Я освободился от влияния моего отца, но мое воспитание в жестокости — разрушительной и бессмысленной — все еще не закончено благодаря отвратительной новой школе и злобному отчиму, который вот-вот появится на горизонте. Я не буду притворяться, что в свои 13 лет уже впитал сердцем учение Мартина Лютера Кинга: что мои враги тоже страдают, что отмщение — это тупик и что боль приносит искупление и меняет тебя к лучшему. Нет-нет, я просто не выношу, когда меня бьют. Это приводит меня в бешенство и наполняет отвращением к самому себе, и я каждый раз даю сдачи. Но все эти испытания лишь приближают тот день, когда я наконец пойму, что отказ от насилия — это единственный здравый, человеческий шаг на пути к разрешению конфликта, идет ли речь о драке в школьном коридоре или о противостоянии на мировой арене.
Назовем мою новую школу средней школой “Куинсридж”. Я тут один из немногих “белых” парней. Всю мою жизнь расовые меньшинства считали меня “белым”, а “белые” — представителем расового меньшинства. К тому же я родом не из южных штатов, и для этих уродов уже одно это — достаточная причина ко мне лезть. Только один из учителей пытается меня защищать. Все остальные разве что не поощряют драки. Когда моя мать обращается в полицию после особо жестокого нападения, они отказываются даже принять у нее заявление. Вообще эта школа — настоящий кошмар. Прямо в коридорах торгуют наркотиками. Тут есть банды, между которыми периодически случаются столкновения. Однажды на уроке обществознания учитель зачем-то выходит из класса, и двое моих одноклассников тут же начинают заниматься сексом на задних партах.
В разгар всех этих событий из тюрьмы звонит мой отец, голос у него нервный и взбудораженный. Он наскоро задает моей сестре, брату и мне свои обычные вопросы, а потом велит мне, чтобы я позвал к телефону мать. Она не говорила с ним с момента развода. Когда я протягиваю ей трубку, она в ужасе шарахается от нее. Я не знаю, что делать. Я делаю жалобное лицо и трясу телефонной трубкой: Возьми. Пожалуйста, просто возьми! Наконец она уступает. Ради меня.
Матери не удается вставить ни единого слова, а отец уже посвящает ее в свой новый план освобождения. Сейчас в Вашингтоне с визитом находится важный пакистанский дипломат, говорит он ей. Она должна с ним связаться. Она должна убедить его обменять некоего заключенного израильтянина на своего бывшего мужа.
— Обмен заключенными — это единственная надежда, — твердит он. — Ты должна это сделать, и ты не должна ошибиться, как ты не раз ошибалась до этого.
Мать молчит.
— Саид, — наконец говорит она. — Я больше тебе не жена. И, уж конечно, не секретарша.
Следующие несколько минут я сижу за кухонным столом и, словно громом пораженный, слушаю, как мать говорит отцу, что он разрушил нашу жизнь, что ей кажется, он сошел с ума, и что она больше никогда не хочет слышать его голос. Она не говорит ему о своих подозрениях — что он и в самом деле виновен во всем, за что его осудили. Может, она не хочет говорить при мне, а может, она и сама не до конца определилась. Так или иначе, мой отец вскипает и произносит фразу, которая снимает какие бы то ни было сомнения: “Я сделал то, что должен был, и ты это прекрасно знаешь”.
* * *
Мать не говорит мне прямо, что мой отец убийца, но я, видимо, и сам об этом подспудно догадываюсь, потому что с каждым днем я сержусь на отца все больше. После гибели раввина Кахане я еще мог успокаивать себя тем, что отца все же не признали виновным и что даже в самом худшем случае он вернется к нам свободным человеком в 2012 году. Но если он участвовал в подготовке взрыва в ВТЦ, то он не только совершил гнусное преступление, он еще и сделал так, что мы больше никогда не будем семьей. Пожизненное плюс 15 лет без права на досрочное освобождение. Мой отец никогда больше не сыграет со мной в футбол. И он сам выбрал такую судьбу. Он предпочел терроризм отцовству и ненависть — любви.
И я уже не говорю о том, что нас сейчас ненавидят больше, чем когда-либо: взрыв в ВТЦ испортил мнение американцев обо всех мусульманах. Когда мама за рулем и другие водители замечают ее хиджаб и никаб, то показывают ей средний палец или даже делают резкий маневр в нашу сторону, пытаясь вытеснить нас с дороги. Когда мы приходим в магазин, другие покупатели шарахаются от нее. Люди кричат моей матери, частенько на плохом английском, чтобы она убиралась в свою страну. И мне каждый раз стыдно — не потому, что я мусульманин, а потому, что я никогда не могу набраться смелости, чтобы крикнуть в ответ: “Она родилась в Питтсбурге, идиот!”
Я обычный подросток, и даже до взрыва в ВТЦ моя самооценка оставляла желать лучшего. Меня без конца задирают в школе, мой желудок болит постоянно, и по ночам я бьюсь головой о стену в спальне по тем же причинам, по которым мои сверстницы режут себе вены, и думаю о том, как всем просто и спокойно будет, когда я умру. А теперь я осознал еще одну ужасную вещь: отец предпочел мне терроризм.
* * *
Вскоре после звонка отца мою мать одолевает страшный кашель. У нее хрипы в легких, начинается бронхит. Она так долго болеет и так плохо себя чувствует, что однажды ночью я слышу, как она молит Аллаха о помощи. Две недели спустя кажется, что тучи начинают рассеиваться: звонит супруга нашего имама и сообщает, что них есть в Нью-Йорке друг семьи, который ищет жену. Из-за всего того, что сейчас начнется, я изменю имя этого мужчины и назову его Ахмед Суфьян.
Ахмед родился в Египте, как и мой отец. Он работает в магазине электроники и занимается боксом. Он худой и жилистый, на его руках играют мускулы. Как и у моей матери, у Ахмеда трое детей. И у него за плечами также опыт несчастливого брака: если верить его рассказу, его бывшая жена до встречи с ним была проституткой и он был вынужден развестись с ней, когда застиг ее дома у ее бывшего сутенера с трубкой крэка в руке и с их младшим ребенком на коленях. Две недели Ахмед и моя мать знакомятся, общаясь по телефону. Он говорит ей, что считает моего отца героическим слугой Аллаха и что он всегда надеялся познакомиться с нашей семьей и помочь чем сможет. Моя мать приглашает его в Мемфис, чтобы они могли поговорить лично.
В тот вечер, когда приезжает Ахмед, моя мать запекает курицу, готовит рис и салат на ужин. Я так изголодался по отцу, что готов полюбить этого мужчину еще до того, как он сел за стол. Он кажется хорошим мусульманином — предлагает нам помолиться перед едой, — а поскольку он боксер, я уже воображаю, как поздними вечерами он будет учить меня, как давать сдачи в школе. Мои мечты раньше не так уж часто сбывались. Но все мы заслуживаем светлую полосу в нашей жизни, а моя мать больше, чем кто бы то ни было. Мои глаза наполняются слезами, когда этот человек, который познакомился с моей матерью всего три часа назад, окидывает взглядом нас всех, сидящих за столом, и произносит слова, которые на самом деле звучат довольное зловеще: “Не волнуйтесь, дети. Теперь у вас есть отец”.
К концу лета мы переезжаем в Нью-Джерси и знакомимся с детьми Ахмеда. Наша мать и Ахмед становятся мужем и женой, и вся наша мусульманская Семейка Брэди живет в одном номере мотеля в Ньюарке, пока Ахмед не найдет достаточно денег, чтобы снять квартиру. Я пытаюсь поладить с его детьми, но это непросто. В конце концов мы с его старшим сыном деремся, потому что не можем договориться, что смотреть по телевизору. Ахмед принимает сторону сына. Меня наказывали и раньше — отец мог иногда слегка шлепнуть меня резиновым тапком, но меня никогда не порол человек, который получает от этого удовольствие. И меня никогда не били пряжкой от ремня.
* * *
Ахмед — какая-то жалкая пародия на мусульманина. Да, он не пьет вина и не ест свинины, но он и не соблюдает пост, и не молится, и вообще не вспоминает про ислам, разве только в тех случаях, когда ему нужно на кого-то произвести впечатление, над кем-то властвовать или кого-то ненавидеть. Он просто мелочный мстительный параноик. Он слепо доверяет своим собственным детям (особенно сыну, который постоянно ему врет), но при этом он все время пытается подловить нас на каком-нибудь плохом поступке.
Мы находим жилье в Элизабет, Нью-Джерси, — у нас маленькая квартирка под самой крышей, весьма скупо обставленная. Ахмед ведет себя все более и более нелепо. Он притворяется, что идет на работу, но вместо этого часами торчит снаружи, глядя на наши окна. Он каждое утро заставляет меня идти пешком несколько миль до школы и тайком следует за мной на машине. У нас не хватает денег на еду, но он водит своих детей в пиццерию, а нам троим даже ничего не приносит. Мы до такой степени недоедаем, что однажды в выходные мы с братом оказываемся в больнице. Доктор в ярости и собирается позвонить в Службу защиты детей, но моя мать — сама едва живая от истощения — умоляет его повесить трубку. Это происшествие не тревожит Ахмеда. Он считает, что я безобразный, потому что я пухлый. Целых две недели он дразнит меня коровой по-арабски.
Ахмед наказывает меня и брата за любую провинность, настоящую или выдуманную. В ход идут кулаки, ремень, плечики для одежды. Поскольку он боксер и тренируется в спортзале как одержимый, его “наказания” превращаются в полноценные избиения: я уверен, что он просто отрабатывает на нас разные комбинации ударов. Однако любимый прием Ахмеда — один довольно странный обманный маневр: сначала он бросается на меня с перекошенным злобой лицом. А когда я от страха закрываю лицо руками, он подпрыгивает и со всей силы обрушивается ногами на мои беззащитные стопы.
Моя мать смотрит в окно, она больше не может этого видеть. Но Ахмед настолько жесток с ней и так ее подавляет, что она едва сохраняет способность думать. Он убедил ее, что мы начали морально развращаться, едва мой отец оказался в тюрьме, и что только он, Ахмед, может искупить наши пороки. Однажды, когда она пытается заступиться за меня, он швыряет вазу прямо ей в голову.
Ахмед не убийца, как мой отец, но в стенах нашей квартиры, с людьми, которых он, по его словам, любит, он ведет себя как самый настоящий террорист.
* * *
Когда мне исполняется 14 лет, я начинаю воровать у него деньги. Сначала это просто мелочь из карманов. Потом — пяти— и десятидолларовые бумажки, которые я нахожу у него под матрасом, когда заправляю его кровать. Обычно я беру деньги, потому что дома нет никакой еды, а по дороге в школу имеется “Данкин Донатс”. А иногда я просто хочу купить диск The Roots, как у всех остальных. Забавно, что Ахмед не имеет ни малейшего понятия, что я краду у него деньги. Я веду себя все более и более нагло.
Выясняется, что Ахмед прекрасно знает, что я ворую. Он просто выжидал подходящего момента для нападения.
Однажды утром я выуживаю у него из-под матраса очередную двадцатидолларовую купюру и покупаю себе клевую ручку с лазерной указкой. В тот же вечер Ахмед наконец устраивает мне допрос в спальне.
Я во всем сознаюсь. Я прошу прощения. Я лезу в верхний ящик моего шкафа, где я прячу деньги. У Ахмеда есть привычка шарить в наших вещах, так что я открутил дно у баллончика из-под дезодоранта и спрятал купюры внутри.
Ахмед подходит вплотную ко мне. У меня такая крошечная комната, что мы вдвоем тут едва помещаемся. Его близость приводит меня в ужас. Но он пока еще не пустил в ход кулаки. Более того, когда он видит, как я развинчиваю баллончик и достаю деньги, он кивает чуть ли не с восхищением. “Проныра”, — говорит он.
Он выглядит не столько обозленным, сколько обрадованным, и это кажется странным — до тех пор, пока я не понимаю, почему.
В ту ночь Ахмед тащит меня в спальню, избивает и допрашивает с полуночи до пяти или шести утра. Он спрашивает, неужели я считаю его таким глупцом? Он спрашивает, не забыл ли я, кому принадлежит дом, в котором я живу, — неужели я и правда думаю своими жалкими коровьими мозгами, что вообще что-то может здесь происходить, о чем бы он не знал еще до того, как оно случится? Он велит мне снять рубашку и сделать сто отжиманий. И пока я с трудом пытаюсь отжиматься, он бьет меня в живот и по ребрам. Потом он колотит меня по рукам плечиками для одежды, и с такой силой, что еще несколько недель у меня на руках будут видны синяки и порезы в форме крючка от плечиков — словно большие вопросительные знаки.
Все это время моя мать лежит на диване в гостиной, всхлипывая. Она подходит к двери спальни только один раз, и еще до того, как она успевает взмолиться, чтобы Ахмед отпустил меня, он кричит ей: “Нуссар будет очень расстроен тем, как ты растишь его детей! Тебе повезло, что есть я, чтобы исправлять твои ошибки!”
* * *
Я и сам пробовал задирать слабых. Когда мне было одиннадцать, у нас в классе появился новенький мальчик-азиат. Полагаясь исключительно на стереотипы, я был уверен, что все азиаты владеют боевыми искусствами, и подумал, что будет классно, если я, как настоящий Черепашка-ниндзя, опробую на нем какой-нибудь прием карате. Целый день я провоцировал его на драку. Как выяснилось, этот конкретный азиатский мальчик и правда владел боевыми искусствами: он притворился, будто хочет ударить меня в лицо, и когда я присел, он ударил меня ногой по голове. Я в слезах побежал прочь из школы, но охранник остановил меня и отправил в медицинский кабинет, где медсестра выдала мне замороженный сэндвич с джемом и арахисовым маслом, чтобы я приложил его к подбитому глазу.
В общем и целом это был унизительный опыт. Так что до тех пор, пока Ахмед не побил меня за воровство, я не пытался больше задирать других. Я иду по коридору в школе и натыкаюсь на кучку детей помладше, которые играют в “собачку”, перекидывая друг другу рюкзак какого-то мальчика. Мальчик хнычет. Я перехватываю у него рюкзак и швыряю его в мусорный бак. На мгновение я испытываю чувство глубокого удовлетворения. Не скрою, приятно иногда оказаться на другой стороне уравнения. Но потом я бросаю взгляд на жалкое, измученное лицо мальчугана, на котором написаны чувства, которые я так хорошо знаю — полное недоумение и ужас, — и я достаю его рюкзак из бака и отдаю ему. Никто никогда не сажал меня рядом с собой и не объяснял, что такое сочувствие и почему оно значит больше, чем власть, патриотизм или религиозная вера. Но я обучаюсь этому прямо там, в коридоре: я не могу делать с другими то же самое, что сделали со мной.