Мать трясет меня за плечо, чтобы я проснулся. “Случилось несчастье”, — говорит она.

Мне семь лет, я пухлый ребенок в пижаме с черепашками-ниндзя. Я привык вставать еще до восхода солнца, но меня всегда будит только отец и лишь для того, чтобы я помолился на своем коврике, украшенном минаретами. Мать — никогда.

Одиннадцать вечера. Отца нет дома. В последнее время он все позже и позже задерживался в мечети в Джерси-Сити. Но для меня он по-прежнему мой Баба — смешной, любящий и милый. Только этим утром он опять пытался научить меня завязывать шнурки. Это с ним случилось несчастье? Какое такое несчастье? Он ранен? Он умер? Я не могу задать эти вопросы вслух, потому что очень боюсь ответов.

Мать встряхивает белую простыню — она на секунду вздувается, как облако, — потом наклоняется, чтобы расстелить ее на полу.

— Посмотри на меня, Зи, — говорит она, и ее лицо так искажено тревогой, что я едва ее узнаю. — Ты должен одеться как можно быстрее, а потом сложить свои вещи в эту простыню и крепко связать их в узел. Хорошо? Твоя сестра тебе поможет.

Она направляется к двери:

— Йалла, Зи, йалла. Давай поскорее!

— Подожди, — отвечаю я. Это первое слово, которое я смог выговорить с тех пор, как выбрался из-под своего одеяла, которое украшает изображение Хи-Мена. — Что мне положить в эту простыню? Какие именно… вещи?

Я хороший мальчик. Скромный. Послушный. Я хочу сделать так, как говорит моя мама.

Она останавливается и смотрит на меня.

— Какие влезут, — говорит мама. — Не знаю, вернемся ли мы сюда.

Она поворачивается и уходит.

* * *

Как только я собрался, мы с сестрой и братом перебираемся в гостиную. Моя мать позвонила двоюродному брату отца в Бруклин — мы зовем его дядя Ибрагим или просто Амму, — и сейчас она что-то горячо с ним обсуждает. Ее щеки пылают. В левой руке она сжимает телефонную трубку, а правой пытается поправить сбившийся хиджаб. На заднем фоне работает телевизор. Срочные новости. Мы прерываем нашу программу. Мать замечает, что мы уставились в телевизор, и торопливо его выключает.

Она говорит с Амму Ибрагимом довольно долго, повернувшись к нам спиной. Когда она вешает трубку, раздается телефонный звонок. Резкий звук посреди ночи — такой вызывающе громкий, будто телефон что-то знает.

Мать берет трубку. Это один из друзей Баба из мечети, таксист Махмуд. Все зовут его Рыжим из-за цвета его волос. Рыжий страшно взволнован, он пытается найти отца.

— Его тут нет, — говорит мать. Слушает. Отвечает: — Хорошо, — и вешает трубку.

Телефон звонит снова. Отвратительный звук.

В этот раз я не могу понять, кто звонит. Мать говорит:

— Серьезно?

Она говорит:

— Полиция? Спрашивают про нас?

Чуть позже я просыпаюсь на одеяле, постеленном на полу гостиной. Среди всей этой неразберихи я умудрился задремать. Все, что мы, вероятно, сможем унести в руках — и даже больше, — сложено у двери в штабель, готовый рухнуть в любой момент. Мать меряет шагами комнату, снова и снова роется в сумочке. У нее с собой все наши свидетельства о рождении: вдруг придется доказывать, что она действительно наша мама.

Мой отец Эль-Саид Нуссар родился в Египте. А мама родилась в Питтсбурге. До того как она произнесла шахаду в местной мечети, стала мусульманкой и взяла имя Хаджа Нуссар, ее звали Карен Миллс.

— Твой дядя Ибрагим приедет за нами, — говорит она, увидев, что я сел и тру глаза. К тревоге в ее голосе теперь примешивается нетерпение: — Если он вообще когда-нибудь доедет.

Я не спрашиваю, что происходит, и никто мне этого не говорит. Мы просто ждем. Обычно Амму гораздо быстрее добирается из Бруклина до Нью-Джерси. И чем дольше мы ждем, тем быстрее моя мать расхаживает по комнате и тем отчетливее я ощущаю, что в моей груди что-то вот-вот взорвется. Сестра кладет руку мне на плечо. Я стараюсь быть храбрым. Я кладу руку на плечо младшему брату.

— Господи, — говорит мать. — Я сейчас с ума сойду.

Я киваю с таким видом, словно хоть что-то понимаю.

* * *

А вот чего не говорит нам мама: сегодня был застрелен воинственный раввин Меир Кахане, основатель Лиги защиты евреев. Убийца-араб выстрелил в Кахане после лекции, которую раввин читал в банкетном зале гостиницы “Марриотт” в Нью-Йорке. Стрелок пытался скрыться с места преступления, по пути прострелив ногу еще какому-то пожилому человеку. Он запрыгнул в такси, ожидавшее пассажиров перед входом в гостиницу, но потом выскочил оттуда и побежал по улице с пистолетом в руке. Оказавшийся поблизости вооруженный сотрудник Федеральной почтовой службы видел все это. Завязалась перестрелка, и убийца рухнул на асфальт. Ведущие новостных программ не могли не отметить ужасную деталь: и раввину Кахане, и его убийце пули попали в шею. Ни один из них не должен был выжить.

Теперь телеканалы в прямом эфире дают все новые детали происшествия. Час назад, когда мы с сестрой и братом досыпали последние секунды нашего внезапно оборвавшегося детства, моя мать услышала имя “Меир Кахане” и посмотрела на экран. Первое, что она увидела, — кадры, запечатлевшие преступника-араба, и у нее чуть не остановилось сердце: это был мой отец.

* * *

В час ночи машина дяди Ибрагима наконец останавливается напротив нашего дома в Клиффсайд-Парке. Он так сильно задержался, потому что ждал, пока соберутся его жена и дети. Он настоял, чтобы они сопровождали его: как ревностный мусульманин, он не может позволить себе оказаться в машине наедине с женщиной, которая не является его женой, — иными словами, с моей матерью. Итого в машине уже сидит пять человек. Плюс мы четверо пытаемся кое-как втиснуться. Я чувствую, что моя мать злится все больше и больше: она не менее строгих правил, чем мой дядя, и в любом случае в машине была бы не только она, но и ее дети, так какой был смысл терять столько времени?

Вскоре мы уже мчимся по тоннелю, и блеклые отсветы флюоресцентных фонарей проносятся над нашими головами. В машине ужасно тесно. Мы словно огромный клубок из ног и рук. Моей матери нужно в туалет. Дядя Ибрагим спрашивает, не хочет ли она где-нибудь остановиться. Она качает головой. Она говорит: “Давай забросим детей в Бруклин, а потом поедем в больницу. Окей? Как можно скорее. Йалла”.

Слово больница произнесено впервые. Мой отец в больнице, потому что это с ним случилось несчастье. Это значит, что папа ранен, но еще это значит, что он не умер. Детали пазла начинают складываться в моей голове.

Когда мы приезжаем в Бруклин — Амму Ибрагим живет в большом кирпичном многоквартирном доме рядом с Проспект-парком, — все девять пассажиров вываливаются из машины бесформенной кучей. Мы стоим в лобби, лифт, кажется, никогда не приедет, и моя мать, которой уже очень давно надо в туалет, берет меня за руку и быстро тащит к лестнице.

Она перепрыгивает через две ступеньки. Я изо всех сил стараюсь не отставать. Второй этаж, третий… Квартира Амму находится на четвертом. Тяжело дыша, мы заворачиваем за угол и вылетаем в коридор, в конце которого дядина квартира. Мы в восторге, у нас получилось: мы обогнали лифт! И тут мы видим, что нам навстречу медленно идут три человека. Двое в темных костюмах, они держат в высоко поднятых руках полицейские жетоны. Третий — офицер полиции в форме, он положил руку на кобуру пистолета. Моя мать идет к ним навстречу.

— Мне надо в туалет, — говорит она, — я поговорю с вами, как только выйду.

Мужчины смущены, но пропускают ее. И лишь когда она пытается взять с собой меня, один из темных костюмов поднимает руку, как регулировщик.

— Мальчик должен остаться с нами, — говорит он.

— Это мой сын, — отвечает мама. — Он пойдет со мной.

— Мы не можем этого разрешить, — говорит другой темный костюм.

Моя мать в замешательстве, но лишь на секунду:

— Вы что думаете, я себя там покалечу? Вы думаете, я покалечу своего сына?

Первый костюм безучастно смотрит на нее.

— Мальчик останется с нами, — повторяет он. Потом смотрит на меня сверху вниз, пытаясь изобразить некое подобие улыбки.

— Ты, должно быть, — он заглядывает в записную книжку, — Абдулазиз?

От ужаса я начинаю кивать и никак не могу остановиться.

— Я Зи, — говорю я.

В квартиру входят дядя с женой и детьми, и неловкое молчание прерывается. Дядина жена отводит всех детей в единственную спальню и велит нам укладываться спать.

Нас шестеро. Веселенькая конструкция из нескольких детских кроватей пристроена к стене. Если бы в игровой комнате “Макдоналдса” стояли кровати, они бы выглядели именно так. Мы втискиваемся туда, заполняя собой все возможные щели, извиваясь как червяки. Тем временем мама разговаривает с полицейскими в гостиной. Я напряженно пытаюсь разобрать слова через стену. Но слышу лишь, как кто-то бурчит басом и двигает стулья.

* * *

У темных костюмов в гостиной столько вопросов, что кажется, что моя мать попала под ливень с градом. Из всех вопросов ей запомнились два: “Где вы сейчас проживаете?” и “Знали ли вы, что ваш муж собирался сегодня вечером застрелить раввина Кахане?”

Ответить на первый потруднее, чем на второй.

Баба работает в муниципальной службе города Нью-Йорка — ремонтирует обогреватели и кондиционеры в одном из зданий судов на Манхэттене, — а муниципальная администрация требует, чтобы ее работники непременно жили на территории одного из городских округов. Так что мы делаем вид, что живем вместе с дядей в Бруклине, хотя на самом деле мы живем в Нью-Джерси. Полиция нагрянула в дядину квартиру лишь из-за этого вот маленького обмана в документах.

Моя мать все это им объясняет. И она говорит полицейским правду о покушении: она ничего об этом не знала. Ни единого звука об этом не слышала. Ничего. Ей отвратительны разговоры о насилии. Все в мечети прекрасно знают, что при ней их лучше не заводить.

Она сидит очень прямо, отвечая на шквал вопросов, следующих один за другим, ее руки неподвижно сложены на коленях. И все это время, словно мигрень, в ее мозгу бьется одна и та же мысль: она должна поехать к моему отцу. Она должна быть с ним рядом.

Наконец она проговаривается:

— Я слышала по телевизору, что Саид умрет.

Костюмы переглядываются, но молчат.

— Я хочу быть с ним. Я не хочу, чтобы он умер в одиночестве.

Опять молчание.

— Вы отвезете меня к нему? Пожалуйста! Отвезите меня к нему, пожалуйста!

Она снова и снова повторяет эти слова. Наконец темные костюмы вздыхают и откладывают свои карандаши.

* * *

У больницы кишмя кишат полицейские. За оцеплением волнуется шумная толпа, состоящая из рассерженных, испуганных и просто любопытных людей. Тут же телевизионные фургоны и грузовики со спутниковыми антеннами. Слышен рокот вертолета. Мою мать и Ибрагима передают двум полицейским в форме, которые даже не скрывают враждебности. Мы для них никто. Даже хуже, чем просто никто: мы — семья убийцы. Моя мать в ужасе, у нее кружится голова, и при этом она, как ни странно, умирает от голода. Злоба полицейских, как и все остальное, что она сейчас чувствует, доходит до нее словно сквозь матовое стекло.

* * *

Их с Ибрагимом проводят в больницу через один из входов в дальнем конце здания. По пути к лифтам моя мать вглядывается в длинный коридор: он словно только что натерт воском, стены поблескивают в свете ярких ламп. Она видит толпу людей, шумно требующих, чтобы охрана их пропустила. Репортеры выкрикивают вопросы. Сверкают вспышки фотокамер. Мать прошибает холодный пот, она слабеет. Ее голова, ее живот — все начинает протестовать.

— Я сейчас упаду, — говорит она Ибрагиму. — Можно опереться на тебя?

Но Ибрагим уклоняется от этого предложения: как настоящий мусульманин, он не вправе дотрагиваться до нее. Впрочем, он позволяет ей ухватиться за его ремень.

В лифтовом холле один из полицейских указывает пальцем на дверь лифта и грубо говорит: Вперед! В угрюмом молчании они поднимаются в отделение интенсивной терапии. Когда двери лифта открываются, моя мать выходит в ярко освещенный коридор отделения — и тут же какой-то спецназовец вскакивает и направляет свой ствол прямо ей в грудь.

Она ахает. Ибрагим ахает. Один из полицейских закатывает глаза и жестом показывает спецназовцу, что все в порядке. Тот опускает оружие.

Моя мать бросается к постели отца. Ибрагим медленно, чтобы дать ей время, заходит следом.

Баба без сознания, его тело сильно отекло, и он голый до пояса. Он подключен проводами и трубками к полудюжине медицинских аппаратов, и у него длинный свежий шов на шее, там, куда попала пуля сотрудника почтовой службы. Выглядит так, будто по шее ползет гигантская гусеница. Медсестры торопливо работают у постели отца. Они недовольны тем, что их прервали.

Моя мать протягивает руку, чтобы дотронуться до плеча мужа. Его тело твердое и кожа такая холодная, что она отдергивает руку.

— Он умер? — спрашивает она дрожащим голосом. — Господи, он уже умер!

— Нет, он не умер, — говорит одна из сестер, не пытаясь скрыть раздражение. Семья убийцы. — И держите руки при себе. Вам нельзя его трогать.

— Но это мой муж. Почему мне нельзя его трогать?

— Потому что у нас тут такие правила.

Моя мать слишком расстроена, чтобы понять, в чем дело, но позже она сообразит: сестры испугались, что она сорвет трубки и провода, чтобы позволить отцу умереть. Теперь она держит руки по швам. Она наклоняется, чтобы что-то прошептать ему на ухо. Она говорит ему, что все хорошо, что она здесь, рядом с ним, что она любит его… И что если он до сих пор держался только ради нее — то все в порядке, она здесь, она любит его, и он может уйти. Когда сестры отворачиваются, она целует его в щеку.

Позже в маленькой переговорной рядом с отделением реанимации какой-то доктор говорит моей матери, что отец будет жить. Этот доктор — первый добрый человек, которого она встретила за всю ночь, и, столкнувшись с сочувствием, простым и человечным, она в первый раз не может сдержать слез. Прежде чем продолжить, он ждет, пока она возьмет себя в руки. Доктор говорит, что Баба потерял очень много крови и что ему сделали переливание. Пуля все еще где-то у него в шее, но из-за того, что она слишком близко к сонной артерии, доктора не стали рисковать и искать ее. Но в любом случае пуля не прошла навылет, и именно это спасло отцу жизнь.

Доктор сидит с моей матерью, пока она все это осознает или же пытается осознать. Потом возвращаются полицейские. Они поторапливают мою мать и дядю Ибрагима, отводят к лифту и нажимают на кнопку. Когда приходит лифт и открываются двери, один из них указывает на лифт пальцем и снова произносит: Вперед!

Снаружи уже светает. В любой другой день небо показалось бы мне очень красивым. Но только что в новостях подтвердили, что раввин Меир Кахане умер: его пуля прошла навылет, и он умер от такой же раны, что чуть не погубила моего отца. Парковка все еще переполнена полицейскими машинами и фургонами со спутниковыми антеннами, и все так омерзительно, и ни моя мама, ни дядя Ибрагим не смогли совершить свой утренний намаз. Маму утешают только две вещи. Во-первых, что бы ни заставило отца совершить такой чудовищный поступок, он больше никогда никому не принесет вреда. Во-вторых, он выжил, и это, несомненно, дар свыше.

И в том и в другом она ошибается.