В зале суда сторонники моего отца сидят по одну сторону от прохода, сторонники Кахане — по другую, словно на свадебной церемонии в церкви. Те, кто сидят ближе к проходу, уже затевали драку прямо во время судебного заседания, так что сегодня в суде присутствуют 35 офицеров полиции. Суббота. Присяжные обсуждали дело четыре дня. Они слышали, как гособвинение утверждает, что Эль-Саид Нуссар — человек, исполненный жестокости, убийца-одиночка. Они видели, как главный прокурор взял револьвер “Магнум-357”, бросил взгляд на моего отца, а потом повернулся к присяжным и произнес: “Это оружие унесло жизнь одного человека, ранило еще двоих и испугало огромное количество людей. Вынесите ему вердикт, который ясно скажет: не здесь, Нуссар, не здесь”.
Присяжные выслушали и мнение команды Кунстлера: Кахане убили враги в его собственном окружении, а затем убийцы подставили моего отца, подложив ему орудие убийства, когда он лежал, истекая кровью, на Лексингтон-авеню. Присяжным не раз напомнили, что благодаря смятению, царившему в “Марриотте”, ни один свидетель не помнит, чтобы он видел, как мой отец стреляет в Кахане.
Когда присяжные возвращаются в зал, чтобы вынести вердикт, уже поздний вечер и мы с мамой уже дома в Джерси-Сити. Звонит телефон. Моя мать берет трубку. Это жена дяди Ибрагима, Амина. Она кричит так громко, что даже я ее слышу: “Невиновен! Он невиновен!”
Зал суда просто взрывается после вердикта. С одной стороны зала слышны крики ярости, с другой — стоны облегчения. Они как два противостоящих штормовых фронта. Что касается судьи Элвина Шлезингера, он разочарован решением присяжных. Он считает, что это решение “лишено здравого смысла и логики”. Потом, словно испугавшись, что он выразился недостаточно ясно, судья добавляет: “Я уверен, что обвиняемый совершил насилие над нашей страной, нашей конституцией и нашими законами, над людьми, которые стараются мирно сосуществовать”.
Присяжные признали моего отца виновным по менее тяжелым статьям: незаконное владение оружием, нападение (на почтальона и старика — сторонника Кахане), применение насилия (угон такси). Судья приговаривает его к максимальному сроку, предусмотренному законом: от семи до двадцати двух лет. Но толпа все еще бурлит, даже когда присяжные покидают зал суда. Один из сторонников Кахане указывает на пустую ложу присяжных и кричит: “В этом жюри не было наших!” Другие скандируют: “Смерть Нуссару! Смерть Нуссару! Арабские псы сдохнут!”
* * *
Тот факт, что отца не признали виновным в убийстве, дает нашей семье некоторую надежду на то, что нас перестанут преследовать. Адвокаты подают апелляцию. Мне восемь лет, и я уверен, что Баба в любой момент может войти в дверь, и мы снова заживем как прежде. Но отец так и не появляется. И с каждым новым днем, когда этого не происходит, я все глубже ухожу в себя.
После суда проходит год, и щедрый поток пожертвований в адрес нашей семьи потихоньку иссякает и превращается в тонкий ручеек. Прожить на эти деньги становится непросто. Друзья моего отца все еще верны его семье (Мохаммед Саламех, работающий курьером, обещает жениться на моей сестре, когда она подрастет), но в еще большей степени они верны джихаду (еще до того, как моя сестра станет подростком, Саламеха осудят на 240 лет тюрьмы за соучастие в нападении на Всемирный торговый центр). Мы все время переезжаем из Нью-Джерси в Пенсильванию или обратно, обычно после очередной угрозы. К моменту окончания школы я сменю местожительство 28 раз.
Мы теперь постоянно живем в плохих, опасных районах, и поблизости нет других мусульманских семей. Меня все время пинают и толкают в школе, потому что я не такой, как они, потому что я толстый и мало разговариваю. Мою мать обижают на улице, дразнят ее “привидением” и “ниндзя” из-за ее хиджаба и никаба. Нет никакой стабильности. Кто-нибудь всегда узнает, кто мы такие. Тут же распространяется молва, что мы те самые Нуссары. Снова страхи, снова унижения, снова мы переезжаем.
И поверх всего этого я ощущаю нескончаемую пустоту — я скучаю по папе. Я физически ощущаю, как эта пустота все разрастается, пока наконец не занимает мои мысли полностью. Его нет, чтобы поиграть со мной в футбол. Его нет, чтобы объяснить мне, как вести себя с ребятами, которые надо мной издеваются. Его нет, чтобы защитить мою мать от обидчиков на улице. Он в федеральной тюрьме в городе Аттика и не выйдет на свободу, пока мне не исполнится по крайней мере пятнадцать. А может, и до тех пор, пока мне не исполнится двадцать девять. (Я непрерывно произвожу в уме эти подсчеты.) Я говорю себе, что больше не стоит на него рассчитывать. Но каждый раз, когда мы видимся, надежда возвращается. Когда я снова вижу всю нашу семью в сборе, мне кажется, что возможно все, даже невозможное.
* * *
Мне девять лет, и однажды в прекрасный субботний день мать везет нас через весь штат Нью-Йорк в Аттику — это в дальнем углу штата, недалеко от канадской границы. Наша машина — старый универсал с обшивкой “под дерево” по бортам. Мама разложила задние сиденья, чтобы мы могли и поспать, и поиграть или повозиться, если захотим. С того самого момента, как мы выехали из Нью-Джерси, я ужасно нервничаю. В эти выходные мы едем не просто на свидание с отцом в какой-то огромной унылой комнате, где нечего делать, кроме как играть в китайские шашки. В эти выходные мы будем “жить” с папой. Моя мать пыталась объяснить, как это будет, но я все еще не могу себе этого представить. По дороге мы останавливаемся у бакалейной лавочки — так или иначе, маме придется готовить на нас всех, — и она позволяет мне взять коробку моего любимого шоколадного печенья. Когда мы возвращаемся в машину, я нервничаю в два раза больше — и оттого, что скоро увижу папу, и оттого, что у меня есть печенье. Моя мать смотрит на меня в зеркало заднего вида и смеется. Она больше никогда не увидит меня счастливым.
Тюрьма “Аттика” большая и серая, она похожа на замок какого-то депрессивного короля. Мы проходим через пост охраны. Охранники проверяют все, что у нас есть с собой, даже покупки, упаковка которых должна быть совершенно целой.
“У нас тут проблема”, — говорит вдруг один из охранников, держа в руках коробку шоколадного печенья. С коробкой что-то не так? Выясняется, что в прозрачном окошке на лицевой стороне упаковки есть дырочка, так что мне нельзя взять печенье с собой. Мои глаза наполняются слезами. Я уверен, что как только мы уйдем, охранники съедят мое печенье. Они же знают, что ничего плохого в печенье нет!
Моя мать кладет руку мне на плечо. “Угадай, что я сделала?” — шепчет она.
Если я отвечу, мой голос дрогнет, а я не хочу опозориться перед охранниками, так что я просто вопросительно смотрю на мать, пока она не наклоняется ко мне и не произносит мне на ухо эти прекрасные слова: “Я купила еще одну коробку!”
Я бегу по траве к моему отцу. Он широко улыбается и знаками показывает мне, чтобы я бежал быстрее, быстрее, быстрее. Он стоит перед белым одноэтажным домиком, который втиснули на территорию тюрьмы, чтобы семьи, такие, как наша, могли провести выходные вместе. Тут есть стол для пикника, качели, гриль. Когда я подбегаю к отцу, мне уже не хватает воздуха. Я обхватываю его руками, и он наклоняется, чтобы поднять меня. Он притворяется, что я стал слишком большой и тяжелый. “О, Аллах! — охает он. — Зи — это слишком короткое имя для такого громадины!” — и он падает навзничь на подстриженный газон. Мы боремся несколько мгновений, а потом мой брат зовет с качелей: “Качни меня, Баба, качни меня!”
Выходные проходят идеально, прекрасны даже самые скучные моменты, потому что это нормальная жизнь. Мы играем в футбол с семьей из соседнего домика. У нас спагетти с тефтелями на ужин и тарелка шоколадного печенья на десерт. Потом мои родители желают нам спокойной ночи (еще совсем рано) и исчезают в спальне. Моя сестра говорит нашему маленькому брату, что ему тоже пора идти в кровать, но он говорит, что ни капельки не устал, — и ровно через тридцать секунд засыпает одетым на черном кожаном диване в гостиной. А мы с сестрой пользуемся моментом и вставляем в видеомагнитофон кассету с фильмом “Куджо”, которую я положил в нашу корзинку в тюремной библиотеке. Тот самый фильм о симпатичном сенбернаре, которого укусила летучая мышь, и он заразился бешенством, а затем превратился в настоящего маньяка-убийцу. Мы с сестрой прижимаемся друг к другу от страха, пока смотрим на все эти ужасы. Наша мать, наверное, тоже сошла бы с ума от ужаса, если бы знала, что мы тут смотрим, и от этого чувства фильм становится еще увлекательнее.
Итак, в эти выходные мы настоящая семья, и Баба уверенно заявляет, что так будет всегда. Да, каждый день в шесть часов вечера звонит телефон, и мой отец должен произнести свое полное имя, и свой идентификационный тюремный номер, и еще какие-то данные, чтобы подтвердить, что он не пытался сбежать. Да, наш зеленый дворик окружен по периметру забором, поверх которого натянута колючая проволока. И да, за забором есть еще глухая серая стена в 30 футов высотой. Но сейчас мы вместе, все пятеро, и мир за стеной нам вроде бы не угрожает. Похоже, эта высокая серая стена на самом деле защищает нас: не отца она удерживает внутри, а всех остальных людей — снаружи.
Как всегда, в общей картине есть детали, о которых я ничего не знаю. Когда Баба с нами, он похож на ласкового сенбернара, но когда мы уезжаем, он опять тонет в ненависти. Как только мы залезаем обратно в машину, чтобы пуститься в нескончаемое путешествие обратно в Нью-Джерси, одурелые от счастья и полные несбыточных надежд, мой отец возвращается в свою камеру и разражается проклятьями в адрес судьи-еврея, который приговорил его к тюремному заключению. Он велит своим друзьям из мечети, приехавшим к нему на свидание, убить судью: “Почему это я должен проявить к нему милосердие? Разве он был милосерден по отношению ко мне?” Когда из этого плана ничего не выходит, отец задумывает еще более гнусный сговор. Пока я мечтаю, как мы снова станем настоящей семьей, он рисует у себя в воображении картину крушения башен-близнецов.