этих слез Хайме испытал глубокую радость. О нежный Цветок миндаля!..

Он уже не видел ее тонкого, бледного лица и мог различать только блеск ее глаз, подернутых серой дымкой, как солнечный свет в ненастное утро. В висках у него жестоко стучало, взгляд помутился. На смену сладостной дремоте, блаженной и бездумной, как небытие, явился сон, полный бессвязных очертаний, огненных видений, витающих над бездонным провалом, и страшных мучений, исторгавших из его груди пугливые стоны и тревожные крики. Он бредил. Не раз среди этих кошмаров он на мгновение пробуждался, но только на одно мгновение, и тогда он сознавал, что старается приподняться на постели и чьи-то руки, лежащие на его руках, пытаются его удержать. И он снова погружался в этот мир теней, населенный ужасами. В эти редкие минуты пробуждения, подобные мимолетному проблеску в темноте тоннеля, он узнавал опечаленные лица обитателей Кан-Майорки, склонившиеся над ним. Иногда он встречался взглядом с доктором, а однажды ему даже почудилось, что он видит седые бакенбарды и маслянистые глаза своего друга Пабло Вальса. «Фантазия! Безумие!» — подумал он, снова впадая в беспамятство.

Порою, когда его глаза устремлялись в этот мрачный мир, в котором кошмары чертили, подобно кометам, красные следы, до его слуха слабо доносились слова, звучавшие, казалось, далеко, очень далеко и вместе с тем произносимые тут же, возле его постели: «Травматическая пневмония… Бред». Слова эти повторялись разными голосами, но он не сомневался в том, что они относились к нему. Он чувствовал себя хорошо; то, что с ним происходит, это пустяки. Ему только очень хочется лежать, отречься от жизни, с наслаждением застыть на месте и оставаться так до самой смерти, которой он ничуть не боится.

Его лихорадочно возбужденный мозг, казалось, кружился, и кружился с каким-то бешеным безумием, и этот круговорот вызывал в его памяти смутный образ, когда-то его сильно привлекавший. Он видел колесо, огромное колесо, необъятное, как земной шар: верхняя часть его терялась в облаках, а нижняя растворялась в звездной пыли, сверкавшей на черном небосводе. Обод этого колеса состоял из живых тел, миллионов и миллионов человеческих созданий, скученных, спаянных воедино и жестикулирующих свободными конечностями; они шевелили ими, желая убедиться в том, что они не связаны и вольны в своих движениях, тогда как их тела были прикованы друг к другу. Спицы колеса привлекали внимание Фебрера своими причудливыми формами. Тут были и шпаги с окровавленными клинками, увитыми лавровыми гирляндами — эмблемой героизма; иные казались золотыми скипетрами, увенчанными королевскими или императорскими коронами; далее виднелись жезлы правосудия, золотые столбики, составленные из монет, положенных одна на другую; посохи, усеянные драгоценными камнями, — символы божественной пастырской власти с тех пор, как люди сгрудились в стада и стали боязливо блеять, устремив свои взоры ввысь. Центром этого колеса был череп, белый, чистый, блестящий, как из полированного мрамора; огромный череп, величиной с планету, остававшийся неподвижным, когда все вокруг него кружилось; череп, светлый как луна, казалось злобно подмигивавший, точно молча насмехавшийся над всем этим движением.

Колесо вращалось и вращалось. Миллионы существ, насильно втянутых в его непрестанный круговорот, кричали и махали руками, восхищенные и разгоряченные этой быстротой.

Хайме видел, как они то и дело взлетали вверх и тотчас устремлялись головою вниз. Но они в своем ослеплении полагали, что движутся прямо, восторгаясь при каждом взлете видом новых пространств, новых вещей. Они считали чем-то новым и изумительным то самое место, где были за минуту до этого. В полном неведении того, что центр, вокруг которого все вращалось, неподвижен, они были искренне убеждены, что их движение поступательно. «Как мы летим! Где остановимся?» И Фебрер снисходительно улыбался их простодушию при виде того, как они самодовольно упивались быстротой своего движения вперед, оставаясь при этом на месте, и скоростью подъема, который они совершали уже в тысячный раз и за которым неизбежно следовал головокружительный спуск вниз головой.

Внезапно Фебрер почувствовал, что его толкает какая-то неодолимая сила. Большой череп насмешливо улыбался ему: «А, и ты тоже? К чему противиться судьбе?» И он тут же оказался прижатым к колесу, растворился в этой доверчивой и ребяческой человеческой толпе, не испытывая, однако, утешения от сладкого обмана. А ближайшие спутники оскорбляли, оплевывали и били его за то, что он упорно и нелепо продолжает отрицать движение, считая, что сомневаться в очевидном впору только сумасшедшему.

Колесо лопнуло, наполнив черное пространство дымом, пламенем и неисчислимыми миллиардами судорожных криков, исторгнутых человеческими существами, увлеченными в тайну вечности. И Фебрер полетел вниз, падая целыми годами и веками, пока не почувствовал под собой мягкой постели. Тут он открыл глаза. Маргалида стояла у изголовья при свете ночника и с ужасом смотрела на больного. Бедная девушка удерживала его дрожащими руками, испуганно восклицая:

— Дон Чауме! О дон Чауме!

Он кричал как сумасшедший, наклонялся с кровати, упорно стремясь свалиться на пол, и говорил о колесе и черепе.

— Что это с вами, дон Чауме?..

Больной почувствовал ласковое прикосновение нежных рук, которые поправляли сбитые простыни, поднимали их и натягивали ему на плечи с трогательной материнской заботливостью, словно он был ребенок.

Прежде чем снова впасть в бессознательное состояние и снова пройти сквозь огненные врата бреда, Фебрер увидел совсем близко затуманенные глаза Маргалиды, обведенные синими кругами, все более и более печальные от готовых нахлынуть слез; вдруг он ощутил на своем лице ее теплое дыхание, и губы его вздрогнули от шелковистого и влажного прикосновения, от нежной и робкой ласки, похожей на веянье крыла. «Спите, дон Чауме!» Сеньору надо спать. И при всем том, что в словах ее, обращенных к раненому, чувствовалась большая почтительность, им была свойственна уже ласковая близость, словно дон Хайме стал для нее другим человеком с тех пор, как их сблизило несчастье.

Лихорадочный бред уносил больного в странные миры, где не было не малейшего намека на реальность. Временами он видел себя в своей одинокой башне. Мрачный остов ее был сложен уже не из камня, а из черепов, сцепленных воедино раствором из праха костей. Из костей были также и холмы, и прибрежные скалы, и морские валы, увенчанные пенными гребнями, казались белыми скелетами. Все, что было доступно взору — деревья и горы, корабли и отдаленные острова, — все как бы окостенело и сверкало ослепительной белизной ледяного ландшафта. Черепа с крыльями, походившие на херувимов с картин религиозного содержания, носились в пространстве и своими провалившимися ртами распевали хриплыми голосами гимны великому божеству, чей саван окутывал складками все окружающее и чья голова уходила в облака. Сам он чувствовал, как чьи-то невидимые когти сдирали с него мясо, он дико кричал от боли, когда окровавленные куски, принадлежавшие ему всю жизнь, внезапно отделялись от его тела. Потом он видел себя в виде очищенного и сверкающего белизной скелета, и далекий голос нашептывал ему в отсутствующие уши чудовищное заклятие: «Настал час истинного величия, ты перестал быть человеком и превратился в мертвеца. Раб прошел через великий искус и преобразился в полубога». Мертвые повелевают. Достаточно взглянуть, с каким суеверным трепетом, с каким угодническим страхом живые в городах поклоняются тем, кто отошел в вечность. Знатный обнажает голову перед нищим.

Всеобъемлющим взором своих пустых и черных глазниц, для которых не существовало ни расстояний, ни препятствий, он окинул всю земную поверхность. Мертвые, мертвые повсюду! Ими заполнено все. Он видел судебные заседания с людьми, одетыми в черное: прищурив глаза и придав себе важный вид, они слушали о бедствиях и безумных поступках себе подобных, а за ними виднелись другие огромные скелеты, что, с сознанием векового величия, облаченные в тоги, водили руками судей, писавших по их указанию, и диктовали им шепотом на ухо свои приговоры. Мертвые судят. Он видел большие залы с верхним светом и скамьями, стоявшими полукругом, а на них — сотни людей, которые говорили, кричали и жестикулировали, создавая при этом шуме новые законы. За ними скрывались истинные законодатели — мертвецы, депутаты, одетые в саван, но их присутствие оставалось незамеченным этими тщеславными краснобаями, воображающими, что они всегда говорят только по собственному вдохновению. Мертвые диктуют законы? В минуту сомнения достаточно кому-нибудь вспомнить о том, что в свое время думали мертвецы, и тотчас водворится порядок, ибо все согласятся с его мнением. Мертвые — это единственное, что реально, вечно и неизменно. Люди во плоти — лишь преходящая случайность, ничтожный пузырь, лопающийся от пустой чванливости.

И он видел белые скелеты, стоящие, подобно мрачным ангелам, у врат созданных ими городов, стерегущие загнанное в ограду стадо и отгоняющие, словно нечистых животных, всех непочтительных безумцев, которые отказывались признавать их власть. Он видел у подножия больших памятников, под картинами в музеях и под полками библиотек оскаленные черепа, чья немая улыбка, казалось, говорила людям: «Полюбуйтесь: это создано нами, и все, что бы вы ни делали, будет лишь подражанием». Весь мир принадлежал мертвецам. Повсюду царствовали только они. Живой, открывая рот, чтобы утолить голод, жевал частицы тех, кто предшествовал ему на жизненном пути. Если он хотел испытать наслаждение или услышать нечто прекрасное, искусство открывало ему творения умерших мастеров. Даже любовь находилась у них в подчинении. Женщина в минуты стыдливости и страстного порыва, полагая, что эти чувства самопроизвольны, рабски подражала, сама того не зная, своим прародительницам, прибегавшим для искушения, в зависимости от эпохи то к лицемерной скромности, то к откровенному бесстыдству.

Метавшегося в бреду больного стало подавлять бесчисленное количество этих плотно прижатых друг к другу существ, белых и костлявых, с черным оскалом и злобной усмешкой, воплощавших в своих скелетах исчезнувшую жизнь и упорно продолжавших существовать, заполняя собою все вокруг. Их было так много, так много!.. Двигаться становилось невозможно. Фебрер наталкивался на их выпуклые гладкие ребра, на острые выступы их бедер; его приводил в содрогание хруст их суставов. Они его давили, душили; их были миллионы миллионов-все прошлое человечества. Не находя места, куда поставить ноги, они выстраивались рядами один поверх другого. Эти остовы в своем движении напоминали морской прилив, поднимающийся все выше и выше, пока он не достигал вершин высочайших гор и не касался облаков. Хайме задыхался, захлестываемый этой огромной волной, белой, жесткой и хрустящей. Его топтали, наваливались на его грудь всей тяжестью, присущей мертвым телам… Ему грозила гибель.

В отчаянии он схватился за чью-то руку, протянутую словно издалека, из мрака: руку живого человека, руку, одетую плотью. Он притянул ее к себе, и мало-помалу в тумане стало смутно вырисовываться чье-то лицо. После пребывания в мире пустых черепов и голых костей это человеческое лицо произвело на него впечатление такой же приятной неожиданности, какую испытывает отважный путешественник, увидев лицо своего соплеменника после долгих скитаний среди дикарей.

Он еще сильней притянул эту руку, черты смутного лица стали яснее, и Хайме узнал Пабло Вальса, склоненного над ним. Пабло шевелил губами, словно шептал ласковые слова, которых Фебрер не мог расслышать. И на этот раз!.. Всегда капитан является ему в бреду!

После этого мимолетного видения больной снова впал в беспамятство. Теперь он стал спокойнее. Жажда, жестокая жажда, заставлявшая его протягивать руки с постели и отрывать губы от выпитой чашки с чувством ненасытной тоски, стала уменьшаться. В бреду он видел прозрачные ручьи и огромные спокойные реки, но не мог до них добраться, потому что ноги его были скованы мучительной неподвижностью. Теперь он любовался сверкающим, пенистым водопадом и смог наконец подойти, приблизиться к нему, а водопад становился все выше и выше, и он чувствовал на своем лице его свежую, влажную ласку.

Под громкий шум этого водопада до его слуха донеслись приглушенные голоса. Кто-то опять говорил о «травматической пневмонии»: «Побеждена!» А другой голос весело добавил: «В добрый час! Человек спасен!» Больной узнал этот голос. Вечно этот Пабло Вальс встает перед ним в бреду!

Он продолжал идти вперед, привлеченный свежестью воды. Наконец он встал под шумным потоком и ощутил сладостную дрожь в спине от обрушившейся на него стремительной струи. Ощущение прохлады разлилось по всему его телу, и он отрадно, глубоко дышал. Его скованные члены как бы расправлялись от этой ледяной ласки. Грудь раздавалась вширь, исчезала гнетущая тяжесть, еще так недавно мучившая его тело так, словно вся земля наваливалась на него. Он чувствовал, как туман в его мозгу постепенно рассеивается. Он все еще бредил, но в бреду перед ним уже не вставали ужасные сцены, сопровождаемые истошными криками. Это был скорее мирный сон, в котором тело сладостно потягивалось, а мысль беззаботно витала, уносясь в радужные дали. Пенистые струи водопада были ослепительно белыми, и на грани их хрупких алмазов всеми цветами искрились радуги. Небо было розового оттенка; издали доносились звуки музыки и нежное благоухание. Нечто таинственное, невидимое и в то же время улыбающееся трепетало в этой фантастической атмосфере: то была какая-то сверхъестественная сила, от прикосновения к которой все чудесно преображалось. К нему возвращалось здоровье.

Непрерывное падение влаги, наклонная пелена воды, низвергавшаяся с высоких скал, пробудила в его памяти прежние сны. И вот — снова колесо, огромное колесо, символ человечества, все вертевшееся и вертевшееся, поднимавшееся раз за разом, чтобы проходить все по одному и тому же пути.

Больному, которого свежесть оживила, показалось, что у него возникли новые чувства и теперь он может дать себе отчет во всем окружающем.

Он снова увидел, как колесо вращается в бесконечности; но разве в самом деле оно неподвижно?.. Сомнение, источник новых истин, заставило его приглядеться более внимательно. Быть может, это обман зрения? Ошибается он, а миллионы существ, издающих ликующие крики в своей катящейся темнице, правы, полагая, что с каждым поворотом колеса они подвигаются все дальше и дальше?

Как жестоко, если жизнь века и века развивается в этом обманчивом движении, под которым в действительности кроется неподвижность. Какой же смысл тогда в существовании всего созданного? Разве у человечества нет другой цели, как только обманывать себя, вращая собственными усилиями круглый короб, в котором оно заперто, подобно птицам, раскачивающим своим порханием клетку, держащую их в неволе?

Вскоре он потерял из виду колесо. Он обнаружил перед собой огромный шар, необъятный, голубоватый; на нем вырисовывались моря и континенты, с теми же очертаниями, какие он привык видеть на картах. Это была Земля, Он, незаметная частица в неизмеримом пространстве, ничтожный зритель на изумительном спектакле, даваемом Природой, видел голубой шар, опоясанный облаками. Этот шар тоже вращался, как и роковое колесо, поворачиваясь вокруг своей оси с ужасающим однообразием; но это движение, наиболее непосредственное, наиболее заметное, такое, что все могли его ощутить, оказывалось ничтожным. Подлинно важным было другое движение. Помимо однообразного вращения вокруг одной и той же оси, было и движение вперед, увлекавшее голубой шар в вечный полет по безграничным пространствам, причем путь его никогда не повторялся.

Будь проклято колесо! Жизнь — вовсе не вечный круговорот по одной и той же орбите. Только близорукие, наблюдая это движение и не видя ничего другого, могли вообразить, что оно единственное. Наглядное представление о жизни дает сама Земля. Она обращается вокруг своей оси в определенные промежутки времени; повторяются дни и времена года так же, как в человеческой истории повторяются эпохи величия и падения. Но есть нечто выше этого — движение поступательное, уносящее в бесконечность, все вперед!..

Теория «вечного возобновления вещей» ложна. Повторяются люди и события, подобно тому как на земле повторяются дни и времена года; но хотя все это и кажется одинаковым, на самом деле это не так. Внешность вещей может быть сходна, душа их различна.

Нет, с колесом покончено! Долой неподвижность! Мертвые не могут повелевать: мир в своем поступательном движении несется слишком быстро, чтобы они могли удержаться на его поверхности. Они цепляются за земную кору хищными костлявыми руками, пытаясь удержаться на ней долгие годы, быть может целые века; но быстрота полета сбрасывает наконец их всех и оставляет позади лишь груду сломанных костей, потом прах и в итоге — ничего.

Мир, населенный живыми, стремился все вперед, ни разу не повторяя своего пути. Фебрер видел, как он появился на горизонте, подобно яркой лазурной слезе; затем стал расти и расти, пока не заполнил собою все пространство. И вот он пролетал мимо Хайме, вращением своим напоминая колесо, а скоростью — снаряд. Потом он снова уменьшился, уносясь в противоположную сторону. Глядишь, и он уже капля, точка, ничто… Исчез во мраке, кто знает — куда и зачем!

Тщетно его недавние мысли, видя себя побежденными, возвращались, чтоб воспротивиться в последний раз и крикнуть о том, что поступательное движение — тоже обман и что Земля, подобно колесу, вращается вокруг Солнца… Нет, Солнце, в свою очередь, вовсе не неподвижно и со всем своим привычным хором планет падает и падает, если в бесконечности можно падать, не поднимаясь; оно движется и движется, кто знает — к какой точке и с какой целью!

В конце концов он возненавидел колесо и стал мысленно разбивать его вдребезги, испытывая радость узника, переступающего порог тюрьмы и вдыхающего вольный воздух. Ему казалось, что с глаз его спала чешуя, как у древнееврейского пророка на пути в Дамаск. Он созерцал новый свет. Человек свободен и может стряхнуть с себя иго мертвых, устроив жизнь по собственному желанию и порвав цепи рабства, приковавшие его к этим невидимым деспотам.

Он перестал грезить и погрузился в небытие, испытывая затаенное и молчаливое наслаждение работника, отдыхающего после трудового дня.

Когда, спустя долгое-долгое время глаза его снова открылись, он встретил устремленный на него взор Пабло Вальса. Тот держал его за руки и ласково смотрел на него своими желтоватыми глазами.

Сомнения быть не могло: это уже действительность. Он почувствовал запах английского табака с легкой душистой примесью опия, которым всегда были пропитаны губы и бакенбарды капитана. Значит, это была не фантазия, что он видел его в бреду? Стало быть, он на самом деле слышал его голос во время своих кошмаров?

Капитан рассмеялся, обнажая крупные зубы, пожелтевшие от трубки.

— А, дружище! — воскликнул он. — Дело идет на лад, верно? Температура спала, опасности больше нет. Раны заживают. Ты, должно быть, чувствуешь их зуд, словно тебя колет тысяча чертей или будто тебе под бинты напустили ос. Это идет заживление ткани, появляется новое мясо, которое всегда жжет.

Хайме убедился в справедливости этих слов. На месте ран он чувствовал сильное покалывание, напряжение мускулов, стягивающих ткани.

Вальс прочел в глазах своего друга просьбу, подсказанную любопытством.

— Не говори, не утомляйся… С каких пор я здесь? Уже около двух недель. Я прочел о тебе в пальмских газетах и тотчас же поспешил сюда. Твой друг чуэт все тот же… Ну и заставил же ты нас поволноваться! Воспаление легких, голубчик, да, к тому же, из опасных. Ты открывал глаза и не узнавал меня: бредил как сумасшедший. Но теперь все прошло. Мы за тобой здорово ухаживали… Взгляни-ка, кто здесь.

И он отошел от кровати, чтобы Фебрер увидел Маргалиду. Теперь, когда сеньор смотрел на нее уже не воспаленными от жара глазами, она робела и стеснялась, прячась за спиной капитана. Ах, Цветок миндаля! Ласковый и нежный взгляд Хайме заставил ее покраснеть. Она боялась, как бы больной не вспомнил того, что она делала в самые тревожные минуты, когда была почти уверена, что он умрет.

— Теперь лежи спокойно, — продолжал Вальс. — Я останусь здесь до тех пор, пока мы не сможем вместе уехать в Пальму. Ты ведь меня знаешь… Мне все известно, я все устрою… Что? Требуются объяснения?..

Чуэт прищурил один глаз и хитро засмеялся, уверенный в своем умении угадывать желания друзей.

Молодец капитан! С тех пор как он приехал в Кан-Майорки, все повиновались его приказаниям, преклоняясь перед ним, как перед человеком, в котором чувствовались большая воля и неизменная веселость. Маргалйда краснела от его шуток и подмигивания, но испытывала к нему большую симпатию за его самоотверженную заботу о друге. Она припоминала его глаза, полные слез, в ту ночь, когда все они думали, что дон Хайме умрет. Вальс и плакал тогда и бормотал проклятия. Капелланчик боготворил этого майоркинского сеньора с той минуты, как тот рассмеялся, узнав, что Пепета прочат в священники. Пеп и его жена ходили за ним всюду, как послушные и преданные собаки.

Несколько вечеров подряд Пабло обсуждал с больным все случившееся.

Вальс был человеком, быстро принимающим решения.

— Ты ведь знаешь, что я неутомим, раз дело идет о друге. Приехав в Ивису, я повидал судью. Дело твое уладится. Право на твоей стороне, и все признают здесь самозащиту. Будут небольшие неприятности, когда ты поправишься. Ну, а в общем — ничего… Здоровье тоже идет на лад. Еще что?.. Ах, да! Есть еще кое-что, но и это устраивается…

И, говоря это, он лукаво улыбнулся и пожал руки Фебреру, а тот, в свою очередь не стал расспрашивать его дальше, опасаясь разочарования.

Однажды, когда Маргалида вошла в комнату, Вальс подхватил ее под руку и подвел к постели.

— Взгляни на нее! — воскликнул он полушутливо-полусерьезно, обращаясь к больному. — Это та девушка, которую ты любишь? Ее тебе не подменили?.. Так дай же ей руку, дурень. Ну что ты так испуганно уставился на нее?..

Обеими руками Фебрер пожал правую руку Маргалиды. Итак, это правда? Он пытался заглянуть в глаза атлоте, но они были опущены; от волнения щеки ее побледнели, ноздри трепетали.

— Теперь поцелуйтесь, — сказал Вальс, тихо подталкивая девушку к больному.

Но Маргалида, словно ей грозила опасность, вырвалась и убежала из комнаты.

— Ладно, — сказал капитан. — Поцелуетесь потом, когда меня не будет.

Вальс одобрял этот брак. Фебрер ее любит? Ну, так в добрый час… Это разумнее, чем женитьба на его племяннице ради миллионов ее отца. Маргалида — очаровательная женщина. Он-то в этом знает толк. Когда Хайме увезет ее с острова, оденет по-городскому и приучит к другому образу жизни, она, как и все женщины, быстро усвоит все хорошее, и никто не узнает в ней бывшей крестьянки.

— Твое будущее, маленький инквизитор, я устроил. Тебе ведь известно, что твой друг-еврей всегда добивается задуманного. На Майорке у тебя есть средства, на которые ты сможешь скромно жить. Не качай головой: знаю, что ты хочешь работать, тем более что ты влюблен и собираешься обзавестись семьей. Ты будешь работать. Мы вдвоем поведем какое-нибудь дело: есть что выбрать. У меня в голове всегда масса проектов — это уж у нас в крови… Если ты предпочитаешь уехать с Майорки, я подыщу тебе занятие за границей. Об этом стоит подумать.

Вопросы, касавшиеся семьи Пепа, капитан решал как полновластный хозяин. Ни муж, ни жена не смогли ему прекословить. Да и как спорить с сеньором, который все знает? Крестьянин теперь почти не возражал. Раз дон Пабло желает, чтобы Маргалида пошла за сеньора, и дает слово, что девушке это не принесет несчастья, пусть себе женятся. Для стариков, конечно, большое горе, что она уедет с острова, но они утешатся уже тем, что их зятем станет Фебрер, внушавший им огромное уважение.

Капелланчик готов был, казалось, на коленях благодарить Вальса; а еще толкуют в Пальме, что чуэты — скверный народ. Правда, говорят это майоркинцы, а они, известно, несправедливые и гордые. Он будет крестьянином: Кан-Майорки достанется ему. С помощью дона Пабло он даже получил обратно от отца свой нож и рассчитывает получить в подарок новейший пистолет, обещанный ему капитаном: одно из тех чудес по части оружия, которыми он восхищался в витринах на Борне, когда ездил в Пальму. Как только Маргалида выйдет замуж, он с этими двумя благородными спутниками за поясом отправится в квартон на поиски себе невесты. Храбрецы не должны переводиться на острове. В нем бурлит геройская кровь его деда.

Однажды, солнечным утром, Фебрер, уже выздоравливающий, опираясь на Вальса и Маргалиду, дошел до крыльца. Усевшись в кресло, он жадно всматривался в расстилавшийся перед ним мирный пейзаж. На вершине мыса высилась башня Пирата. Сколько грез, сколько страданий связано с ней! Как дорога она ему, если вспомнить, что именно там, в ее стенах, одинокий и забытый всеми, он вынашивал страсть, которая теперь заполнит остаток его жизни, до сих пор бесцельной!..

Ослабев от долгого лежания в постели и потери крови, он вдыхал теплый воздух ясного утра, колеблемый порывами прибрежного ветра.

Маргалида, взглянув на Хайме влюбленными глазами, хранившими еще известную робость, вернулась в дом, чтобы приготовить завтрак.

Мужчины, оставшись вдвоем, долго молчали. Вальс достал свою трубку, набил английским табаком и пускал клубы ароматного дыма.

Фебрер, пристально глядя на пейзаж, как бы поглощая взором небо, горы, поле и море, заговорил вполголоса, словно беседуя с самим собой.

Жизнь прекрасна. Он утверждает это с глубоким убеждением того, кто воскрес и неожиданно возвращается в мир. На лоне природы человек так же волен в своих действиях, как птица или насекомое. Место найдется для всех. Зачем застывать в оковах, изобретенных людьми для того, чтобы распоряжаться судьбой других людей, которые придут им на смену?.. Мертвые, все эти проклятые мертвые хотят во все вмешиваться, портить нам жизнь!

Вальс улыбнулся, взглянув на Фебрера своими лукавыми глазами. Он не раз слышал, как тот в бреду говорил о мертвых, и размахивал руками, словно сражаясь с ними, желая их изгнать из мучивших его жестоких видений. Слушая объяснения Хайме и заключив из них, что преклонение перед прошлым и слепое повиновение власти мертвых исковеркали жизнь его друга и загнали его на уединенный остров, Вальс молчал, предаваясь собственным мыслям.

— Пабло, ты веришь, что мертвые повелевают?

Капитан пожал плечами. По его мнению, в мире нет ничего абсолютного. Быть может, власть мертвых не всегда была одинаково сильна и теперь уже приходит в упадок. В прежние времена они повелевали деспотически, это несомненно. Возможно, что и теперь они кое-где повелевают, но кое-где они навсегда утратили надежду на былое могущество. На Майорке, например, власть Фебрер испытывал глухое раздражение при воспоминании о своих ошибках и терзаниях. Проклятые мертвецы! Человечество не будет счастливым и свободным до тех пор, пока не покончит с ними.

— Пабло, убьем мертвых!

Капитан взглянул было на своего друга с некоторой тревогой, но, увидев его ясный взгляд, успокоился и сказал с улыбкой:

— По мне, пусть их убьют!

Затем, приняв серьезный вид, наклонившись вперед и пуская клубы дыма, чуэт добавил:

— Ты прав, убьем мертвых! Разрушим ненужные преграды, растопчем старый хлам, загромождающий и затрудняющий нам путь. Мы живем по заветам Моисея, по заветам Будды, Христа, Магомета и других человеческих пастырей, а естественней и разумней жить по законам наших собственных мыслей и чувств, Хайме оглянулся, словно отыскивая взглядом в глубине комнаты нежное лицо Маргалиды. Затем, собрав воедино все свои прежние тревоги и новые открывшиеся ему истины, он повторил с прежней настойчивостью: «Убьем мертвых!»

Голос Пабло отвлек его от размышлений:

— А ты бы женился теперь без страха и угрызений совести на моей племяннице?

Фебрер ответил не сразу. Да, он женился бы, невзирая на сомнения, которые так мучили его. Но при этом чего-то недоставало бы; чего-то, что выше воли и власти людей; чего нельзя купить и чему подвластен весь мир; что принесла с собой, сама того не зная, скромная Маргалида.

Тревоги его кончились. Начинается новая жизнь!

Нет, мертвые не повелевают: повелевает жизнь, а над жизнью властвует любовь.

Мадрид Май — декабрь 1908.