Сын террориста. История одного выбора

Ибрагим Зак

Автору этой книги было всего семь лет, когда его отец, террорист Эль-Саид Нуссар, совершил свое первое преступление, застрелив в Нью-Йорке раввина Меира Кахане — основателя Лиги защиты евреев. Уже находясь в тюрьме, Нуссар помог спланировать и осуществить первый теракт во Всемирном торговом центре в 1993 году. Сегодня он отбывает пожизненное заключение, но остается примером и героем для мусульманских фанатиков во всем мире.

Зак Ибрагим с детства воспитывался в атмосфере фанатизма и ненависти. И все же отец-экстремист не смог заставить сына пойти по пути насилия и террора. История Зака доказывает, что никакое промывание мозгов не способно сделать из человека убийцу, если он сам того не захочет.

 

TED, the TED logo, and TED Books are trademarks of TED Conferences, LLC

Interior design by MGMT Jacket design by Chip Kidd

The Terrorist’s Son

A Story of Choice

BY ZAK EBRAHIM WITH JEFF GILES

© Zak Ebrahim, 2014. All rights reserved

© Д. Сонькина, перевод на русский язык, 2016

© ООО “Издательство АСТ”, 2016

Издательство CORPUS ®

 

1

5 ноября 1990 года. Клиффсайд-Парк, Нью-Джерси

Мать трясет меня за плечо, чтобы я проснулся. “Случилось несчастье”, — говорит она.

Мне семь лет, я пухлый ребенок в пижаме с черепашками-ниндзя. Я привык вставать еще до восхода солнца, но меня всегда будит только отец и лишь для того, чтобы я помолился на своем коврике, украшенном минаретами. Мать — никогда.

Одиннадцать вечера. Отца нет дома. В последнее время он все позже и позже задерживался в мечети в Джерси-Сити. Но для меня он по-прежнему мой Баба — смешной, любящий и милый. Только этим утром он опять пытался научить меня завязывать шнурки. Это с ним случилось несчастье? Какое такое несчастье? Он ранен? Он умер? Я не могу задать эти вопросы вслух, потому что очень боюсь ответов.

Мать встряхивает белую простыню — она на секунду вздувается, как облако, — потом наклоняется, чтобы расстелить ее на полу.

— Посмотри на меня, Зи, — говорит она, и ее лицо так искажено тревогой, что я едва ее узнаю. — Ты должен одеться как можно быстрее, а потом сложить свои вещи в эту простыню и крепко связать их в узел. Хорошо? Твоя сестра тебе поможет.

Она направляется к двери:

— Йалла, Зи, йалла. Давай поскорее!

— Подожди, — отвечаю я. Это первое слово, которое я смог выговорить с тех пор, как выбрался из-под своего одеяла, которое украшает изображение Хи-Мена. — Что мне положить в эту простыню? Какие именно… вещи?

Я хороший мальчик. Скромный. Послушный. Я хочу сделать так, как говорит моя мама.

Она останавливается и смотрит на меня.

— Какие влезут, — говорит мама. — Не знаю, вернемся ли мы сюда.

Она поворачивается и уходит.

* * *

Как только я собрался, мы с сестрой и братом перебираемся в гостиную. Моя мать позвонила двоюродному брату отца в Бруклин — мы зовем его дядя Ибрагим или просто Амму, — и сейчас она что-то горячо с ним обсуждает. Ее щеки пылают. В левой руке она сжимает телефонную трубку, а правой пытается поправить сбившийся хиджаб. На заднем фоне работает телевизор. Срочные новости. Мы прерываем нашу программу. Мать замечает, что мы уставились в телевизор, и торопливо его выключает.

Она говорит с Амму Ибрагимом довольно долго, повернувшись к нам спиной. Когда она вешает трубку, раздается телефонный звонок. Резкий звук посреди ночи — такой вызывающе громкий, будто телефон что-то знает.

Мать берет трубку. Это один из друзей Баба из мечети, таксист Махмуд. Все зовут его Рыжим из-за цвета его волос. Рыжий страшно взволнован, он пытается найти отца.

— Его тут нет, — говорит мать. Слушает. Отвечает: — Хорошо, — и вешает трубку.

Телефон звонит снова. Отвратительный звук.

В этот раз я не могу понять, кто звонит. Мать говорит:

— Серьезно?

Она говорит:

— Полиция? Спрашивают про нас?

Чуть позже я просыпаюсь на одеяле, постеленном на полу гостиной. Среди всей этой неразберихи я умудрился задремать. Все, что мы, вероятно, сможем унести в руках — и даже больше, — сложено у двери в штабель, готовый рухнуть в любой момент. Мать меряет шагами комнату, снова и снова роется в сумочке. У нее с собой все наши свидетельства о рождении: вдруг придется доказывать, что она действительно наша мама.

Мой отец Эль-Саид Нуссар родился в Египте. А мама родилась в Питтсбурге. До того как она произнесла шахаду в местной мечети, стала мусульманкой и взяла имя Хаджа Нуссар, ее звали Карен Миллс.

— Твой дядя Ибрагим приедет за нами, — говорит она, увидев, что я сел и тру глаза. К тревоге в ее голосе теперь примешивается нетерпение: — Если он вообще когда-нибудь доедет.

Я не спрашиваю, что происходит, и никто мне этого не говорит. Мы просто ждем. Обычно Амму гораздо быстрее добирается из Бруклина до Нью-Джерси. И чем дольше мы ждем, тем быстрее моя мать расхаживает по комнате и тем отчетливее я ощущаю, что в моей груди что-то вот-вот взорвется. Сестра кладет руку мне на плечо. Я стараюсь быть храбрым. Я кладу руку на плечо младшему брату.

— Господи, — говорит мать. — Я сейчас с ума сойду.

Я киваю с таким видом, словно хоть что-то понимаю.

* * *

А вот чего не говорит нам мама: сегодня был застрелен воинственный раввин Меир Кахане, основатель Лиги защиты евреев. Убийца-араб выстрелил в Кахане после лекции, которую раввин читал в банкетном зале гостиницы “Марриотт” в Нью-Йорке. Стрелок пытался скрыться с места преступления, по пути прострелив ногу еще какому-то пожилому человеку. Он запрыгнул в такси, ожидавшее пассажиров перед входом в гостиницу, но потом выскочил оттуда и побежал по улице с пистолетом в руке. Оказавшийся поблизости вооруженный сотрудник Федеральной почтовой службы видел все это. Завязалась перестрелка, и убийца рухнул на асфальт. Ведущие новостных программ не могли не отметить ужасную деталь: и раввину Кахане, и его убийце пули попали в шею. Ни один из них не должен был выжить.

Теперь телеканалы в прямом эфире дают все новые детали происшествия. Час назад, когда мы с сестрой и братом досыпали последние секунды нашего внезапно оборвавшегося детства, моя мать услышала имя “Меир Кахане” и посмотрела на экран. Первое, что она увидела, — кадры, запечатлевшие преступника-араба, и у нее чуть не остановилось сердце: это был мой отец.

* * *

В час ночи машина дяди Ибрагима наконец останавливается напротив нашего дома в Клиффсайд-Парке. Он так сильно задержался, потому что ждал, пока соберутся его жена и дети. Он настоял, чтобы они сопровождали его: как ревностный мусульманин, он не может позволить себе оказаться в машине наедине с женщиной, которая не является его женой, — иными словами, с моей матерью. Итого в машине уже сидит пять человек. Плюс мы четверо пытаемся кое-как втиснуться. Я чувствую, что моя мать злится все больше и больше: она не менее строгих правил, чем мой дядя, и в любом случае в машине была бы не только она, но и ее дети, так какой был смысл терять столько времени?

Вскоре мы уже мчимся по тоннелю, и блеклые отсветы флюоресцентных фонарей проносятся над нашими головами. В машине ужасно тесно. Мы словно огромный клубок из ног и рук. Моей матери нужно в туалет. Дядя Ибрагим спрашивает, не хочет ли она где-нибудь остановиться. Она качает головой. Она говорит: “Давай забросим детей в Бруклин, а потом поедем в больницу. Окей? Как можно скорее. Йалла”.

Слово больница произнесено впервые. Мой отец в больнице, потому что это с ним случилось несчастье. Это значит, что папа ранен, но еще это значит, что он не умер. Детали пазла начинают складываться в моей голове.

Когда мы приезжаем в Бруклин — Амму Ибрагим живет в большом кирпичном многоквартирном доме рядом с Проспект-парком, — все девять пассажиров вываливаются из машины бесформенной кучей. Мы стоим в лобби, лифт, кажется, никогда не приедет, и моя мать, которой уже очень давно надо в туалет, берет меня за руку и быстро тащит к лестнице.

Она перепрыгивает через две ступеньки. Я изо всех сил стараюсь не отставать. Второй этаж, третий… Квартира Амму находится на четвертом. Тяжело дыша, мы заворачиваем за угол и вылетаем в коридор, в конце которого дядина квартира. Мы в восторге, у нас получилось: мы обогнали лифт! И тут мы видим, что нам навстречу медленно идут три человека. Двое в темных костюмах, они держат в высоко поднятых руках полицейские жетоны. Третий — офицер полиции в форме, он положил руку на кобуру пистолета. Моя мать идет к ним навстречу.

— Мне надо в туалет, — говорит она, — я поговорю с вами, как только выйду.

Мужчины смущены, но пропускают ее. И лишь когда она пытается взять с собой меня, один из темных костюмов поднимает руку, как регулировщик.

— Мальчик должен остаться с нами, — говорит он.

— Это мой сын, — отвечает мама. — Он пойдет со мной.

— Мы не можем этого разрешить, — говорит другой темный костюм.

Моя мать в замешательстве, но лишь на секунду:

— Вы что думаете, я себя там покалечу? Вы думаете, я покалечу своего сына?

Первый костюм безучастно смотрит на нее.

— Мальчик останется с нами, — повторяет он. Потом смотрит на меня сверху вниз, пытаясь изобразить некое подобие улыбки.

— Ты, должно быть, — он заглядывает в записную книжку, — Абдулазиз?

От ужаса я начинаю кивать и никак не могу остановиться.

— Я Зи, — говорю я.

В квартиру входят дядя с женой и детьми, и неловкое молчание прерывается. Дядина жена отводит всех детей в единственную спальню и велит нам укладываться спать.

Нас шестеро. Веселенькая конструкция из нескольких детских кроватей пристроена к стене. Если бы в игровой комнате “Макдоналдса” стояли кровати, они бы выглядели именно так. Мы втискиваемся туда, заполняя собой все возможные щели, извиваясь как червяки. Тем временем мама разговаривает с полицейскими в гостиной. Я напряженно пытаюсь разобрать слова через стену. Но слышу лишь, как кто-то бурчит басом и двигает стулья.

* * *

У темных костюмов в гостиной столько вопросов, что кажется, что моя мать попала под ливень с градом. Из всех вопросов ей запомнились два: “Где вы сейчас проживаете?” и “Знали ли вы, что ваш муж собирался сегодня вечером застрелить раввина Кахане?”

Ответить на первый потруднее, чем на второй.

Баба работает в муниципальной службе города Нью-Йорка — ремонтирует обогреватели и кондиционеры в одном из зданий судов на Манхэттене, — а муниципальная администрация требует, чтобы ее работники непременно жили на территории одного из городских округов. Так что мы делаем вид, что живем вместе с дядей в Бруклине, хотя на самом деле мы живем в Нью-Джерси. Полиция нагрянула в дядину квартиру лишь из-за этого вот маленького обмана в документах.

Моя мать все это им объясняет. И она говорит полицейским правду о покушении: она ничего об этом не знала. Ни единого звука об этом не слышала. Ничего. Ей отвратительны разговоры о насилии. Все в мечети прекрасно знают, что при ней их лучше не заводить.

Она сидит очень прямо, отвечая на шквал вопросов, следующих один за другим, ее руки неподвижно сложены на коленях. И все это время, словно мигрень, в ее мозгу бьется одна и та же мысль: она должна поехать к моему отцу. Она должна быть с ним рядом.

Наконец она проговаривается:

— Я слышала по телевизору, что Саид умрет.

Костюмы переглядываются, но молчат.

— Я хочу быть с ним. Я не хочу, чтобы он умер в одиночестве.

Опять молчание.

— Вы отвезете меня к нему? Пожалуйста! Отвезите меня к нему, пожалуйста!

Она снова и снова повторяет эти слова. Наконец темные костюмы вздыхают и откладывают свои карандаши.

* * *

У больницы кишмя кишат полицейские. За оцеплением волнуется шумная толпа, состоящая из рассерженных, испуганных и просто любопытных людей. Тут же телевизионные фургоны и грузовики со спутниковыми антеннами. Слышен рокот вертолета. Мою мать и Ибрагима передают двум полицейским в форме, которые даже не скрывают враждебности. Мы для них никто. Даже хуже, чем просто никто: мы — семья убийцы. Моя мать в ужасе, у нее кружится голова, и при этом она, как ни странно, умирает от голода. Злоба полицейских, как и все остальное, что она сейчас чувствует, доходит до нее словно сквозь матовое стекло.

* * *

Их с Ибрагимом проводят в больницу через один из входов в дальнем конце здания. По пути к лифтам моя мать вглядывается в длинный коридор: он словно только что натерт воском, стены поблескивают в свете ярких ламп. Она видит толпу людей, шумно требующих, чтобы охрана их пропустила. Репортеры выкрикивают вопросы. Сверкают вспышки фотокамер. Мать прошибает холодный пот, она слабеет. Ее голова, ее живот — все начинает протестовать.

— Я сейчас упаду, — говорит она Ибрагиму. — Можно опереться на тебя?

Но Ибрагим уклоняется от этого предложения: как настоящий мусульманин, он не вправе дотрагиваться до нее. Впрочем, он позволяет ей ухватиться за его ремень.

В лифтовом холле один из полицейских указывает пальцем на дверь лифта и грубо говорит: Вперед! В угрюмом молчании они поднимаются в отделение интенсивной терапии. Когда двери лифта открываются, моя мать выходит в ярко освещенный коридор отделения — и тут же какой-то спецназовец вскакивает и направляет свой ствол прямо ей в грудь.

Она ахает. Ибрагим ахает. Один из полицейских закатывает глаза и жестом показывает спецназовцу, что все в порядке. Тот опускает оружие.

Моя мать бросается к постели отца. Ибрагим медленно, чтобы дать ей время, заходит следом.

Баба без сознания, его тело сильно отекло, и он голый до пояса. Он подключен проводами и трубками к полудюжине медицинских аппаратов, и у него длинный свежий шов на шее, там, куда попала пуля сотрудника почтовой службы. Выглядит так, будто по шее ползет гигантская гусеница. Медсестры торопливо работают у постели отца. Они недовольны тем, что их прервали.

Моя мать протягивает руку, чтобы дотронуться до плеча мужа. Его тело твердое и кожа такая холодная, что она отдергивает руку.

— Он умер? — спрашивает она дрожащим голосом. — Господи, он уже умер!

— Нет, он не умер, — говорит одна из сестер, не пытаясь скрыть раздражение. Семья убийцы. — И держите руки при себе. Вам нельзя его трогать.

— Но это мой муж. Почему мне нельзя его трогать?

— Потому что у нас тут такие правила.

Моя мать слишком расстроена, чтобы понять, в чем дело, но позже она сообразит: сестры испугались, что она сорвет трубки и провода, чтобы позволить отцу умереть. Теперь она держит руки по швам. Она наклоняется, чтобы что-то прошептать ему на ухо. Она говорит ему, что все хорошо, что она здесь, рядом с ним, что она любит его… И что если он до сих пор держался только ради нее — то все в порядке, она здесь, она любит его, и он может уйти. Когда сестры отворачиваются, она целует его в щеку.

Позже в маленькой переговорной рядом с отделением реанимации какой-то доктор говорит моей матери, что отец будет жить. Этот доктор — первый добрый человек, которого она встретила за всю ночь, и, столкнувшись с сочувствием, простым и человечным, она в первый раз не может сдержать слез. Прежде чем продолжить, он ждет, пока она возьмет себя в руки. Доктор говорит, что Баба потерял очень много крови и что ему сделали переливание. Пуля все еще где-то у него в шее, но из-за того, что она слишком близко к сонной артерии, доктора не стали рисковать и искать ее. Но в любом случае пуля не прошла навылет, и именно это спасло отцу жизнь.

Доктор сидит с моей матерью, пока она все это осознает или же пытается осознать. Потом возвращаются полицейские. Они поторапливают мою мать и дядю Ибрагима, отводят к лифту и нажимают на кнопку. Когда приходит лифт и открываются двери, один из них указывает на лифт пальцем и снова произносит: Вперед!

Снаружи уже светает. В любой другой день небо показалось бы мне очень красивым. Но только что в новостях подтвердили, что раввин Меир Кахане умер: его пуля прошла навылет, и он умер от такой же раны, что чуть не погубила моего отца. Парковка все еще переполнена полицейскими машинами и фургонами со спутниковыми антеннами, и все так омерзительно, и ни моя мама, ни дядя Ибрагим не смогли совершить свой утренний намаз. Маму утешают только две вещи. Во-первых, что бы ни заставило отца совершить такой чудовищный поступок, он больше никогда никому не принесет вреда. Во-вторых, он выжил, и это, несомненно, дар свыше.

И в том и в другом она ошибается.

 

2

Из сегодняшнего дня

Легко объяснить, почему убийственная ненависть — это навык, которому приходится учить. И не просто учить, а насаждать его принудительно. Дело в том, что это явление не встречается в природе. Это продукт лжи. Лжи, которую повторяют снова и снова — и, как правило, повторяют тем, у кого нет иных источников информации, доступа к альтернативному взгляду на мир. Это ложь, в которую однажды поверил мой отец и которую он надеялся передать и мне.

* * *

То, что сотворил мой отец 5 ноября 1990 года, уничтожило нашу семью. Нам угрожали смертью, нас поносили в СМИ, мы были вынуждены скитаться и жили в постоянной нищете, тысячу раз пытаясь начать с нуля, и каждый раз эти попытки приводили к тому, что ситуация становилась только хуже. Имя отца было покрыто несмываемым позором, а мы оказались как бы побочным ущербом в этом позоре. Мой отец стал первым, насколько сейчас известно, исламским террористом, который совершил убийство на территории США. При этом он действовал при поддержке международной террористической сети, которая в конце концов назовет себя “Аль-Каида”.

И его карьера террориста еще не закончилась.

В начале 1993 года мой отец прямо из своей камеры в тюрьме “Аттика” помог спланировать первый взрыв во Всемирном торговом центре. План привели в исполнение его старые единомышленники из мечети в Джерси-Сити, в том числе Омар Абдель Рахман — человек в феске и темных очках, которого пресса окрестила Слепым Шейхом. 23 февраля уроженец Кувейта по имени Рамзи Юсеф и иорданец Исмаил Айяд загнали взятый напрокат желтый фургон, набитый взрывчаткой, на подземную парковку под Всемирным торговым центром. Их жуткий план (в составлении которого принял участие и мой отец) заключался в том, что одна из башен ВТЦ рухнет на другую, и погибших будет не счесть. Но им пришлось удовольствоваться взрывом, который пробил тридцатиметровую дыру в четырех бетонных перекрытиях, ранив при этом более тысячи ни в чем не повинных граждан и убив шестерых, в том числе женщину на седьмом месяце беременности.

Моя мать всячески пыталась оградить своих детей от того, чтобы они узнали, какие ужасные поступки совершил их отец; и я сам не хотел ничего знать, — так что прошло много лет, прежде чем я до конца понял, насколько ужасны были эти преступления — и убийство, и взрыв. Почти столько же времени пройдет, пока я не осознаю, как я был зол на отца за то, что он так обошелся именно с нами — с моей матерью, моей сестрой, моим братом, со мной. В то время, когда происходили эти события, понять и вместить их было слишком сложно для меня. Страх, гнев и отвращение к самому себе въелись в самое существо моей души, но я даже не пытался как-то справиться с этим. Во время взрыва во Всемирном торговом центре мне было почти десять. Уже в то время я эмоционально был как компьютер, который отрубили от сети. К моменту, когда мне исполнилось двенадцать, меня до такой степени затравили в школе, что я подумывал о самоубийстве. И все это продолжалось лет примерно до двадцати пяти, пока я не встретил женщину по имени Шэрон, которая помогла мне осознать, что я чего-то стою — как и история моей жизни. История мальчика, которого учили ненавидеть, история мужчины, который выбрал другой путь.

* * *

Всю свою жизнь я пытался понять, как мой отец пришел к террору, и мне было очень тяжело осознавать, что в моих жилах течет его кровь. Я рассказываю историю моей жизни, чтобы дать читателям надежду и руководство к действию: я рисую портрет молодого человека, воспитанного в пламени религиозного фанатизма, но не принявшего путь насилия. Не то чтобы я считал себя каким-то особенным, но в жизни каждого из нас есть основная идея. И главная идея моей жизни пока что такова: “Выбор есть у каждого. Даже если тебя учили ненавидеть, ты все равно можешь выбрать путь толерантности. Ты можешь выбрать путь эмпатии”.

Тот факт, что, когда мне было семь, мой отец оказался в тюрьме за неслыханное преступление, чуть не разрушил мою жизнь. Но этот же факт сделал мою жизнь возможной. Из-за решетки мой отец не мог наполнять меня ненавистью. И, что еще важнее, он не мог помешать мне общаться с людьми, которых он демонизировал, и узнать, что эти люди — обычные человеческие существа, о которых я мог заботиться и которые могли заботиться обо мне. Фанатизм несовместим с личным опытом. И все мое существо отвергло его.

Вера моей матери-мусульманки ни разу не была поколеблена во время наших семейных испытаний, но она, как и подавляющее большинство мусульман, кто угодно, только не ярый фанатик. Когда мне было восемнадцать и я наконец немного повидал мир, я сказал маме, что я больше не могу судить о людях по ярлыкам, которые на них наклеены: мусульманин, иудей, христианин, гей, гетеросексуал, — и что отныне я буду судить о человеке лишь на основании того, каков он на самом деле. Она выслушала, кивнула, и ей хватило мудрости произнести четыре самых вдохновляющих слова, которые я когда-либо слышал: “Я так устала ненавидеть”.

У этой усталости была веская причина. Наши скитания дались ей тяжелее, чем нам, ее детям. Какое-то время она носила не только хиджаб, который покрывал ее волосы, но еще и никаб — головной убор, скрывавший все, кроме ее глаз: она была истой мусульманкой, а кроме того, она боялась, что ее узнают.

Недавно я спросил мать, понимала ли она, какие испытания ждут нашу семью, когда они с дядей Ибрагимом выходили из больницы “Бельвю” 6 ноября 1990 года. “Нет, — ответила она без малейших колебаний. — Я была обычной матерью, и жила обычной жизнью, и вдруг оказалась в круговороте безумия, моя жизнь была выставлена напоказ, мне пришлось прятаться от журналистов, общаться с властями, с ФБР, с полицией, адвокатами, мусульманскими активистами. Я словно переступила какую-то черту и перешла из одной жизни в другую. Я и понятия не имела, как это будет сложно”.

Сейчас мой отец сидит в федеральной тюрьме в Марионе, штат Иллинойс, его приговорили к пожизненному заключению плюс пятнадцать лет без права условно-досрочного освобождения, и обвинения включают, помимо прочего, сговор о призыве к мятежу, убийство в целях вымогательства, покушение на убийство сотрудника Почтовой службы США, убийство с использованием огнестрельного оружия, покушение на убийство с использованием огнестрельного оружия и незаконное владение огнестрельным оружием. Честно говоря, у меня все еще остались по отношению к отцу какие-то чувства, нечто, что я не смог полностью изгладить из души, — нечто вроде жалости и чувства вины, — хотя ниточка этих чувств и тонка, словно паутинка. Трудно осознавать, что человек, которого я когда-то звал Баба, теперь живет в клетке, а нам всем пришлось сменить имена от ужаса и стыда.

Я не навещал своего отца 20 лет. И вот почему.

 

3

1981 год. Питтсбург, Пенсильвания

За несколько лет до встречи с моим отцом моя мать влюбляется в атеиста.

Ее воспитывала моя бабушка, ревностная христианка и еще более страстная курильщица. Она отправила мою мать в католическую школу, а сама в течение нескольких десятилетий обеспечивала себя и дочь, работая в компании “Белл Атлантик”. Своего отца моя мать никогда не знала, потому что он бросил семью, когда она была еще ребенком.

Моя мать — католичка и серьезно относится к вере, но она так увлечена атеистом и так его любит, что все равно выходит за него замуж. Союз длится достаточно долго, чтобы на свет появился ребенок, моя сестра. Однако в конце концов мать понимает, что не может воспитывать ребенка совместно с человеком, который высмеивает ее религию.

Брак разваливается. Потом, неожиданно для матери, начинает колебаться и ее католическая вера. Она идет к священнику за каким-то злободневным советом — она знает этого священника с начальной школы, — и беседа вдруг переходит на обсуждение богословских вопросов. Моя мать верует в Святую Троицу, но признается священнику, что она на самом деле никогда не понимала, что это на самом деле значит. Священник начинает объяснять. Однако чем больше вопросов задает моя мать и чем большей ясности она жаждет, тем более запутанными и непонятными становятся эти объяснения. Священник сначала теряется, потом начинает сердиться. Моя мать вовсе не хотела никого обидеть. Она пытается разрядить обстановку. Слишком поздно. “Если тебе нужно задавать все эти вопросы, — журит ее священник, — значит, у тебя вообще веры нет!”

Моя мать теряет дар речи. “Он как будто ткнул меня ножом прямо в сердце”, — скажет она десятилетия спустя. Ее вера в Бога не поколеблена, но уже выходя из дома священника, она знает, что она больше не католичка. Моей матери еще нет и тридцати, она разведена и учится на преподавателя. Она берет свою двухлетнюю дочь и пускается в путешествие в поисках новой религии, которой она может отдать всю свою веру, а также в поисках нового мужа.

Уже в начале своих поисков мать обнаруживает на полке одной из питтсбургских библиотек книгу об исламе. Она идет в местную мечеть, масджид, чтобы задать вопросы, которые у нее возникли, и знакомится там со студентами-мусульманами, приехавшими из Афганистана и Египта, из Ливии и Саудовской Аравии — отовсюду. Она и не подозревала, что мусульманская община настолько сердечна, так напоминает семью. Мужчины, в частности, ничуть не похожи на надменного холодного стереотипного мусульманина. Они ласково гладят по головке мою сестру, которая ползает вокруг.

В конце мая 1982 года моя мать сидит в учебном классе, устроенном на втором этаже мечети. Она уже готова принять ислам и сейчас заучивает шахаду — символ веры: Нет иного Бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — посланник Аллаха. Символ веры надо произносить искренне. Произносящий должен быть свободен от любых сомнений и излучать лишь любовь и смирение. Где-то в глубине сознания, словно помехи в радиоэфире, звучит неодобрительный голос ее собственной матери. Мать в ужасе от того, что ее дочь соблазнилась исламом, и говорит, что даже на порог ее не пустит, если у нее будет “этот проклятый шарф” на голове. Она так буквально и говорит. И к тому же, что подумают соседи?

Моя мать отгоняет негативные мысли. Ее вера в ислам, ее потребность в новой религии уже глубока и сильна. Она снова и снова повторяет шахаду себе под нос, пока слова не начинают отражать то, что она чувствует сердцем: Нет иного Бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — посланник Аллаха. Нет Бога, кроме Аллаха…

Ее прерывает Хани, ее новый друг, они познакомились в мечети. Хани помогал моей матери на ее пути к исламу. Он говорит ей, что сейчас в мечети собрался небольшой кружок верующих и они почтут за честь, если моя мать произнесет шахаду и станет мусульманкой в их присутствии.

Нервы матери уже и так на пределе, и от этого предложения щеки ее алеют.

Хани спешит объяснить: “Это совсем не страшно, иначе я бы не попросил. Но они очень любят смотреть, как люди обращаются в ислам”. Он не добавляет, что наблюдать за ее обращением будет особенно интересно.

— Сара сказала, что она посидит рядом, — говорит Хани. — Если от этого тебе будет легче.

Моя мать неохотно соглашается. Хани говорит, что она будет просто звездой собрания, и мать отвечает, пробуя одну из новых арабских фраз: “Иншалла”. Как бог даст. Хани это нравится. Он просто сияет, когда закрывает за собой дверь.

Внизу моя мать благодарно сжимает руку Сары и потом — сделав глубокий вдох, как если бы она собиралась нырнуть в океан, — входит в мечеть. Словно в ответ на ее мысли ковер, устилающий пол, переливается сине-зелеными волнами в лучах солнца. Стены покрыты мелким орнаментом из пунцовых и золотых звезд. Мужчины кружком сидят на ковре. На некоторых обычная европейская одежда: брюки свободного покроя или даже джинсы, рубашки, застегнутые на все пуговицы. На других — длинные рубахи ниже колен и круглые белые шапочки с голубой и золотой вышивкой. Моя мать вспоминает, как называется такая шапочка — такия, — и повторяет это слово про себя, чтобы успокоиться. Мужчины в кругу замолкают. Сидящие спиной оборачиваются, чтобы видеть приближающихся женщин. В течение нескольких мучительных секунд единственный звук, который слышен, — это шепот моей матери и шорох носков Амины по ковру. Такия, — повторяет про себя моя мать. — Такия, такия, такия.

Она безупречно произносит шахаду, разве что голос немного дрожит. И лишь тогда ее тело наконец начинает расслабляться. Она снова дышит медленно и спокойно. И, не думая о том, насколько это уместно, она украдкой бросает взгляд на присутствующих мужчин. Вот ее первое действие в качестве мусульманки! Ей немного стыдно, да. И все же. Один из мужчин довольно красивый. Он похож на древнего египтянина с какой-нибудь картины, — думает она. Она задерживает взгляд на его ясных зеленых глазах чуть дольше обычного.

Два дня спустя Хани говорит моей матери, что одного из мужчин, бывших тогда в мечети, она заинтересовала и что он хочет с ней встретиться. В исламе не бывает свиданий: Когда мужчина и женщина остаются одни, — предупреждал пророк, — третий среди них — сатана. Так что это может означать лишь одно: он хочет на ней жениться. Жениться?! Услышав едва ли десяток слов, которые она пробормотала? Хани уверяет ее, что этот мужчина — добрый друг. Его зовут Саид Нуссар. Он египтянин. Может быть, это Человек с Зелеными Глазами? Она старается отогнать эту мысль.

Целую неделю моя мать ждет первой встречи с Саидом. Встреча должна состояться дома у пары ливийских студентов — Омара и Риан. Омар выступает в роли ее опекуна, потому что она не общается со своими родителями. Он уже запустил машину сватовства: встретился с Саидом, навел о нем справки в общине и был доволен, узнав, что тот — добрый мусульманин, активно посещает мечеть и присутствует на общей молитве так часто, как только может. Риан ставит на кофейный столик в гостиной поднос: холодный чай каркаде, пахлава, финиковое печенье, обсыпанное сахарной пудрой, — и тут Саид стучит в дверь.

Омар идет открывать, и Риан тоже спешит к дверям, чтобы поскорее глянуть на гостя. Моя мать сидит на диване и страшно нервничает. Она слышит, как Омар и Саид здороваются, желая друг другу мира. Ас-саляму алейкум, — говорит ее опекун. Саид более щедр на приветствие, чем требуется в данном случае: Ва-алейкум Ас-салям ва рахмату Аллах, — отвечает он. “Пытается произвести хорошее впечатление”, — думает моя мать. Она улыбается про себя, в ее памяти еще свежи слова Корана: Когда вас приветствуют, отвечайте еще лучшим приветствием или тем же самым. Воистину, Аллах подсчитывает всякую вещь.

Риан бежит обратно в гостиную, обгоняя мужчин, — она нервничает еще больше, чем моя мать, — и поправляет печенья на блюде. “Такой симпатичный, — шепчет она. — И глаза зеленые-зеленые!”

Посидев пару минут рядом с моей матерью, мой будущий отец смущенно говорит: “Думаю, ты знаешь, что я пришел поговорить о женитьбе”.

В Египте мой отец изучал инженерное дело и промышленный дизайн, специализировался на обработке металла. Он творческий человек. Он может сконструировать корабль с такой же легкостью, что и ожерелье. Хотя он в США меньше года, он уже нашел себе работу в ювелирной мастерской, и через несколько дней после встречи с моей матерью он рисует, а потом отливает по рисунку обручальное кольцо. Он не считается с расходами. Кольцо красивое и тяжелое. Когда моя мать видит его, ее глаза расширяются от удивления.

Мои родители становятся мужем и женой 5 июня 1982 года, через десять дней после первой встречи. Знаю, столь недолгий период ухаживания необычен и кажется предзнаменованием какой-то грядущей трагедии. Но схема, по которой живет западный мир — секс, любовь, брак (как правило, именно в таком порядке), — тоже приносит немало горя и достаточно часто заканчивается разводом. Может быть, существует какой-нибудь другой шаблон ритуалов и надежд, любой другой шаблон?

Моя мать и мой отец какое-то время счастливы. По-настоящему. Моя мать нашла человека, который учит ее арабскому языку и помогает ей глубже понимать ислам. Преданного человека. Любящего и импульсивного человека. Человека, который полюбил ее ребенка, мою сестру, с первого взгляда, который присел на пол, чтобы поиграть с ней, как только впервые ее увидел. Во внешности моего отца поражает его болезненная худоба, потому что он живет в общежитии, где не разрешают готовить. У него практически идеальный английский, разве что чересчур величавый. У него легкий арабский акцент. Иногда он делает ошибки, и обычно довольно смешные. Он обожает спагетти с тефтелями (spaghetti and meatballs), но называет их “спагетти с шариковым мясом” (spaghetti and balls meat). Моя мать не может удержаться от смеха. Он не обижается. “Сердце ты мое, — говорит он ей. — Правильно делаешь, что поправляешь меня”.

К июлю мой отец нашел своей новой семье квартиру в питтсбургском районе Окленд. Моя мать впервые за последние годы чувствует душевный подъем. Район буквально бурлит культурной жизнью, и здесь много таких же студентов, как она. Риан и Омар живут неподалеку. Мечеть всего в двух кварталах. Мать и отец рука об руку покупают еду и новую домашнюю утварь. Она спрашивает его, что ему нравится. “Мне нравится все то же, что и тебе, — отвечает он. — Ты королева нашего дома, и я хочу, чтобы ты устроила все так, как тебе нравится. Если ты будешь счастлива с вещами, которые ты выберешь, мне они тоже понравятся”.

Я появился на свет в марте 1983 года, мой брат годом позже. Мне три года, и Баба берет меня в парк развлечений “Кеннивуд”. Мы крутимся на аттракционе в огромных чашках, а потом на гигантской карусели катаемся верхом на разукрашенных лошадках: мой отец выбирает золотистого скакуна, который плавно поднимается вверх-вниз, а я прижимаюсь к загривку смирного гнедого пони. Позже в тот же день на маленьких американских горках отец притворяется, что страшно боится (“О, Аллах, сохрани меня и помоги благополучно добраться до конца пути!”), чтобы отвлечь меня от моих страхов. Я всегда буду помнить этот день: это мое самое первое воспоминание. И даже кошмар, наступивший позже, не затмил его.

* * *

Отец ожесточается против Америки не за один день. Его горечь накапливается медленно, порождаемая случайными встречами с уродством и нищетой. В мечети моя мать принимается помогать Риан с просвещением и обращением новичков в ислам. Эта миссионерская стратегия называется дава: они не ходят по квартирам и не раздают листовки на улице, но встречаются с теми, кто пришел в мечеть, рассказывают им про ислам и отвечают на те же вопросы, которые когда-то возникали и у моей матери. Среди посетителей много молодых женщин-американок. На самом деле еще почти девочек. Некоторые приходят в мечеть не потому, что встали на путь веры, а потому что влюбились в мусульманина. Но много и пытливых религиозных искателей, которые искренне интересуются исламом и в конце концов принимают его. Работа с Риан приносит матери большое удовлетворение. Иногда, когда какой-то из женщин негде переночевать, мы пускаем ее к себе.

Выясняется, что это ошибка. Осенью 1985 года мы привечаем молодую женщину по имени Барбара. (Я изменил ее имя, раз уж она не может здесь рассказать свою версию произошедшего.) Барбара угрюма, непонятно, чего от нее ожидать, она никогда не смотрит вам в глаза. Она живет у нас несколько месяцев. Непохоже, чтобы Барбару по-настоящему интересовал ислам. Сестра Барбары проявляет интерес, потому что это важно для ее бойфренда, а Барбара просто увязалась следом. От нее исходит такой поток негативной энергии, что с ней даже в одной комнате находиться сложно.

Вскоре она связывается с теми, кого мои родители считают очень плохими людьми, “настоящей мусульманской бандой” из соседнего района. Моя мать дважды пытается выдать Барбару замуж, и дважды потенциальные женихи отказывают ей после первой же встречи. Ее самооценка стремительно падает. По ночам она одетая забирается в ванну и рыдает. Она обвиняет нас, всех нас, в том, что мы воруем у нее из комнаты одежду — одежду, которую ни один мусульманин не надел бы, что уж говорить о детях. Мой отец настаивает, чтобы она съехала. Она так и делает. Меньше чем через неделю — видимо, по наущению своих новых мусульманских друзей, которые полагают, что она сможет на нас подзаработать, — она обвиняет моего отца в том, что он ее изнасиловал.

В этот момент в Питтсбурге действительно орудует серийный насильник. Несколько жертв преступника описывают его внешность как “латиноамериканскую или ближневосточную”. И полиция относится к обвинениям, выдвинутым Барбарой, со всей серьезностью. К тому времени, как нашему другу-адвокату удается убедить их, что она просто выдумала эту историю, мой отец уже раздавлен страхом и унижением. Он перестал спать в одной постели с моей матерью. Он постелил свой молитвенный коврик рядом с батареей в гостиной и спит на нем, свернувшись калачиком. Он перестал есть. Он только и делает, что спит и молится о своем спасении. Даже прихожане мечети не знают, кому верить, — по ощущениям матери, они разделились примерно поровну. От этого отцу еще больнее, и эта боль растет и растет, словно раковая опухоль, глубоко внутри. В мечети должны состояться специальные слушания. Члены управляющего совета встревожены спорами среди прихожан и хотят сами разобрать это дело. И они в любом случае не доверяют американской судебной системе.

Моя мать не раз в последующие годы будет рассказывать нам о той сцене в мечети. Барбара явилась со своей сестрой, ее бойфрендом и целой толпой агрессивных друзей-мусульман. Атмосфера такая напряженная, что вот-вот может начаться драка. Мой отец сидит молча, он склонил голову и вцепился руками в колени. Барбара повторяет свои обвинения: мой отец ее изнасиловал, а мы все украли у нее вещи. Она требует возмещения ущерба. Сердце матери разрывается от боли за мужа. В его собственной мечети поставить под сомнение его преданность Аллаху!

Один из членов совета просит Барбару описать тело моего отца.

“Волосатый, — говорит она. — Волосатая грудь. Волосатая спина. Волосатый”.

Моя мать прыскает со смеху.

Отец вскакивает на ноги. Он обращается к совету: “Хотите, я прямо сейчас сниму рубашку, чтобы вы убедились, что эта женщина лжет?” По иронии судьбы его тело не соответствует стереотипу о выходцах с Ближнего Востока.

Отцу говорят, что раздеваться необязательно. Члены совета убеждены в его невиновности. Чтобы закрыть дело, они дают Барбаре 150 долларов за одежду, которую, как она утверждает, у нее украли. Она выглядит довольной и в сопровождении своей свиты выметается прочь. В довершение картины выясняется, что все это время она находилась в мечети в обуви.

* * *

Мои родители пытаются снова наладить жизнь в Питтсбурге, но ничего не клеится. Слишком велико было это унижение для моего отца. Воздух словно пропитан тоской и бессилием. Моя мать слишком напугана, чтобы снова вернуться к своему миссионерству. Мой отец не может смотреть в глаза своим друзьям из мечети. И, на самом деле, вообще никому. Он работает. Он худеет. Единственное мое воспоминание об этом периоде — отец стоит на коленях на своем молитвенном коврике в гостиной, согнувшись пополам то ли в молитве, то ли от боли. А скорее всего, по обеим причинам.

 

4

1986 год. Джерси-Сити, Нью-Джерси

В июле мы уезжаем из Питтсбурга, и на какое-то время наша жизнь снова озаряется светом. Моя мать преподает первоклассникам в исламской школе в Джерси-Сити. Мой отец больше не может найти работу ювелира, но устраивается в компанию, которая занимается монтажом сценического освещения, и становится приятно упитанным от стряпни моей матери. Они все больше сближаются. Египетская община в городе — это просто чудо: повсюду арабские магазины, на улице множество мужчин в длинных рубахах и женщин в хиджабах. В нашей новой мечети Масджид Аль-Шамс не так много занятий для женщин и детей, как это было в Питтсбурге, но мы регулярно приходим сюда на молитву (я изменил название мечети из уважения к нынешнему приходу). После работы мой отец устраивает нам пикники в парке. Он играет со мной во дворе в бейсбол и футбол — в такую, прямо скажем, дошкольную версию этих игр. На нашу семью снисходит настоящее спокойствие. Но однажды директор школы, где преподает моя мама, вызывает ее к себе в кабинет и говорит ей, что все в порядке, беспокоиться не стоит, все будет хорошо, но ему только что позвонили: у отца на работе произошел несчастный случай. Он в больнице Св. Винсента, в Нью-Йорке.

Папу ударило током. Он поправится, но разряд был такой сильный, что ему обожгло руку, в которой он держал отвертку, сбросило со стремянки, и он потерял сознание. Ему делают операцию. Сгоревшую кожу тщательно снимают и пересаживают на руку кожу с бедра. Моего отца учат, как ухаживать за ожогами, отправляют домой на поправку, снабдив обезболивающими препаратами, а также рецептом на очень сильный и не очень предсказуемый антидепрессант. Он не может работать. А содержать свою семью всегда было критически важным для него как для мужчины и как для мусульманина.

Хотя семья и может прожить на зарплату и продовольственные талоны моей матери, стыд распространяется по его телу, как капля красной краски в стакане воды. Моя мать видит, что отец страдает, но достучаться до него невозможно. Во многом он ведет себя так же, как во время обвинения в изнасиловании. Впрочем, в этот раз мой отец не просто обреченно молится, а скрупулезно изучает Коран. Даже когда он снова выходит на работу — теперь он обслуживает системы кондиционирования и отопления в здании суда на Манхэттене, — он все глубже погружается в себя. Он постоянно ходит в мечеть Аль-Шамс, участвует в общей молитве, слушает проповеди, посещает какие-то загадочные собрания. Сначала мечеть казалась умеренной, но потом она становится одной из наиболее радикальных в городе. Мою мать (и женщин вообще) там не особо привечают, а в воздухе витает столько гнева, что мы никогда не ощущали ничего подобного. И мой отец становится заметно менее терпимым по отношению к немусульманам. Мама водит нас с братом и сестрой на семейные занятия в исламском центре, который находится на верхнем этаже школы, но папа не ходит с нами: как ни странно, ему не нравится тамошний имам. Дома по-прежнему бывают моменты, когда он нежен с нами, детьми, но все чаще он смотрит сквозь нас, а не на нас. Все чаще он просто фигура, которая проскальзывает мимо нас, сжимая в руке Коран. Однажды я невинно спрашиваю, когда он стал столь ревностным мусульманином, и он отвечает с новыми нотками в голосе: “Когда я приехал в эту страну и увидел, что все здесь устроено неправильно”.

Говорят, что много лет спустя агенты ФБР дали мечети Аль-Шамс леденящее прозвище: “штаб-квартира джихада в Джерси”.

* * *

К концу 80-х годов взоры мусульман всего мира обращены на Афганистан. Советский Союз и Соединенные Штаты Америки в течение почти десяти лет использовали эту страну как шахматную доску холодной войны. В 1979 году коммунистическое правительство Афганистана попросило у СССР войска, чтобы подавить сопротивление повстанцев-моджахедов — движения, объединившего разрозненные группировки афганской оппозиции. В ответ альянс нескольких государств под руководством США и Саудовской Аравии начал вкладывать в повстанческие группировки миллиарды долларов, снабжая их деньгами и оружием. Размах военных действий был такой, что треть жителей Афганистана стали беженцами, нашедшими себе убежище в основном в Пакистане.

Мечеть, в которую ходит мой отец, — это всего лишь облупленная серая комната на третьем этаже торгового центра. Снизу с ней соседствует ресторанчик китайской еды навынос и ювелирный магазин. И все же мечеть Аль-Шамс притягивает шейхов и мусульманских богословов со всего мира, и все они призывают папу и его друзей прийти на помощь их братьям-повстанцам. У моего отца и других прихожан — почти все они разочарованные люди, едва сводящие концы с концами, — появляется цель в жизни. Это чувство опьяняет. Один из гостей мечети особенно восхищает моего отца: это пламенный суннит из Палестины по имени Абдалла Юсуф Аззам.

Он приехал в США, чтобы собрать средства для моджахедов, и его проповедь — это сплошной боевой клич: “Только джихад и винтовка! Никаких переговоров, никаких конференций, никакого диалога!” Это он был наставником молодого студента-экономиста из Саудовской Аравии по имени Усама бен Ладен, это он убедил Усаму отправиться в Пакистан и использовать семейные связи (и семейную чековую книжку) для борьбы против русских. “Мы будем продолжать джихад, сколько бы времени это ни заняло! — гремит Аззам, и американские мусульмане валом валят на его проповеди. — До последнего нашего вздоха и последнего удара сердца!” Он вдохновляет их историями с поля боя, выдержанными в духе магического реализма, — о моджахедах, от чьих тел отскакивают советские пули, о конных ангелах, сопровождающих в битве воинов ислама, о целых эскадрильях птиц, которые оберегают партизан от падающих с неба русских бомб.

Познакомившись в мечети с Аззамом, отец возвращается домой другим человеком. Всю его жизнь окружающий мир влиял на него, а теперь, наконец, у него появился шанс самому воздействовать на мир — и предоставить ясные и неопровержимые доказательства своей преданности Аллаху. Он и другие мужчины из мечети начинают встречаться в нашей квартире, громко, с упоением обсуждая поддержку джихада в Афганистане. Они открывают магазин этажом ниже мечети, где продаются религиозные книги, постеры и кассеты; вырученные средства уйдут в Афганистан. Это блеклая комната без единого окна. Везде книги. Стены увешаны цитатами из Корана, написанными огромными блестящими буквами. Баба часто берет нас с братом в магазин, и мы ему там помогаем. Мы толком не понимаем, что происходит, но сомнения нет: мой отец снова жив.

Моя мать одобряет афганский джихад — в определенных пределах. Она в равной степени ревностная мусульманка и патриотически настроенная американка. Нередко эти две стороны личности вступают в конфликт одна с другой, но альянс Америки и афганских моджахедов — тот редкий случай, когда ее религиозные авторитеты и ее политические лидеры согласны между собой. Но мой отец стремительно идет все дальше. У него теперь есть постоянная прямая связь с Аззамом, которого он боготворит. С другими мужчинами из мечети они ходят в трудные походы, чтобы тренировать навыки выживания. Они ездят на стрельбище Калвертон на Лонг-Айленде, где практикуются в стрельбе по мишеням. Когда старший имам мечети высказывает опасения по поводу радикализации общины, его тут же смещают с поста. Понятное дело, у моего отца теперь совершенно нет времени на мою мать и нас, детей, но что есть, то есть. И когда он присоединяется к маме, чтобы вместе с ней проводить меня в мой первый день в новой школе, она приятно поражена. Не так давно семья была для него на первом месте, теперь же мы соревнуемся за его внимание с мусульманами всего земного шара.

Кульминация наступает, когда отец говорит матери, что он больше не согласен поддерживать джихад издалека: он хочет поехать в Афганистан и взять в руки оружие. Моя мать в ужасе. Она умоляет его передумать. Он не соглашается. Более того: он настаивает, чтобы моя мать с детьми переехала в Египет и поселилась у его отца, моего деда, пока он сам будет воевать за моджахедов. К счастью, этот план приводит деда в ужас. Дед уверен, что место моего отца — рядом с его женой и детьми. Более того, он говорит моему отцу, что, если мы и вправду переедем в Египет, он от нас отречется и мы просто умрем от голода.

Впрочем, отцу недолго приходится оплакивать крушение его мечты. В 1989-м кто-то (так никогда и не выяснилось, кто именно) предпринимает попытку убить Аззама, начинив взрывчаткой кафедру для проповеди в мечети в пакистанском Пешаваре. В тот раз бомба не сработала. Однако 24 ноября того же года убийца приводит в действие взрывное устройство, заложенное на дороге, по которой на пятничную молитву едут на джипе Аззам с двумя сыновьями. Все трое убиты. Сложно передать степень влияния этих новостей на моего отца. Вспоминая эти события десятилетия спустя, моя мать скажет, что именно убийство Аззама стало тем поворотным моментом, после которого она потеряла своего мужа навсегда.

В 1989 году Советский Союз махнул рукой на Афганистан и вывел свои войска. США, у которых больше не осталось интересов в регионе, также ушли. К этому времени Афганистан был страной вдов и сирот, народ которой был растерзан, а экономика и инфраструктура разрушены. Джихадисты, подобные моему отцу, мечтали создать здесь первое в мире настоящее мусульманское государство, где будет править исламский закон, шариат. В 1990 году один из сподвижников Бен Ладена, слепой египетский шейх Омар Абдель Рахман, едет в Америку, чтобы собрать всех верных под знамена всемирного джихада. Эти люди не только установят власть ислама в Афганистане, но еще и любыми средствами положат конец “израильской тирании” в Палестине, которую Израиль осуществляет при поддержке Америки. Слепой Шейх фигурирует в госдеповском списке террористов — и не зря: он сидел в тюрьме на Ближнем Востоке за то, что издал фетву, которая в конце концов привела к убийству египетского президента Анвара Садата. Тем не менее Рахману выдают туристическую визу. Когда Госдепартамент отзывает ее, шейху удается убедить отделение Службы по иммиграции и натурализации в Нью-Джерси выдать ему грин-карту. Похоже, государственные агентства не могут договориться между собой, как им обращаться с международным террористом, который еще недавно был союзником Америки в борьбе против русских.

Примерно тогда же мы по настоянию матери переезжаем из Джерси-Сити в Клиффсайд-Парк. Это тихий зеленый пригород — он только что дебютировал в роли родного города Тома Хэнкса в фильме “Большой”, — и моя мать надеется, что расстояние ослабит связи между моим отцом и радикалами из мечети Аль-Шамс. Но переезд ничего не меняет. Каждое утро отец бранится с матерью, цитируя Коран и хадисы (поучения пророка Мухаммеда). Жена, ислам велит делать так, жена, ислам велит поступать этак. Он становится для нее чужим. Каждый вечер после работы отец отправляется на машине в долгий путь в нашу старую мечеть или в новую, в Бруклине: здесь Слепой Шейх очаровывает верующих. Отец просто одержим положением мусульман в Палестине, ему отвратительно, что Америка поддерживает Израиль. В этом он, конечно, не одинок. Всю свою жизнь — в мечети, в гостиных друзей, на благотворительных вечерах, где собирали средства для “Хамас”, — я слышал, что Израиль — враг ислама. Но сейчас слова отца звучат гораздо более резко. Моя мать беспокоится, что с нами вот-вот случится какая-то катастрофа. Она продолжает жить, как она потом скажет, на “автопилоте”, посвятив себя детям и просто пытаясь пройти через мрачный туннель серых будней.

Мой отец часто берет меня с собой на беседы Слепого Шейха. Моего арабского хватает только на то, чтобы понять несколько отдельных слов, но свирепость проповедника пугает меня. Когда отец заставляет меня пожать руку шейха после проповеди, я лишь смущенно киваю. Потом на полу мечети расстилают целлофан, и мужчины приносят ужин. Это фаттах — кусочки поджаренной питы, засыпанные рисом и политые бульоном из баранины. Целый час голоса родителей и детей парят в воздухе, словно птицы, и все вокруг снова становится таким теплым и обыденным, пока мы ужинаем.

Мой отец сближается со Слепым Шейхом. Мы об этом ничего не знаем, но шейх, судя по всему, призывает отца совершить какой-то поступок, который сделает ему имя среди исламистов. Мой отец решает, что он должен убить Ариэля Шарона (в то время Шарон еще не стал премьер-министром Израиля). Подготовка заходит довольно далеко, и отец даже начинает следить за гостиницей, в которой живет Шарон. Но в конце концов он оставляет этот план: для фундаменталиста, уверенного в том, что он живое орудие праведного гнева Аллаха, потенциальная мишень найдется где угодно. Вскоре мой отец открывает в себе то, что, по его мнению, и есть его настоящее призвание: он должен убить раввина Меира Кахане.

* * *

Вот одно из последних воспоминаний, которые у меня остались об отце, пока он был свободным человеком. Клиффсайд-Парк, субботнее утро, конец лета. Баба будит нас с братом рано утром — помолившись перед рассветом, мы снова заснули — и говорит нам, чтобы мы подготовились к приключению. Мы одеваемся и, полусонные, плетемся за ним в машину. Мы едем, едем и едем: из нашего зеленого пригорода через тесный перенаселенный Бронкс и на Лонг-Айленд. Проходят два часа, а нам с братом кажется, что не меньше четырех. Наконец мы подъезжаем к большому синему указателю: СТРЕЛЬБИЩЕ КАЛВЕРТОН.

Мы сворачиваем на пыльную парковку, и я вижу, что нас уже поджидает Амму Ибрагим; рядом стоит еще одна машина, и в ней полно папиных друзей. Дядя облокотился на крышу своего седана, а его сыновья радостно носятся по площадке, поднимая облака пыли. Дядя в футболке с картой Афганистана и словами: “Помогайте друг другу в горе и в радости”. Все мужчины желают друг другу мира, потом один из них открывает багажник машины, а там полно пистолетов и автоматов АК-47.

Мишени — безликие человеческие силуэты — установлены перед крутой высокой песчаной насыпью. На каждой мишени мигает желтая лампочка, а вдали видны вершины холмов, покрытые еловым лесом. То и дело выскакивает какой-нибудь заяц, напуганный треском выстрела, и стремглав убегает.

Первыми стреляют Баба и Амму, потом уже мы, дети. Какое-то время мы стреляем по очереди. Я понятия не имел, что мой отец стал таким мастером. Что касается меня, то автомат слишком тяжел для меня и точность у меня хуже, чем у моих двоюродных братьев, которые дразнят меня всякий раз, когда я мажу по мишени и пуля попадает в насыпь, вздымая фонтанчик песка.

Низкие тучи накрывают стрельбище. Становится темнее. Начинает моросить дождь. Мы уже собираемся уезжать, когда во время моего последнего выстрела происходит странная вещь: я случайно попадаю в лампочку на мишени, она разбивается вдребезги — я бы даже сказал, взрывается — и поджигает человеческий силуэт.

Я что-то сделал не так? Съежившись от смущения, я боязливо поворачиваюсь и смотрю на отца.

Как ни странно, он улыбается и одобрительно кивает.

Стоящий рядом с ним Амму смеется. У них с отцом очень близкие отношения. Он уже и тогда наверняка знал, что мой отец собирается убить Кахане. “Ибн абу”, — говорит дядя, широко улыбаясь.

Эти слова Амму еще много лет будут меня мучить, пока я не осознаю, что мой дядя был совершенно неправ насчет меня.

“Ибн абу”.

Каков отец, таков и сын.

 

5

Январь 1991 года. Исправительное учреждение Рикерс-Айленд, Нью-Йорк

Мы бесконечно долго ждем, когда приедет микроавтобус. Мы стоим на огромной парковке — самой большой из тех, что я когда-либо видел, — и мир вокруг серый и холодный, делать тут нечего, смотреть не на что, кроме серебристого фургона с фастфудом, окутанного туманом. Мама выдает нам пять долларов, и мы бредем сквозь туман к фургону, посмотреть, что там есть. В фургончике, помимо всего прочего, продаются кныши. Я никогда не слышал этого слова — оно словно из какой-то сказки доктора Сьюза и звучит так клево и странно, что я сразу же покупаю кныш. Оказывается, это какая-то сильно зажаренная штука с картошкой внутри. Когда я стану постарше, я узнаю, что кныш — это типичная еврейская выпечка, и вдруг вспомню, как я от души намазал один такой кныш горчицей и с жадностью слопал его по пути в тюрьму на острове Рикерс-Айленд, где мой отец ждет суда за то, что застрелил одного из самых выдающихся и неоднозначных раввинов в мире.

Мы прибываем на Рикерс-Айленд и оказываемся в длинной, извивающейся, как змея, шумной очереди посетителей, в основном женщин и детей. Я вижу, как больно моей матери из-за того, что ей пришлось привести сюда своих детей. Она прижимает нас к себе. Она рассказала нам, что Баба обвиняют в убийстве одного еврея, раввина. Но при этом добавляет, что только сам Баба может сказать нам, правда ли это.

Мы проходим через охрану. Кажется, что контрольно-пропускные пункты не закончатся никогда. На одном из пунктов охранник надевает резиновую перчатку и лезет моей матери в рот. На другом нас всех обыскивают и тщательно прощупывают со всех сторон — пустяки для меня и моего брата, но не такое уж простое дело для женщин и девочек-мусульманок в хиджабах, которые им не позволяется снимать на людях. Женщины-офицеры уводят мою мать и сестру в отдельную комнату. Мы с братом полчаса сидим одни, болтая ногами и безуспешно пытаясь сохранять бравый вид. Наконец мы снова вместе, и нас ведут по бетонному коридору в комнату для свиданий. И внезапно Баба в первый раз за несколько месяцев оказывается прямо перед нами.

На нем оранжевый комбинезон. У него сильно воспален глаз. Отцу сейчас 36 лет, но он выглядит изможденным, утомленным и не очень похож на себя самого. Впрочем, при виде нас его глаза освещаются любовью. Мы бежим к нему.

Мы обнимаемся, целуемся и после того, как он заключил нас четырех в свои объятия, будто завязал в один большой узел, отец начинает уверять нас, что он невиновен. Он хотел просто поговорить с Кахане, рассказать ему об исламе, убедить его, что мусульмане ему не враги. Он уверяет нас, что у него даже не было пистолета и что он не убийца. Еще до того, как он закончил, моя мать всхлипывает. “Я знала, — говорит она. — В душе я это знала, я знала, я знала”.

Мой отец разговаривает с моей сестрой, с моим братом и со мной по очереди. Он задает нам те же два вопроса, которые он будет задавать годами — и при личной встрече, и в письмах: Ты читаешь молитвы? Ты хорошо относишься к матери?

— Мы все еще семья, Зи, — говорит он мне. — И я все еще твой отец. Неважно, где я нахожусь. Неважно, что люди говорят обо мне. Понимаешь?

— Да, Баба.

— И все-таки ты на меня не смотришь, Зи. Дай-ка я взгляну в глаза, которые я тебе дал, пожалуйста.

— Да, Баба.

— Так-так, но мои глаза зеленые! А твои глаза — они то зеленые, то голубые, то фиолетовые. Ты уж должен решить, какого цвета твои глаза, Зи!

— Я решу, Баба.

— Очень хорошо. А теперь иди поиграй с братом и сестрой, потому что, — тут мой отец поворачивается к моей матери и тепло ей улыбается, — я должен поговорить с моей королевой.

Я плюхаюсь на пол и вытаскиваю из рюкзака несколько игр: тут и “Четыре в ряд”, и “Горки и лесенки”. Мои мать и отец сидят за столом, крепко держась за руки, и тихо беседуют, думая, что мы не слышим. Моя мать ведет себе так, как будто она сильнее, чем есть на самом деле. Она говорит ему, что она в порядке, что она справится с детьми и в его отсутствие, что она только за него и беспокоится. Она так долго держала в себе эти вопросы, что теперь выпаливает их скороговоркой: Ты в порядке, Саид? Тебя хорошо кормят? Здесь есть еще мусульмане? Охрана позволяет вам молиться? Что тебе привезти? Что я могу сказать тебе, Саид, кроме того, что я тебя люблю, люблю, люблю?

* * *

Как и предполагала моя мать уже в ту минуту, когда расстелила на полу простыню и велела мне сложить в нее вещи, мы не вернулись в нашу квартиру в Клиффсайд-Парке. Пока что мы живем в Бруклине у дяди Ибрагима — трое взрослых и шестеро детей в двухкомнатной квартире — и стараемся по кирпичикам выстроить новую нормальную жизнь.

Полиция Нью-Йорка тщательно обыскала нашу квартиру в Клиффсайд-Парке спустя несколько часов после того, как мы оттуда ушли. Пройдут годы, пока я не стану достаточно взрослым, чтобы в деталях прочитать об этих событиях, но к тому моменту я уже буду знать, что отец лгал, когда уверял нас, что он не убийца. Полиция изъяла при обыске 47 коробок подозрительных материалов, указывавших на возможный международный заговор: инструкции по изготовлению бомб, список потенциальных мишеней-евреев и упоминания о возможной атаке на “самые высокие здания в мире”. Большинство документов — на арабском языке, и следствие исключает из материалов дела часть бумаг, классифицировав их как “исламскую поэзию”. Никто не будет заниматься переводом этой кучи арабских бумажек до первой атаки на Всемирный торговый центр три года спустя.

(Примерно в это же время агенты ФБР арестуют моего дядю Ибрагима и во время обыска в его квартире найдут поддельные паспорта Никарагуа с именами всех членов нашей семьи. Если бы убийство Кахане прошло так, как планировал мой отец, то я, вероятно, вырос бы в Центральной Америке и носил испанскую фамилию.)

Но власти не просто не обращают внимания на 47 коробок из нашей квартиры. У ФБР есть запись с камер наблюдения, на которой видно, как мой отец и другие тренируются на стрельбище в Калвертоне, — но никому не приходит в голову сложить два и два. Старший детектив нью-йоркской полиции продолжает утверждать, что мой отец — стрелок-одиночка. Это совершенно абсурдное мнение было впоследствии опровергнуто расcледованием журналиста Питера Лэнса и правительства США.

В течение многих лет будут время от времени появляться версии, что мой отец вошел в “Мариотт” по крайней мере с одним, а может, и с двумя сообщниками, однако по этому делу больше не будет проходить ни один обвиняемый. Мой отец надел кипу, чтобы смешаться с толпой, состоявшей по большей части из ортодоксальных евреев. Он подошел к эстраде, с которой Кахане со свойственной ему страстью обличал арабскую угрозу, остановился на секунду и громко сказал: “Этот час настал!” Потом он выстрелил в раввина и бросился вон из банкетного зала. Один из сторонников Кахане, 73-летний старик, попытался остановить убийцу. Мой отец выстрелил ему в ногу и выбежал на улицу. Его друг Рыжий, водитель такси, который позже в ту же ночь в таком волнении звонил моей матери, должен был поджидать отца в своей машине у входа в “Мариотт”. Однако, судя по всему, швейцар сказал ему отъехать. Так что мой отец оказался не в том такси. Когда машина проехала один квартал, еще один сторонник Кахане выбежал перед ней на дорогу, чтобы не дать преступнику сбежать. Отец приставил пистолет к голове водителя, но водителю удалось выпрыгнуть из такси. Тогда мой отец тоже выскочил из машины и побежал по Лексингтон-авеню, наткнулся на вооруженного работника почтовой службы и ввязался с ним в перестрелку. На почтальоне был бронежилет, мой отец был ранен и рухнул на тротуар. Согласно некоторым версиям, сообщники моего отца в это время спокойно скрылись в метро.

История подтвердит, что мой отец на самом деле действовал не один. Но сейчас на дворе 1990 год, и офицеры полицейского управления Нью-Йорка даже вообразить себе не могут существование какой-то там глобальной террористической сети — и, по правде говоря, никто другой тоже не может. Во всяком случае, полиции совершенно неинтересно заниматься ее изучением и преследованием.

* * *

Не вернулись мы и в нашу старую школу в Клиффсайд-Парке. Журналисты слетелись туда на следующее утро после убийства, и мы больше не чувствовали себя в школе в безопасности. И нам там явно не были рады. Зная, что нам некуда идти, исламская школа Аль-Газали, в Джерси-Сити, пригласила нас к себе и предложила стипендии. Выходит, слова на футболке Амму Ибрагима — “Помогайте друг другу и в радости, и в горе” — могут быть и призывом к милосердию, а не только к насилию.

Моя мать с благодарностью принимает стипендии, и мы возвращаемся в Джерси-Сити. Но все, что мы теперь можем себе позволить, — квартира в трущобной части Резервуар-авеню. Моя мать просит домовладельца установить решетки на окнах, но это не мешает местным пьяницам приставать к моей сестре, ко мне и к брату, когда мы играем на улице. Мы снова переезжаем, теперь это столь же мутный квартал на Сент-Пол-авеню. Однажды мама уходит забрать нас из школы, и в это время кто-то залезает в дом, уносит все, что может унести, и оставляет нож на клавиатуре нашего компьютера. В разгар всех этих событий мы как раз начинаем снова ходить в школу. Я в первом классе. Это середина года — худшее время для перехода в новую школу, даже если бы я не был застенчивым ребенком из печально известной семьи.

В мой первый день в Аль-Газали я с опаской подхожу к классу. Входная дверь огромная и завершается сверху аркой — я словно вхожу в пасть кита. В классе стоит гул. Однако как только я показываюсь на пороге, все головы поворачиваются. Все замирают. На две секунды воцаряется тишина. Две секунды. Раз Миссисипи, два Миссисипи. А потом дети вскакивают. Они со скрипом отодвигают стулья и кидаются ко мне. Это происходит так быстро, что я не успеваю понять, как они настроены. Враждебно? Дружелюбно? Я сделал что-то непростительное? Или я для них герой? Дети кричат, один громче другого. И все они задают один и тот же вопрос: Твой папа убил раввина Кахане? Они явно хотят, чтобы я сказал “да”, и я их разочарую, если скажу “нет”. Учительница пытается пробраться ко мне, раздвигая толпу детей: Садитесь, садитесь! В этой нелепой ситуации все, что приходит мне на ум — десятки лет спустя я все еще вздрагиваю при этом воспоминании, — это пожать плечами и улыбнуться.

В эти первые морозные месяцы 1991 года СМИ и большая часть людей в мире уверены, что мой папа — чудовище. До моей матери доходят слухи, что Лига защиты евреев якобы объявила что-то вроде своей фетвы: “Убей сыновей Нуссара”. Тем не менее для многих мусульман мой отец — герой и мученик. Меир Кахане, утверждают эти люди, сам был фанатиком, олицетворением насилия и жажды мести, экстремистом, которого осуждали даже многие единоверцы. Он называл арабов собаками. Он хотел, чтобы Израиль полностью очистили от арабов — силой, если понадобится. Так что пока одни считают моего отца настоящим демоном, многие мусульмане подходят к нам на улице, чтобы выразить благодарность. Мы получаем финансовую помощь со всего мира. Эти пожертвования обеспечивают нашу семью и даже дают нам с братом и сестрой возможность позволить себе единственное излишество за все наше детство. Однажды вечером моя мать показывает нам каталог универмага “Сирс” и говорит, что мы можем выбрать все, что захотим. Я выбираю все, связанное с черепашками-ниндзя. Потом выясняется, что отец одного из моих одноклассников в Аль-Газали так восхищен поступком моего отца, что при каждой нашей встрече дарит мне стодолларовую бумажку. Я стараюсь встречаться с ним как можно чаще. На эти деньги я покупаю свой первый “Геймбой”. Возможно, мир посылает мне двусмысленные сообщения, но “Геймбой” есть “Геймбой”.

Моего отца представляет адвокат и гражданский активист Майкл Тариф Уоррен. Когда другой легендарный адвокат-активист и бескомпромиссный радикал Уильям Кунстлер неожиданно предлагает свои услуги, Уоррен с благодарностью принимает помощь. У Кунстлера длинное скорбное лицо, очки на лбу и буйные седые волосы. Он разговаривает с нами тепло и оживленно, и он уверен, что мой отец имеет право на справедливый суд. Иногда Кунстлер и его команда работают в нашей квартире, часами прорабатывают стратегию защиты с моей матерью. Иногда мы приезжаем в его офис в Гринвич-Виллидж. На письменном столе адвоката стоит статуэтка “Давида” Микеланджело, и когда мы приходим, он из уважения к моей сестре и матери снимает свой галстук и набрасывает его на шею фигурки, чтобы прикрыть интимные части.

Кунстлер надеется убедить присяжных, что Кахане убили его из-за денежных разногласий его же сторонники, которые потом подставили моего отца. Моя мать и сама верит в эту историю — ее муж сказал ей, что он невиновен, но должно же быть хоть какое-то объяснение убийства. Мы все втягиваемся в дело моего отца. Говорят, что на защиту Баба уже пожертвовано 163 000 долларов. Амму Ибрагим связался с Усамой бен Ладеном, и тот лично пожертвовал двадцать тысяч.

Мы снова и снова навещаем отца на Рикерс-Айленд. Я так часто вижу его в тюремном комбинезоне, что это уже окрашивает мои более ранние воспоминания. Десятки лет спустя я буду вызывать в воображении семейный обед в Клиффсайд-Парке за год или больше до ареста отца: мы все сидим за столом, и он, одетый в ярко-оранжевый комбинезон, ласково разговаривает с нами и передает мне блюдо с бараниной.

 

6

21 декабря 1991 года. Верховный суд Нью-Йорка, Манхэттен

В зале суда сторонники моего отца сидят по одну сторону от прохода, сторонники Кахане — по другую, словно на свадебной церемонии в церкви. Те, кто сидят ближе к проходу, уже затевали драку прямо во время судебного заседания, так что сегодня в суде присутствуют 35 офицеров полиции. Суббота. Присяжные обсуждали дело четыре дня. Они слышали, как гособвинение утверждает, что Эль-Саид Нуссар — человек, исполненный жестокости, убийца-одиночка. Они видели, как главный прокурор взял револьвер “Магнум-357”, бросил взгляд на моего отца, а потом повернулся к присяжным и произнес: “Это оружие унесло жизнь одного человека, ранило еще двоих и испугало огромное количество людей. Вынесите ему вердикт, который ясно скажет: не здесь, Нуссар, не здесь”.

Присяжные выслушали и мнение команды Кунстлера: Кахане убили враги в его собственном окружении, а затем убийцы подставили моего отца, подложив ему орудие убийства, когда он лежал, истекая кровью, на Лексингтон-авеню. Присяжным не раз напомнили, что благодаря смятению, царившему в “Марриотте”, ни один свидетель не помнит, чтобы он видел, как мой отец стреляет в Кахане.

Когда присяжные возвращаются в зал, чтобы вынести вердикт, уже поздний вечер и мы с мамой уже дома в Джерси-Сити. Звонит телефон. Моя мать берет трубку. Это жена дяди Ибрагима, Амина. Она кричит так громко, что даже я ее слышу: “Невиновен! Он невиновен!”

Зал суда просто взрывается после вердикта. С одной стороны зала слышны крики ярости, с другой — стоны облегчения. Они как два противостоящих штормовых фронта. Что касается судьи Элвина Шлезингера, он разочарован решением присяжных. Он считает, что это решение “лишено здравого смысла и логики”. Потом, словно испугавшись, что он выразился недостаточно ясно, судья добавляет: “Я уверен, что обвиняемый совершил насилие над нашей страной, нашей конституцией и нашими законами, над людьми, которые стараются мирно сосуществовать”.

Присяжные признали моего отца виновным по менее тяжелым статьям: незаконное владение оружием, нападение (на почтальона и старика — сторонника Кахане), применение насилия (угон такси). Судья приговаривает его к максимальному сроку, предусмотренному законом: от семи до двадцати двух лет. Но толпа все еще бурлит, даже когда присяжные покидают зал суда. Один из сторонников Кахане указывает на пустую ложу присяжных и кричит: “В этом жюри не было наших!” Другие скандируют: “Смерть Нуссару! Смерть Нуссару! Арабские псы сдохнут!”

* * *

Тот факт, что отца не признали виновным в убийстве, дает нашей семье некоторую надежду на то, что нас перестанут преследовать. Адвокаты подают апелляцию. Мне восемь лет, и я уверен, что Баба в любой момент может войти в дверь, и мы снова заживем как прежде. Но отец так и не появляется. И с каждым новым днем, когда этого не происходит, я все глубже ухожу в себя.

После суда проходит год, и щедрый поток пожертвований в адрес нашей семьи потихоньку иссякает и превращается в тонкий ручеек. Прожить на эти деньги становится непросто. Друзья моего отца все еще верны его семье (Мохаммед Саламех, работающий курьером, обещает жениться на моей сестре, когда она подрастет), но в еще большей степени они верны джихаду (еще до того, как моя сестра станет подростком, Саламеха осудят на 240 лет тюрьмы за соучастие в нападении на Всемирный торговый центр). Мы все время переезжаем из Нью-Джерси в Пенсильванию или обратно, обычно после очередной угрозы. К моменту окончания школы я сменю местожительство 28 раз.

Мы теперь постоянно живем в плохих, опасных районах, и поблизости нет других мусульманских семей. Меня все время пинают и толкают в школе, потому что я не такой, как они, потому что я толстый и мало разговариваю. Мою мать обижают на улице, дразнят ее “привидением” и “ниндзя” из-за ее хиджаба и никаба. Нет никакой стабильности. Кто-нибудь всегда узнает, кто мы такие. Тут же распространяется молва, что мы те самые Нуссары. Снова страхи, снова унижения, снова мы переезжаем.

И поверх всего этого я ощущаю нескончаемую пустоту — я скучаю по папе. Я физически ощущаю, как эта пустота все разрастается, пока наконец не занимает мои мысли полностью. Его нет, чтобы поиграть со мной в футбол. Его нет, чтобы объяснить мне, как вести себя с ребятами, которые надо мной издеваются. Его нет, чтобы защитить мою мать от обидчиков на улице. Он в федеральной тюрьме в городе Аттика и не выйдет на свободу, пока мне не исполнится по крайней мере пятнадцать. А может, и до тех пор, пока мне не исполнится двадцать девять. (Я непрерывно произвожу в уме эти подсчеты.) Я говорю себе, что больше не стоит на него рассчитывать. Но каждый раз, когда мы видимся, надежда возвращается. Когда я снова вижу всю нашу семью в сборе, мне кажется, что возможно все, даже невозможное.

* * *

Мне девять лет, и однажды в прекрасный субботний день мать везет нас через весь штат Нью-Йорк в Аттику — это в дальнем углу штата, недалеко от канадской границы. Наша машина — старый универсал с обшивкой “под дерево” по бортам. Мама разложила задние сиденья, чтобы мы могли и поспать, и поиграть или повозиться, если захотим. С того самого момента, как мы выехали из Нью-Джерси, я ужасно нервничаю. В эти выходные мы едем не просто на свидание с отцом в какой-то огромной унылой комнате, где нечего делать, кроме как играть в китайские шашки. В эти выходные мы будем “жить” с папой. Моя мать пыталась объяснить, как это будет, но я все еще не могу себе этого представить. По дороге мы останавливаемся у бакалейной лавочки — так или иначе, маме придется готовить на нас всех, — и она позволяет мне взять коробку моего любимого шоколадного печенья. Когда мы возвращаемся в машину, я нервничаю в два раза больше — и оттого, что скоро увижу папу, и оттого, что у меня есть печенье. Моя мать смотрит на меня в зеркало заднего вида и смеется. Она больше никогда не увидит меня счастливым.

Тюрьма “Аттика” большая и серая, она похожа на замок какого-то депрессивного короля. Мы проходим через пост охраны. Охранники проверяют все, что у нас есть с собой, даже покупки, упаковка которых должна быть совершенно целой.

“У нас тут проблема”, — говорит вдруг один из охранников, держа в руках коробку шоколадного печенья. С коробкой что-то не так? Выясняется, что в прозрачном окошке на лицевой стороне упаковки есть дырочка, так что мне нельзя взять печенье с собой. Мои глаза наполняются слезами. Я уверен, что как только мы уйдем, охранники съедят мое печенье. Они же знают, что ничего плохого в печенье нет!

Моя мать кладет руку мне на плечо. “Угадай, что я сделала?” — шепчет она.

Если я отвечу, мой голос дрогнет, а я не хочу опозориться перед охранниками, так что я просто вопросительно смотрю на мать, пока она не наклоняется ко мне и не произносит мне на ухо эти прекрасные слова: “Я купила еще одну коробку!”

Я бегу по траве к моему отцу. Он широко улыбается и знаками показывает мне, чтобы я бежал быстрее, быстрее, быстрее. Он стоит перед белым одноэтажным домиком, который втиснули на территорию тюрьмы, чтобы семьи, такие, как наша, могли провести выходные вместе. Тут есть стол для пикника, качели, гриль. Когда я подбегаю к отцу, мне уже не хватает воздуха. Я обхватываю его руками, и он наклоняется, чтобы поднять меня. Он притворяется, что я стал слишком большой и тяжелый. “О, Аллах! — охает он. — Зи — это слишком короткое имя для такого громадины!” — и он падает навзничь на подстриженный газон. Мы боремся несколько мгновений, а потом мой брат зовет с качелей: “Качни меня, Баба, качни меня!”

Выходные проходят идеально, прекрасны даже самые скучные моменты, потому что это нормальная жизнь. Мы играем в футбол с семьей из соседнего домика. У нас спагетти с тефтелями на ужин и тарелка шоколадного печенья на десерт. Потом мои родители желают нам спокойной ночи (еще совсем рано) и исчезают в спальне. Моя сестра говорит нашему маленькому брату, что ему тоже пора идти в кровать, но он говорит, что ни капельки не устал, — и ровно через тридцать секунд засыпает одетым на черном кожаном диване в гостиной. А мы с сестрой пользуемся моментом и вставляем в видеомагнитофон кассету с фильмом “Куджо”, которую я положил в нашу корзинку в тюремной библиотеке. Тот самый фильм о симпатичном сенбернаре, которого укусила летучая мышь, и он заразился бешенством, а затем превратился в настоящего маньяка-убийцу. Мы с сестрой прижимаемся друг к другу от страха, пока смотрим на все эти ужасы. Наша мать, наверное, тоже сошла бы с ума от ужаса, если бы знала, что мы тут смотрим, и от этого чувства фильм становится еще увлекательнее.

Итак, в эти выходные мы настоящая семья, и Баба уверенно заявляет, что так будет всегда. Да, каждый день в шесть часов вечера звонит телефон, и мой отец должен произнести свое полное имя, и свой идентификационный тюремный номер, и еще какие-то данные, чтобы подтвердить, что он не пытался сбежать. Да, наш зеленый дворик окружен по периметру забором, поверх которого натянута колючая проволока. И да, за забором есть еще глухая серая стена в 30 футов высотой. Но сейчас мы вместе, все пятеро, и мир за стеной нам вроде бы не угрожает. Похоже, эта высокая серая стена на самом деле защищает нас: не отца она удерживает внутри, а всех остальных людей — снаружи.

Как всегда, в общей картине есть детали, о которых я ничего не знаю. Когда Баба с нами, он похож на ласкового сенбернара, но когда мы уезжаем, он опять тонет в ненависти. Как только мы залезаем обратно в машину, чтобы пуститься в нескончаемое путешествие обратно в Нью-Джерси, одурелые от счастья и полные несбыточных надежд, мой отец возвращается в свою камеру и разражается проклятьями в адрес судьи-еврея, который приговорил его к тюремному заключению. Он велит своим друзьям из мечети, приехавшим к нему на свидание, убить судью: “Почему это я должен проявить к нему милосердие? Разве он был милосерден по отношению ко мне?” Когда из этого плана ничего не выходит, отец задумывает еще более гнусный сговор. Пока я мечтаю, как мы снова станем настоящей семьей, он рисует у себя в воображении картину крушения башен-близнецов.

 

7

26 февраля 1993 года. Джерси-Сити, Нью-Джерси

Мне вот-вот исполнится десять, и меня уже несколько лет травят в школе. Я не буду делать вид, что это только из-за моего отца. По причине, которую я не могу понять — и мне целой жизни не хватит, чтобы разобраться, — я просто какой-то магнит, притягивающий обидчиков. Последняя их выдумка — подстеречь меня, когда я открываю свой шкафчик, изо всех сил толкнуть меня сзади, чтобы я врезался лицом в открытую дверцу, и убежать. Когда такое случается, директор школы говорит, что хочет быть “справедливым по отношению ко всем сторонам”, так что меня обычно наказывают наравне с моими обидчиками. Злость и страх прочно свили гнездо у меня внутри. Сегодня пятница, и мама позволила мне остаться дома, чтобы подлечиться от того, что мы между собой называем “букашки в желудке”.

Я устроился на диване, смотрю “Гарри и Хендерсоны” — фильм о семье, которая прячет от полиции существо, похожее на снежного человека, потому что полицейские никогда не поймут, какой он на самом деле добрый и нежный. Фильм прерывается на середине: срочные новости. Мама в спальне, она у нас теперь пишет исторический роман, так что в этот раз телевизор выключить некому.

На парковке под северной башней Всемирного торгового центра прогремел взрыв. Офицеры полиции Нью-Йорка, агенты ФБР, сотрудники Бюро алкоголя, табака, огнестрельного оружия и взрывчатых веществ — все они находятся на месте происшествия. Согласно предварительной версии, взорвался трансформатор.

Я стучу в дверь маминой спальни. Она не отвечает, и я тихонько приоткрываю дверь. Мама сидит за столом. Она погружена в свой роман. Это книга об американке, которая едет на Ближний Восток, и там с ней случаются какие-то приключения — вот и я все, что я знаю. Она продолжает печатать, словно в каком-то трансе.

— Ты должна пойти посмотреть, — говорю я. — Там что-то случилось.

— Не могу, — отвечает она, не поднимая головы.

— Но…

— Не мешай, Зи. Мою героиню застигла песчаная буря, а ее верблюд не желает тронуться с места.

Итак, я плюхаюсь обратно на диван и в течение нескольких часов смотрю, как развивается история. Разрушения просто ужасающие. Люди выбегают из здания, покрытые копотью. Корреспондент говорит: “Мы никогда не видели ничего подобного”. В три часа дня моя мать выходит из спальни, щурясь на солнце, как будто она сидела в пещере. Она смотрит на экран и застывает.

— Почему ты мне не сказал? — спрашивает она.

* * *

Сотни агентов ФБР прочесывают завалы на месте взрыва. Они отбрасывают версию о взрыве трансформатора, как только обнаруживают обломки взятого напрокат фургона, в котором была взрывчатка. Через этот фургон ФБР быстро выходит на Мохаммеда Саламеха — того самого посыльного, что обещал жениться на моей сестре, когда она вырастет. Саламех будет арестован четвертого марта, когда он придет в прокатную компанию “Райдер”, чтобы заявить, что фургон украли, и потребовать назад свои 400 долларов залога. В течение следующих месяцев Америка содрогается от непредставимой доселе мысли о терроризме на территории страны, а также о том, что правительственные агентства были застигнуты врасплох. Пройдут годы, прежде чем вынесут приговор последнему соучастнику преступления, но каждый день появляются новые тревожные детали того, как был подготовлен этот теракт.

И тут выясняется ужасный факт: это мой отец помог спланировать преступление прямо из своей камеры в Аттике, используя посетителей как посредников для связи с сообщниками на воле. Одним из этих сообщников был его старый наставник, Слепой Шейх, который все еще находился в Соединенных Штатах — и даже издавал здесь фетвы, — несмотря на то, что был несомненным террористом. Слепой Шейх предлагал своим последователям “духовное сопровождение” и, согласно материалам следствия, не только был вдохновителем теракта во Всемирном торговом центре, но и утвердил куда более разрушительный план: пять бомб должны были взорваться с промежутком в десять минут в здании ООН, туннеле Холланда, туннеле Линкольна, на мосту Джорджа Вашингтона и в отделении ФБР в Нью-Йорке.

Однако из практических соображений операцией в ВТЦ непосредственно руководил уроженец Кувейта Рамзи Юсеф. Инженерное образование в области электронных систем он получил в Уэльсе, а навыки изготовления бомб — в тренировочном лагере террористов в Пакистане. Он въехал в США по поддельному иракскому паспорту в 1992 году, а когда его задержали, разыграл безотказную карту как-легче-всего-выйти-из-тюрьмы, запросив политическое убежище. Была назначена дата рассмотрения дела. И из-за того, что камеры предварительного заключения везде были переполнены, Юсефа освободили под честное слово в Нью-Джерси, и сразу после этого он и его команда начали закупать компоненты для бомбы.

Всего через несколько часов после теракта Рамзи Юсеф совершенно беспрепятственно покинул страну. “Мы берем на себя ответственность за взрыв в упомянутом здании, — заявил он в письме, отправленном в “Нью-Йорк таймс”. — Мы совершили это действие в ответ на американскую политическую, экономическую и военную поддержку Израиля, государства террора, и всех остальных диктатур в регионе”.

Разумеется, шестеро погибших не имели никакого отношения к американской внешней политике. В действительности теракт был актом ненависти, направленным — как и все подобные акты — лишь на то, чтобы возбудить еще бóльшую ненависть. Я бы очень хотел сделать нечто большее для того, чтобы почтить память невинных, чем просто перечислить их имена, но мне будет стыдно, если я не сделал по крайней мере этого. Теракт прервал самые обычные жизни обычных людей: Роберт Киркпатрик, Билл Мако и Стивен Кнапп были техническими инспекторами ВТЦ. Они как раз отправились вместе пообедать, когда сработало взрывное устройство. Моника Родригес Смит работала секретаршей, была на восьмом месяце беременности и в момент гибели занималась рутинной работой с документами. Уилфредо Меркадо — работник ресторана “Окна в мир”, он как раз проверял последние поставки. А Джон ДиДжованни был коммивояжером, специализировавшимся на товарах для стоматологов, он просто парковал свою машину.

К осени 1995 года власти наконец принялись за перевод всего содержимого 47 коробок, изъятых из нашего дома после убийства Кахане. Было установлено, что убийство и в самом деле результат сговора, а поскольку открылись новые обстоятельства, мой отец был вновь привлечен к суду по обвинению в убийстве, а также за участие в подготовке теракта в ВТЦ.

Мой отец по-прежнему настаивает, что он абсолютно ни в чем не виновен. Я верю ему, потому что… потому что мне десять лет. Но у моей матери появляются первые сомнения. Она слышит горькие нотки в голосе отца, когда говорит с ним по телефону. Он разражается бесконечными возмущенными тирадами: против него организован заговор, враги Аллаха громоздят ложь на ложь. У него множество идей по поводу того, как выйти из тюрьмы, и он отдает ей приказ за приказом: Напиши судье! Позвони в Пакистан! Пойди в египетское посольство! Ты записываешь все это?! — Да, да, да, — тихо отвечает моя мать.

Первого октября моего отца, Слепого Шейха и еще восемь заговорщиков признают виновными по 48 из 50 обвинений. Отец приговорен к пожизненному заключению плюс пятнадцать лет без права помилования. Убийство нерожденного ребенка Моники Родригес Смит — один из пунктов обвинения.

После этого суда мы увидим отца лишь однажды — в Городском исправительном центре Нью-Йорка. Моя мать в ужасе от того, что теперь будет с ней и с ее детьми. Мы лишились всего. Мы совершенно не представляем себе, как нам теперь выжить, и у нас теперь нет надежды, что отец — который когда-то был настоящим отцом, — снова станет отцом и мужем. Даже теперь он не признает вины. Когда он подходит, чтобы обнять и поцеловать маму, она в первый раз в жизни отстраняется от него, и ей кажется, что ее сейчас стошнит.

Еще много лет она будет пытаться утешить нас, уверяя, что у нас по-прежнему есть отец, который любит нас. Но она навсегда запомнит свой визит в исправительный центр: в этот день ее сердце, наконец, устало бороться за мужа.

Моего отца переводят из одной тюрьмы максимально строгого режима в другую в самых разных концах страны. Мы больше не можем себе позволить навещать его. У моей матери едва хватает денег на оплату звонков от отца за счет абонента. Я все равно не хочу с ним говорить. В чем смысл? Он только и говорит: Ты молишься? Ты хорошо обращаешься со своей матерью? А я только и хочу сказать: А ты хорошо обращаешься с моей матерью, Баба? Ты знаешь, что у нее нет денег и что она все время плачет? Но, конечно, я слишком его боюсь, чтобы сказать что-либо подобное. Так что мы с отцом продолжаем вести те же бессмысленные беседы, и я закручиваю телефонный шнур все туже и туже вокруг своей руки, потому что хочу только одного — чтобы это наконец прекратилось.

Моя мать тоже хочет, чтобы все это прекратилось. Теперь ее интересуют только ее дети.

Она требует развода, и мы все меняем фамилию.

Мы видели отца в последний раз.

Зак навещает своего отца в тюрьме на острове Рикерс-Айленд, 1991 год

Зак навещает отца в исправительном учреждении “Аттика”, 1994 год. На заднем плане виден домик для семейных свиданий на территории тюрьмы

 

8

Апрель 1996 года. Мемфис, Теннесси

Я освободился от влияния моего отца, но мое воспитание в жестокости — разрушительной и бессмысленной — все еще не закончено благодаря отвратительной новой школе и злобному отчиму, который вот-вот появится на горизонте. Я не буду притворяться, что в свои 13 лет уже впитал сердцем учение Мартина Лютера Кинга: что мои враги тоже страдают, что отмщение — это тупик и что боль приносит искупление и меняет тебя к лучшему. Нет-нет, я просто не выношу, когда меня бьют. Это приводит меня в бешенство и наполняет отвращением к самому себе, и я каждый раз даю сдачи. Но все эти испытания лишь приближают тот день, когда я наконец пойму, что отказ от насилия — это единственный здравый, человеческий шаг на пути к разрешению конфликта, идет ли речь о драке в школьном коридоре или о противостоянии на мировой арене.

Назовем мою новую школу средней школой “Куинсридж”. Я тут один из немногих “белых” парней. Всю мою жизнь расовые меньшинства считали меня “белым”, а “белые” — представителем расового меньшинства. К тому же я родом не из южных штатов, и для этих уродов уже одно это — достаточная причина ко мне лезть. Только один из учителей пытается меня защищать. Все остальные разве что не поощряют драки. Когда моя мать обращается в полицию после особо жестокого нападения, они отказываются даже принять у нее заявление. Вообще эта школа — настоящий кошмар. Прямо в коридорах торгуют наркотиками. Тут есть банды, между которыми периодически случаются столкновения. Однажды на уроке обществознания учитель зачем-то выходит из класса, и двое моих одноклассников тут же начинают заниматься сексом на задних партах.

В разгар всех этих событий из тюрьмы звонит мой отец, голос у него нервный и взбудораженный. Он наскоро задает моей сестре, брату и мне свои обычные вопросы, а потом велит мне, чтобы я позвал к телефону мать. Она не говорила с ним с момента развода. Когда я протягиваю ей трубку, она в ужасе шарахается от нее. Я не знаю, что делать. Я делаю жалобное лицо и трясу телефонной трубкой: Возьми. Пожалуйста, просто возьми! Наконец она уступает. Ради меня.

Матери не удается вставить ни единого слова, а отец уже посвящает ее в свой новый план освобождения. Сейчас в Вашингтоне с визитом находится важный пакистанский дипломат, говорит он ей. Она должна с ним связаться. Она должна убедить его обменять некоего заключенного израильтянина на своего бывшего мужа.

— Обмен заключенными — это единственная надежда, — твердит он. — Ты должна это сделать, и ты не должна ошибиться, как ты не раз ошибалась до этого.

Мать молчит.

— Саид, — наконец говорит она. — Я больше тебе не жена. И, уж конечно, не секретарша.

Следующие несколько минут я сижу за кухонным столом и, словно громом пораженный, слушаю, как мать говорит отцу, что он разрушил нашу жизнь, что ей кажется, он сошел с ума, и что она больше никогда не хочет слышать его голос. Она не говорит ему о своих подозрениях — что он и в самом деле виновен во всем, за что его осудили. Может, она не хочет говорить при мне, а может, она и сама не до конца определилась. Так или иначе, мой отец вскипает и произносит фразу, которая снимает какие бы то ни было сомнения: “Я сделал то, что должен был, и ты это прекрасно знаешь”.

* * *

Мать не говорит мне прямо, что мой отец убийца, но я, видимо, и сам об этом подспудно догадываюсь, потому что с каждым днем я сержусь на отца все больше. После гибели раввина Кахане я еще мог успокаивать себя тем, что отца все же не признали виновным и что даже в самом худшем случае он вернется к нам свободным человеком в 2012 году. Но если он участвовал в подготовке взрыва в ВТЦ, то он не только совершил гнусное преступление, он еще и сделал так, что мы больше никогда не будем семьей. Пожизненное плюс 15 лет без права на досрочное освобождение. Мой отец никогда больше не сыграет со мной в футбол. И он сам выбрал такую судьбу. Он предпочел терроризм отцовству и ненависть — любви.

И я уже не говорю о том, что нас сейчас ненавидят больше, чем когда-либо: взрыв в ВТЦ испортил мнение американцев обо всех мусульманах. Когда мама за рулем и другие водители замечают ее хиджаб и никаб, то показывают ей средний палец или даже делают резкий маневр в нашу сторону, пытаясь вытеснить нас с дороги. Когда мы приходим в магазин, другие покупатели шарахаются от нее. Люди кричат моей матери, частенько на плохом английском, чтобы она убиралась в свою страну. И мне каждый раз стыдно — не потому, что я мусульманин, а потому, что я никогда не могу набраться смелости, чтобы крикнуть в ответ: “Она родилась в Питтсбурге, идиот!”

Я обычный подросток, и даже до взрыва в ВТЦ моя самооценка оставляла желать лучшего. Меня без конца задирают в школе, мой желудок болит постоянно, и по ночам я бьюсь головой о стену в спальне по тем же причинам, по которым мои сверстницы режут себе вены, и думаю о том, как всем просто и спокойно будет, когда я умру. А теперь я осознал еще одну ужасную вещь: отец предпочел мне терроризм.

* * *

Вскоре после звонка отца мою мать одолевает страшный кашель. У нее хрипы в легких, начинается бронхит. Она так долго болеет и так плохо себя чувствует, что однажды ночью я слышу, как она молит Аллаха о помощи. Две недели спустя кажется, что тучи начинают рассеиваться: звонит супруга нашего имама и сообщает, что них есть в Нью-Йорке друг семьи, который ищет жену. Из-за всего того, что сейчас начнется, я изменю имя этого мужчины и назову его Ахмед Суфьян.

Ахмед родился в Египте, как и мой отец. Он работает в магазине электроники и занимается боксом. Он худой и жилистый, на его руках играют мускулы. Как и у моей матери, у Ахмеда трое детей. И у него за плечами также опыт несчастливого брака: если верить его рассказу, его бывшая жена до встречи с ним была проституткой и он был вынужден развестись с ней, когда застиг ее дома у ее бывшего сутенера с трубкой крэка в руке и с их младшим ребенком на коленях. Две недели Ахмед и моя мать знакомятся, общаясь по телефону. Он говорит ей, что считает моего отца героическим слугой Аллаха и что он всегда надеялся познакомиться с нашей семьей и помочь чем сможет. Моя мать приглашает его в Мемфис, чтобы они могли поговорить лично.

В тот вечер, когда приезжает Ахмед, моя мать запекает курицу, готовит рис и салат на ужин. Я так изголодался по отцу, что готов полюбить этого мужчину еще до того, как он сел за стол. Он кажется хорошим мусульманином — предлагает нам помолиться перед едой, — а поскольку он боксер, я уже воображаю, как поздними вечерами он будет учить меня, как давать сдачи в школе. Мои мечты раньше не так уж часто сбывались. Но все мы заслуживаем светлую полосу в нашей жизни, а моя мать больше, чем кто бы то ни было. Мои глаза наполняются слезами, когда этот человек, который познакомился с моей матерью всего три часа назад, окидывает взглядом нас всех, сидящих за столом, и произносит слова, которые на самом деле звучат довольное зловеще: “Не волнуйтесь, дети. Теперь у вас есть отец”.

К концу лета мы переезжаем в Нью-Джерси и знакомимся с детьми Ахмеда. Наша мать и Ахмед становятся мужем и женой, и вся наша мусульманская Семейка Брэди живет в одном номере мотеля в Ньюарке, пока Ахмед не найдет достаточно денег, чтобы снять квартиру. Я пытаюсь поладить с его детьми, но это непросто. В конце концов мы с его старшим сыном деремся, потому что не можем договориться, что смотреть по телевизору. Ахмед принимает сторону сына. Меня наказывали и раньше — отец мог иногда слегка шлепнуть меня резиновым тапком, но меня никогда не порол человек, который получает от этого удовольствие. И меня никогда не били пряжкой от ремня.

* * *

Ахмед — какая-то жалкая пародия на мусульманина. Да, он не пьет вина и не ест свинины, но он и не соблюдает пост, и не молится, и вообще не вспоминает про ислам, разве только в тех случаях, когда ему нужно на кого-то произвести впечатление, над кем-то властвовать или кого-то ненавидеть. Он просто мелочный мстительный параноик. Он слепо доверяет своим собственным детям (особенно сыну, который постоянно ему врет), но при этом он все время пытается подловить нас на каком-нибудь плохом поступке.

Мы находим жилье в Элизабет, Нью-Джерси, — у нас маленькая квартирка под самой крышей, весьма скупо обставленная. Ахмед ведет себя все более и более нелепо. Он притворяется, что идет на работу, но вместо этого часами торчит снаружи, глядя на наши окна. Он каждое утро заставляет меня идти пешком несколько миль до школы и тайком следует за мной на машине. У нас не хватает денег на еду, но он водит своих детей в пиццерию, а нам троим даже ничего не приносит. Мы до такой степени недоедаем, что однажды в выходные мы с братом оказываемся в больнице. Доктор в ярости и собирается позвонить в Службу защиты детей, но моя мать — сама едва живая от истощения — умоляет его повесить трубку. Это происшествие не тревожит Ахмеда. Он считает, что я безобразный, потому что я пухлый. Целых две недели он дразнит меня коровой по-арабски.

Ахмед наказывает меня и брата за любую провинность, настоящую или выдуманную. В ход идут кулаки, ремень, плечики для одежды. Поскольку он боксер и тренируется в спортзале как одержимый, его “наказания” превращаются в полноценные избиения: я уверен, что он просто отрабатывает на нас разные комбинации ударов. Однако любимый прием Ахмеда — один довольно странный обманный маневр: сначала он бросается на меня с перекошенным злобой лицом. А когда я от страха закрываю лицо руками, он подпрыгивает и со всей силы обрушивается ногами на мои беззащитные стопы.

Моя мать смотрит в окно, она больше не может этого видеть. Но Ахмед настолько жесток с ней и так ее подавляет, что она едва сохраняет способность думать. Он убедил ее, что мы начали морально развращаться, едва мой отец оказался в тюрьме, и что только он, Ахмед, может искупить наши пороки. Однажды, когда она пытается заступиться за меня, он швыряет вазу прямо ей в голову.

Ахмед не убийца, как мой отец, но в стенах нашей квартиры, с людьми, которых он, по его словам, любит, он ведет себя как самый настоящий террорист.

* * *

Когда мне исполняется 14 лет, я начинаю воровать у него деньги. Сначала это просто мелочь из карманов. Потом — пяти— и десятидолларовые бумажки, которые я нахожу у него под матрасом, когда заправляю его кровать. Обычно я беру деньги, потому что дома нет никакой еды, а по дороге в школу имеется “Данкин Донатс”. А иногда я просто хочу купить диск The Roots, как у всех остальных. Забавно, что Ахмед не имеет ни малейшего понятия, что я краду у него деньги. Я веду себя все более и более нагло.

Выясняется, что Ахмед прекрасно знает, что я ворую. Он просто выжидал подходящего момента для нападения.

Однажды утром я выуживаю у него из-под матраса очередную двадцатидолларовую купюру и покупаю себе клевую ручку с лазерной указкой. В тот же вечер Ахмед наконец устраивает мне допрос в спальне.

Я во всем сознаюсь. Я прошу прощения. Я лезу в верхний ящик моего шкафа, где я прячу деньги. У Ахмеда есть привычка шарить в наших вещах, так что я открутил дно у баллончика из-под дезодоранта и спрятал купюры внутри.

Ахмед подходит вплотную ко мне. У меня такая крошечная комната, что мы вдвоем тут едва помещаемся. Его близость приводит меня в ужас. Но он пока еще не пустил в ход кулаки. Более того, когда он видит, как я развинчиваю баллончик и достаю деньги, он кивает чуть ли не с восхищением. “Проныра”, — говорит он.

Он выглядит не столько обозленным, сколько обрадованным, и это кажется странным — до тех пор, пока я не понимаю, почему.

В ту ночь Ахмед тащит меня в спальню, избивает и допрашивает с полуночи до пяти или шести утра. Он спрашивает, неужели я считаю его таким глупцом? Он спрашивает, не забыл ли я, кому принадлежит дом, в котором я живу, — неужели я и правда думаю своими жалкими коровьими мозгами, что вообще что-то может здесь происходить, о чем бы он не знал еще до того, как оно случится? Он велит мне снять рубашку и сделать сто отжиманий. И пока я с трудом пытаюсь отжиматься, он бьет меня в живот и по ребрам. Потом он колотит меня по рукам плечиками для одежды, и с такой силой, что еще несколько недель у меня на руках будут видны синяки и порезы в форме крючка от плечиков — словно большие вопросительные знаки.

Все это время моя мать лежит на диване в гостиной, всхлипывая. Она подходит к двери спальни только один раз, и еще до того, как она успевает взмолиться, чтобы Ахмед отпустил меня, он кричит ей: “Нуссар будет очень расстроен тем, как ты растишь его детей! Тебе повезло, что есть я, чтобы исправлять твои ошибки!”

* * *

Я и сам пробовал задирать слабых. Когда мне было одиннадцать, у нас в классе появился новенький мальчик-азиат. Полагаясь исключительно на стереотипы, я был уверен, что все азиаты владеют боевыми искусствами, и подумал, что будет классно, если я, как настоящий Черепашка-ниндзя, опробую на нем какой-нибудь прием карате. Целый день я провоцировал его на драку. Как выяснилось, этот конкретный азиатский мальчик и правда владел боевыми искусствами: он притворился, будто хочет ударить меня в лицо, и когда я присел, он ударил меня ногой по голове. Я в слезах побежал прочь из школы, но охранник остановил меня и отправил в медицинский кабинет, где медсестра выдала мне замороженный сэндвич с джемом и арахисовым маслом, чтобы я приложил его к подбитому глазу.

В общем и целом это был унизительный опыт. Так что до тех пор, пока Ахмед не побил меня за воровство, я не пытался больше задирать других. Я иду по коридору в школе и натыкаюсь на кучку детей помладше, которые играют в “собачку”, перекидывая друг другу рюкзак какого-то мальчика. Мальчик хнычет. Я перехватываю у него рюкзак и швыряю его в мусорный бак. На мгновение я испытываю чувство глубокого удовлетворения. Не скрою, приятно иногда оказаться на другой стороне уравнения. Но потом я бросаю взгляд на жалкое, измученное лицо мальчугана, на котором написаны чувства, которые я так хорошо знаю — полное недоумение и ужас, — и я достаю его рюкзак из бака и отдаю ему. Никто никогда не сажал меня рядом с собой и не объяснял, что такое сочувствие и почему оно значит больше, чем власть, патриотизм или религиозная вера. Но я обучаюсь этому прямо там, в коридоре: я не могу делать с другими то же самое, что сделали со мной.

 

9

Декабрь 1998 года. Александрия, Египет

Мне было 15 лет, когда Ахмед в последний раз ударил меня. Мы переехали в Египет, потому что жизнь здесь дешевле и потому что у моего отчима есть родственники, которые могут помочь моей матери с детьми. Нас, детей, по-прежнему шестеро, и все мы живем в трехкомнатной квартире в огромном бетонном здании в районе, который называется Смуха. Дом очень грязный и давно требует ремонта. К тому же в нем ужасно холодно, потому что стоит зима, а бетон не держит тепло. И все-таки рядом есть торговый центр и строится еще один супермаркет. Это не худшее место из тех, где нам приходилось жить.

Однажды в субботу мы с моим приятелем, живущим по соседству, болтаемся на улице, деремся на мечах, сделанных из палок, когда к нам подбегает старший сын Ахмеда с компанией других парней — они решили, что мы деремся всерьез. Кое-кто из ребят начинает кидаться в нас камешками. Почти в шутку — просто они так играют. Но постепенно они становятся все более агрессивными, и я кричу: “Хватит!” Я тут самый старший и самый крупный. Все останавливаются. Кроме сына Ахмеда. Ему просто необходимо бросить еще один камень — прямо мне в лицо. Камень разбивает мне очки и нос, все в панике разбегаются.

— Что случилось? — спрашивает мама, когда я прихожу домой.

— Прежде чем я расскажу тебе, — отвечаю я, — ты должна поклясться, что не скажешь Ахмеду.

Я знаю, что он ни в коем случае не поверит мне больше, чем собственному сыну, и что вместо утешения я получу очередную выволочку. Мать обещает, что не скажет ни слова. Так что я ей все рассказываю, и она отправляет сына Ахмеда в его комнату и запрещает выходить. Это наказание. Я в восторге: хоть капля справедливости после трех лет обид. Ночью я лежу в постели и слышу, что Ахмед пришел домой из мечети. Я слышу звяканье, когда он бросает ключи в стеклянную вазу рядом с кроватью. Я слышу стук плечиков, когда он вешает в шкаф свою рубашку и брюки. Я слышу, как он делает свои вечерние отжимания, нарочито громко сопя. А потом я слышу нечто, что разбивает мне сердце: моя мать все ему рассказывает.

Ахмед зовет меня к себе спальню. Он ни слова не говорит о выходке своего сына, хоть и наверняка видит, что мои очки неуклюже склеены и что на переносице у меня засохшая кровь. Зато он говорит:

— Почему ты дрался палками?

И этот вопрос немедленно приводит меня в ярость.

Но я злюсь не на Ахмеда, а на мать.

— Видишь! — ору я. — Вот поэтому я и не хотел, чтобы ты ему говорила! Потому что он просто сделает виноватым меня — как он всегда делает!

На мгновение я останавливаюсь. Я киплю от возмущения и чувствую, что мне просто необходимо сказать еще что-нибудь:

— Потому что он урод!

Я приподнимаю с пола обогреватель и швыряю его в стену. Провод высекает несколько искр, когда выскакивает из розетки, а прутья обогревателя дрожат и издают протяжный бом-м-м.

Я вылетаю из спальни и бегу на кухню, продолжая рыдать и орать. Я настолько потерял контроль над собой, что меня самого это пугает. Я изо всех сил пинаю кухонную дверь, потом еще раз, а затем слышу, что Ахмед мчится за мной по коридору. Я знаю, что сейчас произойдет. В тот момент, когда он врывается на кухню, я падаю на пол, сворачиваюсь калачиком, и он принимается дубасить меня кулаками. Я буду терпеть, как я всегда терплю.

Но внезапно на кухню врывается моя мать. Она кричит Ахмеду, чтобы он остановился. Он так поражен, что она пришла мне на помощь, что ей удается оттолкнуть его. Она помогает мне подняться на ноги. Она приглаживает мои волосы, и мы трое просто стоим на кухне, тяжело дыша.

Моя мать шепчет:

— Прости меня, Зи!

Ахмед не верит своим ушам:

— Ах, “прости меня”? — с отвращением говорит он. — Я единственный делаю то, что делал бы Нуссар! То, что тебе самой сделать слабó!

Я стою в своей ночной рубашке, длинной джалабии, и пытаюсь перевести дух, когда Ахмед снова бьет меня. Апперкот, отработанный в спортзале. Моя мать бросается между нами, но Ахмед и не думает останавливаться.

Он наносит удары слева и справа от ее головы. Ему вообще наплевать, что он может ее задеть. Это приводит меня в бешенство, и я делаю то, что ужасно поражает Ахмеда, мою мать и меня самого: я бью его в ответ.

Это просто беспорядочный рывок. Я даже не задеваю его. И все же на долю секунды в глазах Ахмеда мелькает страх. Он медленно выходит из кухни и с тех пор больше ни разу не тронет меня и пальцем. Это победа, но временная. Он просто начинает еще больше избивать моего младшего брата.

* * *

После Нового года мне звонит отец, который теперь сидит в “супермаксе” — так сокращенно называется тюрьма максимальной безопасности — в Калифорнии. Я теперь редко с ним разговариваю, и по его голосу я слышу, что он удивлен, что нас вообще соединили. Я помню, как моя мать высказала ему по телефону все, что она о нем думает, и я хочу тоже пережить свой собственный катарсис. Я хотел бы сказать ему, как хреново мы живем с тех пор, как он решил, что смерть других людей для него важнее, чем жизнь его жены и детей. Я хотел бы заорать в телефонную трубку. Я хотел бы хоть раз потерять самообладание, потому что должен же он знать, какую цену платим мы за его преступления. Я ведь все равно больше никогда его не увижу. Он в тюрьме. Он проведет там всю свою жизнь. Он больше не имеет власти надо мной. Он не может больше причинить мне вреда — и он уж точно не может мне помочь.

Но, как всегда, я не могу выплеснуть злость. Я только всхлипываю в трубку. Мой отец делает вид, что не замечает. Он спрашивает, читаю ли я молитвы? Хорошо ли отношусь к матери?

 

10

Июль 1999 года. Филадельфия, Пенсильвания

К тому времени, как мне исполняется 16, я уже четыре года ношу фамилию Ибрагим. Она словно плащ-невидимка, и, по крайней мере в последнее время, это работает: никто из моих новых друзей не знает, что фамилия моего отца — Нуссар. Египетский эксперимент моей семьи провалился. Мы переехали обратно в Штаты. Не знаю, в чем дело — то ли потому, что еще больше отдалился от отца, то ли потому, что я больше не боюсь своего жестокого отчима, — но я, впервые с тех пор, как мама разбудила меня словами “случилось несчастье”, испытываю веру в будущее и душевный подъем. Я даже набираюсь смелости, чтобы рассказать двум моим лучшим друзьям, кто я такой на самом деле. Я расскажу им, что я сын Эль-Саида Нуссара.

Сначала я делаю это признание моему другу Орландо. Мы на экскурсии со всем нашим классом, сидим на лавочке во дворе музея. Фамилия “Нуссар” ничего ему не говорит, так что я делаю глубокий вдох и объясняю. Я рассказываю Орландо, что мой отец убил раввина по имени Меир Кахане и помог организовать взрыв во Всемирном торговом центре. Орландо смотрит недоверчиво. Он так потрясен всеми этими ужасными вещами, что не находит ничего лучше, чем рассмеяться. Он так хохочет, что падает со скамейки. Он явно не собирается судить меня.

Второй человек, которому я это рассказываю, — мой друг Сабах. Мы вместе подрабатываем в супермаркете, это неблагополучный район, и поскольку Сабах уже достаточно взрослый, чтобы иметь право водить машину, он завозит меня домой после работы. Сабах родом из Палестины. Он знает, кто такой Эль-Саид Нуссар и какие мрачные дела совершил мой отец. Я говорю Сабаху, что Орландо — единственный человек во всем мире, которому я рассказал о своем отце. Мы сидим в машине Сабаха рядом с моим домом. Он смотрит на меня и качает головой. Я боюсь его реакции. Окна машины дребезжат, когда мимо проезжают грузовики. Когда Сабах наконец открывает рот, оказывается, что он и вправду осуждает меня — но не за то, чего я боялся: “ Ты сказал Орландо до того, как сказать мне?” Я испытываю невероятное облегчение.

Если мои друзья не судят меня за грехи моего отца, то, может быть, мало-помалу я и сам перестану себя обвинять. Я чувствую себя так, будто я всю жизнь тащил на себе какую-то огромную и тяжелую ношу и вот наконец сбросил ее с плеч.

* * *

В 2001 году мы пакуем вещи и снова переезжаем. Моя сестра вышла замуж и уехала. Остальные члены семьи отправляются в Тампу, где Ахмед надеется найти работу. Да, Ахмед все еще с нами — это как грибок, который завелся в доме и от которого теперь никак не избавиться. Но становится совершенно ясно, что он мне теперь не указ — как и мой собственный отец. Его попытки терроризировать нас становятся все более и более жалкими и заканчиваются в тот день, когда он велит нам с братом найти себе работу на лето.

Нас будоражит мысль о том, что у нас будут свои деньги, пусть даже Ахмед заберет половину на оплату квартиры. В парке развлечений “Буш-Гарденс” в Тампе как раз нанимают работников, так что мы отправляемся туда, заполняем анкеты и сидим в очереди на собеседование с толпой других загорелых подростков. Мы особо ни на что на рассчитываем, но чудо: нас обоих берут на работу! Я буду гидом на “Носорожьем сафари”, и это невероятно круто: Погрузитесь в самое сердце Африки! Во время нашей экскурсии вы испытаете все прелести сафари и лично познакомитесь с самыми удивительными животными нашей планеты. Смелее! Вперед, к приключениям!

А мой брат будет работать на “Порогах реки Конго”, и он считает, что это еще круче: Приготовьтесь к плаванию по самой необузданной реке! На борту огромного плота “Буш Гарденс” вы пройдете через опасные пороги, пронесетесь под водопадами и откроете для себя самые удивительные подводные пещеры. Чего вы ждете? Давайте-ка хорошенько промокнем!

Некоторым подросткам мысль о работе в парке приключений может показаться не такой уж привлекательной, но мы с братом просто вне себя от счастья: двое возбужденных, ликующих идиотов в футболках команды “Питтсбург Пингвинз”. В Тампе шпарит солнце, везде вода и пропитанный солнцем воздух. Мир наконец-то улыбается нам. Годами мы пытались избавиться от наследия моего отца, отверженные и напуганные. Годами Ахмед избивал нас и так странно шпионил за нами, что мы никогда не чувствовали себя в безопасности. Но теперь мы с братом сами поведем за собой людей — на сафари и вниз по бурной реке. И Ахмед больше не сможет ходить за нами по пятам. Есть только два способа оказаться в “Буш Гарденс” — либо работать там, либо купить билет. Так что если Ахмеду вздумается снова за нами шпионить, это обойдется ему в пятьдесят баксов.

И вот наконец в кои-то веки я получаю возможность жить своей собственной жизнью и набираться опыта на собственных условиях: мой отец не может выйти из тюрьмы, мой отчим не может войти в “Буш-Гарденс”.

* * *

Мне 18 лет, и за лето я прохожу в Тампе через все подростковые ритуалы и посвящения. Я впервые иду на вечеринку. Я впервые напиваюсь. Я говорю дома, что пойду купить банку колы, а на самом деле выкуриваю сигарету на парковке у магазина “Сэвен-Элевен”. Я покупаю машину. Тачка! Квинтэссенция свободы! Конечно, это совершенно жуткий рыдван — древний “форд-торос”, весь покрытый наклейками и переводными картинками, которые совершенно невозможно отодрать. И все же я так его обожаю, что по вечерам, лежа в постели, думаю о своей машинке, словно она моя девушка или что-то вроде того. Но на самом деле все мои попытки примерить на себя образ “трудного подростка” получаются какие-то застенчивые и мимолетные. Мой подлинный протест выражается в том, что я начинаю ставить под сомнение все, что проповедовал мой отец. С момента, как я надел униформу “Носорожьего сафари”, я постоянно общаюсь с туристами и коллегами. И все они самые разные люди. Это настолько освобождает, что это чувство сложно описать словами. Теперь я могу взять любое лживое утверждение фундаменталистов — все, что они говорят о людях, о странах, о религии или войне, — и непредвзято посмотреть в глаза фактам.

Когда я был ребенком, я никогда не ставил под сомнение то, что слышал дома, в школе или в мечети. Ханжество проникло в мой организм вместе с остальными бесспорными истинами: Александр Грэм Белл изобрел телефон. Число пи равно 3,14. Париж — столица Франции. Все евреи — исчадия ада. Гомосексуализм — это мерзко. Все эти утверждения претендуют на то, чтобы быть фактами. И как я мог отличить одно от другого? Меня учили опасаться людей, не похожих на меня, и меня держали от них как можно дальше ради моей же собственной “безопасности”. Фанатизм по-своему идеален в своем извращенном совершенстве. Я никогда не мог подобраться к этим людям достаточно близко, чтобы понять, стоит ли их на самом деле бояться.

Из-за того, что мой отец был одержим проблемами Ближнего Востока, мне непрестанно напоминали, что евреи — злодеи, и точка. Хорошо, а геи? Когда мне было 15 лет, три человека в Афганистане были признаны виновными в содомии и, согласно решению “Талибана”, их следовало похоронить заживо под грудой камней. И на них с помощью танка обрушили каменную стену. Милосердие в понимании талибов заключалось в том, что если кто-то из этих людей будет еще жив через 30 минут, то его помилуют.

Вот такого рода представления мне с рождения вбивались в голову, а отрава антисемитизма и гомофобии, до некоторой степени свойственная американской культуре, лишь усиливали действие этих догм. Однако позже появился новый и необычный голос, который постепенно разрушал все это вранье: это был голос Джона Стюарта.

Я всегда любил “Ежедневное шоу” с Крейгом Килборном, и когда они объявили, что его место займет Стюарт, я негодовал так, как может негодовать только тинейджер: Это еще что за парень? Верните Килборна! Но в Тампе я, как одержимый, смотрю Стюарта и все время прошу, чтобы мама села на диване рядом со мной. Юмор Стюарта затягивает, как наркотик. Он заставляет тебя смотреть на вещи с разных точек зрения, задавать вопросы и всерьез задумываться — об антивоенном движении, о правах геев, обо всем. Этот парень ненавидит догмы. Мне скормили за всю мою жизнь столько так называемой “мудрости”, что Стюарт для меня — это просто откровение. Честно говоря, он для меня кто-то вроде разумного и человечного отца, какого у меня никогда не было. Я засиживаюсь допоздна, ожидая, когда он объяснит мне мир и приведет в порядок искрящие проводки у меня в мозгу. И то, что Стюарт, моя новая ролевая модель, — еврей, кажется мне особенно важным совпадением.

* * *

Работа на “Носорожьем ралли” — это потрясающе. Просто отпад. Выяснилось, что под моей неуверенностью в себе скрыто огромное желание постоянно быть в центре внимания. Это становится очевидно, как только я надеваю на себя наушники с микрофоном и сажусь за руль “лендровера”. Все гиды придерживаются одного и того же основного сценария, но мы можем импровизировать как угодно при условии, что никто из туристов не сломает себе руку или не накатает на нас жалобу. В каждой экскурсии я выбираю из числа туристов “штурмана” и сажаю его рядом с собой. Тех, кто очень-очень хочет стать “штурманом” — всегда есть какой-нибудь паренек, чья рука взлетает вверх еще до того, как я объяснил, в чем суть работы, — я никогда не выбираю. Я предпочитаю людей дружелюбных и слегка неуверенных в себе, таких, над которыми можно слегка подшутить. И мне никогда не приходит в голову выяснять, какому богу они молятся, хотя скажу честно: если на человеке футболка команды “Филадельфия Флайерс”, то рассчитывать ему особо не на что. Что ж, я и не говорил, что я идеален.

В один прекрасный августовский день я загружаю 18 туристов в “лендровер”, и объявляю, что моего постоянного штурмана, к сожалению, сожрал крокодил (“возможно, чуть позже мы сможем увидеть его останки в пруду”), и спрашиваю, не хочет ли кто стать добровольцем. Как обычно, взлетает несколько рук, а все остальные начинают рыться в рюкзаках и сумках, чтобы не встречаться со мной взглядом. Один мужик с небольшим животиком и смешным рюкзаком, отец семейства пятидесяти с чем-то лет, заливается румянцем. Итак, я встаю, вручаю ему микрофон с наушниками и спрашиваю: “Возьметесь?” Страх пробегает по его лицу, но тут его дети начинают кричать: “Давай, аба! Давай!” — и я знаю, что он у меня на крючке. Он берет микрофон, а вся наша группа просто ревет в знак одобрения, так что он краснеет еще сильнее. Как только он усаживаются на место штурмана, я задаю ему несколько вопросов на потеху публике.

— Здравствуйте, сэр. Как вас зовут?

— Томер.

— Прекрасно. Меня вы можете называть Зи. Откуда вы?

— Из Израиля.

— Очень хорошо. Скажите, Томер, вам ведь, конечно, уже случалось отгонять львов, перевязывать рваные раны и варить суп из коры деревьев?

— Нет, честно говоря.

— Как, вообще никогда?

— Ну да, как-то не приходилось.

— Что ж, надеюсь, у нас и так все получится… Но вот что: у нас там по дороге будет мостик, он довольно хлипкий. Скажите, как долго вы можете задерживать дыхание под водой?

— Я вообще не умею плавать!

— Вот странное совпадение! Ровно то же самое говорил мой штурман перед смертью!

— Серьезно?

— Ну, если быть точным, то на самом деле его последние слова были: “Помоги мне, Зи! Почему ты уезжаешь?!” Ну, вы поняли. Томер, я бы не хотел показаться невежливым, но вы, кажется, совершенно не годитесь на роль штурмана. Я даже удивлен, что вы согласились.

— У меня в часах есть компас!

— О, это меняет дело! Тогда все в порядке. Давайте-ка все похлопаем Томеру!

Все смеются, аплодируют — дети Томера громче всех, — и мы пускаемся в путь.

Подобные сценки разыгрываются на “Носорожьем ралли” каждый день, кто бы ни сидел на месте штурмана. Удивительно, как много можно узнать о человеке, когда вы пытаетесь вместе выжить одновременно в джунглях и в саванне, когда мостик, по которому вы едете, внезапно рушится и ваш автомобиль сползает в реку, но не тонет, а уплывает вниз по течению на бревенчатом плоту, который чудесным образом оказался как раз в это время в этом месте… Через мою жизнь бесконечным потоком проходят люди, люди и люди, и это опьяняет. Я иду по “Буш-Гарденс” в прямом смысле с высоко поднятой головой, потому что теперь я знаком с людьми, которые не такие, как я. Теперь у меня есть неопровержимые доказательства того, что мой отец воспитывал меня во лжи. Религиозный фанатизм глуп. Он работает только в том случае, если ты никогда не выходишь за дверь.

В те дни, когда я не работаю, я обычно зависаю на шоу “Марокканский рок-н-ролл” в “Буш-Гарденс”: там звучит рок-музыка с ближневосточным акцентом, а мне всегда нравилась идея выступать на сцене. Однажды в старших классах мне даже предложили роль в школьной постановке мюзикла “Пока, пташка!”, но Ахмед не позволил мне участвовать.

Я так часто прихожу на шоу, что завожу дружбу с трубачом-мусульманином по имени Ямин. Через него я знакомлюсь с двумя танцорами, их зовут Марк и Шон, и они геи. Поначалу я не очень знаю, как с ними разговаривать. У меня никогда не было знакомого гея, и мне стыдно признаться, но я, кажется, их осуждаю. Мне так долго вбивали в голову этот предрассудок, что сейчас над их головами словно бы мигает аварийный знак с красными буквами: Дурное влияние! Дурное влияние! Может быть, они просто не замечают, что я скован в их присутствии? Или жалеют меня, потому что я такой ханжа? Или, может, они великодушны ко мне, потому что я друг Ямина? В любом случае они ведут себя со мной доброжелательно и открыто и совершенно не собираются меня судить. Они позволяют мне бесконечно болтать о “Носорожьем ралли”, они не смеются надо мной, когда я признаюсь, что я втайне люблю петь, они пытаются (безуспешно) научить меня нескольким танцевальным па. Их абсолютная любезность просто сбивает меня с толку. Меня так долго травили и ненавидели, что я теперь совершенно не понимаю, как реагировать на доброту.

Примерно в эти же дни я как-то возвращаюсь домой в униформе сотрудника “Носорожьего ралли” и говорю матери, что вопреки всем лозунгам моего отца и Ахмеда, я постараюсь отныне доверять миру. Моя мать никогда не отзывалась плохо о людях, но она гораздо дольше, чем я, находилась под давлением догм. Но теперь она говорит те пять слов, на которых я построю свое будущее: “Я так устала ненавидеть людей”.

* * *

Потом внезапно происходит чудесное событие — мы избавляемся от Ахмеда. Теперь моя мать свободна. Она не покидает Ахмеда в приступе гнева, она не говорит ему, что он полон ненависти и что вряд ли его ждет мусульманский рай. Она слишком устала и слишком забита для этого. И все же она уходит от него навсегда — и это триумф для всех нас. Мама собирает вещи и возвращается в Питтсбург, чтобы ухаживать за своей матерью, которая только что пережила серию микроинсультов.

Я видел мою бабушку всего несколько раз в жизни, потому что она была слишком возмущена, когда моя мать приняла ислам. Видимо, она была настроена серьезно, потому что заявила, что в ее доме мою мать в каком-то проклятом шарфе на голове вовсе не ждут. Однако в жизни моей матери все освещают любовь и верность. И случается так, что как раз в тот момент, когда жизнь моей бабушки начинает клониться к закату, происходит очень странная вещь, которая как нельзя более кстати. Если вы хотите доказательств, что фанатизм — это просто уловка разума, то вот вам, пожалуйста: после инсульта моя бабушка мгновенно и начисто забыла, что она ненавидит ислам и что она прокляла дочь за ее выбор. Более того, она напрочь забыла, что непрерывно курила в течение пятидесяти лет.

* * *

Пока лето еще не кончилось, мы с несколькими моими приятелями из “Буш-Гарденс” идем покататься на американских горках “Монту”. Аттракцион назван в честь древнеегипетского бога войны, который изображался наполовину человеком, наполовину соколом. Аттракцион находится в части парка, которая называется “Египет”, и меня это забавляет. “Монту”, словно морское чудище, вырастает из-за пальм в окружении сувенирных магазинчиков с ближневосточной тематикой и руин из фальшивого песчаника, покрытых арабской вязью (этот “арабский” смешит меня до упаду — сплошная тарабарщина!). Мы усаживаемся в тележку. Все болтают без умолку. Мы спорим, какой момент на “Монту” самый клевый: эти семь жутчайших переворотов вверх колесами? Или тот закругленный спуск, на котором ощущаешь невесомость? Или все же эта безумная “мертвая петля”? Мнения разделяются поровну, и меня просят отдать за один из вариантов решающий голос, но я даже не понимаю, о чем речь, потому что есть нечто, чего я в силу тепличного мусульманского воспитания никогда не пробовал, — настоящие, большие американские горки. И я безумно боюсь.

Нас подтягивают к первому спуску, и мы рушимся вперед практически в свободном падении. Целую минуту я даже глаз открыть не могу. Потом наконец открываю — и вижу лица друзей: они сияют от радости. Я вижу внизу “Египет”. “Равнину Серенгети”. Парковку. Потом мы со свистом несемся на скорости 60 миль в час, и меня терзают одновременно три мысли: 1) не свалятся ли с меня ботинки? 2) если меня стошнит, то куда все это полетит — вверх или вниз? и 3) почему никто из взрослых в моем детстве ни разу не оторвался на секунду от поучений, кого и за что я должен ненавидеть, чтобы рассказать мне, что американские горки — это самая клевая вещь на свете?

Мысленно я возвращаюсь к своему первому воспоминанию: мы с отцом крутимся в огромных чашках в парке аттракционов “Кеннивуд” в Пенсильвании. Мне тогда было всего три, так что на самом деле я помню только вспышки света и взрывы цвета. Однако кое-что еще всплывает в моей памяти: мой отец смеется, стоя в чашке, и выкрикивает знакомую молитву: “О, Аллах! Защити меня я дай благополучно достичь конца моего пути!”

Мой отец потерял правильный путь в жизни — но это не помешало мне найти свой.

 

11

Эпилог

В этой книге я очень много пишу о предрассудках, потому что превращение человека в религиозного фанатика — это первый шаг на его пути к терроризму. Вы находите какого-нибудь человека, у которого не все хорошо: он потерял уверенность в себе, у него нет денег, гордости, воли. Кого-то, кто считает, что жизнь обижает его. Потом вы его изолируете, стараетесь ограничить его контакты с миром. И пичкаете его страхом и яростью, следя за тем, чтобы он воспринимал любого, кто не похож на него, как безликую мишень — силуэт на стрельбище Калвертон. Но даже у человека, который был воспитан на ненависти с самого рождения, человека, чей разум растлили и превратили в оружие террора, остается возможность выбора. И такие люди могут стать выдающимися активистами мира — именно потому, что они воочию видели, к чему приводит насилие, дискриминация и отсутствие прав. Бывшие жертвы лучше, чем кто бы то ни было, понимают, что жертвы больше не нужны.

Я знаю, что бедность, фанатизм и недостаток образования делают те перемены, о которых я говорю, не слишком вероятными в некоторых странах. Также я знаю, что не в каждом из нас пламя морали горит так же ярко, как у Ганди, Нельсона Манделы или Мартина Лютера Кинга, — во мне так точно нет — и не каждый из нас может превратить страдание в решение.

Но я убежден, что эмпатия сильнее, чем ненависть, и что мы должны посвятить наши жизни тому, чтобы распространять сочувствие к людям как можно шире.

Сочувствие, мир, отказ от насилия могут показаться слишком старомодными и смешными инструментами в мире террора, который помог сотворить в том числе и мой отец. Но, как уже не раз было сказано, разрешать конфликты ненасильственным способом не означает быть пассивным. Это не означает, что вы должны стать жертвой или позволить агрессору творить все, что он захочет. Отказаться от насилия — не значит сдаться, вовсе нет. Это значит, что вы видите в своих оппонентах таких же людей, признаете, что у вас общие нужды и страхи, что вы стремитесь к примирению, а не к возмездию. Чем дольше я думаю об этой знаменитой цитате Ганди, тем больше мне нравится ее сила и точность: “Есть много вещей, за которые я готов умереть, но нет ни одной вещи, за которую я готов убить”. Эскалация не может быть нашим единственным ответом на агрессию — пусть даже нам трудно удержаться от того, чтобы ответить ударом на удар, и как можно сильнее. Покойный историк контркультуры Теодор Роззак однажды сказал об этом так: “Люди пытаются отказаться от насилия хотя бы на неделю, а когда это “не срабатывает”за неделю, они снова возвращаются к насилию, которое не срабатывало веками”.

* * *

Я перестал отвечать на звонки отца, когда мне было восемнадцать. Время от времени я получаю от тюрьмы в штате Иллинойс электронные письма, в которых говорится, что мой отец хотел бы начать со мной переписку. Но я уже знаю, что это путь в никуда. Мой отец постоянно подает апелляции на свой приговор — он считает, что в ходе следствия и процесса были нарушены его гражданские права, — так что однажды я написал ему и прямо спросил, он ли убил раввина Кахане и участвовал ли он в подготовке нападения на Всемирный торговый центр в 1993 году? Я твой сын, — писал я ему, — мне нужен твой ответ. Отец ответил мне витиеватой метафорой, совершенно не поддающейся расшифровке, — в ней было больше уклонов и изворотов, чем в любом аттракционе “Буш-Гарденс”. И мне показалось, что он отчаялся и тщетно пытается найти аргументы в свою защиту. И что он, вне всякого сомнения, виновен.

Убийство Кахане было не только актом ненависти, но и большой ошибкой. Мой отец намеревался заставить раввина замолчать и этим восславить Аллаха. А на самом деле он опозорил всех мусульман, навлек на них подозрения и вдохновил других убийц на еще более бессмысленные и трусливые преступления. В канун нового 2000 года младший сын и невестка Меира Кахане были убиты, а пятеро из их шести детей ранены, когда кто-то выпустил автоматную очередь по машине, в которой они ехали домой. Еще одна семья, разрушенная ненавистью. Мне было больно и тоскливо, когда я читал об этом.

Мне стало еще больнее 11 сентября. Я видел теракт в прямом эфире, сидя в нашей гостиной в Тампе, ощущая непостижимый ужас этого нападения и пытаясь справиться с разрушительным чувством, что я к этому как-то кровно причастен. Конечно, боль, которую чувствовал я тогда, несравнима с болью жертв и их семей. Но мое сердце все еще болит за них.

Одна из множества положительных сторон того, что я больше не общаюсь с отцом, заключается в том, что мне не пришлось выслушивать его версию ужаса, который случился 11 сентября. Должно быть, он счел уничтожение башен-близнецов великой победой ислама, возможно, даже завершением собственной работы, которую они со Слепым Шейхом и Рамзи Юсефом начали много лет назад, наполнив взрывчаткой желтый фургон.

Наверное, чего-то стоит — хотя я не знаю, чего именно это стоит, — тот факт, что сегодня мой отец поддерживает мирное разрешение конфликта на Ближнем Востоке. Он также утверждает, что ему отвратительно убийство невинных, и он призывает джихадистов думать о своих семьях. Все это он сказал в интервью “Лос-Анджелес таймс” в 2013 году. Я надеюсь, что он говорит искренне, хотя эта смена убеждений произошла слишком поздно для его невинных жертв и его разрушенной семьи. Я не буду притворяться, будто знаю, во что верит мой отец. Я и так провел слишком много лет, думая об этом.

Что касается меня самого, то я больше не мусульманин и я больше не верю в бога. Когда я сказал об этом матери, это ее очень огорчило, а это, в свою очередь, расстроило меня. Мир моей матери держится на вере в Аллаха. Мой мир — на любви к семье и друзьям, на моральном убеждении, что все мы должны стараться быть лучше по отношению друг к другу и к нашим потомкам, на желании в какой-то степени искупить тот вред, который причинил мой отец. Каждый раз, когда я вижу в новостях сообщение об очередном теракте, я в первый момент, вопреки очевидности, всегда надеюсь, что мусульмане тут ни при чем — слишком много мирных последователей ислама уже заплатили высокую цену за действия фанатиков. С другой стороны, для меня люди важнее богов. Я уважаю верующих любых конфессий и работаю над развитием межконфессионального диалога, но всю свою жизнь я видел, как религию используют в качестве оружия, а я все свое оружие сложил.

* * *

В апреле 2012 года у меня был необычный опыт — я выступал с речью перед парой сотен федеральных агентов в штаб-квартире ФБР в Филадельфии. Бюро хотело наладить более эффективную связь с мусульманской общиной, а сотрудник, ответственный за эту кампанию, слышал, как я агитировал за мир в школе его сына. Так я и оказался в ФБР, польщенный, но слегка испуганный. Полный зал мрачных полицейских. Для начала я решил пошутить (“Я не привык видеть вас в таких количествах, обычно мне приходится общаться не больше чем с двумя за раз”). Секундное смущенное молчание, а потом все они славно захохотали, за что я вечно буду им благодарен. И я начал рассказывать свою историю, предлагая себя в качестве доказательства, что вполне возможно отвернуться от ненависти и жестокости и просто выбрать мир.

В конце выступления я спросил, есть ли у кого-нибудь вопросы. Вопросов не было. Это показалось мне странным, но, может, агенты ФБР просто слишком застенчивы для того, чтобы поднять руку? Как бы то ни было, я поблагодарил их за внимание, мне похлопали, и зрители начали расходиться. А затем произошло нечто прекрасное, что навсегда останется в моей памяти: несколько агентов выстроились в очередь, чтобы пожать мне руку.

Первые двое просто вежливо меня поблагодарили и крепко пожали мне руку. Но третий агент, женщина, плакала.

— Наверное, вы меня не помните, да вы и не должны, — сказала она, — но я одна из тех, кто работал над делом вашего отца. — Она смущенно замолчала, и это сразу расположило меня к ней. — Я всегда думала, что же случилось с детьми Эль-Саида Нуссара, — продолжила она. — Я боялась, что вы пойдете его путем…

Я горжусь, что я выбрал другой путь. И думаю, что мои брат и сестра согласятся, что отказ от отцовского экстремизма и спас наши жизни, и наполнил их смыслом.

Так что отвечаю на вопрос агента о том, что же случилось с детьми Эль-Саида Нуссара:

Мы ему больше не дети.

 

Благодарности

Спасибо моему лучшему другу Шэрон. Нельзя описать словами все, что ты мне дала. Ты всегда была всем для меня. Сказать “это было бы невозможно без тебя” — совершенно недостаточно. Спасибо, друг.

Спасибо Робину и Уорену, нашим динамичным “крестным”, за их превосходную помощь и невероятную эрудицию знаний.

Спасибо маме, которая воспитала во мне любовь к чтению, которая помогает мне каждый день. Не знаю, как ты смогла провести нас через все это. Спасибо моей любимой сестре за то, что ты всегда была рядом. Спасибо моему брату: мы с тобой всегда будем связаны так же, как в детстве. Ты самый замечательный человек, которого я знаю.

Спасибо вам, Фрэнк, Вера и Фрэнки.

Спасибо моим дорогим друзьям в Питтсбурге — Холли и Дагу, Майку и Чаду, Марку и Трейси, Майку и Бетси, Джеффу, Кейт, Кейтлин и Алисе, Кнуту, Кэти и Колину, Майку и Джулии за вашу поддержку и за то, что вы показали мне, какая у меня большая семья.

Спасибо всем в Филадельфии — Жасмин и моим старым друзьям Орландо, Жозе и Сабаху, Биллу и Кети за поддержку, спецагенту Джей Джей, Александру и Финну (хоть вы и фанаты “Флайерс”), Лауре Ви, Мерилин и Илэйн, раввину Майку, Алексу, раввину Эллиоту С., Дэйву, пастору Скотту Х, Брайну, Лизе, Поду, ДиСи Дженни, Колину и Майклу, Бобу, Хэзер и Биллу и Чарли, который всегда говорил, что мне надо прочитать лекцию на конференции ТЕД.

Я бы хотел выразить благодарность тем, кто поддерживал меня на моем пути: Эмили, Саре, Мартине, Джесси, Кэтлин, Барбаре, Мэри, Даниэль, Биллу, Мариэнн, Масе, Тодду, Лоуэллу, Трою и Абеду и многим другим, кого я не перечислил, кто придавал мне сил и храбрости.

И огромное спасибо тебе, Джефф Джайлс. С тобой было очень приятно работать, и я так благодарен тебе, что ты помог мне сформулировать мои мысли в достойном формате. Я бы хотел выразить особую благодарность Мишель Квинт за ее положительную энергию и редакторскую работу. Мои глубочайшие благодарности Дерон, Джун, Эллин и всем сотрудникам ТЕД за веру в меня. Наконец, я очень благодарен Крису Андерсону за то, что он поверил, что я не стушуюсь, выступая перед Биллом Гейтсом и Стингом.

Спасибо всем!

Ссылки

[1] Давай-давай ( араб. ).

Содержание