Глава II
В этой главе я собираюсь рассказать, каким образом коварная и изменчивая Фортуна подставила мне ножку во второй раз за этот роковой день — роковой не только для моей военной карьеры, но и для столь горячо любимой мною родины, для Мексики, ради которой я с радостью терпел бесчисленные муки и невзгоды.
Я вышел из поезда на вокзале Колония и прежде всего послал за начальником вокзала; мой парадный мундир, решительные жесты и слова о том, что Мексика переживает сейчас тяжелый момент своей истории, произвели должный эффект: он немедленно предоставил в мое распоряжение свой кабинет и личный телефон, благодаря чему я смог связаться с Германом Тренсой, в ту пору большим моим другом.
— Умер наш старик, Лупе, — услышал я на другом конце линии его почти рыдающий голос. БеднягаТренса метил в министры сельского хозяйства и продовольствия.
— Что же делать?
— Ехать на панихиду. Там увидим, что можно предпринять.
Я повесил трубку. Велев начальнику вокзала распорядиться об отправке моих чемоданов в отель «Космополит», я сел в наемный автомобиль и направился к Тренсе, который жил в Санта-Марии.
Я застал его за надеванием сапог, он натягивал их с помощью своей сожительницы Камилы. Дом, о котором сейчас идет речь, представлял собой то, что в наше время известно под вульгарным наименованием «пещера». Тренса командовал военным округом Тамаулипас, и в Тампико у него была законная жена.
Пока Камила подвивала ему усы, он в общих чертах обрисовал мне обстановку: кончина Гонсалеса повергла нацию в хаос; единственной значительной фигурой на политическом горизонте был в настоящий момент исполняющий обязанности президента Видаль Санчес, который по конституции не мог быть переизбран. Следовательно, требовалось найти среди нас человека, который мог бы занять президентский пост, гарантировать незыблемость священных постулатов революции и уважение законных требований всех политических партий.
Автомобиль Германа стоял у подъезда. Мы сели в него и покатили к дому Гонсалеса; по дороге Герман сказал:
— И еще одно нам надо потребовать от человека, которого мы подберем в президенты, Лупе. — Герман ловко управлял мощным «паккардом». — Он должен выполнить обещания, данные нам стариком.
— Меня он только что назначил своим личным секретарем.
Я понял, что, хотя у меня и в мыслях не было делать политическую карьеру, возможно, все же заслуги мои получат официальное признание, невзирая на смерть дорогого начальника, которого я любил как родного отца.
Особняк Гонсалеса находился на Лондонской улице против испанского посольства. Колонна из представителей трех родов войск под командованием Толстяка Артахо, которым предстояло воздать президенту последние воинские почести, протянулась от Лиссабонской улицы до Перальвильо; машины граждан, желающих выразить свое соболезнование, заполнили в два ряда все улицы до самого Чапультепека. Движение в городе было полностью парализовано. В окнах, за занавесками, виднелись расстроенные лица; дети, чуждые горю, в которое повергла нацию смерть ее героического сына, бегали и резвились между украшенных траурными бантами барабанов. Скорбь была всеобщей.
До сих пор не знаю, как нам удалось добраться до дверей президентского особняка: мы прокладывали себе путь среди чиновников, представителей ТОПа, СЛОПа и ВЛОПа, среди Чрезвычайных и Полномочных послов, среди кандидатов на посты Государственных министров и среди самих министров, боевых друзей покойного, сподвижников и родственников — и, наконец, предстали перед безутешной вдовой, которая прижала нас к сердцу, как братьев.
Сенайдита Гонсалес, сестра моего бедного дорогого начальника, провела нас в китайский зал, где был установлен гроб; по сторонам его горели высокие свечи и стояли в почетном карауле Видаль Санчес в сюртуке, с трехцветным бантом на груди, Толстяк Артахо в парадном мундире, Хуан Вальдивия, не успевший надеть траур и потому красовавшийся в зеленом габардиновом костюме, и, наконец… не кто иной, как Эулалио Перес Г.
Сенайдита подвела нас к гробу.
— Поглядите, кажется, будто он уснул.
Клянусь, никогда я не видел у покойника более изменившегося лица.
Выходя из китайского зала, я столкнулся с вдовой; она сделала знак, выражавший намерение сообщить мне нечто, не предназначенное для чужих ушей. Я последовал за ней в подвал, она привела меня в кладовую и там остановилась.
— Знаете, каковы были его последние слова?
Я ответил, что, разумеется, не знаю. Тогда я услыхал одно из самых ошеломительных в моей жизни признаний:
— «Пусть мои золотые часы достанутся Лупе». Вам то есть.
Не могу описать волнения, которое вызвали во мне эти слова. Последние мысли шефа были обо мне. На глаза мои набежали слезы. Но тут вдова сообщила новость, которой суждено было иметь весьма печальные последствия:
— Я отдала бы вам часы с величайшим удовольствием, ибо я и Маркос… (Тут она заговорила о своей любви к нему и т. п.) Но подумайте только! Их украли!
Я оцепенел. Обобрать мертвеца даже на поле боя казалось мне отвратительным.
— Кто это сделал? — спросил я, кипя негодованием.
Она рассказала, что оставила часы на бюро в спальне:
«Заходил туда (за шпагой) только Перес Г. Да, да, тот самый Перес Г., которого все мы знаем: Эулалио Перес Г.» Я готов присягнуть перед любым судом — даже перед судом самого Предвечного, — что вдова Маркоса Гонсалеса произнесла эти слова, а именно, что Эулалио Перес Г. украл золотые часы, которые ее покойный супруг завещал мне в свой смертный час.
Движимый благородным желанием, грубо говоря, набить Пересу морду, я сделал шаг к выходу. Но вдова загородила мне дорогу.
Тут уместно сделать одно замечание. Вдова Гонсалеса, о которой я рассказываю, была его законной женой. Или, вернее, официально признавалась таковой; а донья Соледад Эспино де Гонсалес и Хоакина Альдебаран де Гонсалес, которые также считались вдовами генерала, принадлежат к совершенно иной социальной категории.
— Вы куда?
Я сказал. Она стала умолять отложить исполнение моего намерения до другого раза.
— И без того тяжело потерять мужа, а тут еще придется улаживать всякие скандальные дела.
И то правда. Как бывает с людьми, которые посвятили свою жизнь славному, хоть и полному опасностей, ратному делу, Маркос Гонсалес вынужден был прибегать к услугам разных женщин и от некоторых из них имел потомство. На панихиду, объяснила мне вдова, явились четыре женщины в трауре и не менее дюжины неизвестных отпрысков (которым, разумеется, приписали потом пропажу столовых приборов и венецианского стекла), отчего, как легко понять, создалась весьма неприятная обстановка. С присущей мне любезностью я уступил просьбе сеньоры Гонсалес и обещал не учинять скандала непосредственно сейчас.
Возвращаясь по коридорам в залы и раздумывая над событиями, я нос к носу столкнулся с Видалем Санчесом, который схватил меня за руку:
— Заезжай во дворец, Лупе, мне нужно с тобой поговорить. — Так и сказал и тут же пошел прочь.
Прежде чем я успел ему ответить, я с ужасом увидел, что президент Республики (а Видаль Санчес, хоть и был грязным убийцей, тем не менее по Конституции считался президентом) направляется туда, где стоит жулик Перес Г., только что стянувший у меня последнюю память о моем дорогом шефе; президент посовещался с ним, а затем оба они подошли к Джефферсону, послу Соединенных Штатов. Даю честное слово, что видел, как тот утвердительно кивнул.
Я отвернулся, стараясь направить свой взгляд в менее нечистое место, и заметил, что Балтасар Мендиета прячет в карман фарфоровую статуэтку. В полном отчаянии я вошел в китайский зал и четверть часа простоял у гроба, пока не появился Тренса; он приблизился ко мне с таинственным видом и сказал на ухо:
— Ребята в столовой.
Я последовал за ним в просторную темную столовую (точную копию зала во дворце Чапультепек), где собрались мои старые товарищи по оружию, чтобы распить несколько последних бутылок великолепного коньяка, ценителем и знатоком которого был генерал Гонсалес.
В полумраке столовой я различил внушительную фигуру Толстяка Артахо в парадном мундире; вокруг него сгрудились Тренса, Каналехо, Хуан Вальдивия, Рамирес, Анастасио Родригес и Аугусто Корона.
Я затворил дверь, а Герман загородил ее стулом. Все присутствующие дружески и почтительно приветствовали меня. Когда Герман и я сели, Хуан Вальдивия встал и начал так:
— Друзья! — В годы учения в Селайе он славился красноречием. — Мы собрались здесь, в суровом ожидании и горе, чтобы обдумать шаги, которые нам следует предпринять, слова, которые мы должны найти, путь, который нам надлежит избрать в час тяжелых испытаний, когда родина, еще не оправившаяся от удара, нанесенного ей кончиной пламенного генерала Гонсалеса, устремляет свой взор в туманное будущее, наполненное апокалипсическими видениями… и т. д. и т. д.
В таком же духе он говорил еще некоторое время и наконец передал слово Толстяку Артахо — из всех присутствующих тот был самой значительной персоной, возможно, по причине наибольшего веса, а может, также оттого, что имел под своим началом семь тысяч солдат и четыре полка артиллерии. (В руке Артахо держал томик Конституции.)
— Как вам всем известно, — сказал Толстяк, не поднимаясь с места, — Конституция нашей страны определяет, что в случае смерти президента Республики, министр внутренних дел автоматически облекается властью президента.
Мы разразились аплодисментами и криками «ура» в честь Вальдивии Рамиреса, который был министром внутренних дел. Кто-то уже предложил за него тост, когда Аугусто Корона — Хамелеон — поднял руку:
— Минутку, друзья! — И, обращаясь к Артахо, добавил: — Мне кажется, вы ошибаетесь, генерал.
Артахо явно был раздосадован, однако, демонстрируя свою учтивость, предложил Хамелеону высказаться яснее, что тот и сделал в следующих или им подобных выражениях:
— Параграф Конституции, на котором, очевидно, основано ваше весьма интересное заявление, генерал, относится к смерти временно исполняющего обязанности президента, а генерал Гонсалес был президентом. Упомянутый вами параграф можно было бы применить, если бы покойником был генерал Видаль Санчес, что, к сожалению, не относится к данному случаю.
Наступило молчание, которое прервал Толстяк Артахо:
— Но это ведь то же самое.
— Э, нет, генерал, — возразил Хамелеон, — вот прочтите дополнение N.
Оказалось, что дополнение N вообще имеет совершенно иной смысл: в случае смерти президента палата депутатов назначает временного президента, в обязанности которого входит устройство новых выборов.
Вновь воцарилось молчание. На этот раз оно было мрачным, ибо одно дело заполучить во временные президенты Вальдивию, человека своего, и совсем другое — оказаться в зависимости от палаты депутатов, которую может запугать и подчинить себе первый попавшийся наглец.
— Предлагаю, — сказал Каналехо, злой гений мексиканской армии, — чтобы наш товарищ Анастасио Родригес, поскольку он депутат, предложил палате аннулировать дополнение N как противозаконное.
— Почему противозаконное? — удивился Анастасио, который по застенчивости никогда не выступал в конгрессе. Не знаю, как он только дослужился до бригадного генерала.
— Потому что оно нас не устраивает, милый, — хладнокровно пояснил Тренса.
Тут вмешался я. Помню, я произнес тогда буквально следующее:
— Мы соберемся в галерее, чтобы оказать тебе моральную поддержку.
Именно это я и сказал, а вовсе не то, что приписал мне Толстя к Артахо в своих мемуарах: «Мы окружим палату войсками и вынудим депутатов отменить Конституцию, как противоречащую закону». Это клевета, недостойная мексиканского офицера: во-первых, мои войска, то есть сорок пятый кавалерийский полк, находились в Виейре, штат Вией; во-вторых, я всегда полагал, что Конституция, наша Великая Хартия, — одно из самых славных национальных достояний и, следовательно, не может быть отменена; в-третьих, я никогда не сомневался, что депутаты — это кучка болванов, и не нужно никаких войск, чтобы заставить их действовать так или иначе.
После того как я это сказал, — то есть насчет галереи и моральной поддержки, о войсках не было и речи, — заговорил Хамелеон:
— Следует учесть, друзья, отрицательное воздействие, которое окажет на общественное мнение любая попытка аннулировать дополнение N.
Тогда взял слово Тренса — как-никак он был героем Саламанки, защищал Парраль и служил у Годинеса — и пояснил, какую часть его тела интересует общественное мнение.
Этот поступок — поступок настоящего мужчины — вызвал наши восторженные аплодисменты, а Каналехо встал и предложил следующее:
— Давайте ликвидируем дополнение N и внесем такую поправку: «В случае смерти избранного президента временно исполняющий обязанности президента автоматически сменяется министром внутренних дел».
Раздались крики: «Долой Видаля Санчеса!», «Вальдивию — в президенты!» И в самый разгар нашего ликования мы заметили, что он, то есть Вальдивия, поднялся и просит тишины, намереваясь произнести еще одну речь.
— Друзья! — начал он. — Сердце мое разрывается от противоречивых чувств, которые эта сцена… — И, выразив нам благодарность, Вальдивия заговорил о долге, о Конституции и доне Венустиано, о том, что самое главное — не опрокинуть корабль, ибо родина и кровь ее сынов… и прочее и прочее.
Короче говоря, все, по его мнению, можно уладить по-хорошему. Под конец он высказал несколько мыслей, которые произвели на нас большое впечатление: кто выдвигает кандидатуру президента? Его предшественник. Кто этот предшественник? Временный президент. Кто назначает временного? Палата депутатов. Кто хозяйничает в палате? Видаль Санчес. Таким образом, все проще простого. Достаточно, чтобы Видаль Санчес пристроил временным президентом Артахо, а тот, в свою очередь, организует выборы — подавляющим большинством — вашего покорного слуги.
Вновь раздались аплодисменты. Все мы находились в полном согласии и условились встретиться наследующий день в ресторане «Земной рай», чтобы вместе пообедать и обсудить меры, которые необходимо принять, если мы хотим заставить Видаля Санчеса действовать в соответствии с нашими требованиями; ведь в конечном счете именно это и отвечало высоким постулатам мексиканской Революции.
Договорившись обо всем, мы ощутили прилив сердечности по отношению друг к другу; зазвучали здравицы, мы пожимали друг другу руки, обнимались; не было недостатка и в охотниках произносить речи. В зале царило веселье, когда несколько торопливых ударов в дверь вернули нас к печальной действительности: траурной процессии предстояло отправиться в путь и проводить к последнему пристанищу того, кто был нашим вождем.