Референдум — всенародный опрос, голосование для решения особо важного государственного вопроса.

В Конституции СССР, последующей Российской Федерации и вроде бы независимой Чеченской Республики — референдум как свободное волеизъявление граждан прописан. Более того, немного лет назад, еще в бытность СССР, Всесоюзный референдум был, и народ высказался абсолютным большинством за сохранение Союза ССР. Но вопреки гласу народа Советский Союз по воле партийных лидеров распался… И вот референдум в небольшой Чеченской Республике. Это, конечно, испытание, экзамен на зрелость, и, понятно, это цивилизационный и национальный рост, диалектика… А готово ли чеченское общество к таким демократическим процедурам? Конечно, готово, потому что есть историческая память. И если в СССР никакой свободы, кроме как на бумаге, не было, то даже во времена царской колониальной политики на Кавказе, в Чечне, и только в Чечне, разумеется, не без давления и интриг русской администрации, да все же периодически, по традиции свободного общества, происходили и опросы, и выборы старейшин сел, и ежегодной жеребьевкой делили пахоту, сенокосы, пастбища.

…1993 год. Между президентом и парламентом в Чеченской Республике крайне обостряются отношения. Все это при том, что в данном парламенте заседают те сторонники президента, которые, по их мнению, способствовали приходу к власти генерала. Теперь пути вчерашних революционеров диаметрально разошлись. Парламент считает, что «президент-генерал узурпировал власть, имеет диктаторские замашки, ведет агрессивно-провокационную дипломатию с Россией, при этом состоит в тесном общении с военными той же России».

Президент раз за разом накладывает «вето» на решения парламента самопровозглашенной Чеченской Республики, в конце концов он этот парламент с помощью своей гвардии распускает, точнее, разгоняет. А в телеэфире народу объясняет: «Этот парламент нелегитимен. При его избрании участвовало всего десять-двенадцать процентов населения. Выборы проходили всего в шести из четырнадцати районов республики».

Все знают, что выборы этого парламента происходили одновременно с президентскими. Однако это озвучить не могут, в эфир не пускают. Вместе с тем противостояние обостряется. На стороне парламента массы людей. В Грозном снова митинги, как их «окрестил» президент, — митинги пророссийской оппозиции.

А президент-генерал в прямом эфире зачитывает текст:

— Мне говорят — это способ запугивания, вы нас терроризируете. Смешно с моей стороны терроризировать старых революционеров, видевших всякие испытания. Оппозиция твердит: «Появился какой-то (неразборчиво) уклон: президент-генерал быстро и решительно стал бы все это исправлять. Говорят, что нет выборов, демократии, прочее. Есть выбор окончательный и бесповоротный — это диктатура чеченского народа во всей России и в мире! (Бурные аплодисменты за кадром.) Товарищи, не надо теперь оппозиции! Либо тут, либо там, с винтовкой, а не с оппозицией. Это вытекает из объективного положения, не пеняйте. Вывод, для оппозиции теперь конец, крышка, теперь довольно нам оппозиции!» (За кадром аплодисменты.) А президент продолжает: «ПСС, том 43, страница 127.»

— Это не надо читать, — тоже голос за кадром, и мало кто узнает этот голос, а Мастаев, смотрящий эту передачу, еще более прислушался, прибавил звук, а генерал продолжает:

— Мы не учитываем прошлое, а настоящее, учитываем изменения взглядов и поведение отдельных лиц, отдельных вождей. Ленин. При чем тут Ленин?.. Ну ладно, великий полководец, революционер. Заканчиваю. ПСС, том 41.

— Это не читайте, — теперь Мастаев узнал закадровый голос Кныша, стал хохотать. В это время он услышал возгласы во дворе, голос своей матери.

Ваха только вышел. Темно, лишь одна лампа — освещение таблички «Образцовый дом» — горит, а перед ним Баппа и мать Альберта Бааева. Увидев Ваху, последняя, что-то ворча, ушла в сторону своего подъезда. Баппа вслед за сыном зашла в чуланчик и на вопросительный взгляд сына сказала:

— На весь двор орет, что из-за твоих каких-то шашней Мария Дибирова не соизволит возвращаться к мужу.

— Какой «муж»? — не сдержался Ваха. — Разве они уже давно не в разводе? — Баппа молча развела руками, а сын взволнован. — И если на то пошло, пусть ее сын со мной поговорит. А что она от тебя хочет?

— Хочет, чтобы ты стер надпись в подъезде Марии.

— Пусть мне это скажут.

— А как тебе сказать? — мать усмехнулась. — Вон, вновь написано «Дом проблем». Видать, вновь какие-то выборы будут, ну и ты, как обычно, председатель избиркома — гарантия демократии — лицо народа.

— Что ты несешь, мать?

— Эта кем-то пущенная молва о тебе давно ходит, а теперь и плакатами развешана.

Пораженный Ваха прямо в тапочках выбежал во двор: действительно, вновь приписано «Образцовый дом проблем», а рядом плакат «Все на референдум», несколько искаженный — его профиль «председатель избиркома — гарантия демократии — лицо народа». И тут же приписано «дурное».

Мастаев попытался было «дурное» стереть, как сзади стук каблуков:

— Надо быть последовательным, — Виктория Оттовна сзади смотрит на него, как на провинившегося ученика. — Тогда и то в подъезде сотрите.

Ваха давно про это забыл, не видел, теперь заглянул, словно вчера написал — ярко: «Мария, я люблю тебя!» под самым потолком, даже трудно теперь представить, как он это написал.

— Кому мешает, пусть и стирает, — резче, чем хотел, огрызнулся Мастаев, хотел уйти.

— Постой, пожалуйста, — Дибирова слегка притронулась к его руке, словно приглаживая: — Пойми, у тебя сын, семья. И я хочу, чтобы Мария жила спокойно, в семье.

— Д-да? — Ваха понимает, что он взведен и не должен так с Викторией Оттовной говорить, да и иначе он сейчас не смог. — Да, как здесь написано, быть может, и я дурачок, зато я и «гарант демократии». Так что, хотя Мария и ваша дочь, а уже взрослая, и пусть самостоятельно принимает решение. А я ее давно не видел, тем более не общался, — выдав это, он хотел уйти, но Дибирова его удержала:

— Пожалуйста, эту надпись в подъезде сотри.

— Она вам мешает?

— Скажу так — смущает.

— Я сделаю так, как скажет Мария.

Хотя в одном дворе живут, а Ваха давно не видел Марию, и верный способ поговорить — телефон — давно не работает. Тем не менее, придя домой, он первым делом поднял трубку — гробовая тишина. Повалившись на диван, особо не вникая, он тупо смотрел, как опять по телевизору президент-генерал обвинял во всех чеченских проблемах руководство России, как вдруг, вспугнув его, зазвонил телефон:

— Мастаев? Совещание, срочно в президентский дворец.

Ваха быстро нажал на рычаг и, пока не отключили, набрал Дибировых.

— Ваха, ты всесилен, когда захочешь, даже телефон работать начинает, — это вновь Виктория Оттовна, а он не смеет Марию позвать, мать сама подсказала.

— Алло! — как ему дорог этот голос.

— М-м-мария! — только это еле-еле он смог сказать. Потом: — Здравствуй, как дела? — и после долгой-долгой паузы, словно они об этом много говорили: — Это стереть?

Она тоже долго молчала, и очень тихо:

— Если не правда, — и тут резко связь оборвалась.

На совещание в президентский дворец Мастаев опоздал. Его провели в конференц-зал, указали на место в стороне, да тут Кныш, что сидел на самом почетном месте между спорящими сторонами, пальчиком его настоятельно поманил, и только когда Ваха сел, заметил — «международный независимый наблюдатель — Кныш М. А.», а рядом еще одна табличка — «председатель независимого референдума — Мастаев В. Г.».

С правой от Вахи стороны сидит один президент, он в гражданской форме. Тут же шляпа на столе. Он очень спокоен, даже улыбается. А напротив него пять оппозиционеров, кои, перебивая друг друга, пытаются президента в чем-то убедить:

— Вы кличете войну, вы ввергаете республику и народ в катастрофу, — на чеченском говорят все.

— А вы трусы, — отвечает президент. — Вы боитесь Россию, прислуживаете ей.

— Это неправда! — вскочил один бывший депутат разогнанного парламента.

Страсти накалялись, Ваха всецело поглощен этой откровенной дискуссией, как его под бок ткнул Кныш:

— Пойдем, покурим.

— Вы, наверное, не понимаете, — на ухо прошептал Ваха соседу.

— Все я понимаю. Пойдем, все равно здесь «итоговый протокол» уже составлен. Пусть поболтают по-свойски, без международных и посторонних наблюдателей.

Когда они выходили, почему-то острая дискуссия резко оборвалась, а рядом, видать, комната отдыха президента. Уютно, теплый самовар, и тыквенный пирог-хингалш просто дышит ароматом и свежестью.

— Обожаю я это блюда, — Кныш, еще не сев, отхватил жирный кусок. — Налей мне чаю. Ешь.

Не торопясь, вдоволь наевшись, Митрофан Аполлонович тщательно протер руки салфеткой, с удовольствием закуривая, предложил Вахе. Последний в кабинете президента курить не посмел. Кныш это одобрил и далее продолжал:

— Все же молодец ты, Мастаев. И зря мы тебя в свое время в партию не приняли. Надо же, в подъезде «Образцового дома», под потолком, чтоб не стерли, всем назло. Да теперь, красным, крупно «Правда» написал, да еще три восклицательных знака поставил. Вот патриот ленинской газеты!

— Вы как узнали? — потрясен Мастаев.

— Вон, все руки и рубаха в краске, как в крови.

Ваха осмотрел себя, потом в упор на Кныша, и словно допрос:

— Но я ведь только оттуда, только что написал. Как вы узнали?

— Хе-хе, Мастаев, не мучайся. Простая логика. Мария спросила: «Не правда». А у тебя лишь один способ объясняться в любви — писать «Правда!!!».

— Какая мерзкая участь! — вскочил Ваха, даже сделал шаг в сторону: — Все подслушивать, подсматривать!

— Но-но-но! — вознес указующий перст Кныш. — «Власть и сыск должны быть в России». ПСС, том 54, страница 219.

— То-то у вас руки черные, как от гари войны. Вы ведь тоже упражняетесь в стенописании: все неймется вам, не хотите, чтобы здесь порядок был, вот и пишете на «Образцовом доме» «Дом проблем», все в «итоговых протоколах» своих «выборов» упражняетесь, экспериментируете, словно мы подопытные кролики. Нет! — Мастаев топнул ногой, да так, что сам испугался, замолчал.

Пауза была приличной, нарушить которую мог только Кныш.

— Вот это да! Не ожидал. Какая прыть! — он вплотную подошел к Вахе, тыльной стороной пальчиков погладил лацкан поношенного пиджака. — А бацилла «независимости» в тебе уже сидела. Ты, Мастаев, действительно болен. Я даже не знаю, как тебя в таком состоянии в Москву направить: опять учудишь — опять выручать?

— А-а-а, в Москву надо? — встревожен Ваха. Теперь он Москвы очень боится, да жизнь всегда противоречива: там, в столице России, лечат его сына. Как он по нему соскучился! Что делать? Ехать — не ехать? Притом что Кныш для него ныне уже не указ. В это время, по-генеральски чеканя шаг, в комнате появился президент. Митрофан Аполлонович быстренько погасил сигарету и даже рукой попытался разогнать клубы дыма. А Ваха замер: перед ним президент Чеченской Республики и его приказ на русском:

— Лети в Москву, он подскажет, — небрежный жест в сторону Кныша и, склонившись над пирогом, как бы между прочим, тихо на чеченском: — Будь там поосторожнее, им веры нет.

Кныш и Мастаев вместе покинули президентский дворец, всю дорогу молчали, и, лишь когда вошли в «Отдел межрелигиозных связей» Исламского университета, начальник сказал:

— Хм, а ваш генерал, видать, зажрался, нюх потерял. Ты смотри, как запел: «Им веры нет»», последнее — на чеченском.

— А вы знаете по-нашему? — не перестает удивляться Мастаев.

— По глазам и губам читаю, — шельмовато отвечает Кныш, делает наставления по поездке, выдает командировочные, на что Ваха съязвил:

— За наш счет — ваш расчет, — на что Митрофан Аполлонович ответил:

— Разболтались вы все, — как приговор либо диагноз. — Как мыслить стали: референдум им подавай. Тоже мне, государство!

* * *

Из Грозного можно было вылететь в Турцию, Эмираты, Азербайджан и даже в Пакистан и Иран, а вот в Россию рейсов нет. Весь день Мастаев на перекладных добирался до Минвод. Ему казалось, что вся милиция в сопредельных республиках разыскивает только его: каждый раз, как останавливают транспорт, его, как чеченца, пальчиком призывают и по полчаса в отделении милиции делают куда-то запрос: в розыске ли такой-то чеченец. Только некая мзда, как воздаяние за проезд, дает отрицательный ответ.

То же самое в аэропорту и за билет. Только поздно ночью прибудет Ваха в Москву. Он уже планирует, что до рассвета перекантуется во «Внуково», как на подлете к нему подошла стюардесса:

— Вы Мастаев?.. Вас у трапа поджидает машина.

На черной «Волге» его доставили в самый центр Москвы. Он успел разглядеть: «Центральная избирательная комиссия Российской Федерации», вооруженная охрана, словно от него ждут нападения, а внутри здание напоминает чем-то обком КПСС, где-то Дом политпросвещения в Грозном. Только новое знамя «триколор», а вот бюст Ленина — навечно, и тут же, видимо, откуда-то принесли, рядом бюст Дзержинского. И обстановка по-коммунистически знакомая. И как же Мастаев был удивлен, когда в огромном кабинете ему навстречу вышел Кныш:

— Митрофан Аполлонович, вы ведь вчера были в Грозном!

— Хе-хе, вчера и ты был в Грозном.

Кныша не узнать: если в Грозном он всегда в сером, то здесь — яркий пиджак, даже глаза блестят.

— Познакомьтесь, Мастаев, типичный представитель, можно сказать, олицетворение чеченского народа.

— Вы тоже, — лыбится в ответ Мастаев, — как Россия — всюду.

— Что ты несешь? — посуровело лицо Кныша, и на ухо, вполголоса: — Не в Грозном, мог бы костюм поприличнее надеть.

Иного не было. И Ваха знает, что в некотором месте штаны не раз перештопаны. Неужели видно? От этого он вовсе смутился и уже не мог отстаивать позицию президента по референдуму «Доверяете ли вы Парламенту Чеченской Республики?», и в итоговый бюллетень для голосования внесли еще один вопрос — «Доверяете ли вы Президенту ЧР?», чего требовала оппозиция.

В целом вся центральная избирательная комиссия России, в том числе и представитель республики Мастаев, посчитала такую постановку вопросов демократичной, расписались, и неожиданно для Мастаева еще один вопрос — финансирование референдума. Вот тут Ваха не знал, как ему торговаться, ведь президент назвал ему ориентировочную сумму, а оказалось, выделяют в четыре раза больше, в чем он тоже расписался. А тут выясняется, что перечисление в Грозный невозможно и банковская система Чечни в изоляции, так что везти придется наличными. Это почти три мешка.

— Не волнуйся, — успокаивает его Кныш. — Во-первых, везешь только один. Ну, сам знаешь, и тут хотят есть, и бюллетени, и агитацию здесь будут печатать. А, во-вторых, с оговоренной с президентом суммой мы тебя в Грозный доставим.

— А-а за те деньги я буду отвечать?

— Мы — выделяем, мы — проверяем, мы — списываем. Хе-хе, в том числе и твои грехи. Скоро борт. Улетишь как министр!

— Одна просьба, — о родном думает Ваха. — Сына хотел бы проведать.

— Да, — задумался Кныш. — Дети — святое! По пути, я надеюсь, успеем.

— Вот адрес, — Ваха достал помятый листок.

— Нет-нет, — смотрит записку Кныш. — Они на днях переехали на другую квартиру, снимают, — и видя исказившееся лицо Вахи: — Ну что ты вечно удивляешься?! Мы про вас все должны знать. Хе-хе, видишь, пригодилось, а то зазря мотался бы по Москве и сына бы не повидал.

Ехали долго; в пригороде столицы, как выразился Кныш, — это «ближе к Грозному, чем к Москве», однокомнатная, тесноватая квартира, одним словом, «хрущевка». Сын Макаж вырос, на отца смотрит, как на незнакомого дядю. А Ваха, после цен в Москве, тем более тех сумм, о которых доселе говорили, понимает: сыну он многого дать не может. Пробкой выскочил из подъезда, а Кныш, словно и мысли его читает:

— Мечтаешь сыну купить квартиру в Москве?.. Гм, вот поведешь себя правильно во время референдума, две квартиры даже в центре Москвы купишь.

— Это как? — не перестает удивляться Мастаев.

— Хе-хе, понаглее, по-чеченски, — искоса глянул на него Кныш, и тяжело вздохнув: — Все-таки дурачок ты.

— Да, малограмотный, малознающий, неимущий, — печально согласился Мастаев.

В сумерках над Москвой разразился ливень как из ведра. Оттого, наверное, образовались пробки. На военный аэродром, что был под Москвою, прилично опоздали. Подкатили прямо к трапу, а подняться не разрешили, наоборот, с борта сошли два весьма упитанных генерала и с ходу на Кныша:

— Ты где был, козел? — и как стали материть, будто сержанты новобранца. — Теперь коридор не дают, — генералы, не обращая внимания на моросящий дождь, оставляя запах спиртного, парадно двинулись в дежурную часть. «Волга» уехала, а Кныш и Мастаев попытались укрыться от непогоды под крылом, которое грозно дрожало в амплитуде работающего на холостом ходу мотора.

— Побежали туда, покурим, — криком предложил Кныш. Ежась от сырой ветреной погоды, они примостились под полуразвалившимся пожарным щитом, где для тушения пожара уже ничего не осталось:

— Всюду бардак, все грабят, — прикуривая, сказал Кныш, а Мастаев, как всегда, ляпнул, что на уме:

— В Чечне вы бог и царь, вы всюду и везде, а здесь? — еще более сутулясь, присосавшись к сигарете, Кныш, словно признавая это, долго молчал, а потом выдал:

— Я не лечу с вами.

— А-а как референдум без вас?

— У-у! — словно от боли, коротко простонал Кныш, и исподлобья глянув на Мастаева: — Я козел, ты дурак. Оба мы — нищие, хренов пролетариат! А о свободе даже не мечтай. И референдума не будет. Я подал рапорт в запас, и тебе советую лучше податься в горы на время.

— А референдума почему не будет?

— Мастаев, — раздражен голос Кныша. — Я и так много выболтал. Ты молчи, а то нам обоим плохо будет.

В это время двигатели самолета стали набирать мощь. Генералы появились из дежурки, а Кныш дернул к себе Мастаева:

— Может, более не увидимся. Ты там береги себя, — он как всегда при расставании крепко обнял Ваху, — не поминай лихом. И еще, вот письмо, — он очень бережно достал красочный конверт, — мог бы передать Виктории Дибировой на восьмое марта.

Когда они подошли к трапу, генералы уже поднялись, дождь почти перестал, от двигателей моторов — ветер. Прощаясь, подали руки, и тут Мастаева угораздило с усмешкой крикнуть на ухо провожающему:

— Вы очень странный человек. Никогда — ни адреса, ни телефона, расставаясь.

От этих слов Кныш, удивляя Ваху, до боли сжал кисть, в свете прожекторов попытался заглянуть в глаза южанина, а потом тоже на ухо крикнул:

— Во-первых, по службе не мог. А вообще, — нет у меня ни адреса, ни телефона. Лишь дряхлая мать в деревне и взбалмошная в угаре сестра. Я тоже неимущий, понял? — еще крепче он сжал кисть Вахи. — Однако врагу не сдается наш гордый «Варяг»! Мы вооружены марксистско-ленинской теорией, и скоро «скоро грянет буря!» «Объективное положение в мировой политике революционно, из него реформами не выйдешь. Спасти от гибели в состоянии только революционный пролетариат». ПСС, том 32, страница 386 — как Отче наш с удовольствием процитировал любимого вождя Кныш, а Мастаев в тон ему сказал:

— Значит, время плебейской революции в России настало?

— Хоть и дурак, а кое-что соображаешь. И в одном ты абсолютно прав: Ленин — не только лидер вооруженного восстания, Ленин, прежде всего, — гениальный полководец, повторивший путь Чингисхана в обратном направлении.

— Вперед к средневековью! — крикнул Ваха.

Эта дискуссия, наверно, продолжилась бы, да в это время от КПП свет фар, иномарка со свистом подкатила к трапу. Это не генералы, а тоже два вальяжных, по манерам надменных чеченца, которые даже не поздоровались, а как к себе, прямо вошли в самолет. По требованию пилота и Мастаев поднялся.

Четырехмоторный военно-транспортный самолет тяжело пошел на взлет, а Ваха конечно же многого не знает, да в Афгане служил, к тому же, крановщик, и на лету вес определяет: борт перегружен. Кабина для пассажиров куцая. Мастаев в самом конце, в углу. А генералы и чеченцы, как только борт набрал высоту, видно, что не впервой, умело разместили посередине какой-то ящик, на него выложили коньяк и всякую снедь. Они не только и не столько пили и ели, сколько что-то упорно подсчитывали, порой спорили, торговались. Наконец, наверное, в итоге сошлись, и тогда сытый, раскатистый смех.

— Ты будешь пить? — тогда вспомнили о попутчике. Мастаев сделал вид, что уснул. По правде уже на взлете ему отчего-то стало плохо, а потом вновь уже было позабытый озноб, тошнота, которую он списал на голод.

От грубого приземления Мастаев проснулся, прильнул к иллюминатору: к борту подъехало несколько машин. Никто с Мастаевым не попрощался: генералы уехали отдельно, два чеченца — отдельно, а у Мастаева, к его удовлетворению, сразу же отобрали мешок, проверили; очевидно, не впервой, опечатан ли или нет, и двое вооруженных молчаливых гвардейцев довезли его до «Образцового дома».

Уже светало. Где-то истошно лаяла собака, закаркали вороны. На углу дома лозунг: «Все на референдум — определим будущее!» Вокруг «Образцового дома», там, где убирается Баппа, еще порядок, а вот далее — явный контраст — мусор, грязь.

Обдумывая свое скоротечное турне, Ваха напоследок захотел покурить. Какая-то горечь во рту, он бросил сигарету, сплюнул. Собрал слюну, сплюнул еще раз — кровь, много крови.

Выспавшись, он думал пойти в поликлинику, однако и поспать не дали: заработал телефон, срочно вызвали в президентский дворец. Ваха думал, что будут ругать за малость денег, а о деньгах — ни слова: идет политическая борьба. На послеобеденное время назначена конференция по вопросам референдума. Все в зале, оппозиция сплочена и готова дать президенту-генералу, как нарождающемуся диктатору, решительный отпор. Да президент опаздывает. Ждут час, два, три. Только через семь часов после того, как и без того нестройные ряды оппозиции значительно поредели, а те, кто остались, поостыли, появился улыбающийся, спокойный, горделивый президент. А Ваха чуть не ахнул — Кныш идет за ним и, как только генерал сел, положил перед ним бумаги. Президент начал речь, а Митрофан Аполлонович игриво помахал рукой Мастаеву и открыто — рядам оппозиции. А президент начинает:

— Товарищи! Вместо того чтобы предоставлять лицемерным краснобаям обманывать народ фразами и постулатами насчет возможности демократического мира, чеченцы должны разъяснять русским невозможность сколько-нибудь демократического мира без ряда революций и без революционной борьбы в России со своим правительством. Вместо того чтобы позволять политикам обманывать народы фразами о свободе наций, чеченцы должны разъяснять массам безнадежность их освобождения, если они будут помогать угнетению других наций, если не будут признавать и отстаивать права этих наций на самоопределение, то есть свободное отделение. Надо выбирать: за независимость и революционную борьбу или за лакейство перед Россией. И величайший вред приносят чеченцам лицемерные сочинители из Кремля. ПСС, том 26, страница 71.

— Что он несет, болван? — в это время Кныш сел рядом с Мастаевым, — я ведь это вычеркнул карандашом.

— Вы вновь здесь? — осуждение и удивление в тоне Вахи.

— Ты ведь тоже здесь, — почти злобно ответил Кныш, и чуть погодя: — Не думай, что мне ваша «независимость» доставляет удовольствие.

— А-а мы «о вашем удовольствии» и не думаем. Вы не слушаете доклад.

— Товарищи! — в это время продолжает президент-генерал. — Мы тщательно избегаем слов «революционная демократия» и «демократия» вообще. Контроль без власти есть пустейшая фраза. Для того, чтобы контролировать, нужно иметь власть. Переход государственной власти в России от Горбачева к Ельцину, к правительству неолибералов и капиталистов, не изменил и не мог изменить национально-религиозного характера и значения войны со стороны России. Конференция протестует против низкой клеветы, распространенной капиталистами против нашего народа, именно, будто мы сочувствуем сепаратному (отдельному) миру с Америкой. Мы считаем американских капиталистов такими же разбойниками, как и капиталистов русских, английских и прочих, а президента Клинтона — таким же коронованным разбойником, как Ельцина и монархов английского и всех прочих. Власть во всех воюющих странах должна перейти в руки революционного шариата.

— Как тебе редакция? — пнул Кныш коленом Мастаева под столом.

— Это провокация, — прошептал Ваха, а президент продолжал:

— Демократия для большинства народа и подавление силой, то есть исключение из демократии, эксплуататоров, угнетателей народа — вот какого видоизменения демократии при переходе от коммунизма к свободе. Только в независимом обществе, когда сопротивление коммунистов уже окончательно сломлено, когда нет русских — только тогда можно говорить о свободе Чечни. Мирное развитие революции — вещь чрезвычайно редкая и трудная, а для нас вредная. И вообще, партократы — ставленники Москвы — со всех крыш кричат о недопустимости гражданской войны и религиозно-большевистского террора. Врагов независимости можно на время лишить не только неприкосновенности личности, не только свободы печати, но и всеобщего избирательного права. Плохой парламент надо стараться «разогнать» в две недели. Польза революции, польза чеченского народа — вот высший закон, и нечего теперь кричать о националистическом терроре.

— Разрешите вопрос, вопрос! — криком перебил президента какой-то корреспондент, видимо, ему это позволено, как представителю независимых СМИ из зарубежья. — Скажите, пожалуйста, вы упомянули в выступлении «религиозно-большевистский террор» — что это такое?

— Кха-кха, — кашлянул президент, наверное, мгновение он был озадачен, а потом быстро нашелся. — Большевизм — тоже своеобразная религия без Бога. А террор. Я, как человек военный, против террора.

— Регламент, — вдруг сказал Кныш на весь зал. — Слово предоставляется оппозиции.

— Товарищи! — начинает член разогнанного парламента. — Наша тактика — полное недоверие, никакой поддержки новому правительству, президент-генерал особенно подозреваем, вооружение оппозиции — единственная гарантия, немедленные выборы в парламент, немедленный референдум, никакого сближения с другими силами.

— Вы подстрекаете к вражде, — вдруг зло сказал Мастаев соседу.

— При чем тут я? — шельмоватая игривость на лице Кныша. — Впрочем, ничего нового для нас. Пошли, лучше покурим.

Они вышли на замусоренный лестничный пролет, где сильно сквозило. Закурили. И не сразу, а просто не стерпев, Мастаев выдал:

— Это издевательство. Ваши шпаргалки! Геноцид!

— Отнюдь, — пытается быть озадаченным Митрофан Аполлонович. — Ты не поверишь, но они все просят помощи и консультаций. И это не Ленин, а твой реферат, написанный в ВПШ.

— Я цитировал Ленина.

— Ну, правильно, ты цитировал Ленина, Ленин цитировал Маркса, Гегеля и других. Преемственность. Видишь, как ты велик!

— Подлость, — в сердцах выдал Ваха, сплюнул, бросил окурок и побежал по лестнице вниз. В этот момент он просто ненавидел Кныша, думал, что этот московский «консультант» — исчадие зла. Однако, когда он вырвался на улицу, свежий воздух, ночной прохладный ветерок с набережной Сунжи несколько остудили его пыл, и он подумал, а кто и что заставляет этих чеченских политиков читать шпаргалки Кныша? — Надо подальше держаться от политики и политиков, — твердо решил Мастаев. К тому же каждую ночь у него стабильно стала повышаться температура. Почти не спит, чувствует себя скверно. В поликлинике, куда почти за руку его привела мать, тоже какая-то послереволюционная запущенность, покинутость, словно само это заведение болеет.

В очереди в регистратуру перед ними две бабульки — русская и чеченка. Видать, давно знакомы, о чем-то невеселом говорят. Но слух Вахи часть из беседы выхватил:

— Будто осознанно в пропасть летим и ничего поделать не можем.

— Да, одна надежда на этот референдум.

— Терапевта сегодня нет, — это уже Мастаевым говорят в регистратуре. — Почти все врачи уехали, — и как бы извиняясь: — Зарплата — копейки, и даже ее уже полгода нет. Ничего нет! — а у Мастаева в голове эта фраза: «Одна надежда на референдум…» Да, это так, и он не может, он не должен отстраняться от политики и политиков — он гражданин!

С этой мыслью Мастаев рьяно взялся за возложенную на него судьбой миссию. Администрация президента вроде ему не мешает, но и не помогает, только поддакивает. Зато многочисленные члены так называемой оппозиции постоянно вокруг него, да среди них нет явного лидера, нет консолидации. Наоборот, они как-то почти по тейповым признакам разделены. Но вот из Москвы прибыли бюллетени для голосования. Прекрасная бумага, все верно написано. Однако Ваха и считать не стал, и так видно: количество бюллетеней в три раза меньше, чем необходимо. Мастаев сразу же побежал в президентский дворец. Там его не приняли. А вот Кныш сам вызвал, улыбается:

— В стране бумаги дефицит. Ну и зачем зазря добро переводить, все равно никто голосовать не придет. Народ устал от политики.

— Народ не устал, народ болен от вашей политики.

— Вот это да. Ты Мастаев, точно болен, плохо выглядишь. Брось свой референдум и вообще из города уезжай. Как другу советую. Кстати, я тоже на днях убираюсь. Надеюсь, с концами.

— Никогда вы отсюда не уберетесь.

— Ах, вот как! — лицо Митрофана Аполлоновича стало строгим, даже суровым. — И в тебе проснулся волк, — он почему-то подошел к окну, отодвинув толстый занавес, долго выглядывал в окно и как бы про себя сказал: — А за тобой нужен глаз да глаз.

— Куда же более, — усмехнулся Мастаев, на что хозяин, более не разговаривая, сухо подал руку и буквально выпроводил его. А в чуланчике ждет конверт.

«Тов. Мастаев! В связи с политической целесообразностью рекомендуем переехать в мэрию города Грозного».

Ваха думал было воспротивиться. Но явились бравые гвардейцы президента и, словно только этим они всю жизнь и занимались, все имущество избиркома и самого Мастаева перевезли в здание мэрии Грозного. Осматривая новый кабинет, Ваха выглянул в окно: ночь на дворе, уличного освещения давно нет, только вот уголек сигареты прямо напротив от затяжки заблестел. Он понял — это окно кабинета «межрелигиозных связей», и это не Исламский университет, а по-прежнему Дом политпросвещения.

До референдума оставалось несколько дней. Мастаев с возрастающим нетерпением ждал его, и не только потому, что его интересовал результат, он его предвидел: народ выскажет недоверие нынешней власти, а иного «итогового протокола» вроде нет! Просто Ваха уже понимает, что очень болен, серьезно болен, из последних сил держится на ногах. Ему необходимо провести этот судьбоносный референдум. Для этого почти все сделано, и даже недостающие бюллетени на средства, собранные оппозицией, смогли отпечатать. Но Ваха накануне референдума получил послание:

«В. Г. Мастаеву. Ваха Ганаевич! Переслал ваше письмо-пожелание президенту-генералу. Я устал от вас так, что ничегошеньки не могу. А у вас кровохарканье, и вы не едете. Это ей-же-ей и бессовестно, и нерационально. В Европе (т. е. России) в хорошем санатории будете лечиться и втрое больше дела делать. Ей-ей. А у нас ни лечения, ни дела — одна суета. Зряшная суета. Уезжайте, вылечитесь. Не упрямьтесь, прошу вас. (P.S. Либо оставайтесь в «Образцовом доме»). С комприветом».

Что-то не совсем дружественное заподозрил Ваха в этом некогда цитируемом им послании. Таким же письмом Ленин просил уехать М. Горького из страны накануне массового большевистского террора в 1918 году. Теперь 1993 год и Советского Союза, а тем более большевиков, нет. Тем не менее обеспокоенный Ваха среди ночи заторопился в избирком. И он уже был возле мэрии, как почти случайно бросил взгляд в сторону Дома политпросвещения (не мог он поверить, что это теперь Исламский университет), сквозь темноту заметил в проеме окна «Отдела межрелигиозных связей» какой-то непонятный, совсем мрачный силуэт. Мастаев подошел, оторопел. Вначале подумал — пулемет и, лишь приглядевшись, догадался — камера.

На полусогнутых ногах он ходил, ощупывая в темноте — кругом грунт. Вдруг из окна приглушенно-удивленный голос Кныша:

— Мастаев, ты что там потерял?

— Булыжник, — в тон ему ответил Ваха.

— Камера государственная, дорогая, ты отвечать будешь, — всерьез обеспокоен Кныш, — да и нет тут булыжников.

— Там, где революция, всегда есть булыжники, — что-то увесистое, вроде осколка кирпича, попало в руки председателя избиркома.

— Но-но-но! Мастаев, не дури.

— Пролетариату нечего терять, — замахнулся Ваха. — Зачем камера?

— Отчет в Москву должен сделать. Впрочем, ты тоже.

— Я перед Москвой не отчитываюсь, — горд Мастаев.

— Как же? Три мешка денег кто получил?

— Ах ты гад! — кирпич полетел в окно, и Ваха склонился, чтобы еще что поувесистее найти, в это время его обе руки скрутили, ткнули лицом в грунт, и даже в темноте он краем глаза заметил у виска огромный сапог, даже запах свежего армейского обувного крема.

— Отпусти, отпустите его, — слышен командный голос Кныша.

— Он нарушает революционный правопорядок, — густой бас на русском без акцента.

— У него справка дурака в кармане, так что вон! Долой со всех глаз! — постановляет голос Кныша.

Почувствовав свободу, Ваха встал, словно никого вокруг и не было. Тишина. Только сигаретный окурок выдает зловещий силуэт Кныша в мрачном оконном проеме.

— Вот видишь, Мастаев, — по-прежнему приглушен голос Кныша, — я с тобой по старой дружбе с добром, а ты — с кирпичом. А ведь древняя мудрость гласит: «кто в прошлое камешком, тот от будущего — пушкой».

— Знаю, у вас «итоговый протокол» всегда заранее готов. На что вы теперь намекаете?

— Хе-хе, это не намек. Но ты ведь не поймешь, — тут Кныш даже склонился, и еще тише: — Только тебе говорю: подобру-поздорову возвращайся в «Образцовый дом».

— Так вы ведь окрестили его «Дом проблем», — недобро усмехнулся Мастаев. — Небось, знали, что долго жить в нем не будете, что устроите здесь революционный бардак.

— Убирайся! — со злобой повысил тон Кныш.

— Сами убирайтесь! — как пьяный, закричал Ваха. — А мне убираться некуда. Это не Россия, а маленькая Чечня.

— Дурак ты, Мастаев, — окурок пролетел мимо Вахи, туда же и плевок. Камера исчезла, окно с шумом закрылось, и, как показалось Вахе, даже шторы задернулись.

— Вот так будет лучше, — про себя выдал он и, думая, что проблем более нет, пришел в мэрию. А там ажиотаж, очень много людей, все обеспокоены: кто-то принес весть — под утро мэрию будут штурмовать, бюллетени сожгут, референдума не будет.

— Успокойтесь, успокойтесь, — командовал председатель избиркома. — Это все слухи. Русских военных здесь практически нет, а чеченец на чеченца, брат на брата — не пойдет. Расходитесь по домам. Все будет нормально, — так говорил Ваха, а чувствовал — совсем плохо. И он сам, хоть это почти рядом, в «Образцовый дом» не пошел. Он-то знал, что Кныш слов на ветер не бросает, и все же он не верит, что «пушки» в Грозном будут когда-либо впредь стрелять.

— Ты очень бледен, ты не здоров, иди домой, — говорили Мастаеву.

Он чувствовал, как его вновь, что случалось каждую ночь, стало знобить, потом жар, тошнота. Он выпил какие-то таблетки. Оказывается, прямо за столом заснул.

— Вставай, Ваха, вставай! — кто-то растормошил Мастаева.

Спросонья, еще не понимая, что творится, Ваха вслед за всеми побежал к выходу. Уже светало, город гремел, бронетехника окружила мэрию. Началась паника. Кто-то закричал.

— Тихо, спокойно! — пытался командовать Мастаев. Но его голос был предательски слаб и вызвал только сухой, долгий кашель с кровью.

— Внимание! Внимание! — в это время на русском и чеченском заговорил откуда-то рупор. — Приказываем немедленно всем покинуть здание мэрии, — в воздух застрочил крупнокалиберный пулемет. — Даем пять минут!

— Уходите, все уходите! — как мог, закричал Мастаев, понимая, что это не пустые угрозы.

— А ты? — односельчанин Вахи, совсем молоденький милиционер по имени Башлам с автоматом в руках пытался заглянуть в его глаза.

— Я председатель. Я на службе, не могу. А ты вон за теми уходи, — толкнул Ваха милиционера.

— Я тоже на службе, — упрямство на молодом лице. И тут он как-то по-детски улыбнулся. — А случись что с тобой, как я в Макажое покажусь?

— У-у-ух!!! — до боли в ушах, сотрясая все, вдруг раздался орудийный выстрел. Молоденький односельчанин просто упал. Ваха пригнулся. Боль физическая, а более психологическая — пушка! Все-таки пальнула.

— Уходи, уходи, — крикнул Ваха Башламу.

Ряд покидающих мэрию стал гуще, заторопился.

— Уходите, уходите все, — кричал Ваха.

— Стойте, не будьте трусами. Разве вы не чеченцы?! — перекрикивали Мастаева другие голоса.

— Осталась минута, — объявил рупор. Однако ее не дали, прозвучал такой залп, что все затряслось, треск стекла, пыль, гарь. Ваха увидел, как от страха перекосилось юное лицо Башлама. Схватив его руку, Ваха устремился в здание. Вспомнив о брошенном автомате, он вернулся.

— Все в подвал, — кто-то закричал. А Мастаев и тут о своем:

— Спасайте бюллетени. Бюллетени референдума в подвал.

Наверное, думая, что это панацея от беды, несколько человек стали помогать Вахе средь этого кошмара перетаскивать пачки бюллетеней в подвал. Когда Мастаев в очередной раз поднимался по лестнице, взрывной волной его сшибло с ног. Тем не менее он вновь бросился наверх. Зал не узнать. Огонь. Бюллетени, как испуганные и подстреленные птицы, все еще опадают. Огромная стена вся в крови и в какой-то нечеловеческой слизи. Тут же Башлам, скрючился, бледный, его рвет, слезы из глаз.

— Ты живой? — тряхнул милиционера Мастаев. — Беги в подвал.

И только тогда, увидев, как потрясенный, надломленный молодой односельчанин, словно отвратительную ненужность, волочит за ремень автомат, Ваха вырвал у него оружие и, ощутив в руках этот смертоносный вес, он иными глазами, как в Афганистане, посмотрел вокруг. В этом грохоте попытался прислушаться, оценить обстановку. Оказывается, хоть и не равный, а идет бой, из мэрии тоже раздаются автоматные очереди: брат на брата пошел! А Мастаев, будто на стадионе спринт, побежал по длинному коридору в торец здания. Сквозь разбитое окно, прямо перед собой он увидел свою цель — камеру, склоненная над ней тень. Нет, он не смог! Два предупредительных выстрела сделал поверх окна «Отдела межрелигиозных связей». Тень исчезла. И тогда, вспомнив, что там ранее находился «Отдел агитации и пропаганды» идей марксизма-ленинизма, Мастаев всем рожком вдребезги разнес черный аппарат, будто в этой камере сосредоточилась квинтэссенция всего зла. А в ответ сокрушительный удар. Гранатомет в него. Повезло, перелетело. Не осколки. Так, пыль, едкая, густая, вонючая, забила глаза, дышать не дает. Да он слышит: все, боя нет, сопротивления нет. И у него патронов нет, зато гул атаки приближается. «Убираться, надо убираться», — как Кныш велел, подумал Мастаев. И был бы кто рядом, тот же парнишка Башлам. И дабы не осрамиться в чужих глаза, он, быть может, сдержался бы. А сейчас он один, от страха дрожит, от взрывов дрожит. Бросил автомат, побежал по задымленному коридору. Вспышка. Он куда-то забежал, стукнулся, от удара упал. Боль, страшная боль. Он пытается встать, ползет, не зная, куда и зачем, вновь молния в глазах, словно гирей по башке.

* * *

Очнулся Мастаев в республиканской больнице. Это в двух шагах от мэрии и Дома политпросвещения. Рядом дед Нажа и мать сквозь слезы все же улыбается. А врач говорит:

— Вам повезло, контужен. К вечеру придет в себя.

К вечеру, наоборот, стало гораздо хуже. Приходили разные врачи. Почему-то Ваху перевели в отдельную палату. Повторно стали брать анализы, а рано утром отвезли на край города — противотуберкулезный диспансер. И тогда Мастаев вспомнил подмосковную психлечебницу, ледяную баню и лечащего врача — «в тебе теперь туберкулезные палочки, пей таблетки, лечись». А он никому не верил, таблетки в унитаз.

А теперь без таблеток и лекарств ему очень плохо, а их в диспансере нет, и от соседей-пациентов Ваха знает, что этих сверхдорогих лекарств и в аптеках нет, только из-под полы, втридорога, по блату.

Родственников к нему не допускают — заразен, да Ваха видит из окна мать и деда, которые каждый день его навещают. И они с вымученными улыбками машут ему рукой, мол, все будет в порядке и у них все хорошо. Но он понимает, как им сейчас нелегко, через неделю первая партия лекарств закончилась, и его пару дней просто не лечили — нечем. И он сразу понял, что только за счет таблеток держится, а так, болезнь прогрессирует, температура не спадает, слабость. И он все теряет и теряет вес, почти скелет. И тут вновь появились лекарства, много еды. И Вахе чуть полегчало, и он способен думать, что же дед и мать на сей раз продали? Наверное, пару бычков или с десяток баранов, которые ныне не в цене, а может, уже коня и всю пасеку?

Помимо болезни, эти сугубо житейские проблемы терзают Мастаева, и он об ином, о политике, о чем круглые сутки говорят многочисленные пациенты огромной палаты, пытается даже не вспоминать. Однако его роль в недавних событиях уже и здесь общеизвестна, и все шушукаются, что гвардия президента разыскивает всех оппозиционеров, по-всякому расправляется с ними и хуже всех тем, за кем нет мощного тейпа — клана или денег — откупиться. К последним относится и Мастаев, да друзья по недугу его успокаивают:

— Мы тебя в обиду не дадим, пусть только сунутся, мы их бациллой.

В этом все солидарны. А вот когда почти каждый день, и не раз за день, заходит речь о политической ситуации в республике, то одни с пеной у рта поддерживают президента-генерала, другие с таким же рвением выступают против. Вместе с тем все единодушны в одном: штурм мэрии и слух о массе убитых — страшное событие. И тут Мастаева вновь и вновь просят рассказать, как это было. Об этом Ваха молчит, твердит, что ничего не помнит. А вот о нем вспомнили и, видимо, уже знали, что его состояние стало стабильным.

Как-то в понедельник, с утра, завотделением позвал за собой Мастаева. Оказывается, на первом этаже, в тупике, отдельный кабинет. По всем признакам — затхлый воздух, пыль, еще портрет Ленина, правда, не висит, а валяется в углу — здесь давненько никто не бывал, а сейчас сидит за столом пожилой чеченец, явно в прошлом партиец-коммунист, быть может, даже агитатор-пропагандист Дома политпросвещения, но сейчас он замаливает грехи, по крайней мере четки в руках. Без души, но как положено у чеченцев, он справился о здоровье и, чувствуется, заразиться боится, не приближается. Кинул перед Вахой на стол конверт. Понятно, что почерк Кныша.

«Сов. секретно! Лично в руки! Тов. Мастаеву!

Дорогой Ваха Ганаевич! Вы ослушались моих рекомендаций, чуть не загубили себя и все дело революционной демократии. Я вам искренне, по-ленински сочувствую, многое прощаю. Однако из-за вашей пальбы сорваны документально-телевизионные отчеты. Понимая ваше теперешнее невменяемо-болезненное состояние, я вместо вас подготовил все отчеты. Вам осталось только их подписать. Выздоравливайте, ибо дело революции только-только зарождается. Нас ждут великие дела! С комприветом! Крепко жму руку».

Далее два документа: (Лист № 1).

«Отчет
Председатель — Мастаев В. Г.».

председателя Центризбиркома по Чеченской Республике

Строго соблюдая конституционные права граждан Указом Президента Чеченской Республики был назначен референдум. Однако некие оппозиционные пророссийские силы вооруженным путем сорвали намеченную демократическую процедуру. Для наведения правопорядка в республике введено чрезвычайное положение, при столкновении с оппозицией с обеих сторон погибло 4 человека, ранено 8.

В республике введено прямое президентское правление (одобренное населением), деятельность парламента прекращена и считается незаконной.

(Лист № 2.)

«Заявление
Независимый журналист — Мастаев В. Г.».

независимого журналиста агентства «Рейтер» с места событий

После того, как президент-генерал Чеченской Республики незаконно разогнал парламент (кстати, так называемые выборы парламента ЧР происходили одновременно с президентскими), под давлением оппозиционных сил в республике был назначен референдум с вопросом «О доверии Президенту и Парламенту». Однако в ночь перед референдумом гвардия президента атаковала центризбирком референдума, применив бронетехнику и тяжелую артиллерию. В результате погибло 54 человека, 36 — ранено и контужено, 24 человека арестованы (без суда и следствия).

В Чеченской Республике введено прямое президентское правление, иначе — военно-авторитарная хунта.

— Я это не подпишу, — бросил Мастаев корреспонденцию. — Это очередная провокация Москвы. А вам не стыдно такое приносить?

— Я чужие письма не читаю, — бесстрастен голос посыльного. — Только прошу вас, для порядку, напишите письменный ответ.

— С вами, контуженными, «порядку» не было и не будет, — чуть ли не кричит Мастаев, а ему спокойный ответ:

— Не скажите. При нас, коммунистах, в этом диспансере были бесплатно лекарства, лучшие врачи, чистота. А теперь?

Посмотрите вокруг, на себя. И вообще, нечего валить с больной головы на здоровую. Это вы, комсомольцы да молодежь, затеяли эту демократию, гласность, перестройку! Словом, недосуг, и так за бесплатно работаю. К тому же, во вредных условиях, так что либо подпиши, либо два слова черкни. И мне нужно отчитаться, и тебе.

— Отчитаюсь, — процедил Ваха.

Он взял ручку: «Тов. Кнышу! Уважаемый Митрофан Аполлонович! Как вы выразились, с нашей стороны была пальба, — «отчет» пострадал. А вот с вашей стороны был конкретный залп. И не буду вас утомлять, тоже отвечу искренне, по-ленински: «Люди всегда были и всегда будут глупенькими жертвами обмана и самообмана в политике, пока они не научатся за любыми нравственными, религиозными, политическими социальными фразами, заявлениями, обещаниями разыскивать интересы тех или иных классов (групп, банд, партий). Сторонники реформ и улучшений всегда будут одурачиваемы защитниками старого, пока не поймут, что всякое старое учреждение, как бы дико и гнило оно ни казалось, держится силами тех или иных господствующих классов. Ленин В. И. ПСС, том 23, страница 47, «Три источника и три составные части марксизма». Три «источника» вами были обозначены — это нефть, оружие и, страшно подумать, да вы это писали, — наркотики. А составные части марксизма и ленинизма — это конечно же не социальная справедливость для трудящихся, а захват власти, культуры! С приветом Мастаев!

P.S. По слухам, оппозиционеров преследуют, многих пересажали, многие из республики бегут. Примерно такая же ситуация в этом тубдиспансере. Питание очень скверное, медикаментов нет, только за счет больных. Опытные медработники покинули республику. Те, что остались, много месяцев не получают зарплату. Свет от генераторов, и то с перебоями, топлива не хватает — это в нефтеперерабатывающей республике, потому что за рубежом цена нефти гораздо выше. От электричества зависят подача воды, санитария. Кстати, портрет Ленина здесь еще присутствует, правда, ныне и он не в почете. Привет».

В тот же день Мастаева еще раз повели на первый этаж, в первый кабинет, как кто-то выразился: «Потрясающая оперативность спецслужб».

«В. Г. Мастаеву. Дорогой Ваха Ганаевич!.. Еще до вашего письма мы решили в ЦК (точнее в Кремле) назначить комиссию для проверки ареста буржуазных интеллигентов промосковского типа и для освобождения кого можно. Ибо для нас ясно, что и тут были ошибки (ПСС. Т. 51, док. № 80. — С. 47–49).
С комприветом Кныш».

Чем больше я вчитываюсь в ваше письмо, тем более прихожу к убеждению, что и письмо это, и выводы ваши, и все ваши впечатления совсем больные. Нервы у вас явно не выдерживают, сумма больных впечатлений доводит вас до больных выводов.

Начинаете вы с туберкулеза и дизентерии. И сразу какое-то больное озлобление: «братство, равенство, перестройка». Бессознательно, а выходит нечто вроде того, что коммунизм виноват — в нужде, нищете и болезнях осажденного города!!!

Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно. Крепко жму руку. Ваш. (Ленин В. И. Письмо М. А. Горькому. ПСС. Т. 51, док. № 39. — С. 23–27).

P.S . Мастаев, вы конечно же больны. Психлечебница, а следом тубдиспансер — тому подтверждение. Тем не менее прогресс и некие признаки ленинской диалектики налицо: наконец-то вы заговорили об интересах, в ваших строчках зазвучали политэкономические термины. Это соответствует перестройке, нынешней буржуазно-рыночной действительности. Появился некий торг и даже компромисс. Но ты (извини за фамильярность) не торгаш, ты боец! Похвально! И все же поставь точку в нашей истории. Подпишись. Закроем эту тему навсегда — расчет, тем более что плата достойная.

Только Мастаев дочитал, как посыльный доложил:

— К тебе посетители — дед и мать.

— Разве я не заразен? — не перестает удивляться Мастаев.

— Главное, чтобы в мыслях не было оппортунистической заразы.

— Может, оппозиционной?

— Какая разница, молодой человек: власть может называться по-разному, да суть ее от этого не меняется, она у тех же и та же. Понял?.. Кстати, чуть не забыл, вот еще одна записка, по секрету, — последнее он прошептал, доставая из нагрудного кармана небольшой листок:

«Мастаев! Не забывай Ленина. Даже «у Владимира Ильича создалось впечатление, что не врачи дают указания Центральному Комитету, а Центральный Комитет дал инструкции врачам!» Дневник дежурных секретарей. ПСС. том 45, страница 485.

P.S. Это опубликовано во времена расцвета СССР. А что осталось вне публикаций?»

Эту записку посыльный разорвал, тут же в пепельнице сжег, и все же, как от чумного сторонясь, препроводил в приемное отделение — там родственники. Вот кто не боится от него заразиться. Мать обнимает, в слезах:

— Сегодня меня вызвали в ЖЭК. Наш чуланчик теперь принадлежит нам, сказали, что можем даже приватизировать.

— А я, вот, получил письмо от Центробанка России, — так же рад дед Нажа. — Данная мне ссуда на строительство дома полностью аннулирована, погашена.

— А еще, — давно не видел Ваха такую счастливую мать, — вот эти деньги тебе. Это есть доллары! Пачка! — она боится их даже показать. — Вот только в двух местах ты вроде должен расписаться.

Тут же, словно отрепетировали, посыльный выложил из папки листы 1 и 2. Ваха, не глядя, расписался. Он надеялся, что посыльный уйдет, и он вдоволь пообщается с родными. Не тут-то было. Появились врачи:

— Кто позволил контакт с больным? Вы хотите разнести заразу?! Мастаев — в палату! Ты так год будешь лечиться и никогда не вылечишься.

* * *

Революция не щадит слабых, тем более больных туберкулезом. Без постоянного рентгенообследования современное лечение почти невозможно, а в тубдиспансере слух: главврач, покидая Грозный навсегда, вывез с собой и дорогостоящий рентген-аппарат. А другие говорят, что этот аппарат сломался, мастеров нет.

Как бы там ни было, да, как говорится, спасение утопающего… Словом, более полутысячи пациентов подписали президенту с нижайшей просьбой письмо. Никакого ответа. Может, письмо и не дошло «на деревню, к дедушке». Только вот президент, выступая по телевизору, уже не обещает «в краниках верблюжье молоко», он твердит, что чеченцы — «воины, самая сильная и смелая нация в мире», а если есть дохляки — «это не чеченцы».

В общем, как и во время лечения, скинулись туберкулезники, наняли автобусы. Благо, что большинство врачей — гуманисты. В соседнем Ставрополье им бесплатно обещают сделать рентге-нообследование. Однако на границе стоит грозный ОМОН:

— Мало того, что от вас террор, беспорядки и воровство прет, теперь вы и заразу вздумали к нам завести. Назад! Кому сказал, назад! И нечего мне бумажки показывать. Стрелять буду!

Вновь скинулись туберкулезники. Гуманизм возобладал. А вот в краевой больнице Ставрополя их встретили с большим вниманием: питание, медикаменты и вся аппаратура.

— Да, молодой человек, — пожилой доктор внимательно осматривал рентгеноснимок Мастаева, — ваша ситуация, как и ваша Чечня, — оба легких поражены, почти полное затемнение.

В Грозном лечащий врач сравнил этот снимок с предыдущим и тоже сделал весьма неутешительный вывод. Нужны лекарства, много лекарств. А тут выяснилось: аптеки, которые как-то еще в Чечне функционировали, теперь — даже названия не осталось. На базаре, как картошку продают только дешевые, совсем примитивные лекарства — кои с инфекцией не справятся. И запущенная болезнь Мастаева явно прогрессировала, да народные средства дали палочкам Коха бой. Это родственники Мастаева пошли на охоту в лес, и теперь дед Нажа доставляет на все отделение не только мед, маточное молочко и цветочную пыльцу, но и барсучий жир, медвежатину. Скрытно и собакой Ваху подкармливают. А вот курдюк он уже видеть не может, да пересиливает себя. И, конечно, это усиленное питание поддерживает его. Состояние его стабильное, температуры давно нет, и он даже стал немного набирать вес. Однако говорить о выздоровлении не приходится: нужны лекарства. Их можно достать только в Москве. У Мастаева в Москве особых знакомств нет, кроме как Кныш, Деревяко и ее муж — Дибиров Руслан, да бывшая жена, к которой он ни при каких условиях не обратится.

Была бы связь, он постарался бы с кем-либо связаться в Москве, но телефон в Грозном ныне — роскошь, а всеми позабытый и почти заброшенный тубдиспансер существует лишь за счет энтузиазма и патриотизма некоторых врачей, за жалкий счет больных. И здесь давно связи нет. И вот у Вахи появился шанс выйти на Москву, к нему вдруг какой-то посетитель:

— Башлам! — как обрадовался Мастаев. — Я знал, что ты живой. Так рад, — хлопая односельчанина по здоровенным обвислым плечам, Ваха, сторонясь, просто любовался ростом, мощью розовощекого крепыша. — Ты так возмужал. Воин!

— Где-то полгода назад я был здесь, не пустили, — Башлам виновато-стеснительно улыбается. — А потом учения. Я служу на полигоне в Шали. Но я справлялся у деда Нажи. А сейчас сказали, к тебе допускают. Вот и решил перед отправкой в Москву тебя навестить.

— А зачем в Москву? — насторожился Мастаев.

— Не знаю. В полной экипировке, ночью будет борт.

— Приказ или деньги сулят?

— И то, а более второе, — на последнем стал тише голос Башлама, а больной закричал:

— Не смей! Жизнью не торгуют, — Ваха схватил мощную руку Башлама и как бы для внушения тряхнул: — Ты что, думаешь в Москве и в России, под пятой которой чуть ли не полмира, воевать некому кроме тебя?

— Вот и я пришел совета спросить. Это фрукты, — Башлам кивком указал на массивный кулек в углу. — Если я нужен буду, спроси у любого гвардейца — у нас своя связь, — и, уже уходя, он на ухо Вахе тихо сказал: — Говорят, в Москве будет какая-то заварушка.

Электричество в тубдиспансере от стационарного генератора, строго по часам, днем, а вечером слушают только радио, и что сообщают: в Москве конфликт между президентом России и Верховным Советом. В город введены танки, войска. А представитель Верховного Совета России — чеченец, на его поддержку прибыли спецназовцы из Чечни. По зданию Верховного Совета в упор стреляют танки. Идет штурм.

— Да, — вслух подумал Мастаев, — здесь, в Грозном, отрепетировали, в Москве — гала-концерт. После тоже свернут демократические процедуры, завуалированно введут прямое президентское правление. А по итогам штурма составят два протокола: для прессы, а как есть — в архив, дабы, когда надо, кого надо, шантажировать, в узде держать.

— Это ты про кого? — спросили больные по палате.

— Про нас, — грустно выдал Мастаев.

— Неужто в Москве будет война?

— Тогда и нам не поздоровится.

— Не дай бог, — подумал Ваха, ведь, помимо прочего, теперь там, в Москве, живет и его любимый сын.

От переживаний за ребенка Ваха всю ночь не спал, а утром по радио новости — сдержанная радость. Конфликт ликвидирован. Вице-президент России и председатель Верховного Совета арестованы, посажены в тюрьму. Белый дом (здание Верховного Совета) от артиллерийского обстрела разрушен, пожар ликвидирован, погибло более 20 человек. «Последнюю цифру надо увеличить как минимум на порядок, — по-своему опыту делает вывод Мастаев, — и все равно хорошо, что все завершилось».

Его настроение от этой новости немного улучшилось, да тут пришла мать, очень печальная, видно, тоже ночь не спала:

— Сынок, я не хотела тебя до сих пор тревожить. Да вести и у нас тревожные: почти все прежние жители «Образцового дома» выехали, кто квартиры продал, кто обменял. Одни Якубовы остались: их сын и сейчас при власти, то был в милиции, а ныне банкир. А Бааевых все допекали, опять чуть было Альберта не выкрали. Они бежали.

— А Мария где? — не выдержал Ваха. — Она с мужем сошлась?

— Нет. Но дела у Дибировых не лучше. Викторию Оттовну и Марию просто выкинули из квартиры. Мол, Руслан в Москве, квартира служебная. А Руслан с Деревяко развелся.

— Как развелся?

— Говорят, но это слух, что Руслан в Москве совсем опустился, спился. В общем, Деревяко выкинула его из квартиры. Где-то шастает по Москве, даже адреса нет.

— А где Мария и мать? — не может Ваха сдержать волнение.

— Пока у нас.

— Уходи, — почти что прогнал Ваха мать, а сам тотчас поспешил к лечащему врачу. — Я заразен?

— Нет, Мастаев, ты давно не заразен, но очень болен.

В последнем Ваха еще раз убедился, когда впервые за много месяцев покинул тубдиспансер. Он представлял свои легкие такими же помятыми, запыленными и просыревше-вонючими, как и его заброшенная было под кровать одежда. Оказывается, он даже не может идти. Денег ни копейки. Общественный транспорт — о таком в Грозном позабыли. Да Ваха руку поднял, заикаясь, он хотел было объяснить водителю легковушки, что денег нет, да тот и слушать не стал, буквально затянул в машину:

— Куда надо — отвезу, вижу, что из больницы.

Подвезли не просто до дома, а прямо во двор, к центральному подъезду. Хоть и выметено вокруг (Баппа старается), да все равно вид у здания обшарпанный, явно запущенный, лишь вывеска «Образцовый дом» по-прежнему блестит, а вот надписи «Дом проблем» словно никогда и не было. Выбор сделан, более «выборов» не будет.

В подъезде, под потолком, красным «Мария, я люблю тебя!» От этого Вахе теперь почему-то стало стыдно, что-то детское, наивное, зато чистое и честное в этих словах. И не хочется, чтобы они ныне были в этом грязном, вонючем подъезде. А, поднимаясь на второй этаж, Мастаев вспомнил ленинские слова: «Наши дома — загажены подло».

Став перед дверью квартиры Дибировых, он долго не мог прийти в себя, до того сильная одышка и учащенное сердцебиение в ушах. А когда несколько отдышался, одумался: какой же он действительно дурак. Что он сделает? Кого он напугает? Разве что его измученный вид и страх заразиться. Так его слушать не будут. Наверняка оружие, а может, и охрана у нового жильца есть.

Тут отчего-то Мастаев вспомнил Кныша. Да, Кныш ныне далече. Вот, если бы обратиться к президенту. К нему не допустят. Еще он вспомнил Башлама — военную силу. Нет! Подставлять юнца тоже нельзя.

И пока Мастаев мучительно соображал, сверху шаги, какой-то напыщенный от самостийности жилец — сразу видно, важный чиновник, а манеры и весь облик еще крестьянские.

— Накъост, — обратился Мастаев, — в этой квартире ныне кто проживает?

— Министр жилищно-коммунального хозяйства.

— О-у! — сам Мастаев удивился своей находчивости. Он властно и очень уверенно стал стучать в дверь, и как только она приоткрылась, пытаясь подражать в манере недавнему собеседнику, грубо и нагло подтолкнул дверь, и уже будучи в квартире, вспомнив свой ущербный вид, он и из этого решил извлечь выгоду:

— Пока подлинные революционеры страдают, — с некой претензией, кривя свое и без того изможденное лицо, Мастаев демонстративно осмотрел свой наряд, — в это самое тяжелое для народа время в наших министерствах бездна безобразий, — Мастаев ткнул пальцем в сторону оторопевшего хозяина. И пока тот попытался раскрыть рот, резво продолжил: — Наш президент-генерал вслед за Лениным говорит: «Худшие безобразники, бездельники и шалопаи — это наши министры, кои дают себя водить за нос всяким оппозиционерам, ставленникам Москвы».

— Я-я, — стал, как ранее Мастаев, заикаться министр, — я даже в Москве никогда не был.

— А ты и Грозный лишь недавно увидел, — резво продолжил Мастаев. — А президент-генерал только что заявил, что минюст и ревтрибунал отвечают в первую голову за свирепую расправу с этими министрами-шалопаями и с белогвардейцами-русскими, кои ими играют.

— Я-то и русский плохо знаю.

— Не перебивать, когда самого Ленина цитируют уста президента, а я передаю. Гм, — поправил голос Мастаев. — Подписав решение о выделении двух миллиардов на чистку Грозного и прочитав Положение о ЖКХ, о неделе оздоровления жилищ, я пришел к выводу, что мои подозрения (насчет полной негодности постановки этого дела) усиливаются. Миллиарды возьмут, распродадут и расхитят, а дела не сделают.

— Это на бумаге два миллиарда, а я получил всего один, — стал жалобиться министр, а Мастаев как будто не слышит:

— В Грозном надо добиться образцовой чистоты (или хоть сносной для начала), ибо большего безобразия, чем «чеченская грязь» в первом «Образцовом доме» и представить нельзя. Что же не в «Образцовых домах»?.. Кто отвечает за эту работу? Только ли «чиновники» с пышным чеченским титулом, ни черта не понимающие, не знающие дела? Бездельники!

— Я не бездельник. Работаю. А может, я вам хороший костюм куплю?

— Что?! Во-во, взяточники, казнокрады! Предатели революции. Ведь верно наш президент по-ленински сказал: «Наши дома — загажены подло». Закон ни к дьяволу не годен. Надо в десять раз точнее и полнее указать ответственных лиц и сажать в тюрьму беспощадно». ПСС, том 53, страница 106.

— Что значит «том»? — растерян министр.

— Из вашего уголовного дела.

— Пятьдесят три тома?!

— ПСС — всего пятьдесят пять.

— Я понял. К вечеру я вам дам пятьдесят пять миллионов.

— Что?! Но-но-но! Вот министр! Вы думаете, что мы будем покупать или продавать честное дело нашей революции?

— Нет-нет. Вы не так поняли. Я тоже честный коммунист, до сих пор храню партбилет.

— А совесть? — перебил Мастаев. — Мало того, что вы «загадили подло» весь город. Сами погрязли во взятках. Вы позарились на святое, на чужую квартиру, где искусство, культура, музыка. Посмотрите, посмотрите, вам не совестно, на такой музыкальный инструмент, на фортепьяно вы поставили гору посуды, грязной посуды, словно это сервант, — Мастаев уже в зале Дибировых. Он взял рюмку с инструмента, понюхал, осмотрел. — Фу, пьянствовали! Чеченец-министр! Нет, чтобы молиться.

— Я молюсь, клянусь, молюсь.

— Так вы верующий или коммунист?

— Ну, понимаете, — замялся министр, — современный верующий.

— Понимаю, коммунист, молящийся деньгам. Будет доложено президенту.

— Не губите! Только-только на ноги встал. За должность столько отдал, весь в долгах. Сколько хочешь? Скажи.

— Молчи! Революцию не купишь! Из-за таких, как ты, свободы и государства нам не видать.

— Я за свободу!

— Хоть чужую квартиру освободи. Немедленно!

Только на улице Ваха понял, как он вспотел. К своему удивлению, этот разговор теперь не казался ему фарсом, тем более авантюрой. Такова реальность, и еще неизвестно, как все обернется.

Раздумывая над этим, он даже не заметил, как машинально очутился в чуланчике. И, словно очнулся, он оторопел: на его диване сидит Мария с книгой в руках. Сколько он об этом мечтал, а случилось как. Он слова, как и прежде, вымолвить не может. А она встала, красивая, высокая, стройная, в самой девичьей зрелости. И Ваха чувствует, что она крепче его, здоровее его и даже, кажется, стала выше его. И она это подтвердила своим печально-тревожным вопросом:

— Ваха, как ты исхудал!

— З-з-здравствуй, — только это сказал он. В это время, видимо на голоса, появились из кухни Баппа и Виктория Оттовна. — У меня процедуры, — нашелся Ваха. Как появился, так же неожиданно ушел.

Далеко Ваха не мог уйти. Долго стоял у «Дома моды», поджидая маршрутку. Он хотел думать о прекрасном, о любви, о Марии. Однако этот некогда красивый, цветущий, многолюдный перекресток, самый центр, рядом базар, теперь обезлюдел. Всюду грязь, мусор. А редкие прохожие очень угрюмы, подозрительны. И он вырос в этом месте. Ни одного знакомого лица, и вдруг кто-то крикнул.

— Мастаев! Ваха! Это ты?! — он тоже вряд ли узнал бы Самохвалова — так директор типографии изменился, будто под стать городу поизносился. И надо было сказать что-либо иное, да Мастаев, как обычно, ляпнул что на уме:

— Вы еще не уехали?

Вместо радостного блеска в глазах вмиг лицо Самохвалова исказилось страданием:

— Я здесь родился, вырос. Мои родители здесь похоронены, — на последнем слове его голос задрожал. — И ты о том же, — он в сердцах махнул рукой, не прощаясь, тронулся, как показалось Вахе, сгорбившись более прежнего. А Вахе хотелось Самохвалова догнать, извиниться, да не было сил. Были бы силы, он бы точно из этого осеревшего города хоть куда уехал бы, до того здесь чувствуется больная атмосфера. А он с трудом добрался до больницы, буквально свалился на кровать, а над ним доктор:

— Мастаев, в диспансере ныне многого нет, зато есть покой, который тебе крайне необходим. А там, — он указал в сторону окна, — очень много проблем. С твоим здоровьем с ними не справиться. Выбирай.

Выбирать не пришлось. Ночью резко поднялась температура, он стал бредить. Так получилось, что в эту ночь дежурного врача не было (в отличие от туберкулезников, врачи убывали, условий для работы нет) и тогда кто-то из пациентов поделился своими лекарствами.

Под утро Мастаеву стало легче. Когда он очнулся, вспоминал, что вроде бы видел во сне Митрофана Аполлоновича. Он подошел к окну. Тубдиспансер на возвышенности, днем почти весь город видать, а теперь какой-то мрак и лишь редкие-редкие огоньки, такие жалкие и слабые, что даже звезды на небе ярче горят.

«Кныш здесь», — отчего-то подумал Ваха. Что-то извечное, порой доброе, порой враждебное и противоречивое, крепко, как казалось ему, связывало его с Митрофаном Аполлоновичем. И Ваха уверен, что, знай Кныш, где он сейчас он, обязательно навестил бы его. И если не отвез бы на лечение в Москву, то лекарства для него точно достал бы.

С этими мыслями до зари Ваха уснул. Был уже утренний обход, когда его разбудили:

— Ваха, к тебе посетитель. Какая-то почтенная дама, кажется, русская. Но по-чеченски вроде бы понимает.

Мастаев сразу догадался — Дибирова Виктория Оттовна. Боже! Что же он натворил? Аж сердце чаще заколотилось.

— Ваха, огромное спасибо!.. Я, мы так тебе благодарны. Даже Кныш вроде к президенту ходил — без толку. А ты!

— Митрофан Аполлонович в Грозном?

— Да, — Виктория Оттовна как-то смутилась. Разговор у них не клеился, и это понятно. Они еще много раз друг друга поблагодарили, все время прощаясь.

Обычно после таких посещений Ваха шел в свою палату и из окна, где-то завидуя, взглядом провожал своих уходящих родственников. А что он видит сейчас? Правда, далеко, лишь очертания, да общий контур: у самых ворот Дибирову поджидают две роскошные черные иномарки. Из первой вышел мужчина с пышным букетом цветов. Он ниже Виктории Оттовны — похоже, Кныш, хотя точно утверждать невозможно. Из второй машины вышла вооруженная охрана. Таким важным Кныша Мастаев и представить не мог. А мужчина, вроде Кныш, вручил Дибировой цветы и, открыв дверь машины, настоятельно просил ее сесть. Ваха не стал досматривать эту сцену. Он ничком бросился на кровать, пытаясь спрятать больную голову в слежалой, вонючей, куцей больничной подушке, а в ушах прокуренный голос Кныша: «Теория Маркса и Ленина научила видеть под покровом укоренившихся обычаев, политических интриг, мудреных законов, хитросплетений учений классовую борьбу — борьбу между всяческими видами имущих классов с массой неимущих». ПСС, том 2, страница 80».

— Сволочь, замолчи! — вдруг на всю палату заорал Мастаев. — Ты предатель, предатель! — кинул он подушку в окно. Словно этого ждали, совсем рядом в ответ тяжелая пулеметная очередь. Пока в небо. Может быть, свадьба.

* * *

Снег на голову — вот так вроде как неожиданно, но в календарные сроки — в Грозный пришла настоящая, на редкость суровая зима. Центрального отопления в городе уже который год нет. В тубдиспансере пытались с помощью электронагревателей поддержать тепло, однако генератор не выдержал — сгорел.

Одетые в пальто медработники ходили по палатам, разводили в бессилии руками. Нет, они никого не выгоняли. Да понято: туберкулезнику нужны тепло, уют, покой. И что Мастаеву? Его кризисный период уже вроде бы миновал, а что делать вновь и вновь поступающим, ведь туберкулез — болезнь неимущих. Сколько их нынче в Чечне?

В приватизированном чуланчике, который теперь можно было назвать родным домом, Вахе было ненамного лучше: отопления тоже нет. Изредка подается напряжение, да такое, что спираль электронагревателя даже не краснеет: экономика республики доведена до ручки. В этих условиях Ваха не вытянул бы. Хорошо, есть дед Нажа, есть родовое село Макажой, там много дров в лесу. И там, в горах, никогда не уповали на политиков, президентов и их экономические интересы. Там, в горах, все просто: как ни горбаться — все бедно, зато свободно. И если руки-ноги работящи — лучше жить там, чем суетиться в больших городах. Ну а в тяжелую годину сам Бог велел держаться родных мест.

Макажой! Альпийские луга, бесконечные, величественные горы. Кристально чистый, несколько разряженный воздух, сухой климат, родниковая вода. Натуральное питание. И солнце, солнце почти круглый год, потому что налитые влагой и свинцовой гарью выбросов тяжелые тучи так высоко не оторвутся от грешной земли. А над альпийскими лугами все прозрачно, лишь белоснежные, легкие перистые облака стройными стайками, как праздничные гирлянды, украшают бездонное высокогорное небо. «Вот здесь надо бы построить противотуберкулезную лечебницу, — о своем думает Мастаев, а потом добавляет: — Я обязательно это сделаю».

Эти яркие мысли приходят обычно по утрам, когда много света, солнца, жизни. Да яркий, зимний день очень короткий: за ближайшей вершиной солнце быстро садится. И тогда скорые сумерки. Понятно, как нелегко жить в горах: температура резко падает, вой водопада не слышен — оледенел. И ветерок с вечных ледников начинает игриво напирать в окно, а потом как запоет, как засвистит в трубе, так что дым обратно в дом задувает и рыжий огонь керосинки уныло начинает мерцать, вот-вот, кажется, и он под напором горной стихии померкнет.

Дым в печи, керосиновый запах — на эти напасти дед Нажа до сих пор даже внимания не обращал. Однако теперь в доме внук с больными легкими лежит. Ему не только днем, а более ночью нужен чистый воздух. Посему вместо керосинки древняя лучина на козьем жиру — запаха не меньше, зато натуральный и чем-то полезный. А вот дымоход удлинил, изогнул, два дня трудился — чего не сделал бы для себя, для внука от души старался.

Да это все присказка. Главное лечение деда в ином. В первую же ночь он затащил в дом улей. Снял крышу — по центру сгруппировался пчелиный клубок. Если бы не слабый методичный шум, словно работает легкий мотор, можно было подумать, что пчелы на зиму заснули.

— Садись, — приказал Вахе дед. — Ниже, ниже голову, — он накрыл внука сверху одеялом. — Дыши. Вдыхай аромат улья, в нем все ферменты, все прелести и ядовитость гор.

— Ой! — внезапно вскочил Ваха. На носу и на щеке жала торчат.

— Ой-ой-ой! — заволновался дед, тотчас улей крышкой накрыл, а внука успокаивает: — В тепле пчелы стали поживее. А вот твое дыхание им противно, мерзость инфекции выходит из тебя, вот они тебя и атаковали. Ничего, их ужаливание очень полезно. Хе-хе, посмотри, как быстро поправился — лечение налицо.

Так оно и есть. На следующее утро глянул Ваха в зеркало: словно харю отъел — не узнать.

— Я забыл маску дать. Давай, давай, садись.

А на следующую ночь Ваха над другим ульем сел. Вновь через пять-семь минут пчелы его атаковали, да защитная маска спасла. И все же Вахе не нравится эта процедура, более десятка минут он высидеть не может, а потом до утра в груди боль, будто скипидаром изнутри по легким прошлись.

— Так и должно быть, — строг дед. — В тебе хворь, яд, бактерии, которые просто так не хотят из тебя уходить. Они хотят тебя съесть. Ты должен их истребить. Вот так, жизнь — борьба! И эти бактерии так въелись в тебя, как чиновники-казнокрады — в нашу республику, что они уже диктуют твоему сознанию: лучше нас и ближе нас нет, живи с нами, породнись с нами, смирись с нами, не борись с нами, и тем более — не трави нас. Но аромат улья, который ты сейчас не можешь ощущать, потому что в тебе много гадов, как пчелиное жало обжигает этих тварей, а они кусают тебя, мол, не трави, давай по-прежнему существовать. А ты должен жить! Здоровым жить! Дыши.

Через две-три недели он высиживал до получаса, так что волосы от пота взмокали, словно из бани. А потом вдруг пчелы перестали его атаковать, и тогда дед сказал:

— Все, перебороли. С твоим дыханием вони и яда нет, пчелы спокойны.

— А почему ты изначально так не лечил? — удивился внук.

— Изначально не получилось бы. Бактерии, как и вся природа под воздействием человека, приспосабливаются, мутируют, развиваются, изменяются. И ныне — сколько лекарств, столько же появляется хворей. Жизнь людей отражается на жизни природы. Развитая цивилизация не избавляет человечество от болезней, а наоборот, и больных больше, и лекарств больше, и врачей больше — не хватает. Каков образ жизни людей, таков образ их мыслей. Таковы и болезни. И их лечить только так и возможно — наукой, искусственно, то есть химией. Этот этап ты прошел — выжил. Но это не значит, что ты выздоровел. В интересах современной медицины, фармакологии, и с этими интересами совпадают вкусы инфекционных бактерий, что еще сидят в тебе, чтобы ты почувствовал облегчение, а не выздоровление, чтобы ты всю жизнь бегал к врачам, в аптеку и больным себя считал. Теперь, после химиомедикаментозной атаки, нужно вновь войти в гармонию с природой, нужно тесно общаться с ней. Нужно любить природу и ощущать себя неотъемлемой частью этой природы, разделяя ее радость и красоту, ее страдания и боль, ее рождение и смерть, веря, что еще будет жизнь!

Наверное, через месяц-полтора, в самый пик зимы, когда по ночам лютая вьюга бесилась, а от мороза слышен был треск дубовых деревьев из-за перевала в лесу, склонившийся над ульем Ваха впервые явственно стал осязать прогретый яркими лугами летнего солнца аромат, насыщенный приторным, хмельным запахом меда альпийских цветов и пчелиного воска.

— Дада, — наутро радостно закричал Ваха, глядя в зеркало, — у меня на лице румянец. Разве не так?

— Да, да, так, — широко улыбался дед. — Уже несколько дней, как зардел, а я, боясь сглазить, не говорил. Ты переборол болезнь. Теперь в горы, в горы надо идти. Там сольешься с природой и окончательно выздоровеешь.

Тяжело, как тяжело ему давались первые шаги. Да-да, шаги, потому что после ста метров, даже на спуске, — одышка, а о подъеме и говорить не надо — просто сил нет. Но подгоняемый дедом он шел, падал и шел, вновь падал, вставал, шел, пока не восстановилась некогда натренированная память молодого спортивного сердца, память мышц, память человека гор, память, которая заставила в прежнюю мощь заработать легкие и бронхи, заставила всей грудью дышать. И, когда вместе с его здоровьем весна основательно вступила в свои права, он стал все чаще и чаще посматривать в сторону прекрасной вершины Басхой-лам, на что дед Нажа, словно прочитав его мысли, строго сказал:

— Не смей. С горами не шутят. А Басхой-лам — путь либо вверх, либо в пропасть. Ты еще слаб, горы таким не покорны, — и так как у чеченцев с молодыми на эти темы откровенно говорить не положено, дед несколько иносказательно сказал: — Пора решать семейный вопрос.

Вот это вершина! За год болезни Ваха не раз думал, что, как только выздоровеет, сразу же поедет к Марии и без заиканий решит вопрос, по крайней мере будет настойчив.

Он, действительно, после тяжелой болезни несколько иначе смотрел на мир. Вместе с тем и мир смотрел на него и оказывал колоссальное влияние. Так, если в горах все патриархально, тихо, вроде спокойно, то мать, частенько приезжающая в Макажой проведать его, говорит, что в городе стало еще хуже, президент-генерал ведет себя вызывающе, заигрывает с Москвой, позволяет всякие вольности, призывает к войне, и все в ожидании войны с Россией.

— Как можно с огромной Россией воевать? — удивляется дед Нажа. — Все это игра либо невменяемые речи.

А Ваха молод, еще более влюблен. У него одна цель и вершина — Мария. Однако, чтобы до нее дойти, надо преодолеть Грозный, город в котором он родился и вырос, который он любит, за который душа болит. И он не хочет видеть этот город в грязи, неухоженным, запущенным. И все же этот путь ему приходится преодолеть. Да, ситуация еще хуже: очень много вооруженных людей; всюду слышна стрельба, словно в «войнушку» играют. И лишь во дворе «Образцового дома» порядок и чистота: здесь всегда был своеобразный оазис, а когда вошел в чуланчик и сел на старый диван, то замер — такая чистая и красивая, чарующая музыка.

— Мария, — тихо сказала Баппа. — Здесь все одичали, а она дает уроки музыки детям на дому, почти бесплатно.

— А взрослых учит? — шельмоватость на лице Мастаева.

— Учиться никогда не поздно, — в тон ему отвечает мать. — К тому же ты не взрослый, — и уже более серьезно: — Дибировы жили у нас, Мария — вот такая девушка, — подняла она большой палец. — И, по-моему, любит тебя.

Оказывается, в Грозном еще пульсирует жизнь. С роскошным букетом живых цветов Мастаев стучался к Дибировым, — его молитвы услышаны: открыла сама Мария. Увидев его, не смогла скрыть улыбки, он обычно лепил все подряд. И сейчас готовился с ходу это сказать, да, увидев любимую, голос потерял:

— А-а меня играть не научишь?

Она еще ярче засмеялась:

— Попробуем, — жестом пригласила в квартиру, и прямо, глядя на него: — А ты, как и прежде, даже свежее, — тут она спохватилась, смутилась. — Заходи.

В зале сидело четверо разновозрастных детей.

— У нас еще один ученик, — представила пораженным детям Мастаева, и, указав ему на кресло, она, став уже совсем строгой, более чем приличествует педагогу, как-то торжественно села за фортепьяно. Вначале, явно нервничая, наигрывала непонятно что, а потом, после паузы, она сыграла «Чеченский вальс» Шахбулатова, «Родник» Димаева, а когда зазвучала «Мелодия любви» Хачатуряна, Ваха как-то отключился. Он представил, что птицей парит над горами Кавказа, и рядом с ним — любимая.

— Мария! — даже сидящий у входа Мастаев не заметил, как очутилась в дверях Виктория Оттовна с пакетами в руках. — Ты что вытворяешь? — мужчину в дом.

— Я ученик, — вскочил сосед.

— Ваха, — взгляд Дибировой очень строг. — Ты хороший парень, но я тебе в тысячный раз объясняю: Мария и твоя жена — подруги.

— Бывшая, — перебил Мастаев.

— Это не важно. У вас сын растет, восстановите семью. А мы с Марией на днях уезжаем в Москву, ее там Альберт Бааев ждет.

— А вас — Кныш, — вдруг ляпнул Ваха.

— Вон! — процедила Дибирова-старшая.

О сказанном Ваха сильно переживал. Заболев, он бросил курить и в горах даже не вспоминал, а тут потянуло к табаку так, что не спалось. Посреди ночи, как раньше, он вышел из чуланчика, как сквозь гробовую тишину из соседнего двора:

— Помогите, спасите!

Как был в тапках, бросился Мастаев через двор. Он не смог разглядеть номер отъезжающей с визгом машины, зато по движению на одном из балконов понял, что это в квартире Самохвалова. Ваха стучал в металлическую дверь, называл свою фамилию, но даже ему не открыли. А поутру у чуланчика появился сам Самохвалов, бледный, как-то резко постаревший.

— Ваха, помоги. Даже вещи вывезти не дают. Квартиру за копейки продаю.

Вот тут пригодился Башлам. Его гвардейцы все погрузили в грузовик, до самой границы сопровождали. Ну а Ваха вызвался сопровождать Самохвалова до места назначения.

Как только выехали из Чечни, словно в иной мир попали: дороги без ухабин, ухожены, везде чисто, поля засеяны. А Самохвалов сказал:

— Наш, — он через мгновение исправился, — точнее, теперь ваш президент-генерал не по-хозяйски, не как глава мыслит, а все военными категориями. Полководцем себя мнит, о войне грезит. Ой, плохо, очень плохо.

Оказалось, в станице Гиагинской Краснодарского края у Самохвалова родня, загодя куплен дом с большим участком. Здесь просторно, красиво, спокойно, благодать. И Мастаев даже подумывал: если бы не горы, то он сюда, хотя бы на время переехал жить, хотя местные казаки русских Самохваловых прямо в лицо обзывают — «понаехали, чеченцы», а вот к Вахе, чеченцу, первый день относились с настороженным любопытством, а потом стали в гости звать, за дружбу пить. И как-то, припозднившись, шел Ваха от соседей и слышит в раскрытое окно, как Самохвалов кричит:

— Митрофан Аполлонович, Митрофан Аполлонович, послушайте, ну не могу я, не могу, это память об отце, а икона — совсем древность, от прабабушки. Ну как вы не поймете. При чем тут цена?

В это время с улицы зашел Ваха. Хозяин жестом показал «не шуми». Явно стушевавшись, он скомкал разговор, пригласил Ваху сесть. Только сейчас Мастаев заметил початую бутылку, стакан и легкую закуску на столе.

Самохвалов налил себе, залпом выпил, и в упор глядя на Ваху:

— Кныш, Кныш звонил, — он посмотрел на стенку, там какая-то уж очень блеклая картина и рядом икона в углу. Эти вещи Мастаева совсем не тронули, а Самохвалов с обидой: — Ты не знаешь, что это такое. Им цены нет. По-моему, из-за них этот сыр-бор.

— Какой сыр-бор? — насторожился Ваха.

— Ай! — отводя взгляд, махнул рукой Самохвалов. Он налил себе еще раз, также залпом выпил. — Хе-хе, — как-то странно и туповато улыбнулся. — Хочешь, лучше сказку расскажу? Приехал в Грозный проштрафившийся солдат в одной рваной тельняшке, словно матрос. А уехал. У-у-у, столько добра! Все, что нужно и не нужно, весь музей. Ныне полковник, а может, и генерал, коллекционер. Сила!

— Вы о Кныше?

— Теперь он Кнышев, — Самохвалов встал, как бы спохватился. — Спать! Пора спать, а то болтаю.

Погостил Мастаев, как положено на Кавказе, три дня, погулял вдоволь, поехал довольный домой, а на станции Минеральные Воды при пересадке его милиция задержала. Шесть часов, до глубокой ночи, его держали в отделении, якобы выясняя его личность. К этому эпизоду можно было отнестись спокойнее, тем более что, кроме нескольких нелицеприятных вопросов и экспроприации большей части наличности, более ничего с ним не было. А было иное: все стены увешаны снимками — «этих преступников разыскивает милиция». И там сплошь одни лишь чеченцы, все известные люди — вплоть до президента Чечни. От этой досады Мастаев расстроился, и случилось плохое — он закурил. А что еще хуже: доехав до Грозного, он сигареты так и не выкинул. И в кабинете Самохвалова, где он теперь пообещал работать, он поставил перед собой пепельницу. «Все, табак вернулся», — с ужасом думал он, как в тот же день встретил товарища по тубдиспансеру — худой, скрюченный, курит. Как сказал бы дед Нажа, этот до конца жизни хочет сосуществовать с гадами внутри себя — инвалид. Ваха так жить не хочет, его искалеченным легким грязный городской воздух, тем более с табаком — нет. Он уехал в горы.

Дед Нажа уже старый, но, как и все горцы, он постоянно в трудах, хотя многое уже не под силу. А Ваха более-менее здоров, теперь он взвалил на себя заботу о большом хозяйстве. Богатств здесь не наживешь, зато спокойно, все размеренно, чисто. И пусть скучает он по-прежнему по сыну и Марии, кои оба в Москве, что-то его держит здесь: первое — это его здоровье, а второе — ждет он какой-то развязки, ибо то состояние, которое искусственно нагнетается вокруг Чечни, и не без помощи некоторых чеченцев, долго продолжаться не может.

— Время не смутное, — свое твердит дед Нажа. — Люди, так сказать, стали смутными. Надо переждать, пока перебесятся.

Вот и ждет Ваха все в крестьянских трудах, да есть у него праздники — два дня в неделю выходные: он уходит в горы на охоту, все дальше и дальше, все больше и больше проделывает путь, все милее и краше для него становятся родные края. Он уже знает, где водятся волки и кабаны, как охотится горная рысь за турами и косулями, где и как медведица воспитывает двух медвежат и как у диких пчел ворует мед, где и как выискивает дичь орел, в каком ручье много форели и на каком склоне почти круглое лето самая вкусная, крупная земляника. Да это все прелюдия к главному. Его взгляд постоянно устремлен к ближайшей вершине Басхой-лам. И вот осенью, в сентябре, когда мир за лето насытился, наигрался, размножился и в преддверии суровой горной зимы немного усмирился, Ваха сказал деду иносказательно:

— Я на два дня, переночую в Нохчи-Келой.

— Хорошо. Только смотри, в первый раз на Басхой-лам без проводника не иди.

Если была бы дорога напрямую, даже через перевалы, то от Макажоя до Нохчи-Келой полдня пути. Из-за рельефа приходится обходить хребет Хиндойдук. Только к ночи Ваха прибыл в Нохчи-Келой. Это поселение в своеобразной горной низине. Здесь климат иной, мягкий, природа иная: густые леса, людей проживает поболее, и дома расположены погуще. И занимаются здесь не только животноводством, а более растениеводством, и, как ранее отмечали, люди здесь на вид несколько иные, и диалект немного иной.

Остановился Мастаев у знакомых. По горским обычаям, тем более что гость холостой, хотели нохчи-келойцы устроить вечеринку, но Ваха еле убедил: завтра должен покорить Басхой-лам.

— Каждый уважающий себя местный мужчина должен, — поддержали гостя, — а то тропа зарастет. И этот единственный путь с запада на восток, с Аргунского ущелья на Кезеной-Ам, Макажой и Харачой навсегда исчезнет.

До зари они тронулись в путь. Проводник — на пару лет моложе Вахи, даже в темноте ориентировался на местности прекрасно, рассказывая на ходу гостю о старинных достопримечательностях. У одного уж очень мрачного в темноте строения он остановился — оказывается, это древний склеп. И здесь очень занимательная история. Однако сейчас Мастаеву это неинтересно. Он поглощен предстоящим нелегким испытанием, которое, как все отмечают, связано с большим риском. И здесь нельзя уповать только на силу и выносливость, нужен дух, дух горца, покорителя вершин. И проводник вновь и вновь, словно внушает:

— Тропа отвесная, главное, слиться с горой. И если она тебя примет — одолеешь. И помни — через первые пять-десять метров ты должен это понять. И еще есть шанс возвратиться. Далее — путь только вперед, вверх, либо мешком в пропасть.

Чуть светало. Небо уже было светлым, будто за занавесью включили свет в огромном окне. У самой стены на вид небольшая стремительная речушка Келой, вода в которой белая-белая, как разбавленное молоко. Облизывает она каменную твердь горы, да эти камни даже вода не точит.

Ваха уже знает силу и коварство этих на вид небольших горных речек: ледяные, стремительное течение которых с остроконечным каменным дном не даст просто так перейти вброд. Поэтому он указывает путь к единственной тропе, давно-давно здесь сложили своеобразный мост — два бревна, которые от брызг всегда мокры и скользки. И это словно своеобразный тест — если на таком мосту не выдержишь равновесие, то далее тебе делать точно нечего.

Он справился. У самого подножия, под рев реки, последний инструктаж, и вместе с рассветом, как и было рассчитано, они начали восхождение.

Через пять-десять движений проводник, идущий впереди, глянул вниз.

— Как ты? — орет он.

Мастаев только кивнул. Пару минут спустя, это повторилось, и все, местный не оборачивался, а все Вахе кричал:

— Не смотри вниз, не смотри вниз, только вверх!

Весь подъем — восемьсот метров — самой природой своеобразными террасами, словно для отдыха, поделен на четыре пролета. Все абсолютно разные: самый тяжелый, сплошь каменные сланцы, руки от утренней росы скользят, кровоточат — это первый этап, после которого на узкой террасе — всего метр — Ваха как родную обхватил тоненькую березку, которая неизвестно как здесь взошла, и ничего более не хочет. А его напарник сидит на самом краю, ноги свесил, из рюкзака чурек достал, протягивает. А Ваха в березку вцепился. И хорошо, что не рев, но речку уже и не видно, да еще слышно, а то звук стука его зубов по горам эхом бы прошелся.

— Пошли, — не дает особо проводник отдохнуть.

Второй этап полегче. Уклон более пологий. Здесь есть грунт, растут кустарники, низкие ели. И идти полегче, даже есть порою что-то вроде ступенек. Но тут не отдохнешь, разве что в полусогнутом состоянии. А переход самый долгий, после которого вновь терраса — каменный выступ — полметра, на котором лежишь и думаешь, то ли ветром снесет, то ли скала обломится. Словом, это для Вахи не отдых. А проводник вновь ноги свесил, чай из бурдюка пьет.

— Поешь, поешь, — уговаривает он Мастаева. — Теперь самое трудное. Одно благо — недолго. Нож приготовь.

Третий этап оказался самым коварным. Вновь скала, и не сланцы, как вначале, на которых есть выступы, а сплошь почти монолит, почти вертикально. Вот когда Ваха искренне, до увлажнения глаз пожалел о затее. Он прилип к скале, он хочет ее обнять, а она буквально отторгает его. И мало всего остального, он даже губами облизывает ее, хочет и ртом присосаться. Его единственное спасение — нож, которым он ищет щель, туда вонзает лезвие, и это не совсем надежная, да опора, и с ужасом смотрит вверх. Там ботинки над ним. Они удаляются, оставляя над бездной, и оттуда сорняки в глаза, и он замирает. Все. Он не может даже шелохнуться, боится глубоко дышать. Чуть сильнее ветер, и его снесет. Это конец! Какой глупый финал! Как ему страшно и как он беспомощен. Вертолет — сюда! Канат — сюда! Весь мир — сюда! Помогите!

— Не стой! Иди! — крик сверху.

И вот проводник уже не в первый раз соскользнул, сам замер.

— Он меня снесет, он тоже не может. Не дай бог камешек от ботинка, — страх колотит Мастаева.

После долгого-долгого оцепенения он вдруг глянул вниз — конец!.. Он еще долго стоял, уже ноги от напряжения стали неметь. Он поднял голову: ботинка над головой нет, лишь голубое, бездонное, чистое небо, оно поманило к себе.

Последний этап несложный — покатый, с помятой травой склон и сильный, холодный ветер. На вершине напарник сидит, курит:

— Напугал ты меня. А так, ничего. Три с минусом ставлю.

В тот день еле-еле, чуть ли не полз Мастаев до дома. Три дня все тело ныло, а на четвертый он поутру вышел и вновь уставился на Басхой-лам. На выходные с тем же проводником он вновь покорил гору.

— А ты молодец. На полчаса быстрее, — подводили итог. А Ваха этого не слышит — свист ветра в ушах и под ним весь мир. Такая красота! И он уже решил: в третий раз пойдет один.

Ему где-то не повезло. Середина осени, погода в горах резко переменчивая, и он без устали уже проходил третий, самый тяжелый участок, как почувствовал — ветер, сырой, холодный ветер крепчает, дождем навевает. Рукам очень холодно, потеряли тепло и гибкость, да и он заторопился — нож выпал. Без этого помощника Ваха бессилен: он даже шаг вверх сделать не может, былой, железной опоры нет. И тут полил дождь, холодный, сбоку разящий крупный дождь, какой бывает только в горах. Ваха просто прилип к скале, к этой мокрой, скользкой скале. Он уже не лизал эту гору, не целовал. Она и так природой щедро облизана. Он думал только о том, сколько он выстоит в таком положении. Жалко деда и мать. Как они воспримут эту новость? Эту глупость. А у него ведь совсем маленький сын. Неужто как он, сирота?

Под стать этим мыслям, совсем темная, тяжелая туча откуда-то приползла, и он оказался в густой пелене, как вате. И этот туман до того обманчив, что хотелось расслабиться, просто провалиться в него. Но он еще стоял. Уже и в ногах дрожь, следом будет онемение. И он понимает — надо попытаться, хотя бы попытаться карабкаться вверх. Да он боится: нет опоры, все скользко. Он сделал попытку. Нога соскользнула. Он в еще большем страхе, уже всем предательски дрожащим телом пытался прижаться к столь холодной скале, как ощутил некую яркость, словно стремительно светает. Под порывами ветра тучу быстро куда-то унесло. И солнце! Теплое, доброе, по-осеннему низкое, уже предвечернее солнце не сверху, а как-то сбоку, словно хочет заглянуть в глаза, разогрело его спину, щеку. И он, пытаясь скрыть слезу, отвернулся от светила и как будто впервые увидел перед собой залитое позолотой листвы глубокое ущелье, темную, искривленную нить Шароаргуна с бахромой притоков — родников, а над всем Чеберлоевским краем огромную, сочную радугу — мост, словно манит его по воздуху пройтись. От всей этой природной, родной красоты ему стало так спокойно, легко, что он понял — все одолеет! И гора притянула его.

Лишь в наступающих сумерках он добрался до вершины. В ущельях и низинах уже клубится языкастый туман. А пики снежных гор еще от солнца горят. И внутри Вахи такой кипит огонь, такая страсть. Он так счастлив. И почему-то в нем столько сил, так здоров, что прямо сейчас, если бы не ночь, двинулся бы покорять следующую высоту — Дайхох. Этой идиллии наступил конец.

— В Грозном чеченцы совсем с ума сошли, — печально сообщает новости дед Нажа только что пришедшему Вахе. — Воюют, какая-то оппозиция с президентом.

— Власть и деньги поделить не могут, — как-то умно рассуждает Ваха. — Лучше подольше держаться от политики и политиков.

— Когда беда приходит в край, сторониться — удел труса, — постановляет дед. — А тут давеча Башлам был, тебя вызывает президент.

На слове «президент» дед сделал такое внушительно-уважительное ударение, что Ваха понял: придется в Грозный ехать. А следом он почему-то вспомнил Кныша, и его романтическое настроение покорителя вершин сразу поблекло.

Якобы проведать сноху, а по правде, волнуясь за внука, в воюющий Грозный поехал и дед Нажа.

Центр города перекрыт, издалека видна разбитая и еще догорающая бронетехника. Людей, по крайней мере гражданских, вообще не видно. «Войной пахнет», — с горечью напоминает Вахе Чечня Афганистан.

Словно к их приезду, в Грозном подали электричество, заработал телевизор, и там президент-генерал:

— Эти оппозиционеры продались русским, продались России, на их стороне воюют русские офицеры. Мы их убили и взяли в плен.

Не желая это слушать, Ваха ушел на кухню, он давно не видел мать. Вскоре речь по телевизору закончилась. Тут же отключили свет. Дед Нажа тоже пришел на маленькую кухню и недовольно машет руками.

— Вот дает власть! За эти три года столько нефти вытекло из наших недр, а они ни одной дороги, школы, больницы не построили. Все России угрожали. Все о войнушке думали. А теперь «не повезло им с народом», говняный оказался народ». Хе-хе, а как иначе? Если они у власти сверху сидели, все какали, какали на народ, а теперь хотят, чтобы их испражнения благовониями обернулись.

— Мне не идти к президенту? — с надеждой спросил Ваха.

— Иди, — приказал дед. — Надо консолидироваться вокруг лидера. Если надо — помочь, надо — подсказать. Нам необходимо единение, а не эти позиции-оппозиции, что разделяют народ.

Мастаева ожидали в президентском дворце. Шло совещание, и как раз о том же единении говорил и президент-генерал. Здесь все вооружены, и настроение у всех боевое: они только что одержали победу. И на их небритых лицах неухоженность, да торжество. Зато сам генерал по-воински подтянут, чисто выбрит, свеж и, как всегда, несколько отстранен от всех, даже более прежнего, слегка надменен. Однако, когда Ваху пригласили в отдельную комнату отдыха и туда после совещания явился президент, Мастаев понял, как он устал, каков груз навалившихся проблем:

— С другом связь есть? — вдруг спросил президент.

— С Кнышем? — догадался Ваха.

— Какой Кныш?! — взгляд генерала в никуда, в мыслях он вроде бы очень далеко. — Пока ты по горам шляешься, отдыхаешь, мир стал иной. Не Кныш, а Кнышев, и теперь он очень большая птица — советник президента России по Кавказу… в общем, главный координатор по Чечне, — президент встал, подошел к сейфу. Только сейчас Мастаев заметил: нет ни одного охранника, а перед ним положили конверт. — Надо доставить это письмо, лично в руки Кнышева. Лично. И срочно! Очень срочно.

— А адрес, телефон?

— Ты разве не знаешь? — возмутился президент.

Наступила оторопелая пауза. Видно, генерал мучительно думает:

— Найди, — то ли приказ, то ли просьба. — Отдай лично в руки, — президент вновь пошел к сейфу, после чего перед Мастаевым выложил пачку долларов. — Командировочные, — он крепко пожал руку, и не дрожь, а какое-то напряженное волнение передалось Мастаеву. И это волнение сродни тому, что предшествовало покорению вершины, когда знаешь, что надо заснуть, отдохнуть, набраться сил. Нет, не спится, сердцу не спится, оно колотится, так сказать, прогревается, настраиваясь на рабочий ритм и мысль. Мозг заранее пытается все просчитать, все, вплоть до мелочей, которых в горах не бывает. И конечно же, как ни думать, а все не просчитать, не предусмотреть. Должны быть опыт, интуиция и нюх, нюх охотника, ловца, хищника, а порою, может, даже чаще, нюх преследуемого, загнанного, добиваемого, когда даже шелест падающего листочка слышишь, когда всего боишься. А жить хочется. И надо.

* * *

К этому заданию Мастаев отнесся, как к охоте — к охоте на Кныша, точнее Кнышева. Правда, он не мог понять, кто для него Кнышев? Вроде совсем чужой человек, вроде свой. Они не раз по-разному расставались, казалось, всегда — навсегда. И вновь, и вновь судьба их сводила. Это Кнышев постоянно возвращался в Грозный, здесь у него всегда был какой-то вроде пролетарско-открытый государственный, в то же время буржуазно-затуманенный, сугубо личный, где-то противоречивый интерес.

Словом, Ваха так и не смог дать четкого определения, кто такой Кныш, тем более он затруднялся ответить, кто такой Кнышев. Понял только одно — теперь он должен искать встречи. И в одном Кнышев загодя ему помог: в шкафу нашел завалявшееся удостоверение — «специальный корреспондент — агентство «Рейтер». Бессрочно. На фотографии лысый, видимо, в психбольнице сделали.

Как искать Кнышева, советника президента? Следуя своей интуиции, Мастаев понял, что в Грозном Кнышева нет. Вахе нужны связь, оперативность. Он срочно выехал в Минводы. На границе с Чечней строгий контроль. Он, почему-то не волнуясь, а даже с вызовом — на него возложена государственная миссия, продемонстрировал свое удостоверение, и ему даже отдали честь. А дальше, словно знали, что он корреспондент, и он важно ходит, никто более к нему не пристает.

Из самой дорогой гостиницы он звонил весь вечер в Москву. Его бывшая жена Айна, только одно слово сказала о сыне — «нормально», телефон Дибировых она ему дала, при этом с сарказмом:

— Знаю я, что ты Марию любишь. Вышла бы за тебя, узнала бы, какой ты дурень и дикарь.

— У нее есть муж Альберт, — как и Виктория Оттовна, говорит Ваха.

— Да, Бааев отличный парень. Здесь так раскрутился, квартира в центре Москвы. А Мария дура, как и ты.

Как и хотел Ваха, на сей раз трубку взяла Дибирова-мать:

— Виктория Оттовна, — с ходу выдал Мастаев. — Вы не знаете случайно телефон Кныша.

— Мастаев! Что ты себе позволяешь?!

— Дело государственной важности, — сух и строг голос Вахи. — У нас война.

— Он пару раз звонил, — после долгой паузы ответила Дибирова. — Его телефона не знаю. Как Баппа? Что в Грозном?

— Простите, а телефон Деревяко Галины? — о своем говорит Ваха.

— Руслан с ней не живет. Старые телефоны продиктую.

— О, Мастаев! — лишь поздно ночью ответил домашний телефон Деревяко, навеселе, то ли так довольна, услышав его. — Кнышев никогда координаты не оставлял. А сейчас, наверное, знаешь, — советник!.. Ты где? Приезжай.

У Мастаева остался последний шанс, на который он почему-то более всего рассчитывал, и, буквально, как охотник, чтобы не вспугнуть, он без звонка поехал к Самохвалову.

— Ну-у, слава богу, живой, — Самохвалов уже принял местный казацко-крестьянский вид, наверное, от этого несколько постарел. — Как там у нас? Телевизор врет, а слухи страшные — что, война? Ужас!

Несмотря на осень, вечер на Кубани был теплый, тихий. Ужинали на улице, в беседке. Оказывается, здесь жило много грозненцев. Узнав о госте, пришли земляки — русские, армяне и даже чеченцы. Обо всем расспрашивали.

Только поздно ночью зашли в дом спать. Ваха первым делом заметил — картины нет, угол без иконки. Самохвалов, тяжело вздохнув, устало сел, пряча от Вахи взгляд. И лишь тогда Мастаев сказал:

— Мне нужен Кныш. Дело важное, очень важное, — он достал из папки конверт. — Лично в руки. От президента. Война.

— А что, президент-генерал сам не может выйти на Кныша?

— Видимо, не может.

— Да, два вояки, вроде друзьяки. Зажрались! — Самохвалов встал, подошел к шкафу. Там бутылка, рюмка. Он выпил залпом. — Да, Митрофан-Митрофанушка! Давно ли за бутылкой и пачкой папирос ко мне в типографию бегал? А теперь. — он сел, вытер слезу. — На дочь вышел. Давил. Да, все равно выкрали бы. А так, дочери квартиру купил. Вынудил Кныш, лично семейные реликвии к нему на дом доставить. У-у, музей! Лишь коньяк жрет, трубку курит. Только не говори, что я адрес дал.

В аэропорту Краснодара на следующее утро Самохвалов провожал Мастаева в Москву.

— Ты только приоденься. Кныш в самом центре. Таким тебя и не пустят. Возьми деньги, хотя бы в долг.

— Все есть. Спасибо, — они по-чеченски обнялись, по-русски три раза поцеловались.

— Береги себя. Будь осторожен, — беспокоится Самохвалов. — Они зажрались. Что-то крупно не поделили: паны дерутся, у холопов лбы трещат.

В аэропорту «Внуково» Мастаев попросил таксиста отвезти его в самый респектабельный магазин мужской одежды. И только после этого он появился с баулами в гостинице «Россия», где он еще из Минвод забронировал номер.

После парикмахерской, ванных процедур в этом наряде Ваха сам себя никак не мог в зеркале признать — важная персона. Таким и появился он в доме на Тверской. В руках цветы, в пакете коньяк, коробку конфет подарил консьержке.

Оказывается, самый «Образцовый дом» Грозного — дыра! Здесь такой просторный, с инкрустированным потолком и канделябрами подъезд, лестница — мрамор, перила — литая узорчатая бронза. На весь четвертый этаж — одна огромная дверь. Ваха нажал на кнопку звонка и чувствует — на него смотрят, камера.

— Мастаев, ты окуда взялся?

— Вы не откроете? Или через дверь будем говорить?

Очень много замков, засов.

— Какой франт! — искоса с ног до головы осмотрел Ваху Кнышев, и не отвечая на приветствие: — Как нашел?

— По запаху. Хе-хе, охотник, — и видя недовольную настороженность: — Президент направил.

— Раздевайся. Проходи, — вызывающе жесток голос Кнышева. Он провел гостя в ближайшую комнату, включил телевизор. — Жди здесь, — приказал, плотно закрывая за собой дверь.

От хозяина можно что угодно ожидать, может и здесь камеры. Тем не менее Ваха, как бы любопытствуя, подошел к окну — самый центр, Кремль из окна и странная тишина, — он постучал по стеклу — бронированное.

Всякое испытывал Мастаев к Митрофану Аполлоновичу, да видно, что-то родное превалировало, иначе в столь короткое время — какой-то дурацкий фильм еще шел — он не заснул бы спокойно на диване.

— Вставай, джигит. Пошли, — от Кнышева разит коньяком.

Ваха заметил, что туфелек на высоком каблуке, что были в коридоре, уже нет.

— Раз пришел, хочешь посмотреть мою квартиру?

Это огромная квартира, действительно, как музей — столько картин и экспонатов. На одном, его острый глаз заметил, — «Чечено-Ингушский краеведческий музей».

— Только не думай, что я своровал, — резко сказал Кнышев. — Продавали — я купил.

— Разве музейные ценности продают?

— Хм, всю республику распродали. А ты о музее.

В этот момент взгляд Вахи выхватил картину Самохвалова, где-то в углу, на полу. И если она стоит квартиры в Краснодаре, то сколько их стоят те, что висят? А Кнышев словно читает его мысли.

— Самохвалов направил? Я нигде не выяснял. Все просто. В твоем пальто билет из Краснодара.

— По карманам?

— Главное, не в душу. Хе-хе, пошли коньяк пить. А то, небось, Самохвалов тебя самогоном поил и твердил: Кныш — мразь, у меня на бутылку и папиросы клянчил, у чуланчика червонцы шибал, а теперь?!

— Теперь я чуланчиком провонялся, — едкий сарказм в тоне гостя.

— Ладно, ладно, не паясничай. Тебе не идет. Лучше скажи, — в роскошной гостиной Кнышев наливает коньяк, — ты что это так расфраерился. Президент расщедрился? Надо было ему раньше по-братски, по договоренности все делить. А теперь поздно. Получит он по мозгам.

— При чем тут он, народ страдает, а вы?

— Ты хочешь сказать — воры и бандиты? — Кнышев выпил коньяк, смачно закусил лимоном. — А ну, пошли.

Эта комната была на замке. Свет озарил огромный зал — сплошь масса портретов и книг о нем и во главе всего огромный бюст вождя.

— Это памятник Ленина из Грозного?

— Да! Вы не уберегли, снесли. Ты это помнишь? А я, с твоей помощью, вывез, сохранил, на постамент. Хе-хе, ты забыл классика. «Вы договариваетесь до «вывода», что революцию нельзя делать при помощи воров и бандитов, нельзя делать без интеллигенции. Понятно, что довели себя до болезни: жить вам, вы пишете не только тяжело, но и «весьма противно»!!! «Углубляются расхождения с капитализмом!»

Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку и среду, и местожительство, и занятия, иначе опротиветь может жизнь окончательно. Крепко жму руку. Ваш Ельцин». ПСС, том 51, страница 23.

— При чем тут Ельцин? — возмутился гость. — И не капитализм, а коммунизм у Ленина в оригинале.

— Хе-хе, это у Ленина. А я тебе процитировал ответ на письмо, которое ты мне доставил.

— А вы и его прочитали? — в волнении Ваха полез в папку, конверт на месте. — Или есть копия?

— Мастаев, не будь дурачком. Этот текст набирали на компьютере секретари, помощники, адъютанты. Не будь наивным. Если хочешь, прочитай, а я уже знаком. Распечатай. «Искренне Ваш!» Читай.

«Президенту Российской Федерации Борису Николаевичу Ельцину
Президент Чеченской Республики Ичкерия

Уважаемый Борис Николаевич!
Грозный, 03.10.1994 г.». [147]

Ваше активное участие в миротворческих процессах на территории СНГ вселяет в меня надежду на то, что происходящее в настоящий момент в Чеченской Республике Ичкерия является трагическим недоразумением. Мне кажется, что Вы не в полной мере владеете информацией по Чеченской Республике, иначе трудно оценить Ваши недавние категорические заявления о том, что Россия не будет решать чеченский вопрос силовыми методами, ибо Ваши заявления расходятся с реальной действительностью.

У меня сложилось впечатление, что Вы, занятые проблемами мировой политики, не уделяли должного внимания вопросу взаимоотношений России с Чеченской Республикой. Именно это и побудило меня обратиться в очередной раз к Вам.

Положение дел таково. В Чеченской Республике Ичкерия была оппозиция. Лица же эти являются не оппозицией, а людьми, стремящимися прийти к власти на российских штыках. Среди сторонников этой так называемой оппозиции нет ни одного летчика-чеченца, тем более военного. Поэтому всему миру ясно, что под прикрытием так называемой оппозиции действуют российские наемники, спецконтингент российских Вооруженных Сил.

Вы, Борис Николаевич, должны отдавать себе отчет в том, что любой обман рано или поздно раскроется. Иностранные журналисты зафиксировали все акты российских Военно-воздушных сил на территории Чеченской Республики. Они знакомят мир с фактами авиабомбежки мирных населенных пунктов российскими вертолетами. Имеются многочисленные жертвы среди мирного населения, нанесен значительный материальный ущерб. Пока необъявленная война России и Чеченской Республики носит вялотекущий характер, но только потому, что чеченский народ из всех средств решения конфликтов предпочитает мирные. Последняя надежда, которая у нас еще остается, — это надежда на то, что Вы своим личным авторитетом можете призвать к порядку зарвавшихся политиков, ведущих самостоятельную линию и играющих с огнем, готовых разгореться углей кавказской войны.

Я предлагаю провести личную встречу со мной для обсуждения и урегулирования всех наших вопросов. Одновременно выражаю Вам искреннее заверение в том, что не было и нет проблем и вопросов, которые не могли бы быть решены путем переговоров. История и народы не простят нам, если мы в этих условиях не проявим мудрости и стремления остановить дальнейшее развитие военного конфликта, пока это возможно, а отдадим это на откуп тем, кто завязал российско-чеченский узел и пытается разрубить его мечом. Иначе процесс может приобрести неуправляемый характер.

Искренне Ваш,

— Ну что? — поняв, что Ваха прочитал, спрашивает Кнышев. — Ваш генерал все ерепенился, ерепенился, а, как порохом запахло, — «искренне Ваш!» Не надо. Поздно. Теперь нас с панталыку не собьешь.

— Вы начинаете войну?

У них возник спор. Видать, Митрофан Аполлонович оказывал на Мастаева какое-то воздействие, потому что с ним Ваха стал коньяк хлестать, а потом закурил, охмелел. И тогда они говорили о красивом Грозном, о знакомых и почему-то о Дибировых — матери и дочери.

Где-то за полночь позвонили. Кнышев очень долго по телефону говорил. После этого Ваха засобирался в гостиницу.

— Куда? Здесь столько места. Раз пришел, то оставайся, — они еще долго сидели. И Митрофан Аполлонович твердил: — Люблю, люблю я тебя, дурака. За то и люблю, что наивный дурак. Давай еще по одной. Ты — спать, а мне еще поработать надо.

С зарею Ваха на ощупь пробрался на кухню, включив свет, он искал воду, внутри жгло. И тут он увидел письмо президента Чечни и сверху, как резолюция, знакомый почерк Кнышева:

«09.10.1994 г. По-моему, не стоит этого брать всерьез и отвечать. Лучше подождем и посмеемся. Сегодня дадим в печать для смеху с директивой редакторам: всячески высмеять и паки и паки ругнуть наших интеллигентов, чеченов и правозащитников-либералов-подлецов. Приеду — поговорим еще.
С комприветом Кнышев (ПСС, том 51, страница 29)».

— Мразь, — процедил Мастаев и подумал: «Не будь он в гостях, избил бы Кнышева». Не желая более оставаться в этих хоромах, он второпях оделся и безуспешно пытался отворить входную дверь — столько секретных замков, как просто спиной ощутил опасность. Развернулся, перед ним Митрофан Аполлонович в роскошном золотом шитом халате, а в руках, с некой нарочитостью, блестящий, маленький пистолет, то ли зажигалка.

— Что? Надоело мое гостеприимство?.. Даже не прощаясь. Хе-хе. Как-то не по-горски ты себя ведешь.

— Зато вы по-ленински.

— Да, все, что создано, — хозяин развел руками, — это благодаря теории и практике Ленина, — непонятно, имеет ли он в виду свою квартиру или все вообще. — И я, в отличие от некоторых безграмотных придурков, верен идеалам коммунизма.

От волнения заикаясь, Мастаев хотел было возразить, да получилось что-то невразумительное, к тому же дверь за ним быстро захлопнулась.

До гостиницы «Россия», благо все в центре Москвы, можно было дойти и пешком. Однако погода испортилась, почти по-зимнему шел колючий, мелкий снег, подгоняемый таким же негостеприимным северным ветром. Поэтому Ваха стал одним из первых пассажиров метро и, разглядывая схему, обнаружил вечные названия: «Ленинский проспект», «Площадь революции», «Октябрьская», «Марксистская», «Пролетарская» и другие. А его станция вроде переименована — «Китай-город», а вот памятник революционеру Ногину также на почетном месте.

В киоске метро Ваха купил свежие газеты, а там по-ленински, «паки-паки», ругают чеченцев — сплошь бандиты, воры, враги «демократической России». То же самое в телевизоре.

Оказывается, все беды России из-за чеченцев. Вдобавок в его номер, наверное, он дверь не запер, без стука вошли милиционеры. Его удостоверение несколько сбило их пыл. Его самого не обыскивали, а вот в ванной, в сумке и почему-то под подушкой что-то искали. Напоследок как-то обиженно заявили — их труд надо бы вознаградить: внеурочно, рано подняли, а у них выходной, на что Мастаев предложил назвать происходящее коммунистическим субботником. Его обозвали дурачком.

Все это было бы совсем печально, да в жизни всегда есть просвет: после обеда он видел сына. Вот где Ленина не чтят: по одежке встретили. Ну а когда он щедро раскошелился, бывшая жена и ее родители вовсе стали по-иному на него смотреть, не только позволили, но даже настояли, чтобы Ваха погулял с сыном. Вот когда Мастаев был счастлив! И если бы вечером он смог бы так же погулять еще и с Марией. Да вот Виктория Оттовна подошла к телефону, вновь долго расспрашивала о Грозном, об их «Образцовом доме», о Баппе, а вот дочь не позвала — занята.

— Ее муж, Альберт Бааев, должен позвонить.

— Да пошла ты вместе с Бааевым, — бросил Мастаев трубку.

Поздно вечером он добрался до гостиницы. То, что где-то на юге России разгорается конфликт, — будто не в этой стране: первый этаж огромной гостиницы, что носит название государства, — сплошь рестораны, и везде музыка, дорогие машины, даже поужинать места нет. И что самое обидное, даже парадоксальное — тут же встречаются молодые, развязные чеченцы — им хоть бы хны, даже навеселе.

— Вас просили позвонить, — дежурная на этаже передала Мастаеву записку.

— Он знал, что это может быть только Кнышев. Однако звонить не стал, усталый лег спать, и звонок, приятный, красивый женский голос:

— С вами будет говорить советник президента России, — долгая, очень долгая пауза, и вновь тот же женский голос: — Митрофан Аполлонович не может подойти к аппарату, занят. Просили передать — завтра в шесть утра вас будет ждать машина у гостиницы. Вместе с Кнышевым вы вылетаете в Моздок.

После этого Мастаев просто не мог заснуть. Он пытался думать — может ли он позвонить Кнышеву? И как он ни думал, как он ни мучился, а почему-то при всех противоречиях, даже некой враждебности к Кнышеву, все же Митрофан Аполлонович — где-то свой, и иного, по крайней мере не только у Мастаева, но даже у президента Чечни нет.

Так и не определившись в этих терзаниях, Ваха все же заснул и проспал бы все, да дежурная по этажу в пять утра позвонила, а потом и стучала в дверь, вежливо напоминая, — ждет.

Ваха помнит этот военный подмосковный аэродром. И если ранее здесь царили уныние, забвение и какая-то замаскированная, овеянная контрабандой тишина, то теперь оживление, масса довольных летчиков, напоминающих Вахе бесшабашных чеченцев вокруг гостиницы «Россия».

Лишь после взлета Кнышев спросил:

— Удостоверение журналиста с собой?.. Всегда держи при себе.

— Как амулет? — нескрываемый сарказм в тоне чеченца.

— Дурак ты, — искоса, будто видит впервые, оглядел Кнышев соседа, скривив губы, как-то жалостливо ухмыльнулся, затем, отвернувшись, заснул.

У трапа их встречают генералы и полковники. Кнышеву отдают честь. Мастаеву без особых церемоний предлагают сесть в машину, стоящую в стороне. Однако Кнышев приказывает пересадить его к нему — бронированная «Волга». Кортеж машин уже выезжал за ворота части, когда Кнышев, как бы очнувшись, приказал развернуться и ехать к складу.

От этой картины удивленный Мастаев резко выскочил из машины. У огромного металлического ангара два ряда машин в очереди, все — чеченцы. В одной — бойцы президентской гвардии, в другой — вроде их противники, так называемая оппозиция. Из склада они выносят тяжеленные ящики со стрелковым оружием. И тут же из-за нарушения очередности между чеченцами возник спор.

— Не шумите, не спорьте, — кричит начальник склада. — Оружия всем хватит. Полный ангар.

От этой сумасбродной картины Ваха совсем опешил, потом бросился назад, к машине, у которой с безразличием курил Кнышев.

— В-в-вы, вы, — Мастаев не только стал заикаться, он просто не мог найти слов. Как вы смеете?! Это издевательство! Зачем вы их вооружаете? Вы грезите войной! Вы провоцируете бойню! Вы большевик, фашист, безбожник!

— Мастаев! — Митрофан Аполлонович бросил окурок, решительно подошел к Мастаеву, жестко схватив локоть, тряхнул и на ухо, шипя: — Что ты несешь, болван? Кто их насильно заставляет это оружие брать? Просят. Вот, пойди и разубеди этих дураков. Иди же, спасай отечество!

К словам не придраться — так и есть. Но в интонации Кнышева столько снисхождения, что Ваха готов был его задушить. А за что? За то, что и вправду его земляки — наивные бестолочи.

— Накъости! — бросился он к складу. — Зачем, зачем вы берете оружие? — стал кричать он на чеченском. — Вы хотите друг друга перестрелять?!

Погрузка прекратилась. Наверное, с минуту царило всеобщее оцепенение, после чего, как положено, слово взял на вид самый старший, по крайней мере с убеленной сединой бородкой:

— Оружие никогда не помешает. Тем более, что бесплатно дают.

— Бесплатно только сыр в мышеловке, — крикнул Мастаев. — Они нас хотят стравить.

— А мы только с ними будем воевать.

— Как ты с русскими собираешься воевать?! Посмотри, только здесь сколько у них авиации?

— Дело не в оружии, а в силе нашего духа!

— О каком «духе» ты говоришь? Ты что, с ума сошел?

— Сам ты дурак, — придвинулся бородач. — И к тому же трус и предатель, с русским приехал.

— Что ты сказал? — Ваха тоже пошел навстречу. Тут между ними стали земляки.

— Почему заминка? — в это время крикнул начальник оружейного склада. — Нужда есть? Пошевеливайтесь, скоро обед.

— Поехали, — Кнышев вновь взял Мастаева за руку.

Ваха чувствовал себя очень скверно. Всю дорогу до чеченского райцентра Надтеречный, где находился штаб оппозиции, он молчал. По пути было много постов, да перед ними все открыто, честь отдают. И, уже подъезжая к цели, Кнышев сказал:

— В Грозном не оставайся. Баппу тоже в горы забери. Кстати, твой дед колоритный мужик.

Вахе казалось, что Митрофан Аполлонович чуть ли не сказал «был», осекся. А Мастаев об этом справиться не посмел: ему стало отчего-то совсем не по себе. Впервые в жизни внутренний голос что-то очень тревожное ему подсказывал. Он даже не попрощался с Кнышевым. Пока последний здоровался с руководителями чеченской оппозиции, кои чуть ли не с хлебом и солью встречали советника президента России, Мастаев уже бежал к автостанции.

Оказывается, Грозный уже заблокирован. Лишь один шабашник осмелился ехать. На Терском хребте во весь охват глаз — российские войска, множество палаток, танки окопали, стволы направлены в сторону города. Тут же первый пост, удостоверение помогло. А вот далее уже не просто пост, а блокпост, и здесь не военные, а какие-то подвыпившие вооруженные лица, без знаков воинского различия.

— Приказ — никого не пущать. Восстановлен конституционный порядок России. Засунь эту ксиву в одно свое место.

Если бы не вмешался водитель, то Мастаев чуть было драться не полез.

— Рубли не надо. Доллары, сто давай, — командуют на блокпосту.

Только после этого шлагбаум поднялся. Ваха злой, молчит А водитель комментирует:

— Ты думаешь, для чего они сюда явились.

Мастаев не может поддержать этот разговор, он так поглощен своей печалью, что даже не обращает внимания, как в нескольких местах над Грозным клубится черный дым. А въехав в столицу, понятно — это прифронтовой город, людей почти не видно, а те, что есть, вооружены.

Чуланчик заперт. Из прежних жителей в «Образцовом доме» почти никто не остался. Новых жильцов, новых правителей, нагнетающих войну, тоже не видно. Не у кого что-либо спросить — город замер после ночного авианалета. С тем же водителем Ваха поехал в Макажой.

До Ведено доехали только к ночи. Тут уже лежал приличный первый снег. Далее, на Харачойский перевал, тем более до Макажоя этот «жигуленок» не добрался бы. Да тут вездеход, односельчане у обочины стоят:

— Мы надеялись, что ты сегодня приедешь, — Ваха еще не хотел верить и тут услышал: — Все в руках Всевышнего, да благословит деда Нажу Бог.

Словно хребет жизни у Вахи переломился. Ведь Нажа был для него не только дед, но и вместо отца, старшего брата и даже единственного друга.

В это утро вместе с первым снегом дед Нажа вышел проведать, тщательно ли он на зиму закрыл пчелиные улья. Все осмотрел, потрогал, погладил. В этот момент он понял — все, призывают. Он сел между ульями прямо на снег и, подумав только о внуке, прошептал:

— Дай Бог Вахе и его потомкам есть с миром наш мед.

* * *

В чеченском обществе, как и в любом кавказском обществе, множество ритуалов. Любым из них можно по некоторым причинам пренебречь, но только не похоронами.

Дед Нажа был уважаемым человеком, и даже в столь тяжелое время не только из окрестностей, но и издалека прибывали незнакомые люди с соболезнованиями. И Вахе казалось, что были почти все, кроме руководства республики. Это он мог понять: тяжелые времена (хотя дед Нажа время считал неизменным), да и он совсем неизвестный человек, дабы ехать какому-то чиновнику на край земли. Так бы это и было, если бы не поразивший Мастаева факт: местный почтальон, который много лет зарплаты не видит, и почта вроде уже не функционирует, вдруг вынужден был исполнить свой долг — письмо, заказное, из Москвы. Ваха узнал и конверт, и почерк — Кнышева: «Товарищу Мастаеву В. Г.

Ваха Ганаевич! Я хочу выразить чувство глубокой горести по поводу смерти Нажи Мастаева.

В лице Н. Мастаева соединились две эпохи: та эпоха, когда весь советский народ строил светлое будущее вашего поколения, и та эпоха, когда под гнетом предательства в классовой борьбе некоторые руководители проявили буржуазную алчность и податливость.

Нам, русским социал-демократам, испытывающим весь гнет империализма, видно теперь, как быстро близится время торжества того дела, отстаиванию которого дед Нажа посвятил свою жизнь. В мире все больше множатся признаки, что близится к концу эпоха господства так называемого мирного буржуазного парламентаризма, чтобы уступить место эпохе революционных битв организованного и воспитанного в духе идей марксизма пролетариата, который свергнет господство буржуазных националистов и окончательно установит во всем мире коммунистический строй.

С комприветом Кнышев.

P.S. Ваха, еще раз прими мои искренние соболезнования».

К этому, как всегда у Кнышева, к пропитанному ленинским духом, мыслью просто цитатами письму можно было отнестись по-всякому, даже со смехом. Однако Мастаеву не до этого, он в некотором шоке, и что ни думай, а Кнышев в тяжелую минуту проявил внимание. И еще, как ни странно, в эти горы пришла короткая телеграмма от Дибировых, подписалась Виктория Оттовна. А вот от бывшей жены и ее родителей — ни слова.

На фоне общей беды казалось, что собственное горе Вахи как-то нивелируется. Ведь он понимал: когда-то всему приходит конец, расставание, как неминуемый в жизни крах, неизбежно. Ан нет. Траурные дни вместе с первоначальным шоком прошли. И только после этого стало совсем тяжело, невыносимо тяжело.

Пытаясь от этого избавиться, Ваха пошел в спасительные горы и поразился, испугался. Эти высоты, крутые подъемы и скользкие спуски, эта бесконечная обманчивость мира, когда кажется, что, покоряя вершину, все должно вроде быть под тобой, наоборот, еще выше, как недоступная стена, новый пик, а за ним еще и еще, в ледяных панцирях, на которые действительно не ступала нога человека. Еще более усиливается чувство одиночества, бессилия, и самое тягостное — нет прежней опоры в жизни. Ведь Ваха всегда был смелым в горах, потому что знал, что есть дома дед Нажа, который всегда в трудную минуту придет на помощь. Теперь этого не было, надо полагаться только на самого себя, и посему, без некой страховки, очень тяжело. И даже по тем местам, где он по ночам чисто на ощупь мог спокойно пройти, теперь даже в ясный день идти стало трудно. И он, словно равнинный человек, впервые попавший в горы, выискивает тропу. А откуда в безлюдных горах тропы — это звери, особенно медведи, любят прокладывать себе дорожки, которыми пользуется горная дичь. Вот такая горносерпантинная тропинка вела-вела Ваху по склону и ущелью, и он знал, что она выведет к его к зимней лежке, к берлоге, что как небольшая пещера на дне каменистой расщелины.

У медведя очень острое обоняние, за километр все чует. Неплохой слух. А вот зрение никудышное. Не с подветренной стороны вышел Ваха к этому медвежьему логову, глянул сверху на узкое каменистое ущелье — красота! Листва с деревьев и кустарников почти опала, а та, что осталась, желтая, вялая, редкая. По самому дну, сквозь огромные острые валуны, кои он по весне бесшабашно ворочал, теперь ласковой, блестящей змейкой, нежно облизывая каждый уголок, ползет прозрачный, едва слышный ручеек. Вдоль него от обилия плодов склонилась мушмула, а вот колючий терн всегда непреклонен — ядовито-фиолетовой сочной ягодой всех птичек к себе манит. А от дикой перезревше-скисшей груши такой аромат — пьянит. И скорее всего так бы и не увидел Ваха зверей, так слились по цвету бурый зверь и щедрый урожай молодого боярышника, что впервые плодоносил прямо над расщелиной, если бы не грозное рычание хищника.

Осторожно, очень тихо Ваха немного спустился по склону горы, и ему природа представила потрясающую картину.

Берлога к зиме готова. Медведица заранее притащила многомного сучьев, не сухих, а обломленных, с листвой, которая до весны уже не опадет и будет оберегать тепло и уют лежки. Медведица уже внутри, лишь морда и передние лапы наружу. Она отгоняет от входа своего медвежонка двух-трехлетку, по-охотничьи «пестуна». Медвежонок, как и прежде, хочет перезимовать в берлоге вместе с матерью, а медведица гонит его. Пестун не уходит, он боится и не хочет, и не может быть без матери — лезет упрямо в берлогу. Огромная медведица его не пускает, с ревом его отталкивает. И вот, наконец, видя, что молодой по-доброму не понимает, она делает молниеносный выпад. Удар был настолько жестоко-мощным, что довольно крупный медвежонок кубарем покатился на приличное расстояние. Покачиваясь, тяжело встал, отряхнулся, как бы сбрасывая детскость, в последний раз глянул обиженно на берлогу матери, где он родился и провел не одну зиму под теплым боком, и грустно, а потом более грозно, по-хищному рыча, медленно удалился по ущелью вниз, на другую территорию, в иную жизнь. А медведица скрылась в логове, и там, внутри, началось какое-то урчание, уходящее в иною ипостась действие, когда наружу полетели сучья, камни, мох и земля. Медведица словно закапывала себя, уходила все глубже и глубже в расщелину небытия… Зная, что с весною, с теплом и с новым солнцем она встретится вновь со своим медвежонком, да она будет не одна, а с новым потомством.

После этого Ваха поднялся на высокую гору, огляделся вокруг и словно впервые увидел, как со всех сторон небо соприкасается с землей, а внутри этого, вроде бы замкнутого пространства живут люди, звери, леса. Он понял, что ни дед Нажа, ни он не являются целым, а являются маленькими частицами этого огромного мира. А это видение, эта дикая по сути и действию жизнь природы, есть символ и важнейший ключ понимания жизни — где два мира в действительности есть одно. Что каждый здесь — гость, созерцающий вселенную в миниатюре, когда начинаешь осознавать свое скрытое родство с бессмертным. И само бытие превращается в сознательное выражение вечности, а сам этот горный ландшафт — в святилище. И только теперь Ваха стал понимать часто произносимые слова деда Нажи: «И куда бы вы ни обратились, там лик Аллаха». Аминь.

* * *

С севера, с равнин, вместе с суровыми зимними ветрами приходили в горы не менее суровые вести. Россия и Чечня готовились к войне. Не русский и чеченский народы хотели воевать, а, как обычно бывает, власти, что в Москве и Грозном недопонимают друг друга: не слышат и не хотят слушать друг друга; с презрением и некой надменностью относятся друг к другу. И если с природы пример брать — так рассуждает Мастаев, то борющаяся за независимость Чечня считает себя уже взрослым «медвежонком», хочет самостоятельно жить. А Россия — «медведица» — по-своему родное дитятко любит, вроде отпустила восвояси, потом передумала и теперь хочет побить, не для того, чтобы прогнать, а, наоборот, притянуть к себе, мол, навести «конституционный порядок». И такой благодушный Указ президента России уже есть.

По природе, «медвежонок» не прав. Ведь он еще немощен и очень слаб. И вопреки инстинкту жаждет взрослости, риска, быть может, даже гибели, нежели уюта в теплой берлоге. А «медведица» — в корне не права, ибо что ни говори — из двух спорящих виноват сильнейший. И не понимают медведица и медвежонок, что кризис, как зима, пройдет, и вновь они должны жить бок о бок в одном природном ареале, по одним медвежьим законам, уважая и любя друг друга, ибо иначе иные хищники, в том числе и вооруженные алчным азартом оружия охотники их межродовой борьбой воспользуются — истребят. Как не раз в истории живой природы было. Однако как же вновь и вновь учить тому, что уже верно преподавалось и, наверно, было усвоено тысячи раз на протяжении тысячелетий благоразумной глупости человечества?

Вот так, порою вслух, размышлял Ваха Мастаев над сложившейся вокруг Чечни, то есть на юге России, ситуацией. И теперь не то что Кнышев или президент-генерал Чеченской Республики, но даже некоторые односельчане и впрямь считают его дурачком, и не зря он в дурдоме сидел.

Конечно, Вахе обидно. И не может и не должен в доме сидеть, раз беда на родину надвигается. А с другой стороны, что он должен делать? Взять автомат и идти против танка, тем более самолета? А может, взять плакат «Я за мир во всем мире!» и стать в центре Грозного? Тогда его точно дураком назовут. Что делать?

В Грозном Мастаев пару раз был. Жителей почти не видно. А вот молодежь, обросшая, в новой одежде и с новым оружием — автоматами, что выдали в Моздоке, как перед праздником, бравирует. Дело в том, точнее страшная провокация в том, что накануне в Грозный вошла колонна российских танков. И по свидетельству одних, все эти танки были как спичечные коробки подорваны гвардейцами президента, то есть, как их теперь модно стало называть, — чеченскими боевиками. А есть свидетельства, и это очевидно — танки, где-то там же, в Моздоке, были изнутри заминированы и, когда надо, взорваны, так что башни многих на десятки метров взлетали. Теперь перед этой разбитой техникой чеченская молодежь — победители, снимки на память делают.

«Вот это спектакль, — думает Мастаев. — Современный Троянский конь?.. Сумасшедший дом!»

Он не может и не хочет жить в Грозном, уезжает в Макажой, благо теперь с ним здесь мать. А тут в преддверии Нового, 1995 года даже над горами закружили самолеты. В горах не бомбили, но говорят, что равнинные села подверглись авиационным атакам, а в Грозном целые кварталы горят. В такой ситуации Ваха не мог отсиживаться вдалеке, и даже мать его поддержала — единственный сын, да и родина одна. И Ваха с усмешкой думал — брать ли ему старое охотничье ружье, как появился Башлам — президент срочно вызывает.

Только к вечеру Мастаев попал в президентский дворец. Огромное девятиэтажное здание просто кишит вооруженными людьми. В кабинете президента такое же оживление. Сам генерал внешне спокоен, как всегда, чисто выбрит, элегантно одет. Как и прежде, он несколько отстранен, вроде надменен, недоступен. Только бледность осунувшегося лица и покрасневшие глаза выдают его внутреннее напряжение.

Увидев Мастаева, президент-генерал приказным жестом пригласил за собой в небольшую комнату отдыха. Устало сев на диван, он молчаливым жестом указал Вахе на стул. Пока секретарь наливала из термоса уже остывший чай, генерал потирал лоб, как бы от боли, и, едва девушка вышла, он уставился на Ваху, словно гипнотизирует, и вдруг выдал:

— Может, я тебя назначу президентом?

Мастаев опешил. Он долго не понимал — шутка это или всерьез, а потом ответил:

— Президента не назначают, а выбирает народ. (Позже Ваха узнал, что такой же вопрос задавался не только ему.)

— Гм, — кашлянул президент. — Тогда вот поручение — просьба, срочно, лично в руки Кнышева. Без ответа, конкретного ответа президента России не возвращайся. Приказ понял?..

Он тут же при Вахе на документе от руки приписал дату — от 29.12.1994 г., и время — 17 час. 35 мин., а внизу факс — 206–07–17 (прямой московский) и размашисто, почти на пол-листа, расписался.

Это бланк независимой Чеченской Республики. Герб — одинокий волк, и все — по-своему, по-новому, то есть на латинице. А вот сам текст — кириллица. И вроде официально, да уступки налицо:

«Москва. Кремль.
Президент ЧРИ».

Президенту Б. Ельцину.

Еще раз заявляю и подтверждаю готовность лично возглавить переговоры с российской стороной на уровне Черномыр-дина. [151] Для ведения переговоров на любом другом уровне подготовлены правительственные делегации. Готовы приступить к переговорам.

Запечатывая конверт, Мастаев уже мысленно выбирал маршрут, предполагая, как это будет нелегко. А президент вновь его огорошил: внизу ждет машина с российскими правозащитниками, их довезут до Моздока, а там самолет.

Эта поездка без проволочек, на рассвете — Ваха в Москве. И более того, прямо на военном аэродроме его встречает известный депутат России, выясняется, друг президента Чечни, и отвозит в центр Москвы, прямо во двор Кнышева. Оказывается, и он здесь живет.

В Москве предновогоднее праздничное настроение, ничего не напоминает о войне. Вот только в подъезде Кнышева вместо бабульки-консьержки вооруженная охрана. Позвонили.

— Мастаев? — Ваха слышит голос Митрофана Аполлоновича. — Пусть подождет, я выйду.

Более часа на морозе прождал Ваха, пока не появился Кнышев. В столь короткий срок очень внешне изменившийся — пополнел, холеный стал. А одет! И рядом охранник, иномарка со спецсигналом.

— Ты что спозаранку? — советник даже не поздоровался. — Вновь письмо?.. Ладно, устраивайся в гостиницу, вечером поговорим. Спешу.

Ни в одну гостиницу, даже по волшебному удостоверению журналиста, Ваху не поселили. Оказывается, есть негласное распоряжение — чеченцев не размещать.

Убивая время, Ваха весь день прослонялся в центральных магазинах столицы. Ажиотаж, сметают все подряд. А вот ему на сей раз командировочные не дали, понятное дело — война, — приходится экономить, только не на связи, и он с самых сумерек к Кнышеву звонит — не берет. К полуночи он поехал на вокзал переночевать, напоследок еще раз вошел в телефонную будку, и повезло, слышно — Митрофан Аполлонович уже пьян, празднует:

— Я тебя по всем гостиницам обыскался. Ты где? Ко мне!

Обрадованный Ваха на такси помчался в центр. Охранник снизу звонил — никто не отвечал. Не пустили. Метро уже не работало. Ночью мороз окрепчал, а Ваха не по-московски одет. И ему было даже приятно, что его засадили в теплый милицейский уазик, отвезли в отделение. Удостоверение не помогло: все чеченцы — бандиты. Особо не домогались, до утра «выясняли личность», как штраф, не вернули половину наличности. Зато позволили прямо из отделения бесплатно позвонить.

— Ты где? — злой голос Кнышева. — Жди там.

Поразительно быстро примчалась в отделение черная «Волга». Испуганные милиционеры извинялись, стряхивали пыль с одежды задержанного, правда, деньги не вернули.

Несколько «помят» Мастаев, не лучше выглядит и сам Кнышев, видать, накануне отмечал.

— Вы показали письмо Ельцину? — с ходу о своем выдал Ваха.

— Ага, ты думаешь, президент России так и ждет меня, тебя и твоего президента. Кстати, твое письмо, полное снобизма, сепаратизма, с этой расхлябанно-размашистой подписью я даже не показал бы. Не так должен писать вассал. Вот новое письмо, более уважительное. Читай.

Текст не на бланке, и никаких атрибутов самостийности в виде герба и латиницы нет. Все скромно, в том числе и подпись, скромно, не размашисто на полстраницы.

«Президенту Российской Федерации Господину Б. Ельцину
Президент ЧРИ 30.12.1994 г.»

Уважаемый Борис Николаевич!

В связи с наступающим Новым годом и в целях недопущения с обеих сторон бессмысленного кровопролития, сохранения жизни мирных граждан предлагаю остановить с 20 часов 31 декабря 1994 года все виды боевых действий на территории Чеченской Республики Ичкерия и начать отвод войск.

Убежден, что принятие Вами этого предложения откроет конструктивные возможности для урегулирования самых сложных вопросов во взаимоотношениях между Российской Федерация и Чеченской Республикой Ичкерия, основанных на неприменении военной силы, и позволит нашим гражданам вступить в 1995 год с надеждой мира и безопасности.

Прочитав письмо, Мастаев с надеждой посмотрел на хозяина, тот повел плечами.

— Поздно. Все отдано на откуп военным.

— Что это значит? — словно не знает, спрашивает Мастаев.

— Это значит, что на днях, как все знают, встречались ваш президент-генерал и министр обороны России… хм, так сказать, сослуживцы по Афганистану.

— И что? — нетерпение в тоне Вахи.

— Не знаю. Правда, шампанское при всех они выпили, — в последний день года Кнышев явно куда-то праздновать собирался, все перед зеркалом подбирал галстук. — Может, этот лучше? — обратился он к гостю.

— Вам пойдет, — как-то невежливо посоветовал тот.

— Ладно, — тем не менее хозяин взял другой галстук. — Я опаздываю. Поехали.

Оказывается, в самом центре Москвы, у Кремля, на территории зданий администрации президента России есть специальная служебная гостиница, всего несколько номеров: никаких излишеств, строго и в то же время все есть.

Там и разместил Кнышев гостя. Мастаев так устал, что проспал новогоднюю ночь. Наутро встал, понял, что в гостинице никого, кроме него и дежурного прапорщика, нет.

Ваха думал, что его не выпустят из этой гостиницы. Нет, просто попросили ключ сдать.

Ходил Ваха по центру первоянварской Москвы — пусто, ничего не работает. После обеда он решил, что уже можно побеспокоить Кнышева, позвонил, много раз звонил — не отвечают. А у него что-то очень тревожное на душе, и тогда он набрал прямой номер в президентском дворце в Грозном. К удивлению Мастаева трубку взял помощник:

— Ваха, ты видел Кнышева? К Ельцину, к Ельцину иди. Тут ужас. Бойня. Всю ночь бой. Ты слышишь? — он думал, что это шум на линии, и только сейчас понял — взрывы. В тот же миг связь оборвалась. Более до Грозного он не дозвонился. И у Кнышева телефон не отвечал. Тогда Ваха пошел на Тверскую — охранник подъезда сказал: советник в отъезде.

То же самое было и второго, и третьего. По телевизору все празднуют, и лишь мельком — в Грозном наводится «конституционный порядок». И только четвертого утром Мастаева потревожил звонок:

— Как отметил Новый год? — бодр голос Кнышева. — Я пришлю за тобой помощника.

Оказывается, в двух шагах рабочий кабинет советника президента. Лицо Кнышева обветрено, свежо, видно, где-то на природе отдыхал. А Мастаев о своем:

— Вы были у президента?

— Президент, — тут советник сделал характерный знак — пьет. — У нас две недели праздника.

— Какой праздник?! — возмутился Мастаев. — В Грозном идут бои. А вы?

— Что я? — также закричал советник. — Думаешь, я что решаю?

В это время зазвонил телефон. Такая хорошая связь, что даже Ваха слышит абонента: по акценту — точно чеченец, — что-то торопливо с волнением докладывает.

— Погоди, погоди, — перебивает советник. — Я сейчас перезвоню, — прервав здесь разговор, Кнышев ушел в другой кабинет. А Мастаев не удержался, подошел к рабочему столу: ворох документов, и тут он видит свои два письма, на них сверху скрепкой прошиты листки с почерком Кнышева:

«31.12.1994 г. Шифром. РВС Кавкфронта. Орджоникидзе.
Ельцин. (ПСС, том 51, страница 277)»

Быстрейшая и полная ликвидация всех банд на Кавказе — дело абсолютной общегосударственной важности. Осведомляйте меня чаще и точнее о положении дела.

— Не хорошо прочитывать чужие бумаги, — вспугнул Мастаева советник.

— А-а хорошо слова Ленина присваивать Ельцину?

— Ничего нового нет, — как-то игрив голос Кнышева. — Да и зачем что-то выдумывать.

— Вы о «полной ликвидации банд на Кавказе»?

— О «конституционном порядке», — поднял палец Кнышев. — О, давай чаю и сто грамм, — отчего-то хорошее настроение у него. — Никого нет, придется самому за тобой поухаживать.

Хозяин удалился в приемную, а Мастаев вновь к столу, взял листок с мелконабранным текстом: «Хроника событий».

«В новогоднюю ночь российские войска предприняли штурм Грозного. Один полк попал в засаду, был окружен в районе железнодорожного вокзала. Много жертв, много пропало без вести. Данные уточняются.

3.01.95 г. — Авиация нанесла ракетно-бомбовый удар по Грозному, Шали, Урус-Мартану и Атаги.

Зарубежные СМИ сообщают о применении запрещенных игольчатых бомб. В одном Шали погибло боле ста двадцати мирных жителей.»

— Ты опять не в свое дело нос суешь? — появился Кнышев с бутылкой.

— Не «мое дело» — родину бомбят?! В одном Шали столько жертв.

— О-о, сам понимаешь, лес рубят, щепки летят. В чей глаз попадут — неизвестно.

— И в ваш попадут, — крикнул Ваха и даже неожиданно для себя он нанес удар кулаком, а вот ногой, своей убийственно бьющей ногой ударил по стулу так, что стул, будто футбольный мяч, полетел в стенку. А он, хромая, особо не торопясь, думал, вот-вот задержат, покинул административный корпус.

И во Внуково его не задержали, и в Минводах. В объезд, через Дагестан, только через сутки с восточной стороны он вошел в Чечню. Это была война. Масса беженцев, раненых. Ужас, паника и страх в глазах людей. Только теперь он понял, как на него смотрели афганцы, когда он там служил.

Приказ он не исполнил. Однако, считая долгом доложить президенту как есть, Ваха, вопреки здравому смыслу, но исполненный чувства патриотизма, под бомбежками и обстрелами дошел до Грозного и даже к Сунже вышел, напротив дымился весь разбитый президентский дворец.

Здесь молодые парнишки-бойцы, которые эту войну восприняли как войну освободительную, почти что голыми руками держали оборону. Они-то и подсказали Вахе, что президент-генерал уже покинул город и по слухам где-то в пригороде.

Ночуя то там, то здесь, более пяти суток Мастаев, не раз рискуя жизнью, мотался по республике, думая, что вот-вот он выйдет на президента. И более того, узнав, что он разыскивает, его позовут. Поиски были напрасны. Он уже обессилел, как вновь подсказали — иностранные и даже российские корреспонденты, в том числе и некоторые правозащитники по каким-то своим связям спокойно находят президента Чечни и регулярно берут у него интервью.

Вот тут Мастаев немного схитрил, ведь и у него в кармане удостоверение независимого журналиста. И как ни странно, на российском блокпосту ему помогли — посадили в машину с правозащитниками, и через полчаса он был в Шали. Вот где гвардия президента — вооружена, многочисленна и не боится авианалета: то ли такая смелая, то ли знают, что их бомбить не будут.

Вместе с группой, видимо, как было уже договорено, Ваха попал на прием. Генерал и теперь свеж, выбрит, белизной сорочка сияет, он спокоен. Обвиняет Россию во всех грехах, в варварстве. А вот Мастаева даже не выслушал, словно видит впервые или не хочет видеть.

Правозащитники уехали, кортеж президента куда-то к ночи умчался, а Ваху пригласили переночевать сельчане. Какой сон?! Начался артобстрел, потом авианалет. Всю ночь провели в подвале, а хозяин удивлялся:

— На днях президент прямо в центре села, у мечети, митинг проводит. Над селом самолеты, а он даже не шелохнется, отважный, и выдал: «Шалинцы, не бойтесь, пока я здесь — бомбить не будут. Все за оружие! В бой!.. И вправду, как и сегодня, только он уехал, бомбить стали, стрелять, зачем, мол, зачем вы его впустили?.. Вот цирк! А у меня дети, старики: ни дров, ни денег, и мука на исходе.

Мастаев считал, что где-то и он виноват в случившемся, по крайней мере он не смог исполнить свое задание. С таким нехорошим настроением он прибыл в родной Макажой. И почему-то ему казалось, что хотя бы здесь не будет войны, так высоко она не заползет. Да какие преграды для современной авиации: и здесь все время в небе шум самолетов, вертолетов, а вместе с ними с низин очень тревожные вести. И хотя Баппа плакала и отговаривала его, но он не смог на сей раз отсиживаться в горах, не воспринимал теперь отрешенность, он хотел чувствовать себя частицей социума, он не ничто, а личность!

В самое страшное время, в начале февраля, когда российские войска только-только овладели Грозным, он тоже был там. Он не воевал, к оружию не прикасался и даже фотоаппарат отказался брать, так как не хотел это варварство на пленке запечатлевать.

То ли удостоверение спасало, то ли ему везло, но его беда всегда обходила. Как ему казалось, он многое смог. Оказывается, под «Образцовым домом» было мощное бомбоубежище. Там скрывалось много людей, в основном русские старики. Им Мастаев доставил пищу, воду. И он первый этих людей вывел наверх. А сколько в подвалах от болезней, голода, ракет и гранат погибло?..

Как ни странно, весь центр разрушен, а вот «Образцовый дом» почти не пострадал. Ни одна ракета и снаряд в него не угодили, лишь редкие следы от пуль. Здесь особых боев не было, и даже стекла многие целы. Правда, помародерничали вдоволь. Так, Мастаевы и без того жили бедно, но и у них почти все более-менее ценное унесли, в том числе холодильник и телевизор, а вот с его старыми дисками, еще от Марии, поступили по-варварски — зачем-то истоптали. Их видавший виды древний кожаный диван ножом исполосовали, думали, что там, может, припрятано что.

С верхних этажей мало что унесли нелегко, да почему-то все вещи прострелили. А вот фортепьяно из квартиры Дибировых, о котором Мария просила позаботиться, в подъезд вытащили, бросили, зато тоже прострелили.

Так Ваха этого оставить не мог. В столь тяжелое и опасное время он нанял грузовик, поставил литр солдатам — помогли загрузить — и отвез, для сохранности, фортепьяно аж в Макажой, где до этого такого чуда никогда не было.

Баппа не комментировала, лишь удивленно качала головой, а вот односельчане хором постановили: «И вправду дурак! Пусть теперь играет».

* * *

Если бы слухи, блуждающие в Грозном, были бы просто сплетнями и домыслами, то вряд ли бы они с такой вероятностью претворялись в жизнь. А вот в Грозном, точнее во дворе «Образцового дома», слух, что здесь появлялся Кныш, точнее теперь очень известная персона — советник президента России Кнышев Митрофан Аполлонович.

Накануне войны из новых жильцов «Образцового дома» вряд ли кто узнал бы, кто такой Кнышев. Так дело в том, что эти жильцы — члены правительства независимой Чечни-Ичкерии, вместе с мистической линией фронта куда-то удалились, а в «Образцовый дом», в свои квартиры вместе с российскими войсками вернулись прежние жильцы — такие как Бааев, Якубов, Дибиров Руслан (но не Мария и ее мать). Эти товарищи, как и до «самостийных» времен, вновь у власти. Так, Бааев Альберт — вновь вице-премьер, и остальные при деле. И вот они-то помнят и знают Кнышева, точнее Кныша, который, по слухам, в «Образцовом доме» остановился, и, что расценивается, как коварство, пару ночей подряд к нему наведывался сам президент-генерал Чечни, который, как преступник-террорист, в розыске всех спецслужб России.

Ваха Мастаев знает Кнышева лучше всех, и поэтому он не считает это «слухом», а уверен — там, где Кнышев, к тому же советник президента России, самое невероятное — вероятно. Однако эта темная кровожадная политика его не интересует: в Грозном идет перерегистрация жилья. По российским законам, это, как обычно, очень муторное, связанное с бюрократизмом дело. И, пока он бегал по инстанциям, новый слух — в Чечне будут выбирать парламент.

Услышав это, Ваха поторопился посмотреть на вывеску: ничего нового — просто «Образцовый дом». А ночью в Грозном комендантский час, всюду блокпосты, и любое передвижение чревато угрозой, и, несмотря на темень, освещения в городе еще нет, прямо под окнами чуланчика Ваха услышал шаги. Он вышел на ступеньки (с началом войны вновь закурил) и вновь пошел к центральному подъезду, зажигалкой чиркнул, как прежде: «Образцовый дом проблем».

Дабы не участвовать в этих так называемых свободных, демократических выборах, притом что идет война, он уехал в Макажой, благо, что Баппа теперь там и ей в горах очень нравится. Когда мать вручила ему конверт со знакомым почерком, Ваха даже читать не стал, бросил письмо в топку, лег на нары, а мать с беспокойством:

— Что, опять выборы?.. Все равно они тебя, как и Чечню, не оставят.

— Замолчи, — нагрубил сын, отвернулся к стене, словно от всего мира, а тут появились чеченские боевики, им перечить было опасно.

До Грозного более десятка российских блокпостов. Там очереди, вроде бы проверяют транспорт и документы — нет ли боевиков. А вот машину с Мастаевым, где открыто едут вооруженные боевики, не только не останавливают, а без очереди пропускают.

— Как это так? — удивляется Мастаев.

— Да русские козлы боятся нас, — смеются боевики.

— А, может, командир у вас один, — говорит Ваха, — приказ пропустить.

Боевики молчат, а потом вспыхнули:

— Ты поменьше болтай. То-то к русским везем. Прислужник.

Высадили в центре Грозного, даже не попрощались. Здание Дома политпросвещения, или Исламского университета, пострадало немало. Зато березка все также стоит, расцвела по весне. Под ней Ваха постоял, как и прежде покурил, вспоминая прошлую мирную жизнь города, и, немного успокоившись, он, уже зная, куда, стал подниматься по крутым мраморным ступенькам.

В фойе от взрывов новая лепка отпала, и вновь обнажился прежний лозунг — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и рядом — «Мир во всем мире!» Тут же знакомая вывеска — «Общество «Знание», в ту сторону — некоторый порядок, протоптана тропа, и новая, очень красивая дверь.

Как и прежде, там, где Кнышев, вечно накурено и пряный дубовый запах коньяка.

— О, мой друг, сколько лет, сколько зим, — по инициативе хозяина, они по-русски три раза поцеловались, по-чеченски обнялись. — Ну, как говорится, кто старое помянет. Садись, давай выпьем. Кури.

— Что, выборы?

— Да. И не задавай глупых вопросов: «итоговый протокол», понятное дело, готов. Из-за тяжелой ситуации предвыборный период сокращен.

— Кто в списке?

— Понятное дело. В рыночной экономике — кто заплатит и кто лоялен. Вот твоя доля, — перед Мастаевым пачка денег.

— Доля не нужна, — Ваха отодвинул деньги. — Если будет зарплата — возьму.

— Хм, зарплата?! Как проклинали евреи в СССР — «дай бог ему жить на одну зарплату».

— А вы платите достойно, ведь СССР нет.

— Суть не поменялась. Тариф тот же, чтобы граждане себя господами не почувствовали и больно нос не задирали. Долю возьмешь? Ну и дурак. Впрочем, я это давно знаю.

— А вы знаете, сколько здесь погибло и погибает каждый день?

— История человечества — история войн. Кстати, для этого мы и выбираем парламент, чтобы демократичным путем решить этот кризис.

— Какие «выборы», какой «парламент»? — ваши марионетки, и «протокол» готов.

— Но-но-но! Иного пути развития нет.

— Вы еще Ленина процитируйте.

— Ты, Мастаев, это брось. Не дури. Любые выборы — лучше бомбежки.

— С этим согласен.

— Тогда вперед! И зарплату получишь.

Более Ваха Кнышева не видел. Правда, советник каждый день из Москвы в Центризбирком звонил, так сказать, регулировал процесс выборов.

Вопреки ожиданиям Мастаева, явка избирателей была потрясающей. Действительно, люди понимали, что «любые выборы — лучше бомбежки». И это самое поразительное, даже российские военнослужащие явились голосовать. И они желали мира в Чечне.

Согласно Конституции Российской Федерации, выборы в парламент Чеченской Республики были на альтернативной основе. Итоговый протокол Мастаева и «заготовка» Кнышева значительно разнятся. Ваха подписал свой, настоящий протокол, отдал в печать. Его срочно вызвали в Москву. И там он узнал, что в Грозном уже опубликовали «итоговый протокол» Кнышева, а его пригласили на пресс-конференцию «по итогам свободных выборов в Чечне».

— Только не будь дураком, — предупредил Кнышев. — Прямой эфир на весь мир, масса иностранных корреспондентов.

— На моей родине, в Чечне, война, — сразу же начал Мастаев. — Каждый день гибнут мирные люди, без вести пропало много тысяч, разрушены города и села. Все разрушено, кроме нефтекомплекса — нефть оттуда забирают российские военные.

В пресс-центре резко отключили свет. Началась небольшая паника.

— Внимание, — выступила какая-то миловидная женщина. — По техническим причинам пресс-конференция переносится на некоторое время. Будьте спокойны, дамы и господа.

Наверное, самым спокойным был в этот момент Мастаев. С чувством некоего достоинства и исполненного долга он вышел из пресс-центра. Уже и в Москве весна набирала силу, чувствовалась какая-то свойственная только апрелю сила новизны, чистоты, силы. Весь вечер беззаботный Ваха ходил по магазинам, покупая игрушки и детскую одежду — завтра он пойдет к сыну.

Усталый да довольный он вечером пришел в гостиницу, и тут телефон:

— Я знал, что ты конченый дурак, но что до такой степени болван, даже не представлял, — чуть ли не шепотом шипит Кнышев. — Мчись домой, — и звонок резко оборвался.

— Да пошел ты, — подумал Мастаев. — Будет меня пугать — я уже не раз пуганый-стреляный. Вот завтра с сыном день погуляю, потом, может, и Марию посчастливится увидеть. После этого конечно же он поедет домой, к маме — вдруг вспомнил он Баппу. И то же чувство, какие-то прощальные флюиды, что обожгли его солнечное сплетение, когда умер его дед Нажа, вновь разгорелись в груди. Он бросил все, даже не рассчитался за гостиницу и помчался посреди ночи в аэропорт.

Ему в дороге везло. В полночь самолет на Минводы. Потом, меняя такси, он с рассветом доехал до Чечни, и далее, на блокпостах, проблем не было. Так, до самого озера Кезеной-Ам. Ему оставалось еще проехать с десяток километров — после авианалета в горах обвал, проезда нет. Он в гору побежал.

Никто ему в пути не повстречался; он по чутью охотник, все знал, рыдал. Крышу и стены буквально сдуло, и лишь черное, лакированное фортепьяно, как не здешняя жизнь, на солнце блестит. И пасека вся разбита, вощины кругом, рой пчел в ужасе людей не понимает. Она не уползла и не убежала, ее швырнуло туда сверхмощной волной. И не зря у нее имя было — Баппа, ее лицо спокойно. Казалось, что она обняла землю и любуется весенне-нежным желтым одуванчиком-цветком.

— Нана!