Мать убили. На Родину напали. Столицу и родовое село разбомбили. Ну что еще надо сделать, чтобы чеченец-горец пошел воевать?! Тут вроде выбора нет, да Ваха Мастаев, по воле судьбы пожизненный председатель избиркома, и он, как никто иной, давно знает, что «выборы» — как ширма для обывателя, и никакой демократии, либо свободы слова и при коммунистах не было, и при либералах нет. Из Москвы, а может, и из более далека доставляется «итоговый протокол» голосования, типа некоего алгоритма дальнейшей жизни: за тебя думают, решают, заботятся. А что еще надо простому чеченцу (русскому, татарину и прочему)? — живи, кайфуй, в общем, делай, как все, и не выпендривайся.

Так бы Ваха и сделал — пошел бы в бой. Вот только зря он по жизни Ленина начитался; видать, посему ненужные вопросы задает, дурачком по жизни слывет. А ведь Ленин говорил: «Война! — зри в корень, у кого в этом интерес? У буржуа, у богатеев». А еще Ленин, конечно, об этом прямо не писал, да сквозь строчки явствует, и Ленина в этом обвиняли: весь мир, в первую очередь, соседи, желали, чтобы в России вспыхнула гражданская война. А Германия и Антанта, на которую так надеялись «белые», вооружала и тех, и этих, а в итоге отступили после того, как «красные» в России победили окончательно. Итог этого — слова Троцкого: «Мы разграбили всю Россию, чтобы победить белых». В революции 90-х конца XX века в России ничего нового нет и не может быть, ведь история повторяется. Просто, как некий реванш, по подсказке и при поддержке того же Запада — «грабят всю Россию, чтобы победить «красных». Ну, устраивать бойню на всю Россию опасно — ядерного оружия много, да и смысла нет: локальная война, что нарыв на пальце — жизнь всему организму отравит. А кому выгодно? Смотри ПСС «вечно живого» Ленина; уже канонизирован?!

После таких размышлений надо быть самоубийцей, чтобы пойти воевать почти что голыми руками против современной военной техники. Однако Ваха, похоронив рядом с дедом и мать, уже твердо решил: он будет сражаться за Родину, за свободу. И тут, неизвестно как, ему подбросили письмо. Почерк до боли знаком:

«Тов. Мастаеву В. Г. Уважаемый Ваха Ганаевич! Примите мои искренние соболезнования. Баппа — прекрасная женщина, труженик, истинный пролетариат, Человек с большой буквы. Достойна светлой памяти и памятника.
P.S. Ваха, не дури, веди себя смирно. Как говорится, лес рубят.»

— Мерзавец! — Мастаев, скомкав, выбросил послание.

Еще один день он провел в родном селе, пытаясь выяснить, кто доставил письмо, — тщетно. Как говорил дед Нажа, если в селе есть участковый, председатель сельсовета и мулла, то всем все будет известно. Ныне ничего неизвестно, зато процесс регулируется. И поэтому Ваха вооружился старенькой дедовской берданкой, пять патронов картечью — весь арсенал, и пошел в лес искать таких же, как он, — не боевиков, а ополченцев.

Жить, а тем более воевать в горном лесу — нелегко. Только какая-то великая сверхидея может заставить современного человека находиться постоянно в лесу, рискуя даже зажечь огонь, зная, что моментально появится авиация. Эта идея была. И это конечно же не Ленин, про которого Мастаев ни разу в лесу не вспомнил. Зато производная идей Ленина и коммунизма была, ибо он почему-то частенько вспоминал уроки литературы в школе, когда их не раз заставляли писать сочинение, так сказать, на свободную тему: есть ли место подвигу в вашей жизни?

Вот была идеология советского строя! И они писали сочинения про Павликов Корчагина и Морозова, про Асламбека Шерипова и Ханпашу Нурадилова, про «Молодую гвардию» и строителей БАМа, и целину. А кто же герой этой чеченской войны? Может быть, он, Ваха Мастаев, и весь их отряд в тридцать человек?

Какие же они герои? Так, несколько раз нападали на колонны и блокпосты. Постреляли и сами понесли большие потери. Бежали. Только вот теперь он таскает не дедовскую берданку — развалилась, а трофей — ручной пулемет, и никакой гордости от этого тяжеленного груза, что приходится таскать по горам, он не испытывает. Наоборот, все хмуро, серо, голодно, холодно. А красивые родные горы и леса? Да, они родные, до того родные, что ты, как загнанный хищниками, собаками и охотниками олень, все бегаешь по кругу, только по периметру своей территории, а за нее боишься ступить, ибо там неведомый мир, не твоя территория. Хоть ты и в облике человека, а законы леса приходится чтить, понимая, что ты не хищник, тем более не герой, а всего лишь дичь, жалкая, хилая, изголодавшаяся, на подножном корму дичь, в которую целятся из всех видов оружия.

Тем не менее Мастаев и его отряд как бы огрызаются, изредка совершают довольно рискованные и дерзкие вылазки. Однако это, по мнению Мастаева, совсем не подвиг и геройство, ибо они не доставляют могучему противнику сколько-либо ощутимого урона, а лишь могут немного пополнить свой боевой и пищевой запас. Словом, это некая партизанщина, но без романтизма и подвига в нем. Зато герои есть. По крайней мере, таковыми себя некоторые ощущают. Это то ли случайно, то ли нет, а в период очередной вылазки на краю леса Ваха неожиданно увидел своего родственника-односельчанина — Башлама. Вот кто под стать имени окреп, возмужал, вырос — полевой командир, бригадный генерал. Чем не герой?! И его отряд по лесам не прячется. У них транспорт — открыто перемещаются. У них форма, деньги и еда, вроде натовские. А вот оружие — российское, печенье и шоколад в сухпайке — адрес изготовителя: г. Мытищи, Московская обл.

— Ваха, — по-родственному беспокоится Башлам, — войди в мой отряд, у нас регулярная армия, снабжение. А лучше, уходи домой, больше толку будет.

— Нет у меня дома, — злится Мастаев, — сам знаешь, разбомбили.

— А чуланчик в городе?.. Посмотри на себя, на своих ребят, — отощали, обросли. Ни еды, ни патронов.

— Ты подсоби.

— Чуть помогу. Но ты пойми, у нас, как в армии, все строго на довольствии.

— На чьем довольствии?

— Ваха, не задавай ненужных вопросов. Я солдат и выполняю приказ.

— А я чеченец и защищаю Родину.

— Дурак ты, — был ответ не младшего родственника, а старшего военного. — Вот, чем могу, — он дал Вахе паек, боезапас и зачем-то карту и приложение к ней.

Вот где масштаб! Оказывается, на небольшой территории Чеченской Республики разворачиваются грандиозные военные действия. У чеченской армии есть несколько фронтов — от юго-восточного до северо-западного, и столько же штабов, командиров, генералов. Ну, это миф, мечты, можно сказать, «болезнь роста». А вот российские войска. Неужто забыли историю? Как покоряли всю Европу, весь мир. Или, не покорив горы Гиндукуша в Афгане, они уже не могут одолеть и Кавказский хребет? Тоже создали Центральный фронт, Восточный, Юго-Западный, словно Отечественная война (1941–1945), и, благо не описались, — 2-й Белорусский фронт, либо 1-й Украинский.

И все же это война, а для Вахи Мастаева — настоящая бойня. Их отряд попал в засаду — кто-то погиб, попали в плен. И почти в ту же ночь, прямо в лесу, во время сна, прямое попадание ракетой, словно навели. От десяти соратников ничего не осталось. Сам Ваха тоже ранен, но не очень тяжело, и он еще держится и пытается товарищей поддержать. И тут удар. Это не ракета, это похлеще, по психологии, прямо в душу. И это не навели, а привели: средь густого, непролазного леса у его изголовья, как проснулся поутру, еще не успело промокнуть от мелкого, непрекращающегося позднеосеннего дождя знакомое послание: «Мастаеву В. Г. Ругаю тебя ругательски, ты ведешь себя по-ребячески. Наш «Образцовый дом — дом проблем» под угрозой существования. Спасай себя и наш «Образцовый дом», иначе будут еще более сложные проблемы. С комприветом» (без подписи).

Это был удар, коварный удар. Ибо Мастаев знал, что Кнышев, точнее, Кнышевы, контролируют почти все. Но ведь не в этом лесу, не в таком малочисленном отряде, где все преданны друг другу.

Ваха не знал, кого заподозрить, кого обвинить в предательстве. И пока он это выяснял, уже наступила зима. Днем, во время затяжных переходов, или, охотясь для пропитания, он обо всем забывал, а вот ночью, от бессилия, от отчаяния, он самым близким уже не верит. И ему стало плохо. По симптомам, он сразу понял — в физически, а главное, морально ослабленном организме бациллы стали брать верх. Как он знал, спасение лишь в одном: еще выше уйти в горы, в родной Макажой, а там пасеки, у кого-то должны быть пчелы и мед.

Не только пасеки, даже людей в Макажое нет. Кто, как Баппа, погиб, кто бежал, кто без вести пропал. Лишь один древний-древний старик еще живет в селе, оставили доживать свой век. А Ваха пошел к себе. Дома, как такового, нет, просто большая комната, где стояло фортепьяно Марии, как-то было приспособлено под некое жилье. Здесь он попытался кое-как заделать большие щели, под вечер разжег печь. Чувствуя, как подбирается знакомый для туберкулезников озноб, он лег спать. И что такое? Вначале он подумал, что к ночи, как обычно, стал говорливее соседний водопад, а потом все явственнее иной нарастает вой и даже запах — знакомый, сладкий запах детства, когда дед Нажа его сажал на колени и медом кормил. Ваха вскочил, зная, что иного нет, подошел к инструменту: в нем несчастные, покинутые людьми пчелы оборудовали жилье!

Удивительное дело, да пчелы словно узнали его. Конечно, когда Ваха вторгся в их пределы, то есть открыл крышку фортепьяно, пчелки изрядно пожалили его, но то было ровно столько, сколько необходимо было яду для борьбы с недугом. А меду так много, прямо растекся по днищу. И Ваха весь день только этот цветочный нектар потребляет. А по ночам, как учил дед, вдыхает аромат улья. И все это так целебно, так натурально и гармонично с природой, что какая-то кристально чистая мелодия, словно фортепьяно Марии звучит, заиграла весело в его душе. И он расцветал, он чувствовал, как оживает, и, как бы боясь это сглазить, только изредка мельком смотрелся в осколок большого зеркала. И не надо было иного видеть, лишь глаза: они уже неким озорством светились, и майским солнцем на щеках румянец, а на душе — сладость, даже в войну. Вот что может сделать мед, природа, мирная жизнь!

Готовясь к весне, к праведной, трудолюбивой жизни, как живут пчелки, и Мастаев из разбитых ящиков всю зиму собирал новые улья, большую готовил пасеку, чтобы с солнцем вместе с пчелками воспрянуть над альпийскими горами, да в небе опять летают драконы-варвары, что считают себя людьми. И эту жалкую идиллию они разбомбили. Небось, она мешала, не вписывалась в их развитый, высокоиндустриальный интеллект.

Позже, гораздо позже, Мастаев будет даже где-то рад, что именно так произошло. Получив два серьезных ранения и контузию во время авианалета, он, как потом выяснилось, был спасен от смерти тем же родственником — командиром Башламом, который как-то умудрился перевезти Мастаева через многие блокпосты в Грозный, в какой-то частный домик на окраине, куда почти каждый день поначалу наведывался местный врач, а для консультаций пару раз приглашали и русского военного врача. Под таким неусыпным вниманием Ваха быстро пошел на поправку. И тогда что делать больному? Либо телевизор смотреть, либо читать. Экран старенького телевизора прострелен — следы мародера. А вот читать мародер не приучен — ну иначе не стал бы он этим заниматься. А ведь библиотека в этом доме — на зависть.

Да, как положено, ПСС Ленина, Маркса-Энгельса-Сталина-Хрущёва — на месте. Как везде, почти не тронуты, будто мертворожденное дите или вовсе выкидыш. Так Мастаев взял Ленина: теория — смердящий дух! А какие лозунги, заботы о трудящихся, новая религия — миссия, цель которой — власть! деньги! власть! А реальность, то есть практика этой теории, наглядна за окном.

В стенку с силой швырнул Ваха томик Ленина, и остальные бы так, да вот только руки марать не хочется. И хозяин этого дома руки о ПСС не марал: по всему видно, его интересовала классика — от Гомера и Данте до Михаила Шолохова и Халида Ошаева, а особая страсть, точнее любовь, к мифам и сказкам. На этих полках, на удивление, много кавказского — чеченского и ингушского фольклора: илли, узмаш.

Вначале Ваха ничего не понял; какая-то детскость, наивность, простота. Однако именно эти качества былинно-народной литературы, эти вроде незатейливые аллегорические тексты заставляли его вновь и вновь возвращаться к мифам, и он вскоре понял, как становится легко на душе, словно эти добрые, простодушные сказания, как божественный эликсир, выгоняют из его измученного, раненого тела всю мерзость, зависть, ненависть и коварство, которые впитал он вместе с чтением ПСС Ленина.

У Ленина — призыв к борьбе, к вражде, и никакого компромисса, даже соглашательства, в итоге зло, зло, зло — бесчеловечность!

А мифы — сколько в них добра! И даже явные злодеи, драконы и ведьмы от хорошего слова героя превращаются в добрых волшебников, друзей, фей. И как бы там ни было, через какие только инициации, противоборства и препятствия не проходил главный герой, — главное одно — не предаваться жизненным порокам, а оставаться всегда благородным человеком, и тогда успех, прекрасный конец, как в сказке! А ты, герой! И все твое завоевание в одном — свобода жить! Свобода вечно жить!

И, может быть, Ваха многого еще не понимает, да иного нет, ведь миф гласит:

Мое тело — достояние Земли. Мою душу примет небо!..

Тут истина одна — его тело, его израненное, пораженное вирусом и ленинизмом тело бренно, зато вечна душа! И эта душа — божественный дар человеку. А сама жизнь на Земле — это испытания, проходя которые, ты закладываешь некий алгоритм своего дальнейшего, вечного, внеземного существования. И, безусловно, Бог видит все, Бог знает все, Бог всемогущ, везде и милосерден. А вот и на земле есть такие, что мнят себя богами, словно они знают все, управляют всем, и они всюду, всесильны, всемогущи, и они везде. И когда в одно прекрасное, апрельское утро Мастаев неожиданно у изголовья обнаружил очередное знакомое послание, он, как прежде, не стал злиться и поражаться. Наоборот, он с ироничной улыбкой, где-то уже жалея советника президента России, вскрыл конверт: большая вырезка-передовица центральной российской газеты. Оказывается, надвигаются выборы президента России, и, словно в преддверии этого сенсационного сообщения, — в ночь с 21 на 22 апреля в районе села Гехи-чу при взрыве самонаводящейся ракеты был убит президент-генерал Чеченской Республики Ичкерия. В момент взрыва президент говорил по спутниковому телефону с депутатом Госдумы России, одним из богатейших людей страны, либералом-олигархом. По версии газеты, якобы этот телефонный звонок навел ракету.

К этой статье прилагается записка со знакомым почерком: «тов. Мастаеву В. Г. Ваха Ганаевич! Вы как-никак, а в трех ипостасях — и председатель избиркома, и независимый корреспондент, и подпольно — ополченец. С этих позиций дайте оценку случившемуся важному событию. С комприветом. P.S. Ответ по почте, на воротах».

Прочитав эти материалы, Мастаев испытал огромное облегчение, даже покой. Нет-нет, только не оттого, что убили человека, тем более президента-генерала, а оттого, что впервые за очень долгое время войны вдруг замолчала непрекращающаяся канонада, никто не стреляет, не бомбит. Оказывается, объявлен мораторий. И пока он собирался ответить, его навестило столько людей: доктор и медсестра, соседи, Башлам и его сослуживцы. У всех тема одна — гибель президента. И все говорят, что это инсценировка, никто убитого не видел, похорон и могилы нет. Генерала вроде на вертолете российские военные вывезли.

— По мифологии, это называется инициация — совершено таинство, — словно рассказывает сказку, улыбается Мастаев.

— Что это такое? — удивляются посетители.

— Это преодоление, — улыбается Мастаев. — Если Богу суждено, то будут еще.

— Еще будут войны?

— Все преодолимо, главное — оставаться человеком и бросить автомат.

— Он точно свихнулся, — шепчутся гости. — Дай Бог ему выздоровления.

Вместе с мифотворчеством пришло и хорошее настроение, а вместе с этим и выздоровление, поэтому, провожая гостей, Ваха вышел на улицу, — да, старенький почтовый ящик к воротам прибит. Пишет Мастаев ответ: «24.04.1996 г. Тов. Кнышеву М. А. К счастью, я не в нескольких ипостасях, как вы сказали, а в одной, как бог дал, — пытаюсь быть человеком, я чеченец, и моя Родина в огне. Что касается президента-генерала, то это наша история, и мы ее должны знать, чтить, помнить. А президент остался до конца верным воинской присяге СССР и не изменил ей, даже присягнув на Конституции Чеченской Республики. Неудивительно, что перед возможной гибелью он находился в супротивной Москве. В чьих интересах война? — мы знаем (см. ПСС Ленина). Ну а вам лично, Митрофан Аполлонович, я посоветовал бы обратить внимание на древнечеловеческую мудрость — народную мифологию, а также Библию и Коран. С Богом и Добром! Мастаев».

Ваха думал, что его послание еще даже не забрали, как появился возбужденно-встревоженный, испуганный Башлам.

— Собирайся, уходим, — торопил он.

На уазике, бока которого украшали российский герб и флаг, они под утро средь руин и блокпостов мчались в центр Грозного. По ходу Башлам зло говорил:

— Что ты натворил — не знаю. Знаю, что ты дурак, играешь со смертью.

— Все в руках Бога, — говорит Ваха в ответ. — А со смертью не играют, к ней, кто с достоинством, кто с позором, а неизбежно идут. Зная, что смерть — это конец и одновременно начало. И если ты живешь просто и чисто, как в сказке, то, как в сказке, будут счастливый конец и такое же продолжение. Ну а если жизнь — алчность, похоть, вражда, а в целом драма, то зеркальное отражение жди впереди.

— Ваха, ты действительно болен, — сочувствует Башлам, когда они уже подъехали к «Образцовому дому». — Сиди в чуланчике. Это, пожалуй, единственно безопасное место в республике. А жизнь — борьба!

В подтверждение этих слов, как только машина Башлама из виду скрылась, началась бешеная канонада — борьба-война! А жить надо. И Мастаев поспешил в «Образцовый дом».

Оказывается, здесь скрывается немало людей. Все они подавлены, угрюмы. Они все давно уехали бы отсюда, да их держат работа, должность, высокая зарплата, премии, боевые, полевые, командировочные и другие льготы, ради которых они вынужденно переносят военные тяготы. И одно спасение — «Образцовый дом», он почти цел: есть свет, канализация и связь. Как и прежде, в этом доме проживает правительство. Ну а в чуланчике, как обычно, обслуга. Что же они сейчас от Мастаева хотят? Неужели вымести мусор и грязь войны? Так это ему не по силам; ведь он теперь руководствуется не ПСС Ленина, а мифами — исторической мудростью народа, а грязь, и мусор войны — это не то, что во дворе, это прежде всего в душе, и он узнает, в чем, как и прежде, заключается его пролетарская обслуга — на «Образцовом доме» вновь приписано «Дом проблем» — значит, выборы, на сей раз — президента России. Мастаев не хочет участвовать в очередном «демократическом» фарсе, кто-то хочет вновь, чтобы не веру в Бога, а царя, наместника Бога, выбрало «свободное» человечество.

Это не свобода жить! Не путь к свободе, а путь законов, дабы жить по неким, выдуманным Кнышевыми правилам.

Но Мастаев не горюет: ему нечего бояться. Ведь он родился на Кавказе, еще остались высокогорные леса, где можно скрыться и чувствовать себя свободным.

Так он и хотел поступить, да на первом же блокпосту, что охраняет «Образцовый дом» и все правительство республики, его задержали: документы не в порядке, выудили штраф, буквально заставили вернуться в чуланчик.

В такой ситуации в прежнее время он первым делом вспомнил бы о всесилии и помощи Кнышева или хотя бы полевого командира Башлама, этих в некотором роде вождей, выражаясь по-ленински, местного пролетариата. Ныне у него иная идеология — сказка, в которой ты сам выбираешь свой путь, сам преодолеваешь все трудности, действуешь только с добром, зная, что и добро в конце концов получишь, отдав земле одряхлевшее тело. А всегда юная, чистая душа улетит в удивительно новый, божественный мир, о котором он теперь думает с романтическим любопытством. И это не значит, что он смерти ищет иль ждет. Наоборот, он хочет жить, и не просто жить, а вместе со своим сыном и Марией!

* * *

По марксистско-ленинской теории, ситуация в Грозном называлась «наведение конституционного порядка». Это то, когда днем в городе властвуют российские военные, много бронетехники, огромные очереди машин на блокпостах с поборами и вроде в городе спокойно, да напряжение ощущается.

К ночи ситуация кардинально меняется. Столь всесильные военные словно куда-то исчезают, они, как в норах, прячутся на своих блокпостах, охраняют сами себя и до того всего боятся, что брось камень, начнут палить наугад из всех видов оружия и до утра.

Если и военные боятся, то что делать мирным гражданам, что еще живут здесь и податься им некуда. Они-то совсем беззащитны. А в городе по ночам, как тени иль черти, властвуют боевики. И никто нос высунуть не смеет, как на кладбище или в аду кромешном.

Однако у Мастаева, вооруженного ныне нормальным народно-мифологическим сознанием, иное понимание действительности. Он понимает, что это извечная двойственность существования на земле. И это не просто так, это подсказка, намек природы. Потому что любому богобоязненному или просто совестливому человеку знакомы вечерне-ночные необычные мысли и чувства, которые чисты, бескорыстны и бесконечны, как и вся Вселенная, а ты песчинка в мироздании. И только ночью, оставаясь наедине с Богом и со своей душой, ты это чувствуешь, понимаешь, веришь. Ты хочешь быть благородным, самодостаточным, скромным, познающим и признающим естественный мир. Однако наступает «отрезвляющее» утро, когда ты видишь вокруг себя массы вооруженных не только марксистско-ленинской, но и дарвиновской теорией естественного отбора, эволюции, то есть борьбы, когда призыв к борьбе не только с тараканами, крысами, мамонтами и львами, да потом и себе подобными и даже с самыми близкими; и тебя посещает чуть стыдливое и насмешливое разочарование в том, что представлялось таким значимым и вечным ночью. Оказывается, ночная мудрость и дневное благоразумие — это зачастую разные миры существования одного и того же человека, в целом несчастного человека, который даже самому себе не признается, что он двулик. И только цельная личность, личность, впитавшая истинно народный дух традиций и морали, может преодолеть эту обманчивую двойственность человеческого существования — эта личность — самость, это герой, познающий мир, которому удалось подняться над своими собственными, мелкими интересами и ограничениями к общезначимым, нормальным человеческим формам.

Зная Грозный, особо не таясь, да обходя блокпосты, среди ночи Мастаев двинулся к тому домику на окраине, где он лечился, где он окунулся в мир мифа, вечности, мудрости. Где-то в подворотне его грубо окликнули:

— Кто такой? Куда?

— Я ночной бес, как и ты. Пользуясь мраком свободы, иду к свободе.

— Посиди немного со мной, покурим, поговорим. Подышим ночной свободой.

— Мой путь — преодоление. До зари должен справиться.

— По проспектам не ходи — снайперы с ночным видением. Постой, иди сюда. Вот тебе на всякий случай такой же прибор ночного видения. Включишь — такой же аппарат обнаружишь.

— Спасибо, брат. Как тебя зовут?

— Ты назвал меня брат. Маршал!

Ваха читал, что миф — это не наука, не история. И нельзя мифологию отождествлять или накладывать на современность: миф — это вечность человека во вселенской бесконечности. А сама мифология полна символизма, и поэтому этот подаренный ему прибор ночного видения — это тот же факел Колаксая, это нить Ариадны, стрела Пополь-Вуха или тур-пар Калой-Канта.

Путь, который Мастаев проделал бы в мирном Грозном за час, будь то ночь или день, теперь он шел всю ночь, и даже вплавь пересек Сунжу, к рассвету был у цели и не мог ничего узнать. Понимая, что людское общество вверилось всяким соблазнам, то есть дьяволу, он сам хотел вернуться в свою, подаренную судьбой, мифологическую обитель, закрыть ворота, запереть дверь на засов… Но этого ничего нет. Люди, считающие себя всесильными, перекрыли ему всякий путь к отступлению: на этом для него святом месте зияла огромная вылизанная яма — воронка — словно вход в потусторонний мир, в преисподнюю. Это тоже намек, знак. Знак тех, кто эту войну затеял. Мол, они не дадут ему покоя, уничтожат все. Но разве можно уничтожить вечное?! Ведь Мастаев уже познал основы божественной мифологии и уже знает, что святая обитель, святое место, где ты найдешь истину, не в этом, уже разбитом захолустном доме, не в «Образцовом доме», тем более не в Доме политпросвещения, а в собственной Душе!.. там, где ты должен изначально Храм свой воздвигнуть для того, чтобы осознать во времени Вечность — Неизбежна. К ней надо с достоинством идти.

В развалинах пригорода Мастаев провел день, а ночью двинулся в горы. Через двое суток, только в ночь, он был в Макажое. Теперь здесь и старика нет, и даже намека на жизнь — все разбомбили. Однако Ваха знает, кто даже вопреки варварскому вмешательству людей сохранил древний инстинкт жизни. После последнего обстрела фортепьяно Марии еще более перекошено, как и прежде, посредине развалин, в блеклом свете луны еще поблескивает добротным лаком. Он прислушался: вот что значит Вечность — инструмент и сейчас, даже ночью, звучит нежной, мирной музыкой древнего братства.

Пчелки деда Нажи на него обиделись, мол, давно он их не посещал, слегка покусали. А мед, уже свежий, сочный, словно в капле этого нектара весь аромат и вкус вселенной! А как рой пахнет! Вот пример, вот чистота помыслов, все в труде, все поровну, все равны. Не отсюда ли выросли утопии ленинизма? У людей психология не та, не боятся они греха, значит, не верят в вечность и бесконечность. Говорят, что всему есть конец, то есть драма, трагедия жизни!

А вот Ваха. Как он чудно с пчелками спал. И они его вместе с лучами горного солнца разбудили. Остался бы он здесь, вновь бы дом свой здесь отстроил, пасеку бы расширил. Однако видит он вокруг фортепьяно темные иссохшие пятна — следы его крови. Вновь варвары-драконы прилетят, окончательно инструмент Марии разобьют, пчелок уничтожат. И вновь, хоть и нельзя древний миф с современностью сравнивать, да аналогии ведь налицо, и, как в «легенде о Гильгемеше», должен Ваха понять команду «Дом проблем», значит, необходимо провести видимость выборов, мол, выбирает народ лучшего из лучших, ведь современные правители не средневековые деспоты и тираны, они легитимно избраны обществом, и тогда будь добр его волю и законы исполняй. Словом, в России на носу выборы президента, нужен местный бог и царь. Без свободных выборов в воюющей Чечне, выборы и во всей России будут признаны недействительными. Понимает Мастаев, что от Кнышева не спрятаться — следят, найдут, и лучше самому — подобру-поздорову.

По пути в Грозный, пробираясь лесными тропами, решил наведаться в свой отряд. Соскучился он по соратникам, и хочет он поделиться своим опытом, так и сказал:

— Бросайте оружие, это бесполезное, даже вредное дело. Нам война не нужна, война — всегда зло. Нам нужна борьба. И борьба эта — в знаниях. Кто более познает мир — только тот герой.

— Мы все знаем. Ты якшаешься с русскими и евреями. Ты трус и предатель. Убирайся, пока мы тебя не убили.

— Жизнь и смерть — не в ваших руках. На все воля Божья. А что касаемо русских и евреев, то и среди вас и русские, и семиты-арабы, и турки и прочие-прочие, вроде свершающие газават.

— Да, мы за истинную веру. Мы очистим весь мир от ереси!

— Вместо того чтобы очистить свое собственное сердце, фанатик пытается очистить мир. Но-но-но, — Мастаев отшвырнул от себя бородатого юнца. — Это я тебе из чеченского сказания процитировал. Ну а если хочешь достойно воевать, вон дракон-вертолет — сбей его. Эй-эй, хе-хе, а ты под куст. Герой — наш современник!

Более Ваха ни от кого не прятался и ничего не боялся, он знал, что впредь надо проявлять мудрость, то есть терпение ко всему, и тогда барьеры сопротивления будут разбиваться. А он на время, это время войны — время инициаций и метаморфоз, должен отречься от своего достоинства, добродетели, красоты и жизни подчиниться и покориться абсолютно невыносимому, зная, что он и его противоположность, кто бы он ни был, не разнородность, а есть одна плоть — те же грешные люди. И впереди целая жизнь, страна, полная испытаний, и он в начале долгого и действительно опасного пути озарений и завоеваний. И по пути он должен будет убить дракона, отрубать головы гидры многоголовой, побывать в чреве кита, в подземном царстве, да и мало ли чего. И на этом пути будет много сомнительных побед, преходящих наитий и потрясающих картин поистине чудесной планеты Земля.

* * *

Согласно большевистско-ленинской теории и практике демократического централизма, меньшинство всегда должно подчиниться большинству. В этом отношении Мастаев Ваха не только в меньшинстве, он почти в одиночестве. И мало того, он где-то оппортунист-троцкист. В общем, в глазах многих — шпион. Трудно бы ему пришлось, если бы не знания, которые он в жизни приобрел. Уже зрелый человек, пошел четвертый десяток, Ваха с присущей ему пытливостью и данной природой памятью смог не только со многим ознакомиться, а, главное, проанализировать, сравнить, действовать. И если бы он остановился в своем развитии на классовой теории большевистского заговора, то так бы и остался в этом мире, где надо жить здесь и сейчас, и иного нет, где побеждает сильнейший, и есть буржуй и пролетарий, или член бюро обкома-райкома и рабочий-колхозник, то есть в некоем смысле хозяин и раб! Однако Ваха вернулся к истокам народной мудрости, к тому, что человечество выработало за тысячелетия и что должно быть, пока человечество есть, — это герой, который не соблазнится мирскими утехами, который бросится в пропасть, зная, что нет конца, есть вечность! Который является не защитником сущего, а борцом за грядущее.

Герой — он всегда появляется из безвестности, он несет в себе импульс жизни, энергию будущего. Но его враг велик и прославлен на тропе власти; он враг, дракон, тиран, потому что использует преимущества своего положения. И его деспотизм не в том, что он удерживает прошлое, а потому что задерживает развитие, порабощает в этом людей.

Кажется, что сила тирана непоколебима. И он себя считает настолько великим, что все-все его собственность и иного не может быть. Из-за этого он горд. И в этой гордыне его погибель, ибо тиран в конце концов оказывается в роли шута, ошибочно принимающего тень за сущность; быть одураченным — его рок. И даже самая великая фигура истории существует для того, чтобы быть разбитой, разрубленной на куски, которые не собрать.

Ибо страшный тиран — защитник чудовища-факта. А жизнь должна идти вперед, и безвестный герой — борец созидания.

Все структуры власти сосредоточены в Доме политического просвещения. Вокруг всего здания усиленная охрана, птичка не пролетит. Это охрана не оттого, что боятся мифического героя Ваху Мастаева или десятка тысяч таких, как Мастаев. Просто знают, что противоположности не разнородны, есть одна плоть, а более боятся себе подобных, боятся продажности, предательства, трусости, коварства. Потому что все выходцы из СССР, все в школе изучали, что бывают войны «справедливые» и «не справедливые». Например, Великая Отечественная война — справедливая, и спору ни у кого нет. А вот афганская кампания по исполнению какого-то интернационального долга — уже осуждена как авантюра. И если в Афгане ни за что погибло, по официальной версии, около тринадцати тысяч советских воинов, то в Чечне за эту войну «по наведению конституционного порядка» уже погибло на порядок больше. Однако официальной статистики нет. В целом результат достигнут, по крайней мере и на всей территории Чеченской Республики должны пройти выборы президента Российской Федерации. И по этому вопросу в Доме политпросвещения в Обществе «Знание» под председательством советника президента России Кнышева проходит совещание в преддверии выборов.

В иное время Мастаев Ваха, как бессменный председатель избиркома, удивился бы составу присутствующих, здесь почти все: и русские, и чеченцы (одного лишь погибшего президента-генерала нет); оказывается, объявлен мораторий на военные действия, вроде идут переговоры; якобы разум возобладал. Да все знают, хотя они вчера, а может, и завтра будут в разных окопах, — главнокомандующий у них один. А Ваха добавит — плоть одна, предпочитает доллар.

Именно доллары, пачки долларов, получили все, по списку, даже расписались в получении. Только Мастаев не удостоился этой чести, зато его одного председатель попросил остаться:

— Что-то мне не нравится твое поведение в последнее время, Ваха Ганаевич, — как-то уж больно официально ведет себя Кнышев, нет и намека на прошлое, порою панибратское, отношение. — По-моему, у тебя с контузией последние мозги отшибло.

— Война и души вышибает.

Искоса, с нескрываемым презрением Кнышев осмотрел Мастаева:

— Да, помню, как я тебя рабочим пареньком, в одних драных штанах сюда пригласил.

— И я вас помню, в рваной тельняшке, как с утра мы вместе вокруг «Образцового дома» окурки собирали.

— Что ты хочешь сказать?

— Плоть одна.

— За мать мстишь? И много наших убил?

— Тут только наши. А «ваши» те, что расписались, наверное, думают, что под вашей «крышей», что вы, как боги, их и себя сохраните.

— Молчи! — Кнышев подошел к шкафу, достал бутылку коньяка, рюмку. Выпил одну, две. Потом, закурив, сел в кресло, и чуть подобревшим голосом: — Выпьешь?.. Надо достойно провести выборы президента России.

— «Итоговый протокол», небось, готов?

— Хм, — ухмыльнулся Кнышев. — Протокол, конечно, готов. Но мы должны обеспечить хотя бы видимость явки избирателей. Будут наблюдатели из Европы, всякие корреспонденты.

— И как вы эту «явку» обеспечите?

— Не «вы», а мы вместе, — вскипел Кнышев. — Сам сказал «одна плоть». Вот и думай. А жить будешь здесь, со мной.

— Боитесь, что убегу?

— Куда ты и кто другой убежите? Все под контролем. А ты организовывай выборы. Надо выманить народ к урнам из подвалов.

— Так это ваши бомбы их в подвалы загнали.

— Мастаев, замолчи! Явку не обеспечишь.

— И что будет?

— А ты осмелел.

— А вы ожидали иные всходы бомбежки?

— Гм, — забегали желваки на лице Кнышева. — И все же я верю в твое благоразумие. Спи здесь. Я в соседней комнате.

Не только Мастаев, но и сам советник были здесь под своеобразным домашним арестом. И если Ваха как-то по-своему, с некоторой игривостью относился к этой ситуации, то Митрофан Аполлонович, по мере приближения выборов, все больше нервничал, даже злился. Он постоянно куда-то звонил, говорил и на английском, и на арабском, и на русском с какими-то важными людьми, разговор, даже если говорил по-русски, был Мастаеву непонятен. Однако чувствовалось одно — политика, значит большие деньги, а Кнышев все время под нос бубнит ПСС Ленина:

— Все собрания переполнены, и кто говорит всех резче, тот становится героем дня. Война идей революции, война в печати, война от имени всех со всеми. А от социалистической революции они отрекаются под тем предлогом, что нам «пока» не надо «просто-таки» организоваться для участия в «предстоящем конституционном обновлении России»!.. Какой это том, Мастаев?

— Боюсь, Митрофан Аполлонович, что этот диамат вас в конце концов, как и меня, тоже с ума сведет.

— Мастаев, Ленин велик и вечен! А тебе напомню — ПСС, том 20, страница 317, «Реформизм в русской социал-демократии». И этот великий труд заканчивается пророческими словами: «русский пролетариат будет давать беспощадный отпор изменникам и ренегатам, он будет руководствоваться не «смутной надеждой», а научно-обоснованной уверенностью в повторении революции!..» Каково?! Браво!

— Я думаю, вам лучше других пророков почитать — в Библии и Коране.

— Но-но-но! Мастаев, ты мне брось эту религиозную чушь. Лучше наливай, и пополнее.

Если бы не кое-какие пороки (впрочем, кто как смотрит), то эту изолированную жизнь правительства Чечни в Доме политпросвещения можно было принять за жизнь некой коммуны, описанной еще до Маркса и Энгельса. Правда, жизнедеятельность этой коммуны ограничена временем и цель одна — выборы президента России. Да при этом и частно-местечковые интересы есть: кому внеочередное звание, кому орден и премия, ну а полевые, боевые, суточные и сверхурочные — как положено, так что месяц и полгода можно пожить, раз день за три считают, а бутылку поставишь — и до пяти округлят.

Однако, как обычно, есть и исключения. Мастаев здесь почти по принуждению. Правда, Кнышев официально, через отдел кадров и канцелярию, оформил Ваху на «постоянную» работу — председатель избиркома, и обещанная по «трудовому договору» зарплата довольно приличная, так что он в день по несколько раз слышит:

— Мастаев, выборы готовь, готовь выборы. Не то дела будут плохи.

— Да что вы волнуетесь, — отвечает председатель избиркома, — ведь «итоговый протокол», как всегда, готов.

— Не в том дело, Мастаев. Ныне случай особый. В Чечню прибудут наблюдатели с Запада. Мы объявили, что здесь уже мир, демократия и конституционный порядок. А если чеченцы на выборы Ельцина не пойдут, значит, зря мы Чечню бомбили, порядка не навели, и нам Всемирный банк и МВФ денег не дадут. И ты без зарплаты останешься.

— Так я, как и весь народ, уже давно без зарплаты, пенсии и прочей помощи государства живу, зато экстрим бесплатный.

— Мастаев, не шути! Твоя мысль попахивает троцкизмом.

— Какие уж тут шутки? — вслух думает Ваха, зная, что он почти под арестом.

В прежние времена, будучи вооруженным ленинской теорией классовой борьбы, он, зная судьбу соратников Ленина и Сталина, тем более всех чеченцев и ингушей, вспомнил бы, что биография большинства заканчивается — «репрессирован».

Ныне это его не тяготит, ибо он, к своему счастью, уже отрекся от этой большевистской идеологии и окунулся в истоки человеческой мудрости, и посему знает, что его тело, бренное, тленное тело, может, и подлежит заточению в Доме политпросвещения, может, и оно будет репрессировано. Но его душу нельзя заточить, она принадлежит только Создателю — Богу, будет существовать всегда и везде, поэтому он относится к жизни с игривостью, а в этом помогают ему древние мифы. И они дают ему понять, что ничего нового нет, просто надо немного по-детски, проще смотреть на мир. Ведь всякая война — от алчности людей. А вайнахская легенда гласит: возник на земле страшный, сметающий все ураган. Все с земли он сносил, и даже наш герой не устоял на ногах, влетел в одну пасть и тогда только понял, что это вечно голодная рыба-великан всасывает ненасытно весь мир.

Попав в живот рыбы-великана, герой пришел в себя. Здесь много людей, многие уже погибли. Остальные в смятении. Однако на то и герой Нарт Калой-Кант, потому что он знает, что вечен, не унывает, и это помогает ему найти самый невероятный, а на деле очень простой выход.

Наш герой подбадривает тех, кто в животе рыбы-великана, и говорит, что надо всем вместе, как положено горцам, дружно хором запеть. От такой неожиданности рыба-великан на мгновение прислушается, замрет, и в этот момент горцы-кавказцы узнают, где у нее чудовищное сердце. На этом сердце станут все горцы-джигиты и начнут неистово лезгинку танцевать; рыба не выдержит сердечной боли, всех выплюнет и в глубины уйдет.

Рассказал Мастаев эту сказку Кнышеву:

— Дурак ты, — в очередной раз постановил Митрофан Аполлонович, а чуть погодя, спросил: — Кстати, а к чему ты это?

— Надо всех чеченских героев — полевых командиров — сюда пригласить, как в чрево рыбы, — в Дом политпроса заточить — пусть агитируют за советскую власть.

— А они согласятся?

— А разве вы не из одного теста, не одна плоть — войны, и не один у вас бог?

— Ты о чем?

— Я о вашем боге — долларе. Правда, будет торг.

— В чем торг?

— Чеченцы голосуют за президента Ельцина. Но до этого нужен еще «итоговый протокол», — и видя вопросительный взгляд советника президента России: — после выборов, поем, танцуем — мир! Военные действия прекращаются, российские войска выводятся, кроме милиции; составляется мирный договор между Россией и Чеченской Республикой.

— Мне надо подумать, — сказал Кнышев.

Мастаев знал, что это значит, советник будет советоваться с Москвой; те, может быть, еще куда позвонят, там, где земные боги, — они решат. Так и решили.

Почему-то известные по телепередаче полевые командиры (видимо, сверхбыстрые операторы, а может, съемки из космоса), словом, герои чеченского сопротивления были приглашены в Дом политпросвещения, и они как-то «умудрялись» вклиниваться со своим сигналом в российскую телесеть и попросили народ сделать как бы по-ленински «шаг назад, два шага вперед».

Разумеется, как таковых выборов президента России в Чечне не было, разве что в Грозном. Как определил Ваха, чеченский хор не спелся. Однако и зарубежные наблюдатели за столицу выезжать не посмели, так что по телевизору на весь мир показали пару городских участков с очередями к урнам.

Как и было договорено, Мастаев перед телекамерами озвучил давно заготовленный «итоговый протокол» выборов. Даже это не помогло, в самой России доверия Ельцину нет, всюду твердят о фальсификации, назначен второй тур выборов. Вновь Мастаеву приходится разыгрывать весь этот спектакль, вновь, вопреки реальности, он идет на сделку с совестью — зачитывает «итоговый протокол». Более того, после этого вылетает в Москву и на специальной пресс-конференции врет на весь мир, что выборы в Чечне были «свободные, справедливые, демократичные».

Оценку выборам дал Кнышев:

— Ваха Ганаевич, что ни говори, — потрудился ты на славу. Лично от себя очень благодарю. Можно сказать, чуть ли не спас Россию. А вот что касается денег, а тебе не мало причитается, может, учитывая тяжелое финансовое положение в стране, да и то, что деньги ныне, как мусор, предлагаю более надежные ценности.

— Вы о мире? — улыбается Мастаев. — Я согласен.

— О более существенном.

— Разве есть более существенное, чем мир?!

— Я, как материалист, о более земном. Словом, я уезжаю навсегда.

— В который раз, — перебил Мастаев.

— Слушай. Очень выгодное предложение. Ты подписываешь ведомость, а я даю доверенность на мои квартиры, квартиру жены и квартиры-гостиницы в «Образцовом доме».

— Ха-ха! Получается, что «Образцовый дом» почти весь станет моим.

— Да, — не без грусти сказал Кнышев.

— Одну квартиру оставляю за вами, — уже распоряжается Мастаев. — Приезжайте не в гости, а к себе, когда хотите.

Они, как обычно, горячо прощались. В тот же день Мастаев был в жилищном управлении, а там над ним смеются:

— Тебя провели. Все эти квартиры отказные. За них копейки дают, а ты миллионы. И вообще, Грозному скоро не быть. Говорят, уже вынесен приговор. А «Образцовый дом» первым делом разбомбят, по кирпичику наши же деляги окончательно разберут.

— А квартира Дибировых? — о своем думает Ваха.

— Тоже отказная. Руслан Дибиров компенсацию получил.

— Я эту квартиру могу у государства купить?

— Ну ты болван!.. А купить можешь. Пожалуйста.

Какова жизнь?! Случилось все, как в сказке. Еще пару лет назад Мастаев не имел собственного жилья, а в «Образцовом доме» жил на птичьих правах, а теперь, кто бы мог подумать, в его собственности почти половина этого элитного дома.

Были бы живы мать и дед Нажа. А что сказали бы прежние жильцы? Теперь, правда, в этом доме почти никто не живет. И в самом городе людей очень мало. Видно, после выборов в Москве потеряли всякий интерес к Чеченской Республике и чеченцам. Никто уже не говорит о восстановлении, все заморожено, все отдано на откуп военным, те бесчинствуют: мародерство, пропажа людей, убийство мирных граждан.

В этих условиях Мастаев сделал, сделал чисто бессознательно то, с чем в прежние времена его мать и он пытались бороться, точнее, были обязаны это быстро ликвидировать. Он на «Образцовом доме» написал наболевшее — «Дом проблем» — и только после этого вспомнил, что это некий бывший символ и знак той элите — будут выборы, ждите перемен, мобилизуйтесь, либо вас вышвырнут из этого дома, а значит, и с почетной работы, со всеми вытекающими последствиями.

К удивлению Вахи, эту надпись кто-то тут же тщательно стер. Оказывается, вопреки словам деда Нажи, времена все же поменялись. И если раньше кто-то тайком приписывал «Дом проблем», и это Мастаевым приходилось смывать, то теперь Ваха вновь по-хозяйски открыто восстановил надпись, словно призывая к переменам. И опять кто-то ночью тайком стер. Значит, кто-то не хочет перемен, хочет сохранить все как есть. И, помня ленинскую теорию о революции и уже зная о большевистском терроре, конечно же даже хрупкий, даже такой кажущийся мир лучше войны. Однако Мастаев вооружен ныне знанием иного порядка — мифом. А миф — это не просто сказка, где борется наш герой с драконом. Здесь все в метафоре. И дракон — это не просто злодей, поработитель и искуситель. Это прежде всего все старое, изжившее себя, все то, что мешает человеческому развитию, свободе. И герой-избавитель — это не созидатель, более того, он разрушитель. Именно под его яростным ударом должен этот дракон, как все устоявшееся, то есть уже начинающее прогнивать, — рухнуть, будет смерть, чтобы родилась новая жизнь. И только рождение может победить смерть, рождение, но не возрождение старого, а именно рождение нового. Ибо в самой душе, во всем обществе, чтобы продлить наше существование, должно длиться постоянное рождение, сводящее к нулю непрерывно повторяющуюся смерть. И это добро и зло определяют не люди, а богиня Дика. И когда приходит день победы нашей смерти, она неминуемо настигает нас. И мы ничего не можем сделать, кроме как пророк Иса принять распятие и воскреснуть, быть расчлененным, а затем возродиться. Именно поэтому, желая перемен в жизни, в обществе, как в своей душе, Мастаев вновь написал на «Образцовом доме» «Дом проблем». И, примерно зная, что тот, кто это раньше сам писал, теперь сам же стирает, он сел, не как герой, да как охотник в ночную засаду, в кустах перед домом во дворе.

Летняя ночь недолгая. И все равно высидеть в кустах было бы нелегко: нормального человека в нормальных условиях клонило бы ко сну. Да в том-то и дело, что каким бы ни был Мастаев, да условия в Грозном далеко не нормальные — столица войны. То там бабахнет, то там пальнут. Собаки лают, где-то тень прошмыгнет, рядом крыса принюхалась. Как и ночной лес, не спит прифронтовой город. И уже забрезжило утро, едва-едва заря, а с нею прохладный, свежий ветерок, и обильная роса словно очищает весь этот грязный мир. Это время суток, когда ночь расходилась с днем, когда мир должен был вновь пробудиться, ожить, улыбнуться, он ощущал с необъяснимым трепетом, потому что в этот ранний час каждый день, сколько он жил и помнил, вставала его бедная, как все матери, добрая мать, чтобы убрать, а значит, украсить для людей эту улицу и двор, и все это за копейки, чтобы вырастить и на ноги поставить сына. Тут никакая мифология и бессмертность души не помогут. Воспоминания о матери щемящей тоской охватывают душу и сознание Вахи. У него слезились глаза, и он даже не обратил внимания, как где-то рядом, сквозь густые утренние сумерки, закаркала ворона, и тут щелчок. Он встрепенулся — щелчок затвора. Действительно, как головы дракона, от торца «Образцового дома» отделилось полкорпуса бесшумной разведывательной БМП. От нее уже отделились несколько вооруженных теней.

«Неужели столько людей прибыло одно слово зачеркнуть?» — подумал о своем Мастаев. А у него на вооружении только кинжал и два рожка к автомату.

Нет, эти люди явно не чеченцы: действуют слаженно, по-военному четко. Один остался в торце, другой — у входа, четверо поднялись. На третьем этаже в подъезде раздался глухой взрыв, полетели стекла. Ваха понял — подорвали дверь в чью-то квартиру.

Женский вопль, крик, короткая очередь — тишина. Потом спускающийся по подъезду шум. Видно, жертву оглушили, пришлось на руках нести. Тело огромное. Мастаев догадался — это уже не молодой сосед, всю жизнь был одним из руководителей нефтекомплекса республики — Захаров Яков Львович. За год до начала войны покинул Грозный, вместе с российскими войсками вернулся для восстановления нефтекомплекса. И вот его грузное тело чуть ли не уронили, вынося из подъезда.

— Он хоть живой? — услышал Мастаев. Вот тут бандиты совершили оплошность: сгрудившись, они в испуге склонились над поверженным, и Мастаев выпустил весь заряд. Сменив позицию и на ходу зарядив новый рожок, взял на прицел БМП. Машина въехала во двор, стала у подъезда. Словно ужасные глаза дракона, по кругу, выискивая цель, вертелось дуло крупнокалиберного пулемета. Услышав длинную автоматную очередь, на ближайших блокпостах стали стрелять.

Из БМП никто не вышел. Машина, как змея, бесшумно скользя, быстро убралась. Контролируя ситуацию, Мастаев еще немало просидел в засаде, пока совсем не рассвело и не послышался вновь истошный крик в подъезде.

С окровавленным лицом, в одном исподнем, лохматая, как ведьма, выскочила супруга Захарова. От ее крика один из военных, видно, только раненный, попытался встать, хватаясь за оружие. Одиночный выстрел Мастаева, и только после этого, и то оглядываясь, Ваха поспешил к подъезду.

От крика жены нефтяник было ожил, да оказался гораздо слабее своей половины: увидел гору трупов, кровь, опять потерял сознание. Пришлось его по щекам побить, еле-еле, при помощи решительной женщины затащили Захарова в квартиру:

— Звони, звони, быстро вызывай свою охрану, — подавала жена рацию. — Как ее включать?.. Быстрее! — и пока, видно еще еле соображавший хозяин пытался нажимать кнопки на аппарате, сама Захарова вдруг бросилась на Мастаева. — Я все знаю. Я знаю, кто это сделал, — твой друг или кто он тебе — шеф, твой хренов благодетель — твой Кныш.

— Митрофан Аполлонович? — изумился Ваха.

— Да-да, твой Кныш, эта мразь!.. Он угрожал. Больше некому.

— А за что? — все еще не верит Ваха.

— Как «за что»? Нефть!!! — орала Захарова.

— Что «нефть»?

— Ты дурак? Не соображаешь? Оттого, что бомбят, нефть-то самотеком и даже фонтанируя, не перестает течь.

— Ну и что? При чем тут Кнышев?

— А то, твой Кныш хотел лучшие скважины за копейки выкупить, как сейчас говорят, прихватизировать.

— Нона! — вдруг очнулся муж. — Не болтай! — и тут он быстро заговорил на непонятном языке.

— Да, — отпихивая Мастаева, женщина с вызовом стала против него, ее перепачканное, обезображенное лицо перекошено от гнева. — Кстати, сосед, а ты что делал в такую рань во дворе? Был бы с метлой, а ты с автоматом.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Мастаев, вспомнив по мифологии, что любое геройство, как и благо, доставленное из бездны, быстро рационализируется в ничто, и назревает потребность в другом герое, чтобы обновить мир. — А вы, дорогие соседи, почему с войною вернулись? А, небось, уже на пенсии. Нефть?.. Какой же я, и вправду, дурак, до сих пор об этом и не знал, и не думал. — Услышав со двора шум, Ваха тайком выглянул в окно: — О, теперь вы в безопасности. У подъезда очень много людей, в том числе и местная милиция, подъехали машины «Грознефть» с охраной. Я вам более не нужен, прощайте.

— Э-э, постой, постой, — замахал руками Захаров. Довольно прытко исчез в соседней комнате, вскоре вернулся: — На, бери, — он протянул Мастаеву пачку долларов и, видя, что тот решительно отвел его руку, достал из кармана еще пачку: — Возьми, больше тут нет, а я потом сколько хочешь добавлю.

— Спасибо, ничего не надо, успокойтесь, — супруги недоуменно переглянулись, а Мастаев продолжил: — Богу угодны добродетель и искренность, а не материальные подношения, сколько бы их ни было. Ха-ха, но я, понятно, не Бог. Прощайте, — с этими словами он вышел в подъезд. Снизу уже слышны шаги. Стараясь не шуметь, он побежал наверх, прикладом сбил примитивный амбарный замок, попал на с детства знакомый, огромный полумрачный чердак, где, как всегда, в уголке пугающая небольшая колония летучих мышей, а вот голуби, птицы мира, в войну исчезли, их след — высохшая куча помета, в которой Ваха припрятал автомат.

Наверное, с юности Ваха на чердаке «Образцового дома» почти не бывал, разве что пару раз антенну менял. А вот теперь, став хозяином многих квартир, он с инспекцией все осмотрел. В первом подъезде, где его чуланчик и все квартиры, кроме одной, его, он по-хозяйски всюду замки навесил, так что сверху просто не проникнешь. Он воспользовался выходом в центральном подъезде.

Делая вид, что торопится и не хочет видеть кровь у третьего подъезда, Ваха на улице уже резво сделал шаг в сторону родного чуланчика, как будто кол меж лопаток. Он остановился и, не веря, глянул внимательно — надписи «Дом проблем», как он ни охранял, уже не было. Значит, все будет по-прежнему. И в подтверждение тому в чуланчике, что был заперт и металлическая дверь, — на столе знакомый конверт, и никакой деликатности: «Больше пощады не будет. Лишь последний совет — убирайся в свои горы. Прощай».

Это было более чем серьезно, потому что Кнышев либо кто другой — посыльный — действовал очень нагло: дверь в кладовку — настежь, и даже потаенный секретный лаз демонстративно не прикрыли. Именно этот ход спас Мастаева, он в окно увидел, как перед чуланчиком во дворе остановилась та же БМП. Не так чтобы штурмом, во дворе больно много людей, в том числе и чеченской милиции; спецназовцы двинулись прямо к чуланчику. Пока они, пытаясь особо не шуметь, взламывали входную дверь, Ваха понял, что это, оказывается, не его дом и не его город, надо воспользоваться не только «последним» советом, но и лазом Кнышева.

В отличие от последнего, Ваха постарался тщательно замуровать путь своего отступления. Уже попав в едко-вонючий, темный, как могила, лаз, он понял, точнее, давно знал, есть путь вниз — лабиринт подземных ходов, коммуникаций, бомбоубежище, а по его мифологическому мировоззрению — это путь в преисподнюю, где трепет приключения оборачивается путешествием во тьму, где царят ужас, отвращение и фантасмагорические страхи, преодолев которые он, как легендарный Гильгемеш, добудет из глубин цветок вечной жизни. Мастаев стал карабкаться вверх. Со временем железные ступеньки местами проржавели, и он не раз чуть было не свалился в мифологическую глубину вечности. Однако в теорию эпоса он пока еще до конца не верил, догмы Ленина налицо, а, может, проще — не герой. Словом, он воспользовался ключами, через тот же чердак попал вновь в подъезд Захаровых, затесался меж людей и бежал, бежал в родные горы, где не добывают и не торгуют нефтью из преисподней.

* * *

Миф и ленинизм. Человеческая древность и современность. Сказка и религиозная догма, претворенная в жизнь. Эмпиризм и рационализм. Пещерная наивность и космический прорыв. Деградация или прогресс? Иллюстрированная метафора или портреты живых вождей? Танец жертвоприношения Богу или ритуальный парад и фейерверк в честь главы? Общая земля, космос, вселенная или государство, граница, конституция? Сказка, где все заканчивается миром, счастьем, бессмертием, или теория на базе раздора, противопоставления, пропаганды и самовосхваления. Метафоры, в основе которых плоды глубоких раздумий, поисков и столкновений мысли на протяжении веков или все — все себе, только здесь и сейчас! И если строгая современная теория — это наука, история и ее цель — господство и власть! То, рассматривая наивный, сказочный миф, не надо искать интересные параллели сегодняшнего, а надо познать божественный намек относительно истины или же откровения — что нас ждет по ту сторону жизни и как вести себя по эту.

Не зря Мастаева называли дурачком. По крайней мере, он порою сам так тоже считал, ибо иначе не мог здраво характеризовать некоторые свои действия. Вместе с тем, что от сохи, точнее, более от метлы, поэтому он сам так нескромно считает, — в нем есть какая-то природная интуиция, которую, как эликсир жизни, он впитывает в родном Макажое из разбитого фортепьяно Марии, где по-прежнему живут и множатся пчелки деда Нажи, давая ему не просто мед, а прямо аромат для возрождения.

Вот после такой гармонии с природой Мастаева вдруг осенило. Нахско-Нартский эпос он вроде бы изучил, и те самые «намеки», что в них, как и в любом бессмертном мифе, есть, понял. И даже начал претворять в жизнь, но не до конца. В этом беда, беда всего народа, потому что ему дан этот знак, а он не герой-избавитель, а трус. А как народу без героя и без подвига жить, развиваться, размножаться, идти вперед! Почему он на полпути остановился?

И хотя он знает, что нельзя миф примитивно на современность накладывать, да его обозвали дурачком, значит, не нормальное мышление. Так он и мыслил, что дракон-великан-чудовище проглотил его. Ну и понял он намек — хором песню спел, отвлек чудовище — выборы провел. Так надо было и второй знак свершить, на самом сердце лезгинку станцевать. Да он трус, бежал. А как иначе? Если трезво смотреть, то как можно крошечной Чечне противостоять всей России? И как можно сравнивать экономический, научный и военный потенциал этих «соперников»? Это даже не слон и моська, а еще более несопоставимое.

Однако ведь есть миф, есть Нартский эпос, есть намек. Так герой ты, Мастаев, или трус, смерти боишься? Никогда. Вот только здоровье он свое чуть подправил, немного подумал, и тут подсказка — слух. Перевыборы президента России прошли успешно. Чеченский президент погиб, лидера нет. И оружия у чеченцев нет, может быть, только российское. И мораторий объявлен, и уже все стали привыкать к более-менее мирной жизни, все налаживается. Да это кое-кого явно не устраивает. И вот нагнетают страх, настраивают общественное мнение: в августе в Грозный войдут боевики — будет бойня. Тут выясняется, что среди российских военных то ли предатель, то ли бескорыстная готовность помочь: то ли за копейки продают, то ли бесплатно раздают оружие — очень много.

Ваха знает — с автоматом против самолета не пойдешь. Да в истории подобное случалось. Иначе как бы сложились мифы? В общем, под этот слух-шумок Мастаев вновь сколотил отряд, благо эпос помнят, и, разведав, когда будет штурм Грозного, двинулся с отрядом к столице.

Почти два года длится эта война, или, как говорят, «наведение конституционного порядка». И не только те, кто воюет, но даже бабушки на базаре знают, что мощные российские войска зачастую подыгрывают, заигрывают, в общем, то ли учения, приближенные к боевым, то ли просто в «кошки-мышки» играют. И, как в мультфильме, кошки, порою очень даже не хило получают. Да это не эпос. Это современная беллетристика. И кто бы как ни писал, как бы ни «подыгрывал» и ни «заигрывал», настоящая война, где есть герои и трусы, предатели и командиры, мародеры и беженцы, а в итоге — трупы, трупы, трупы, в том числе и детей. Война! Этот дракон ненасытен, требует все новых и новых смертей.

По опыту Мастаев знает, что известные полевые командиры пойдут на штурм Грозного по «протоптанным» тропам, и там будет все: и подвиг, и измена — бойня. Последнее ожидает и его, но он, как Ленин, пойдет другим путем, хотя наверняка понимает, что и в его отряде, может быть предатель-наводчик; может, даже он сам является таковым, потому что даже в его одежде, оружии, а скорее всего, в его сознании сидит какой-то непокорный бес, как спутниковый навигатор, и он будет притягивать к себе огонь тяжелой артиллерии и авиации.

Ночью, без особого труда, с юга, через чернореченский лес его отряд вошел в Грозный. В это время город без контроля. Однако передвижение как-то сразу определили, и началась за ним охота, словно огненные языки дракона, с неба потоки раскаленных ракет. Именно на это Ваха и рассчитывал, и этого он ждет. Как в кавказской сказке «Быстрый горец»: огромное чудовище напало на село и стало требовать дань — каждый день человека на съедение. И нашелся юноша, сказал «догони», обежал вокруг чудовища, забрался на его хвост и по хребту вверх. А все пожирающее чудовище, пытаясь съесть юношу, стало проглатывать свой хвост и так самого себя съело.

Именно так хочет поступить и Ваха. Первым делом он ведет отряд в места, обойденные войной — нефтекомплекс функционирует — оазис. Вот на что он навел ракеты. Пожар, дым, словно извержение вулкана. Еще темнее стала ночь, дышать невозможно, жить тяжело, потому что нефтепровод — кровеносная система Системы — перестал функционировать, не дает более доход.

После этого редеющий отряд Вахи под тем же обстрелом, как под сигнальными ракетами, освещающими правильный путь, двинулся прямо к центру, или, как он мыслит, к сердцу чудовища, на котором надо станцевать. Это мифология. И когда речь идет о мифическом герое, то всякие чудеса допускаются безо всяких ограничений. Однако, как бы ни была развита человеческая фантазия, сама жизнь гораздо более изобретательна, непредсказуема, изощренно-коварна и героически самоотверженна. И все это, возможно, и есть в одном человеке, в одном герое. Ибо герой не защитник сущего, а борец за грядущее и только тот герой — герой, у которого смерть не вызывает страха, потому что главное условие героизма — примирение со смертью.

Вокруг Дома политпросвещения возведена целая железобетонная крепость, которую не то что автомат, гранатомет, но даже танк не прошибет. И такого оружия у чеченских боевиков нет — на это расчет и успокоенность тех, кто скрывается внутри: это советники из Москвы и местное, вроде бы узаконенное чеченское правительство.

Да есть герой Мастаев. И он вопреки всему, под шквальным огнем средь темени ночи дошел до «спасительной» стены. Упав под нее, он к ней так прижался, словно к родной, а ракеты рвутся беспрерывно. И даже сквозь этот рев прорываются панические крики на русском и чеченском:

— Нас предали! Нас подставили! Нас предали!

— Это вы всех предали, продали, пропили, — в ответ прошептал Ваха.

С рассветом мир замер. Луна и солнце поднялись вверх, как главные очи неба. На западе замерла утренняя звезда Венера, как девственная прелесть. Ночь и день, два мира, разнящиеся, как жизнь и смерть, как человеческое и божественное. А герой, отважившийся отправиться из мира известного во тьму, вооружен знанием, то есть бескорыстием. И если его дух мечтает не о сиюминутных мирских блаженствах, а о вечной гармонии с природой, то тогда человека не уводят от самого себя его чувства, рождающиеся от поверхностного взгляда на вещи; и человек только тогда герой, то есть человек, когда он смело отвечает на всякое проявление движущих сил своего собственного характера, и только тогда перед ним расступаются трудности и открывается непредсказуемая широкая дорога вперед, в вечность!.. Даже его любимая березка, под сенью которой Ваха от волнения всегда прятался, подолгу курил, теперь тоже полностью обломилась, не выдержала природа напора войны. Только это вызвало у Мастаева сожаление; а то, что Дом политпросвещения почти разрушен, его даже радует, и не то чтобы он вспомнил миф, а так горской душе хочется — средь обломков здания, где почти век культивировался ленинизм, он бесшабашным свистом собрал в круг друзей, и воззвав:

— Тъоха тьараш! Хорс тохъ! — стал неистово лезгинку танцевать.

Жертв никто не считал — это невозможно и бессмысленно, ибо жертвы войны все: и живые, и мертвые. Правда, Мастаев, в отличие от остальных, знает о первоначальном предназначении Дома политпросвещения — этого храма для избранных мира сего. И эти «избранные» создали себе много привилегий, в том числе и для бессмертия своих нетленных душ и тел. Эти «избранники» многое знают, многое предвидят и не хотят себя с народом равнять.

Как бы Дом политпросвещения ни разбомбили, да строили пленные немцы на совесть — остов еще крепко стоит. И Ваха без труда определил, где находилась основа идеологических основ — «Общество «Знание», и там потаенные помещения, непонятная ему электронная техника, даже под бомбежкой не разбившиеся бронированные зеркала, где-то под грудой мебели еще по рации какого-то первого зовут. Неужто Кнышева? Ну а вот лаз в подвал, и даже мощный, тяжеленный люк за собой не прикрыли — вход в бомбоубежище, в этот привилегированный ход в преисподнюю, где, видать скрывались самые избранные, а вроде своих же оставили под обстрелом погибать.

Мастаев уверен, что Кнышев через этот ход ушел. Как ни странно, он так к нему по жизни привязан, что такой исход почему-то его более всего удовлетворяет. И это не только личностное, это символично — чудовище, пусть даже их отрыгнуло, да убралось восвояси.

С такими мыслями Ваха заснул богатырским сном между небом и подземельем, то есть в подвале «Общества «Знание», сказав, чтобы его попусту не беспокоили. Да его какой-то бородатый парнишка виновато растормошил:

— Митрофана Аполлоновича знаешь? Хабар прислал. В плен попал.

Не раздумывая, более нежели родного, бросился Мастаев Кнышева спасать.

Даже в этих, по-военному варварских условиях авторитет героя был беспрекословен. Только некий упрек полевого командира:

— Ты хоть знаешь, кого спасаешь?

— Знаю, — отвечает Мастаев, — все мы из одного теста.

— А ты знаешь, у него деньжищ, какой за него могли бы дать выкуп?

— Ты за деньги воюешь или за Родину?

— На деньги оружие купим.

— Вот он, — Мастаев указал на пленного Кнышева, — нам бесплатно столько оружия дал, и посмотри, что оно сделало.

— И ты его отпускаешь?

— Посмотри, — спокоен Ваха. — У тебя автомат Калашникова, обмундирование — «Сделано в России», даже куришь «Приму».

— Я привык.

— То-то и оно — мы одно, исторически едины, нам плыть и жить в одной лодке, либо на дно пойдем. Вот только Митрофан Аполлонович слово свое должен сдержать — на равных правах, мирный договор. Мы об этом, товарищ Кнышев, перед выборами президента России договаривались?

— Да, — подал голос советник президента.

Буквально три недели спустя произошло грандиозное для Чеченской Республики историческое событие — в присутствии международных представителей между Российской Федерацией и Чеченской Республикой было подписано «Мирное соглашение» в соответствии с принципами и нормами международного права.

Исчерпывая военную составляющую конфликта, документ подписывали с обеих сторон командующие войсками. Вместе с тем все знали, что главные действующие лица Кнышев и Мастаев, которые этот проект в спорах за столь короткий срок разработали и осуществили, стояли за спинами подписантов, и именно они, нарушая официальный протокол, первыми пожали друг другу руки:

— Поздравляю. Ты вырос, и твоя взяла, — глядя в глаза Вахи, говорил Митрофан Аполлонович, — только не думай, что мир как-то изменится. Люди те же, и хотят синицу в руках, нежели журавля в небе. И не верят в твои сказки со счастливым концом. А верят в действительность, что здесь и сейчас.

— Здесь и сейчас — мир! — торжествует Мастаев.

— Дурак ты, — скоро сам в этом убедишься. Прощай. На сей раз, надеюсь, навсегда.

— Приезжайте в гости, — улыбается Ваха.

— Как бы ты сам отсюда не сбежал, — словно очередное пророчество прозвучали эти слова.

Все-таки многое Кнышевы знают. Может, действительно, боги?

* * *

Человек — самая большая тайна. Еще большая тайна — общество. И это общество испокон веков нуждается в героях, а ныне — в кумирах. И если вкратце, почти в двух словах, рассмотреть историю развития человеческого общества, то можно сказать, что это периоды, когда то, что было тьмой, оборачивалось светом, но и свет вскоре становился тьмой. Это диалектика развития, ибо на ранней стадии, когда доисторические примитивные народы, жившие только охотой на мамонтов, понимали, что это животное, будучи источником опасности, и в то же время пищей насущной, выступало воплощением инаковости, чужеродности, так и источником жизни, целью поиска и невозможностью раздельного существования. Дабы выжить, древним людям приходилось изучать повадки и нравы животных. То есть животные становились своеобразными учителями человечества. Благодаря этому достигались согласованность, связность и гармония природы и мира, что позволило древнему человеку стать человеком, научило распознавать черты Бога во всем многообразии жизни — отсюда свет: мораль, нравственность, культура, прогресс. Однако именно с развитием общество начинает думать, что Творец — это человек, который якобы порабощает природу, затем порабощает и подобных себе — своеобразные боги и кумиры на Земле, а о едином Боге вспоминают иногда — кто по пятничным, кто по субботним, кто по воскресным храмово-молитвенным дням. А в остальные дни — иные святые, то бишь герои — патриоты народа, чьи вездесущие лики с картин под стягами, как иконы официозного храма. И этот герой-патриот, как мамонт, могуч и силен. Его боятся, по сути, не любят, да за ним всюду следуют. А этот герой-патриот уже на свой лад начинает наставлять общество. Да, видимо, зачастую эти нравоучения, может быть, и со ссылкой на Святые Писания, но без Бога и не от души к душе, ибо «неблагодарное» общество вскоре не только низвергает своего кумира, оно, как свинья, поедающая свой опорос, поедает его самого и все его окружение и наследство. И по этому факту можно сослаться на многие и многие противоречивые законы философии, социологии и психологии, а на самом деле все давно и основательно описано в мифологии, правда, древность ныне мало кого впечатляет, потому что современное общество, приобретая цивилизованность, напрочь утрачивает этику и мораль, ибо по нраву это общество под флагами мнимых богов, огородившись границами, как костями, паспортами, как ядом, и всеведающи-ми камерами, как многоглавыми монстрами, превратилось в того самого дракона-чудовище, которое не рождает героев, но требует их, пожирая еще и еще. Тьма — свет — тьма — свет. Что же ныне настанет?

Хасавюртовский мирный договор между Россией и Чеченской Республикой воспринимался по-разному. В России — как позор и унижение, в Чечне — как победа и триумф.

Наш герой (сугубо литературный герой) — Ваха Мастаев — впервые в жизни действительно ощутил себя героем. И те люди, которые знали о его роли в этом деле, называли его тоже не иначе, как герой. В его душе был свет, он ликовал. И даже вид руин разбитого, мрачного, поруганного Грозного не мог повлиять на его приподнятое мировосприятие. Он знал, как и многие его соотечественники, что теперь в свободной и мирной республике они быстро все восстановят. В подтверждение этого Ваху пригласили в учебно-производственный комбинат преподавать на курсах мастеров башенного крана.

Актуальнее и существеннее этого Мастаев на этот момент ничего не знал. Он с таким энтузиазмом взялся за эту работу, что его назначили заместителем директора курсов по воспитательной работе. Днями он преподает. Зарплата невысокая, но он не унывает, потому что он владелец нескольких квартир в на редкость уцелевшем лучшем в городе «Образцовом доме». Он понимает, что стал по-своему богатым человеком. Да зачем ему такое богатство, столько квартир?

Как-то ночью он сидел в своем чуланчике и вел значимые подсчеты. Чуланчик — себе, и еще одну квартиру — сыну. Квартиру Дибировых возвратит Марии, остальные продаст — восстановит дом в Макажое, а оставшиеся деньги — сиротам войны раздаст.

От таких приятностей даже не спалось, и на душе было легко и радостно, как какой-то вороватый, скребучий тревожный шорох во дворе. Ваха вышел — темень, только в одном окне напротив унылый свет — вялое послевоенное напряжение в грозненских сетях.

Стоя на ступеньках чуланчика, он по привычке закурил. И тут тень от центрального подъезда, где вывеска «Образцовый дом», побежала со двора:

— А ну стой! — крикнул Ваха, а потом хотел сказать «кыш», вышло «Кныш».

С внезапно возникшим ощущением тревожности он подошел к центральному подъезду, чиркнул зажигалкой и все понял — «Дом проблем». Идиллия кончилась, будут перемены — свет — тьма — свет — тьма. Выборы ли? Что?

Ответ не заставил себя ждать, и ничего нового не было. На том же конверте, только почерк и тон иной, отнюдь не ленинский: «Мастаеву В. Срочно явитесь в администрацию президента Чеченской Республики Ичкерия (бывшее здание Дома политического просвещения)».

Как символ независимости, президентский дворец — самое высокое и, несмотря на бомбежку, еще крепкое здание — до основания снесли еще до заключения мирного договора. Поэтому новое руководство республики разместилось тоже в Доме политпросвещения. Березки, даже обломленной, нет, лишь часть ствола, словно рука, протянутая из-под земли. И видно, что, хотя герой войны Мастаев занят мирным делом, здесь еще преобладает военная обстановка: нет блокпостов, зато все при оружии, в камуфляжной форме, и даже исполняющий обязанности президента, бывший заместитель президента-генерала, был поэт, и вроде неплохой поэт, но и он теперь, как говорится, в полной боевой. И восседает в «Обществе «Знание», и там якобы ныне восхваляется, проповедуется и даже навязывается ислам, а атмосфера прежняя — вроде перегар, и сквозь жиденький табачный туман на стене будто колышется запыленный барельеф Ленина, и ПСС в шкафу.

— Мастаев, — с ходу говорит президент-поэт, — необходимо срочно провести выборы лидера народа.

— Я работаю, детей обучаю, — как веский аргумент.

— И чему ты учишь?

— Строитель. Башенный кран.

— Рано. Нам нужны воины. Борьба за независимость еще впереди.

— Война ведь кончилась.

— Ты что, со своего подъемного крана земли не видишь? А кругом враги. Мы в окружении враждебной России, она жаждет реванша. А ты, вместо того чтобы воинов растить, молодежь отвлекаешь от главной цели.

— Что я должен делать? — Мастаев и вправду почувствовал себя виноватым.

— Исполнять приказ главнокомандующего. Ехать в Москву.

— Как в Москву? В логово врага? — встрепенулся Ваха. Он машинально глянул на шкаф, где ПСС, вспомнив ленинское: «Все писатели невменяемые люди». А поэт пояснил:

— У нас выборы. Деньги нужны.

— Выборы на деньги Москвы?

— Да, и на выборы, и на пенсии, пособия, зарплату и прочее, прочее, прочее, за что Москва нам должна. Разве это не так? Или ты это не понимаешь?

— Так, — грустно согласился Ваха и с отвращением отвел взгляд от ПСС. А там же, только ниже, как и должно быть в кабинете поэта, книги по фольклору, и по ним он тоже усвоил, что любая метафора мифа говорит об одном — любой герой, персонаж мифа, даже если он еще не очеловечен, а тем более, если это уже человек, — должен сам проглатывать, либо будет проглочен — лишь таков мир! И если этот герой сумеет отречься от своего мнимого достоинства, некой добродетели, соблазнов и даже жизни и подчиниться вроде бы невыносимому, то все барьеры сопротивления один за другим разобьются и он обнаружит, что он и его противоположность — есть одна плоть, где все имеет конец. Там же начало — вечна только душа, как и создавший ее Бог!.. А поехать в Москву Ваха и так хотел, ведь там его сын, там Мария!

* * *

Прежняя изоляция Чеченской Республики, по сравнению с тем, что стало после войны и мирного договора, — ничто. Почти на каждом блокпосту доскональные проверки, цель которых — вымогательство.

Всю дорогу Ваха думал — пустят ли его вообще в здание Избиркома России, и вообще, кому он нужен в Москве? А все, как обычно, под контролем. Даже не в аэропорту, а прямо на борту, стюардесса предупредила — у трапа Мастаева ждет машина. Его доставили не в избирком, а к мрачноватому зданию, что напротив Лобного места и словно изъеденная временем и коррозией бронзовая вывеска — Российское общество «Знание».

Мастаев не сомневался, что здесь встретит Кнышева. Правда, судя по всему, Митрофан Аполлонович здесь не главный и это не тот Кнышев, кто может натворить всякое и при этом все равно свой, в чем-то родной. Теперь в глазах Кнышева нет даже искорки прежней близости, наоборот, отчужденность, недружелюбность, если не презрение, и в то же время нет прежней надменности, более уважения, не как к равному, да сопернику.

— Ну, как там в независимой Чечне? Счастливы? Свободны? Как ваш президент-поэт, стихи пишет?

— Вам письмо написал.

— М-да, — словно зная содержание, Кнышев лишь мельком глянул на текст. — На выборы деньги дадим, — от этих слов Мастаев обомлел, а хозяин продолжал: — А вот на пенсии, пособия и прочее — денег нет, только оружием.

— Зачем нам оружие? — возмутился Мастаев.

— Хе-хе, еще пригодится.

— Еще будет война?

— Мастаев, дареному коню в зубы не смотрят.

— Не нужен нам этот «Троянский конь».

— Это не ты решаешь, а руководство. Твое дело — выборы провести.

— А «итоговый протокол» уже готов? — крамольный вопрос задал Мастаев.

— «Итогового протокола» — нет, — жестко ответил Митрофан Аполлонович, — но и выбор у вас не велик.

Именно так и оказалось, никто из достойных гражданских лиц не посмел подать заявку на выборы. А те, кто подумал об этом, подверглись такому силовому давлению, что вынуждены были из республики бежать. А в итоговом списке для голосования остались только те, за кем стояли люди с оружием; словом, как и сказал Кнышев, — выбор был не велик. И эти выборы, а Мастаев уже имел немалый опыт, в плане голосования были самыми демократичными. Активность населения была невероятной — победил, как все посчитали, лучший из худших — правда, уже не генерал — обмельчали, а настоящий полковник, в прошлом — командир полка Советской и Российской армии.

Новый, действительно избранный президент Чечни — президент-полковник, по мнению Мастаева, человек слишком мягкий, открытый, и в нем напрочь отсутствуют тот артистизм и некая высокомерная отстраненность, чем выделялся прежний президент-генерал. Вместе с тем (это тоже мнение Мастаева) это полковник, да, командир полка, пусть даже дивизии, но руководить республикой, тем более такой, как Чеченская, — характера нет, и в подтверждение этого получил Мастаев уведомление — доставить в Москву «итоговый протокол» для утверждения.

«Мы независимы, какая Москва?» — подумал Ваха и выбросил документ, а президент-полковник вызвал и приказал: «Поезжай в Москву с протоколом».

Вот на сей раз Мастаев Кнышева в Москве даже не видел, говорили, что Митрофан Аполлонович в длительной командировке за рубежом. Зато Ваха повидал, и не раз, сына Макажоя, и еще счастье в его жизни — он видел Марию и ее мать, и Виктория Оттовна всплакнула, вспомнив Грозный и Баппу.

Как изначально Ваха задумывал, он после этого совершил очень щедрый жест — вернул Дибировым документы на их квартиру в «Образцовом доме», отчего соседки совсем растрогались. Однако возвращаться в Грозный они теперь не хотят: разные, совсем не хорошие слухи идут из Чечни, говорят, что в республике вводят шариат и вообще — там совсем не спокойно.

Не только Дибировым, но и всем подряд Ваха доказывает обратное: твердя, что наконец-то Чечня независима и начинает строить светлое будущее — все должны принять участие, все должны вернуться. Вернулся Мастаев домой, в так называемую свободную Чечню — Ичкерию, а оказалось, что весь «Образцовый дом», как служебный дом номенклатуры, опечатан, а там, где писалось «Дом проблем», висит объявление: все квартиры принадлежат государству и будут распределены администрацией президента членам нового правительства, и, что самое смешное, ссылаются на какой-то закон о ЖКХ, принятый в тридцатые годы при Сталине.

Вначале Мастаев подумал, что это какое-то недоразумение, а более — первоапрельская шутка — весна на носу. Да вскоре и вправду появились новые жильцы — члены правительства. И тогда Ваха еще надеялся на благоразумие людей: ведь по документам несколько квартир принадлежит ему. А ему даже чуланчик не оставили — устроили комнату для молитв.

Ваха не просто потрясен, он в шоке. Считая, что все это беззаконие, он обратился к самому президенту. В ответ услышал:

— Где жить правительству? «Образцовый дом» изначально строился для нужд власти.

— Я квартиры приватизировал, все по закону, я владелец, вот документы.

— Законы России нам не указ! Все как было в Советском Союзе.

— А чуланчик? Ведь в чуланчике я с матерью жил и при СССР.

— Там комната для молитв — гордись, теперь это храм.

— Храм надо возводить в душе. А вы смешали ленинизм и шариат в «Образцовом доме».

— Мастаев, — все-таки из-за мягкости этот президент так и не перерос полковника, — понимаешь, я политик, не управдом. Разбирайтесь сами.

Стали разбираться, и, наверное, потому что Мастаев по жизни многого не имел и не требовал, стали находить некий компромисс, по крайней мере, как бы ни умалялась былая роль Вахи, а кое-кто его заслуги помнил, посему было решено до восстановления Грозного оставить за ним чуланчик и бывшую квартиру Кнышева, что над чуланчиком, как в доме появились «новые» чиновники — назначенцы из Москвы: Бааев Альберт — министр финансов, Якубов Асад — главный милиционер, и, что самое интересное, Руслан Дибиров — военный комендант «Образцового дома», который, понятное дело, поселился в прежней квартире, на которую Мастаев, в свою очередь, предъявил документы и права.

— Ваха Ганаевич, — по-русски, строго говорил Дибиров, — вы думаете, мы не знаем, что вы агент Москвы и по указке Кнышева постоянно подтасовывали итоги выборов?

— Ты мне смеешь говорить такое? — Мастаев забыл, что Руслан брат Марии. Ну а Руслан с детства помнил нрав соседа, он машинально попятился и все-таки, как спасение, выдал:

— Мы проверим, как ты заполучил эти квартиры. Этим уже занимается наш шариатский суд.

— И ты, муж Деревяко, теперь поборник веры? — тут Мастаев понял, что в этом мире произошли какие-то перемены, а может, наоборот, ничего не произошло. По его сознанию, если Руслан Дибиров посмел выступить против него, то Дибиров — поборник нового, зарождающегося, новый герой. А сам Мастаев — уже вчерашний герой, герой, сегодня тормозящий развитие человечества, в данном случае маленькой Чечни.

Однако если мыслить по-прежнему, как учили, то есть по-ленински, то Дибиров — истинный большевик; по крайней мере так он стал выглядеть, когда надел свою кожанку, вызвал по рации охрану и угрожающе выхватил пистолет.

Быть может, все это имело бы моментальный эффект, если бы не навыки Мастаева, который, действительно, умел владеть оружием, да и своим телом, особенно ногами, по молодости отфутболившими не раз по заднице соседа. Вот в этом ничего не изменилось. И, отняв у нерадивого коменданта пистолет, Ваха только зашел в свой чуланчик, как заметил в окно — другой сосед Якубов со своей милицией на его чуланчик наступают. Вновь воспользовался Ваха потаенным лазом Кнышева. Через день он был в горах, где бросил клич средь своих оставшихся в живых боевых соратников. С этим небольшим, но боеспособным отрядом он появился во дворе «Образцового дома». И надо же такое — его соседи с детства в его чуланчике, под охраной, вроде в помещении для молитв. Обезвредив немногочисленную охрану, Ваха ворвался в родной чуланчик, а там Якубов, Бааев и Дибиров водку жрут.

Может быть, даже после этого, как водится, — сила на силу — и могли найти какой-либо компромисс. Да Мастаев не угомонился и, как власть предержащая объявила по телевизору, пошел вновь на крамолу — на «Образцовом доме» написал «Дом проблем», что расценили как попытку свержения существующего строя.

На следующий день мятежному Мастаеву предъявили решение шариатского суда Ленинского района города Грозного, где предписывалось не только освободить помещения «Образцового дома», но и в течение суток покинуть территорию Чеченской Республики Ичкерия.

— Как может быть в районе имени Ленина шариатский суд? — смеялся над документом Ваха. Однако он понимал, что с государственным аппаратом, по-ленински воспитанным аппаратом насилия шутить нельзя. Тем более что к «Образцовому дому» стали подтягивать службу национальной безопасности.

С глубоким спокойствием относился Мастаев к данной ситуации, понимая, что это вернее всего конец, и в то же время с любопытством ожидая другого начала. Однако все это сопряжено с кровопролитием, чья-то мать будет плакать. И тут как спасение появился со своей группой родственник Башлам — вот кто подлинный герой, полевой командир, бригадный генерал.

— Ваха, ты должен подчиниться решению большинства.

— Решению большевиков?

— Чего? — на свое счастье, этих тонкостей малообразованный Башлам не знает, да знает иное: ныне Мастаев антигерой и должен по решению суда покинуть Чечню.

Не сутки, а в течение трех суток обдумывал Ваха, как ему быть. За это время, уже привыкшие к войне вооруженные чеченцы за неимением внешнего врага стали бороться с внутренней контрреволюцией, то есть искали его.

У него были варианты уехать в Турцию, в Иорданию либо в Грузию, и даже в Европу. Но он выбрал Москву, и не только потому что там сын и Мария, а потому что Москва всегда была ближе и родней по историческому менталитету и языку.

Три дня Мастаев жил на окраине Москвы в дешевенькой гостинице, по объявлениям в газете выискивая работу, как явилась милиция. Первое обвинение — нет регистрации в столице, обнаружили патрон или наркотик — на выбор, и вообще, он чеченец, надо проверить.

В КПЗ отделения милиции он провел сутки, пока выясняли его личность, затем перевезли в Бутырскую тюрьму — оказывается, Мастаев В. Г., 1965 г.р., уроженец Текели, Казахстан, в международном розыске. И розыск объявлен МВД Чеченской Республики, подпись министра Якубова.

* * *

Как говорят в России, пришла беда — отворяй ворота. Об экстрадиции на родину, на чем настаивало руководство Чечни, не могло быть и речи, ибо уже в тюрьме выяснилось, что Мастаев, помимо прочего, боевик, командир, международный террорист, на совести которого жизнь не одного российского военного.

Все эти обвинения изменили статус заключенного, и его перевели в другую тюрьму, в Лефортово. Условия приличные, камера одиночная, а предоставленный адвокат объяснил, что по предъявленным статьям ему грозит до двух пожизненных сроков, так как расстрел в России отменен.

Вначале Мастаев был просто в недоумении, словно попал впросак. Потом он пришел в себя, оценил ситуацию, и ему стало очень страшно, ведь он еще молодой, и до конца дней быть в неволе в российской тюрьме, а он знает, что значит быть репрессированным в большевистской стране: здесь пощады не жди, и чем выше по рангу, тем суровее кара. А ему намекают — он ответственен еще и за позорный мирный Хасавюртовский договор, он провел последние, вроде бы «независимые» выборы в «независимой» Чечне.

Его дела совсем плохи. И его адвокат, якобы предоставленный ему демократическим государством и либеральным законодательством, на самом деле выступает грубее, чем гособвинитель, мол, признайся и чистосердечно, без пыток, возьми на себя все, и за это, так сказать, помощь следствию — получишь всего один пожизненный срок.

Вот это Мастаева откровенно рассмешило, и не зря говорят, что смех возвращает жизнь. По крайней мере, он реально, и не с позиций марксизма-ленинизма, а согласно мифологии, посмотрел на свою ситуацию и успокоился, ведь ничего нового и сверхъестественного нет. Наоборот, все очень хорошо, ибо он не антигерой, думающий лишь о чревоугодии, буквально червь, а истинный герой, вновь попавший в чрево кита. Вот так он отныне представляет тюрьму. В этой тюрьме, а вся страна, как тюрьма; в этом чреве огромного кита-чудовища очень много безвинных, даже более безвинных, чем он, людей. Сознание этих людей надо пробудить, надо заставить этих людей всем вместе танцевать прямо на сердце кита-чудовища. И это чудовище от боли изрыгнет их и более не сможет пожирать новые жертвы большевизма.

Конечно, это метафора. Но только таким, на первый взгляд примитивным, зато испытанным способом можно избавиться от этого всепожирающего чудовища. Для этого нужно только одно — действовать сообща.

Лефортовская тюрьма — особое учреждение, вроде строгий контроль, да узники многих поколений нашли способ общения — моментально всем все известно, и оценку дадут. А вот простое предложение Мастаева — объявить голодовку, дабы чудовище подавилось от костлявых жертв, и кости, как шило, не утаят в животе. Словом, пусть весь мир узнает, что происходит в Лефортовской тюрьме.

Его никто не поддержал. Более того, сами узники назвали чечена Мастаева дурачком-провокатором. Надзиратели в очередной раз избили, посадили в карцер. Но Мастаев еще держится, по сравнению с «ледяной баней» психушки, карцер все же терпим. Его дух пока не сломлен — самое великое, чем наградил его Бог как человека, — способностью думать, анализировать, делать выводы.

Соузники его не поддержали лишь потому, что они мыслят либо по-рабски, либо по-ленински, что порою равнозначно. И им зачастую, что быть в этой тюрьме, что быть вне стен тюрьмы — та же тюрьма, почти одно и то же. А для некоторых эта тюрьма — дом родной, и об ином они даже не помышляют, не ведают, думая, что весь мир такой и иного нет и не будет, потому что их обучали с верой — наука наук «История КПСС», а Мастаев еще прихватил кое-что из древнего фольклора. И вот что он в карцере вспомнил — якутскую легенду о Юринг Айы Тойон, где мотив почти тот же — кит-чудовище проглатывает юного героя. Однако здесь герой борется за будущее иным путем: он зажигает свечу. Огонь этой свечи растапливает жир кита и прожигает дырку в животе, и кит погибает, а юный герой не только спасается сам, прежде всего он спасает свой народ от ненасытного чудовища.

Впервые прочитав эту легенду, Мастаев думал, как разнятся кавказский и якутский герои. Одинаково попав в чрево кита, они ведут себя по-разному: один гарцует, а другой тихо зажигает свечу. Вроде бы, какая разница в психологии разных людей? И только сейчас Ваха стал понимать, что вне зависимости от расы, цвета кожи и прочих чисто внешних (как говорится тленно-телесных сторон) Бог всех людей создал с одинаковой нервной и кровеносной системой. И самое главное, у всех человеческая душа, которая в зависимости от обстоятельств в процессе жизни действует по-разному. Однако не все по-геройски, ибо герой — это тот, кто знает, что физическое тело будет умерщвлено, закопано и сгниет, а вот душа, несмотря на все противоречие феноменального мира, останется нетленной, и что бояться нечего. И надо ждать конца и с любопытством — начала. А якутский мальчик-герой и его свеча — это маленькая искорка, огонек, от которого возгорится пламя. И если свеча — символ смирения, то сам акт — это смиренный протест — очень действенный способ борьбы.

Вот так и стал действовать Мастаев. Как и предлагал адвокат, он взял на себя всю вину и, более того, сказал, что все, как было и есть, напишет, только одна просьба — создайте условия.

— Да-да, ты пиши, — обрадовался адвокат.

И тюремные власти предоставили ему все условия, благо, что в библиотеке тюрьмы, как положено, есть ПСС Ленина, Сталина и даже Брежнева и Горбачева. Помимо этого, подшивки современных газет и журналов, в коих не как ранее при СССР, а прямым текстом пишут, что надо сделать, чтобы окончательно, вслед за СССР развалить наследницу «империи зла» — Россию.

Конспект данного сочинения невозможно воспроизвести, потому что сенсационный материал был строго засекречен. К тому же многое уже в данном тексте, как говорится, вышеизложено. Вот только Ваха, благодаря своей незаурядной памяти, в подтверждение фактов привел многочисленные цифровые данные по объему поставок и сбыта оружия, наркотиков, нефти; следом суммы — миллиарды долларов. Статистика — наука строгая, логичная, неопровержимая. И еще более весомо, если указан конкретный адресат — это не только страна, кампания, политики и бизнесмены, но даже посредники с указанием дат и последующего списания долгов, то есть некий аудит — как бы жизнь с чистого листа, для этого проводят очередные «выборы», словом, очищаются от грехов.

Многое Мастаев знал, почти все изложил. Единственно, о ком не упомянул — Кнышев. И не потому, что выгородил, тем более побоялся. Просто знал, Кнышев, как и он, — жертва, солдафон. Правда, чересчур прагматичен и политически пластичен, да в этом еще более жалок.

А про себя Мастаев пишет так: «За деда, мать и друзей не мстил. Все предначертано судьбой. Да благословит Бог их газават!.. За Родину воевал и горжусь. Все «обвинения» признаю, ибо я считаю, что это спровоцированная извне и поддерживаемая изнутри предателями и казнокрадами гражданская война. Я, маленький, да герой, сражавшийся за целостность России и Чечни, знал, что это одна плоть истории единой цивилизации. Расстрел — сочту за честь. Пожизненное — как данность. Одно пожелание — открытый процесс, хотя знаю — это абсурд. Главное, моя совесть чиста, и мне нечего бояться. Мастаев В. Г. Март 1998 г.».

Даже за гораздо менее значимые опусы Мастаев нещадно наказывался, а тут такое откровение — мировая политика, полный и циничный криминал, где всякие ловкие и предприимчивые люди, прикрываясь властью государства, лозунгами демократии и борьбой с терроризмом, сами творят террор, просто монстры-чудовища, захватившие весь мир, по сравнению с которыми их учитель и кумир Ленин — просто жалок и одинок. Но он символ — посему до сих пор в Мавзолее, его тело нетленно. А вот душа?.. Зато душу из Мастаева точно бы вышибли, ведь нельзя нараспашку ей быть. Да, как говорится, заставь дурака молиться. Последнее не только к Мастаеву, а к чернильной душе — прапорщику-надсмотрщику, что приставлен лично к Мастаеву, который перестарался. Для контроля, как только Мастаева выводили на прогулку, надзиратель забирал из камеры «бесценные» рукописи Мастаева, снимал копию и, для надежности, не одну (а в тюрьме что те, что другие, в целом — жулье), словом, рукопись не только в оперативном отделе, а еще и в Интернете появилась. Вот был скандал! И какой скандал, если не только начальника тюрьмы, но и замминистра с работы сняли.

Сам Мастаев об этих перипетиях не знает, правда, реакцию он ожидает, и она, что очень странно, совсем иная: о нем как будто забыли совсем — в смысле допросов. А потом совсем удивительное — он получил от анонимного адресата посылку, очень щедрую, и по табаку полагает — наверное, Кнышев.

А затем наступил праздник, правда, кратковременный, но какой! Его ошарашили — посетитель:

— М-м-мария! — при виде любимой он вновь стал заикаться.

Меж ними толстое стекло, трубки в руках, а они более молчат. Тут в телефоне совсем сказочное предложение:

— Гражданин Мастаев, — голос дежурного надзирателя. — Вы можете на сутки заказать отдельную гостевую комнату. Красивая у вас девушка.

После этого они вовсе потупили взгляд и оба говорить не могли. И, лишь когда время истекало, Ваха крупно написал на листке выстраданное — «Мария, я люблю тебя» — и обратился к дежурному:

— Можно это передать ей?

— В виде исключения.

Ваха видел, как сложенный листок передали Дибировой. Сильно склонив голову, она осторожно послание развернула — еще более пунцовым стало ее по-весеннему сияющее лицо.

— Мария, неужели я более не услышу твою игру? — вдруг в трубку крикнул Мастаев.

Выпроваживаемая Мария уже стояла в дверях. То ли она услышала, то ли поняла по губам и глазам, бросилась к аппарату:

— Ваха! Услышишь, услышишь, я еще много-много раз буду играть тебе, только тебе Ты верь! Держись! Терпи! — слезы из покрасневших глаз щедрым потоком. — Мы найдем лучшего адвоката. Ты не убийца, ты не бандит и не террорист. Ты герой! Мы все гордимся тобой! Тебя не могут осудить, — и тут связь оборвалась.

Словно в юности, когда поздно ночью в летнем кинотеатре «Машиностроитель» заканчивался фильм, в той комнате в знак окончания свидания значительно убавили свет. Двое служащих — мужчина и женщина — не грубо, но настойчиво, взяв за руки, выводили девушку из комнаты, как она вдруг рванулась обратно, красивыми, полупрозрачными, изящными, музыкальными пальчиками, как присосками, просто прилипла к стеклу, и Ваха ничего не слышал, да душа его ликовала, ибо в ней звучала ласково желанная мелодия:

— Ваха, я люблю тебя! Всегда любила! Вечно буду любить!..

* * *

Более праздников не было. Режим, не по содержанию, а по контактам, явно ужесточился. Охранники ничего сами не знают, намекают на скорый суд, но к Мастаеву никто не приходит — ни следователь, ни адвокат. В томительном ожидании нескончаемо тянулись дни, месяцы. И как бы ни пыталась душа узника утешиться святостью и чистотой мифологии метафора жизни по-ленински, по-большевистски сурова и жестока, и, может, по утрам он еще питает иллюзию счастливого конца, но глухими ночами мрак на душе. Невозможно представить, как до конца жизни он будет за решеткой. Лучше конец, любой конец, лишь бы скорее…

Однажды ночью дверь неожиданно открылась, и знакомый надзиратель протянул ему мобильный:

— Говори тихо. Две минуты. Только по-русски.

Он знал, что это Мария.

— Ваха, держись. Как ты?.. Даже адвоката к тебе не допускают. Но я пытаюсь. Все будет хорошо. Мы все сделаем. Не называй имен, — это она сказала на чеченском, а потом вновь на русском. — Наш сосед, твой шеф, — понятно, Кнышев, — обещает все сделать. Даже ему это трудно. Я и с Деревяко подружилась, она ведь депутат. Все будет хорошо. Ты держись. Ты нам нужен. Ты нужен мне! — связь резко оборвалась.

Так же резко надзиратель отобрал телефон, говоря:

— Ну и богатая у тебя баба. За одну минуту — такие бабки!

— Не зря, — подумал Ваха, потому что это слово «нужен» — как приказ, словно воззвание. Ведь он мужчина, он герой. Он должен выдержать, все испытания пройти и воспрянуть, и победить. Его задача — свобода жить! И он понимает, что его здоровому духу необходимо здоровое тело — начинает каждый день делать зарядку, даже надзиратель, выводя в очередной раз на прогулку, заметил:

— А ты изменился, спину распрямил, глаза загорелись. Что-то задумал?

— Буду жить!

— Будешь. Земляки у тебя пробивные, — оказывается, к нему допущен посетитель. Мастаев думал — Кнышев, а перед ним, и не через стекло, а лицом к лицу, — его родственник Башлам в милицейской форме, майор, на лацкане знак — «МВД РФ». Это Ваху не удивило, давно знал, что в основном полевые командиры — работники всяческих спецслужб, а иначе труп, либо, как он, — пожизненно.

— Плохи твои дела, — тревожно говорит Башлам. — Но выглядишь ты молодцом.

— Как дома?

— Махкахь да вац, — и по-русски: — Бардак, даже хуже. Я здесь, сам понимаешь, никто. Но кое-что пытаюсь, — он улыбнулся. — А ты герой. Глаза горят.

— Маршал! — поднимая кулак, тихо произнес Ваха. — Судьба, но я еще нужен.

— Конечно, нужен. Очень нужен. Ты ведь всякое перевидал — будь ко всему готов. Мы требуем открытого суда. Тогда лет десять-пятнадцать. А дальше — посмотрим.

Как результат — вскоре появился следователь прокуратуры, который сухо объявил:

— Хлопоты ваших знакомых тщетны. Пожизненно — гарантировано. Хотя я буду настаивать на расстреле.

— Я вам очень признателен.

— Ты еще дерзишь?

— Свобода жить и не умирать!

— Что это значит?.. Идиот. Кстати, твой адвокат, жиденыш, — такой же болван, мнит из себя гения.

— А у меня есть адвокат? — удивился Мастаев, и буквально в те же дни появился очень молоденький, действительно рассуждающий безапелляционно юрист:

— Все выдвинутые против вас обвинения не доказуемы. С политической точки зрения — это скандал. Так что, я думаю, будет некое полюбовное решение — лет десять, за ношение и хранение оружия. И это мы потом значительно сократим. А держитесь вы прекрасно. Вид, конечно, тюремный, но блеск в глазах. О, чуть не забыл, — вам письмо.

Ваха заволновался. Он думал — Мария, а это от ее матери Виктории Оттовны. Много сочувствия, теплоты и под конец: «…Мария совсем перестала играть. Это угнетает нас всех, прежде всего ее. Без игры она потеряет профессию, интерес к жизни. Я знаю, это связано с вами. Ваха, пожалуйста, как-то воздействуйте на нее, помогите. Ведь музыка для нас — почти все, и что не менее важно — заработок».

«Дорогая Мария, — отвечал коротким письмом Ваха. — Ты, пожалуйста, играй, играй всегда и везде, потому что твоя волшебная музыка отовсюду до меня долетает, поддерживает. Этой мелодией любви я жил, живу, и мы будем свободно жить! Потому что я — Ваха».

* * *

Опыта судебных тяжб Мастаев не имеет. Да, судя по всему, суд скоро состоится: ему даже доставили чистую одежду, говорили, что вот-вот ознакомят с томами обвинительного дела. И вдруг словно саблей рубанули: все резко оборвалось, вокруг него опять тишина, своеобразный вакуум, даже сквозь который до него дошел слух — в Чечне снова началась война, введены российские войска, Грозный и всю республику бомбят.

Если бы Ваха был в Чечне, в гуще тех событий, то ему не было бы так тяжело. А тут, в тюрьме, так тяжело, словно на его сердце противник танцует, словно его душу хотят истоптать. И тут новый, точнее старый вердикт — суд будет закрытый, выездной, прямо здесь, в тюрьме, и, понятно, — пожизненный срок обеспечен.

Пусть бы это случилось, ан нет, вновь какая-то заминка. Эти ожидания особенно тягостны, а время медленно, очень мучительно идет. Очередная очень холодная зима. Не отапливаемая одиночная камера. И каким бы ни был герой, он все-таки человек. И пускай дух вроде еще не сломлен, еще питается теплом музыкальных волн, идущих от Марии. Вместе с тем сквозь эти же тюремные стены проникает суровый холод, а тленное тело — не дух, не вечно, дало сбой. Вот этот опыт у Мастаева есть, на фоне общей депрессии, хандры, рвоты, то жара, то озноба, он понимает — старый недуг, воспаление — туберкулез.

По выдуманной им легенде (а он считает, что это так и есть), его тюрьма — это кит-чудовище, которое его проглотило. И этот кит-чудовище, эта тюрьма, пусть и насилие, пусть порою несносно, да это что-то породненное, ибо, даже будучи проглоченным, не только он подвергается законам данного заведения, но и это чудовище приспосабливается к нему, потому что здесь единство и борьба и любые противоположности есть одна плоть. Ведь в тюрьме человек — человек, пусть даже он преступник. И здесь есть жизнь, есть смерть, есть надежда, потому что никто не отвергает Бога.

Что касаемо психлечебницы, или пусть даже сумасшедшего дома, то это, в основном, общество людей, в которых сохранилось чувство детской непосредственности, наивности, они инфантильны по болезни, и в них напрочь отсутствует человеческое эго, благодаря чему достигается какая-то непорочная общность. И недаром таких называют блаженными, по крайней мере там есть естество, там природа и Бог.

Так это про нормальную психоневрологическую лечебницу, а не про психушку, специально созданную советской властью для борьбы с неугодными и непокорными, где «поставят» нужный диагноз, будут насильно «лечить» и действительно до психа доведут; где есть назначенный кем-то свой бог и царь, и любого по-своему нарекут — и Ленин, и Наполеон, и можно просто Пес-Барбос. И никто иначе не посмеет кликать.

Суть такого заведения по бесчеловечности, как и ленинская теория и практика, просто гениальна. И, как мыслит Мастаев, весь ужас и так называемая эффективность такого заведения заключаются в том, что древние люди в своей божественной мифологии не предусмотрели такого варианта развития человеческих отношений, такого падения нравов и морали, когда с врагом, тем более противником, меряются не силой, не мужеством, не искусством владения оружием, не стойкостью характера и, наконец, интеллектом, а, наоборот, подавляя всё это, низвергая соперника с человечности, тем самым низвергая и уничтожая и самого себя, — в итоге аморальность, деградация, кризис.

Как вести себя с таким чудовищем, будучи проглоченным им? Танцы на сердце — борьба? Свечу зажечь — смирение? Или как современный, «просвещенный» человек, для которого вследствие рационализма ни Бога, ни демона нет, есть только нажива, деньги, власть. Тогда ты холуй и раб перед более богатым, или царь и бог перед бедным. А если этого не признаешь, тебе не место в этом обществе, твое место — дурдом?

Почему такие мысли стали посещать Ваху? Наверное, потому что уже знакомая, а посему еще более страшная болезнь стала овладевать его плотью, поражая и дух, а очаг его болезни — в психушке. Интуитивно он все более и более думает об этом жутком заведении, где якобы лечат. Может, поэтому, когда после очередного приступа к нему в камеру явились люди в белых халатах, он в ярости, будучи в жару и многое не помня, бросился на них, а очнулся в чистой, большой, светлой палате.

Гораздо позже Ваха узнает, что это его земляки, его защита, в очень не простой ситуации, затратив массу средств, буквально спасли его от высшей меры наказания. А он недоволен, потому что в нем господствует иная философия. Он хочет иметь хоть и не беспристрастный и не объективный, а приговор. И с этим чудовищем он еще сможет как-то побороться и победит, либо проиграет. Все равно конец — это начало. Даже если не герой, то мужчина — борец и воин. А ему защита уготовила «подарок» — справка о «невменяемости», с ума сошел. Вот это точно пожизненный приговор. И никаким геройством не искупить.

* * *

Мир жаждет перемен. Жизнь без перемен невозможна. А вот палата Мастаева, кажется, совсем не изменилась. Зато за окном совсем вид иной. В советские времена был виден ухоженный парк с фонтаном, статуями и, конечно, кумачовым транспарантом, зовущим в светлое будущее. Теперь за окном грубая кирпичная кладка, окна забраны частой решеткой, от чего мрак в помещении, мрак и на душе. Только вот лечащий врач Зинаида Анатольевна вроде совсем не изменилась. Ее появление — как луч света. Однако она очень сурова и не то чтобы Мастаева не узнает, а, наоборот, словно вчера расстались.

— Раздевайтесь по пояс. Да, туберкулез-то схватили. И сейчас, судя по коже, что-то не так. Одевайтесь, пройдем в рентген-кабинет.

И прежде только в рентген-кабинете Зинаида Анатольевна говорила свободно. То же стало и теперь.

— Все изменилось. Везде камеры наблюдения, даже в санузле. Все под контролем. Ныне вы карцер не выдержите. Кисель не пейте. А лекарства — обязательно, — и совсем громко: — После обеда будет снимок, тогда поставим диагноз.

— А разве не в ином месте мне ставят диагноз?

— То — душевный, вы якобы дурак. А я о теле, оно явно больное, очень больное.

Мастаев сам это давно уже чувствовал, точнее знал. А после обеда со снимком, с респираторной повязкой на лице появилась Зинаида Анатольевна:

— Видимо, присутствие духа как-то держало вас, — определила она состояние больного. — Оба легких затемнены. Завтра будет биохимический анализ. И без того все ясно, — а у Мастаева, наоборот, в глазах потемнело — силы внезапно покинули его, и он потерял сознание.

Туберкулез, тем более рецидивирующий туберкулез, — очень тяжелая болезнь, болезнь тяжелого бытия, из которой очень даже не просто выкарабкаться. Он это прекрасно понимал. А Зинаида Анатольевна говорила:

— На сей раз вам просто повезло, что сюда попали. В тюремной больнице, тем более в колонии, — она не продолжила, да Ваха знал статистику смертей тубзаключенных. И если некоторое время назад, будучи пусть даже не героем, но защитником и патриотом, он воспринимал смерть как логическое продолжение быстротечной жизни, то теперь, оставаясь на тех же мировоззренческих позициях, однако своей смерти, смерти от инфекции, в таком месте, признанным душевно больным, естественно не желал. И мотив здесь, помимо перечисленного, главенствует иной — любимой он любим.

Наверное, поэтому его сознание (и это скорее бессознательно) окунается в мифологическое содержание древнейшего замечательного добиблейского сказания о Гильгемеше, легендарном царе шумерского города Урух, который отправился на поиски цветка бессмертия через океан смерти.

— Я поражена, — где-то через год пребывания в психлечебнице говорит Зинаида Анатольевна, глядя на очередные снимки в рентген-кабинете. — Очень хорошая динамика. Рубцы почти заживают. Я такого ранее не встречала.

А Мастаев в очередной раз просит:

— Помогите мне.

— Вы, действительно, того, — она показывает у виска. — Куда рветесь? Хотите в Чечню? Так там по-прежнему свирепствует война. Там вы никогда не поправитесь.

— Я останусь в Москве.

— Кто вас в Москве оставит? — злодей. Разве что опять в тюрьме? Вот это реально.

— Я хочу выйти, я хочу нормально жить. Меня ждет сын, любимая женщина.

— Вас ждет незаконченное уголовное дело. И из генпрокуратуры регулярно поступает запрос — «невменяемый или будут судить?» А приговор-то ваш уже готов.

При этом Мастаев всегда вспоминает извечное — «итоговый протокол выборов — готов».

Он должен сдаться? Пожизненно в психушке, конечно, лучше, чем пожизненно в тюрьме. Неужели у него, как и у общества, нет выбора, а есть только кем-то заготовленный «итоговый протокол», как и его «диагноз»?

А ведь в той же «Легенде о Гильгемеше» по пути к бессмертию главный герой на берегу океана смерти встречает женщину, которая учит довольствоваться простыми радостями смертной жизни:

— Гильгемеш, зачем ты идешь этой дорогой? Той жизни, что ты ищешь, ты никогда не найдешь. Когда боги сотворили человека, смерть определили они человечеству в удел, а жизнь оставили в своих собственных руках. Насыть свое чрево, Гильгемеш; наслаждайся день и ночь; каждый день готовь приятную забаву. И день и ночь будь игрив и весел; пусть одеяния твои будут прекрасны, тело омыто и чиста голова. Уважь дитя, что за руку тебя возьмет. Пусть будет счастлива супруга на твоей груди.

Все это доступно Гильгемешу-царю, но он настаивает на позволении пройти по опасному пути. Испытав все трудности, Гильгемеш добывает со дна океана цветок бессмертия. И когда он усталый прилег отдохнуть и заснул, змея учуяла удивительный аромат растения, метнулась вперед и утащила его. Съев растение, змея тут же обрела способность сбрасывать кожу и таким образом возвращать себе молодость. А Гильгемеш, проснувшись, сел и заплакал, поняв, что он смертен. А мораль?

И до, и после Гильгемеша были герои-правители. И только Гильгемеш остался в истории человечества. Ибо единственное доступное человеку бессмертие — это память о его славных делах.

Так неужели Ваха оставит после себя на земле лишь одно, как сказала Зинаида Анатольевна, — наполненные никотином легкие никогда не разлагаются. А по духу — невменяемый.

И, наверное, поэтому он вновь просит врача:

— Помогите.

— Рубцы-то не заживают.

— В горах Чечни заживут, — Мастаев знает, о чем говорит: теперь ему не медикаменты нужны, а чистый, родной воздух, барсучий и медвежий жир, аромат улья, а еще мед, мед, альпийский мед. И поэтому он настаивает: — Выпустите.

— Я могу дать только сигнал — «относительно здоров». А вот диагноз — «вменяемый» или «невменяемый» — ставят в ином месте. И от этого зависит ваша судьба.

— Прошу вас.

— Не пожалеете?.. Может, лучше здесь?

— Здесь не может быть лучше.

В холле лечебницы висела «памятка» для пациентов, где четко прописано, что решение о психоневрологическом состоянии больного принимает «независимая комиссия специалистов» в течение длительного наблюдения.

Так и случилось. Прошли не только дни, месяцы, а года полтора после этого разговора. От туберкулеза Мастаев уже излечился, но как он страдал. Он стал слабым, худым, раздражительным — успокоительные не помогали. Он был на грани срыва, а Зинаида Анатольевна все время напоминала о карцере, реакция на который у Мастаева притупилась, как все вдруг, словно по сигналу, вокруг него завертелось. Были какие-то люди: следователи, психиатры, адвокаты, правозащитники, пожарники и даже защитники дикой природы.

Мастаеву было все равно, лишь бы покинуть психушку. Но ему поставили жесткое условие — покинуть Россию.

— А Чечня — уже не Россия? — недоумевает Ваха.

— Не ерничайте. Впрочем, с вашим диагнозом, — был ответ.

— Я могу повидаться в Москве с сыном, с девушкой?

— Вам спасают жизнь, а вы о сантиментах.

— Я ни в чем не виноват.

— Вы «невменяемый», значит, опасны для общества.

— А в Чечне «общества» нет?

— Там война, все невменяемы.

Почему-то среди ночи приказали Мастаеву собираться. Может, на радостях он задал вопрос:

— А мне нигде не надо расписаться?

— Отныне за вас расписываться будет ваш опекун.

— А кто мой опекун? Не вы ли?

— Я адвокат. А мой совет — не задавайте лучше лишних вопросов.

На шикарной машине его везли по окружной мимо огромной, горящей огнями Москвы. Несмотря на столь поздний час, на МКАД попали в пробку.

— Кто скажет, что Россия в состоянии войны, — как бы про себя высказался сидящий на заднем сиденье Мастаев.

— Каждому — свое, — сухо процедил адвокат. — И вообще, постарайтесь без комментариев. Это отныне более приличествует вам.

Первый порыв Вахи — кулаки в ход. Однако Зинаида Анатольевна не только напичкала его карманы, но заставила принять много успокоительных, а главное, главное — она наставляла: провокаторы, много провокаторов, то есть демонов, будет еще на твоем пути, это мудрость — сила былинных героев.

Они свернули на Рублевское шоссе. Ваха знал, что здесь живут самые богатые люди России. Однако представить такое он даже не мог: целые дворцы, частные парки, высоченные заборы. Так они заехали, судя по всему, в еще более элитное место — шлагбаум, военизированная охрана. Ехали через лес. И на берегу реки, в прекрасном месте, огромный замок.

Как-то прозаично, оставив Мастаева одного, адвокат с папкой под мышкой двинулся по освещенной аллее, потом скрылся за деревьями. Вернулся нескоро.

— Все, все бумаги оформлены, — сказал он. И когда выехали за шлагбаум: — Так живет ваш опекун. Повезло.

— Его случайно зовут не Кнышев Митрофан Аполлонович?

— Много будешь знать, — не ласков голос адвоката. А чуть помолчав, добавил: — А зовут — Кнышевский Митрофан Аполлонович.

— И в этом замке он живет? — от удивления подался вперед Мастаев.

— Пожалуйста, в ваших интересах многое не знать.

— Я знал его как Кныш.

— Иные времена, иные нравы.

— Время — одно. И нравы одни. Люди меняются.

* * *

На военном аэродроме в Подмосковье адвокат, сухо попрощавшись, передал Мастаева в руки ожидавшего дежурного офицера. Тот доставил Ваху к самолету, двигатели которого сразу же заработали. В салоне много чеченцев, понятно, госслужащие, в галстуках. Вид у всех заспанный, недовольный: из-за него задержали рейс.

На рассвете самолет приземлился на военном аэродроме Моздока. Для Мастаева отдельная «Волга», бронированная. Доставили в центр Грозного, прямо к «Образцовому дому». Тут молоденький сопровождающий капитан вручил ему пакет, пояснив:

— Документ, удостоверяющий вашу личность. Документ на какой-то чуланчик. А вот ключи от чуланчика. Э-э, и еще приказано передать, чтобы вы особо не гуляли — паспорта у вас еще нет. Не звонить. Вот еще конверт.

В наше время главное деньги — в конверте солидный пресс. Правда, оказавшись на базаре, Ваха понял — не густо: цены ого-го!

В наше время — личность без документа — не личность. Тем более в Грозном, где который год идет война, почти на каждом перекрестке блокпосты, паспортные проверки, «зачистки». А Мастаеву выдали какую-то справку, мол, «откинулся» из тюрьмы, а на самом деле из какого-то медучреждения, и то «невменяемый». С такой справкой в паспортный стол даже не впустили, сказали, можно получить «больничный лист», а лучше дома сиди и не пугай людей.

Дом — «Образцовый дом». В психушке Мастаеву иногда удавалось посмотреть телевизор. И когда показывали воюющую Чечню, то непременно родной «Образцовый дом» и постоянно — Грозный возрождается. На восстановление города и республики из федерального центра направлены миллиарды долларов.

На самом деле город в руинах, и вторая война, по сравнению с первой, — словно бомбокаток по столице. А вот «Образцовый дом» действительно восстановлен. С фасада прямо праздничный, первозданный вид, но это только вывеска. А вот изнутри, со двора — жалкое зрелище.

Все деревья — абрикосы, яблони, вишни — уничтожены; одни пни торчат, на дрова. Вечнозеленые декоративные кустарники и газоны гусеницами танков истерзаны, в грунт с грязью. Лишь одна виноградная лоза, как змея, искривленная валяется, да цветет, и даже хилые гроздья сквозь войну поспевают. Нет детей, чтобы их сорвать. А людей в доме много.

В среднем подъезде, где по-прежнему висит табличка «Образцовый дом», по-прежнему живет «новое» правительство Чечни — те же Якубов, Бааев, Дибиров, и еще расплодилось чиновников.

Крайний подъезд огорожен бетонными блоками, там охрана, даже БТР. Там, говорят, какая-то спецструктура, там же в заключении главари бандгруппы.

Подъезд, где чуланчик, отдан разным командированным, роль которых не понять. А в чуланчике ничего не изменилось: та же газовая плита, у которой его мать еду готовила, тот же старый, порезанный, кожаный, казенный диван, на котором всегда Ваха спал. Да все это не то. Не тот дух в чуланчике, тем более во дворе, а город?.. Город совсем чужой. И не хочется даже думать, что это родной город, где вырос, где влюбился, где стал мужчиной и отцом, который строил и за который воевал.

Первая ночь в чуланчике. Всю ночь он не спал. Очень хотел курить, к счастью, сигарет не было. Где-то еще до рассвета он по старой привычке вышел на ступеньки. И как-то неосознанно вдруг пошел к среднему, парадному подъезду, заглянул внутрь — при слабом освещении от генератора видно, что его «вечной» надписи: «Мария, я люблю тебя!» — уже нет. Все заново побелено, перекрашено. И тогда он вышел во двор, благо этого добра валом, нашел острый металлический стержень и под вывеской «Образцовый дом» выскреб нужное — «Дом проблем».

* * *

Демократия, пусть даже и полувоенная, — несколько лучшая форма правления, чем большевизм. При коммунистах так бы не церемонились, сразу бы приняли дисциплинарные меры. А вот новая, вроде бы демократическая власть гораздо гибче, можно сказать, даже гуманнее, раз Мастаеву в тот же день подарили телевизор.

Ваха и без телевизора знал, что у него под носом во дворе происходило. Однако в телепередаче все было внушительней. Оказывается, по поводу надписи, а скорее призыва, «Дом проблем», была создана целая комиссия. Отдельное стройуправление, чуть ли не применяя мехруку, участвовало в ликвидации данной пропаганды насилия. А по телевидению выступили первый вице-премьер Бааев и министр МВД Якубов. И они не против перемен, да они за стабильность, за законность, за порядок. И они не позволят всяким умалишенным, ставленникам Москвы и Кремля, расшатывать и без того хрупкую обстановку в республике.

— Мы знаем, кто это написал, — грозно поднимал палец главный милиционер. — Больше провокация не пройдет. И справка дурака не поможет. Мы любого, кто против нашей власти, посадим в тюрьму. А окажет сопротивление — ликвидируем как класс! Дело революции, свобода Чечни в наших руках!

И остальные передачи местного телевидения в такой же, правда, корявой, но пропагандистской направленности, так что Ваха подумал — неужели Дом политпросвещения еще существует?

Как такового Дома политпросвещения уже нет, средь руин один остов без крыши, а от его березки даже пенька не осталось — все под обломками, обходя которые Ваха как-то проник в бывшее фойе — кое-что сохранилось: «Пролетарии… соединяйтесь!» и совсем четко — «Общество «Знание». Именно это всегда очень важно. И Ваха знает, что только в здоровом теле может быть здоровый дух. В таком Грозном ни то, ни другое невозможно. Да, слава богу, в Чечне есть иные места. Без паспорта добраться до Макажоя — дело совсем не простое. Но он и не такое в жизни преодолевал. Но прежде он должен сделать главное — позвонить в Москву, Марии.

Оказывается, в Грозном всего два-три переговорных пункта. Очень много людей. Очередь.

— Ваха, — она сразу узнала его. — Ты где? Живой? Тебя ищут. И у нас был обыск.

Разговор не получился. Он и не мог получиться, потому что им не то что жить, даже общаться по телефону не дают, отсоединили.

— В чем дело? — с претензией Мастаев подошел к оператору, и только сейчас обратил внимание на стенд — «Внимание — розыск». И здесь первый он — «международный террорист». Тотчас Ваха покинул город. И не оттого, что боялся — арестуют, он не мог здесь жить.

Более пяти лет Ваха не был в родном Макажое. Даже дороги нет, все разбито. А село безлюдное, наверное, поэтому в эту войну здесь не бомбили. Все как было. И раскуроченное фортепьяно Марии, и там пчелки деда Нажи. И столько к осени меда! Аромат! А воздух! Родной, пьянит. Вот где эликсир вечной молодости, жизни! Через океан смерти, как Гильгемеш, добрался-таки он до земного рая.

И пусть здесь крыши над головой еще нет, зато есть свобода жить!

Как узнали окрестные жители сел, что Мастаев вернулся в Макажой и намерен здесь жить, сразу же организовали белхи, соорудили небольшой дом.

Земляки предлагали ему любое оружие, как бы для обороны: все-таки один в селе. Но Ваха принял в дар двустволку, чтобы на охоту ходить.

Охотников в горах не осталось — дичи развелось. Ваха особо не браконьерствовал. Под зиму медведя, пару жирных барсуков и косулю подстрелил. Все это медом запивается. Моментально он вес набрал, сила в теле и в духе, а голос так прорезался, что от свободного крика его — эхо еще долго по горам витает.

Вот так бы он и жил, пока в низинах казнокрады не насытятся, не перебесятся. Да прямо под Новый, 2003 год вместе с пушистым веселым снежком прилетел на край села вертолет.

Ваха понял, что это по его душу. И можно было воспользоваться погодой и бежать, да он у себя дома и, как говорится, в ус не дует, да и любопытство гложет — что же ожидает его впереди?

По тому, как вежливо с ним обходились, все должно быть в порядке. Своим ключом офицер отпер дверь в чуланчик, а там — боже, сколько лет, сколько зим! — знакомый конверт, почерк:

«Господину Мастаеву В. Г.! Глубокоуважаемый Ваха Ганаевич, не соизволили бы вы посетить Дом политпросвещения, «Общество «Знание»? С демократическим приветом.
Искренне ваш Кнышевский М. А.»

Это была насмешка, даже издевательство. Однако все же это лучше, чем пафос войны.

С этим конвертом Ваха выскочил во двор. Точно. Прямо там, где он выскреб, крупно приписано «Дом проблем», значит, какие-то выборы. Будет мир?! И он на радостях, во все свое горное горло, став перед «Образцовым домом», закричал:

— Эй, вы! Где вы, вечные министры-жильцы «Образцового дома»? Где вы, Якубов, Бааев, Дибиров? Почему вы эту надпись не стираете, хором не осуждаете, комиссию не создаете? Что, слабо? Боитесь Кныша и Кремля? Где вы? Выходите, стирайте. Иль вы согласны жить в «Доме проблем»?.. Нас ждут перемены, — ликовал Мастаев. И веря, и не веря, он помчался к Дому политпросвещения.

Мастаев немало воевал. К тому же охотник. И он сразу же определил — кругом охрана. Уже не сомневаясь, он пробрался среди руин Дома политпросвещения и, как всегда, нырнул в разбитый проем «Общества «Знание».

Сверху валит снег. Посредине, кое-как подложив битые кирпичи, восстановили старый стол, на нем бутылка коньяка, пачка сигарет, рация. А сидит в белом, грубом тулупе Митрофан Аполлонович.

— Ха-ха-ха! А я знал, что ты придешь. Знал, — он вскочил навстречу, по-родному обнял Мастаева. — Ну, как дела? Сколько не виделись. Давай, выпьем, прямо из горла, на линии фронта. Вот получатся фотки.

— А где фотограф? — не перестает удивляться Мастаев.

— Со спутников, со спутников. Весь мир под нами.

— Так небо в тучах.

— Для нас нет туч. Все ясно, прозрачно, под нашим наблюдением. Весь мир наш. Понял? Наш.

— Здесь будет мир? — пытаясь заглянуть в глаза собеседника, осторожно спросил Ваха.

— Уже мир!.. Теперь все в твоих руках. Референдум по Конституции Чеченской Республики. Решается вопрос статуса — в составе России или нет.

— А «итоговый протокол» готов?

— Как обычно. Но мы должны его сверить с реальной картиной. Вот ты скажи, я знаю, правды ты не боишься, вот ты, лично ты хочешь жить в составе России или нет?

— Срослись в одну плоть: политически, а более экономически — да!

— Во-во-во! Я так и знал, — Митрофан Аполлонович уже изрядно пьян. — Пойдем отсюда. Пошли гулять.

— По Грозному? — поразился Мастаев.

— Да-да, по нашему Грозному, — Митрофан Аполлонович швырнул пустую бутылку в стенку, разбил вдребезги. — Мы это все снесем. Все снесем. Каких-то пять миллиардов — и город красавец восстановим. Кстати, ты знаешь, я свою исконную фамилию тоже восстановил — князь Кнышевский.

— А убитых вы можете восстановить?

— Но-но-но! Я никого не убивал.

— А кто убивал?

— «Это один хор, один оркестр. Правда, в таких оркестрах не бывает одного дирижера, по нотам разыгрывающего пьесу. Там дирижирует международный капитал способом менее заметным, чем дирижерская палочка. Но что это один оркестр — это из любой цитаты вам должно быть ясно». ПСС, том 43, страница 139… Ты Ленина позабыл, а зря. Оттого все твои беды. А этому зданию, — Кнышевский без особого сожаления взирал на окрестные руины. — Кто мог подумать! Почти двадцать лет назад за знание Ленина и языков меня сюда с трудом, как говорится, по блату, на работу взяли. Я, разжалованный офицер, изношенные штаны и дырки в кармане. А тут агитатор-пропагандист Чечено-Ингушского «Общества «Знание», сто рублей оклад. Как я был счастлив.

— А сейчас счастливы?

— Сейчас? — Митрофан Аполлонович надолго задумался, как-то выпрямил стать. — Сейчас я возглавляю Всероссийское «Общество «Знание», и все демократические преобразования, все выборы в России — под моим негласным руководством.

— А всемирное «Общество «Знание» есть? — любопытен Мастаев.

— Ты хочешь спросить — есть ли боги на земле?.. Скажу прямо — есть. Но я их не видел.

— Интересно, как они живут, раз у вас такой замок?

Скривилось лицо Кнышевского:

— А ты много знаешь. Вредно. Ну, пошли.

Если бы Митрофан Аполлонович прошел бы сто метров по разбитому Грозному, Мастаев многое бы ему простил, тем более что погода располагала: падал густой, пушистый снег, припорошивший гарь войны. А Кнышевский все знает, даже мысли читает:

— Не положено, по инструкции высших должностных лиц.

По этой инструкции тут же подан командирский БТР, через пять минут они уже во дворе «Образцового дома».

— Да-а, — огляделся Кнышевский, — когда твоя мать была жива, все здесь блестело. Пойдем.

В квартире над чуланчиком, где раньше была гостиница обкома КПСС, теперь роскошный номер.

Когда Кнышевский снял тулуп и шапку, его было не узнать: черные, крашеные волосы, убеленная сединой, ухоженная щетина; лицо гладкое, холеное.

— Ну, за встречу в родном городе, — Кнышевский стал откупоривать дорогой коньяк, а стол, как в сказке, уже накрыт. Яств — в Грозном такое не представить.

Всегда магически воздействовали Кныш и Кнышев на Мастаева, а, став Кнышевским, — чуть не кумир. Так что Ваха вновь, как и хозяин, закурил.

Как говорится, широко гуляли, душевно беседовали. По делу, Кнышевский вручил удостоверение — «Центральная избирательная комиссия России: председатель регионального отделения по Чеченской Республике — Мастаев Ваха Ганаевич», и фото нормальное. После чего Ваха вспомнил:

— А как мне паспорт получить?

— Зачем тебе паспорт? — посмеивается Кнышевский, — когда такой документ в кармане.

— Ну, у гражданина ведь должен быть паспорт.

— Бьют не по паспорту, а по морде. Хе-хе, а ты пока не гражданин России. Вот референдум все покажет.

«Итоговый протокол» референдума хоть и готов, а Мастаев, чеченец, после двух войн еще более непредсказуем, как всегда строптив. Наверное, поэтому накануне референдума Чеченской Республике выделили большие средства. Правда, в самом Грозном особых изменений не видно, разве что Дом политпросвещения снесли и на этом месте огромный котлован под фундамент нового здания вырыли.

Как председатель избиркома, Мастаев выступил по телевизору и, отвечая на вопросы телезрителей, сказал:

— На восстановление Грозного выделили большие суммы — это на бумаге. Но до Чечни эти деньги, видать, пешком идут — худеют.

— Ты дурак, — ругал его после этого по телефону Кнышевский. — Тридцать процентов — «откат» Москве. Это не советская власть, а нормальная демократическая процедура. Ну, столько же и на месте ваши чиновники присваивают. На то и Россия, как классик сказал, — воруют. А ты, Мастаев, чем своей Марии каждый день звонить, лучше займись референдумом.

— К референдуму я готов. А вам не надоело подслушивать?

— Ой-ой, было бы что подслушивать. Ха-ха, ты-то с Дибировой, заика, слова за час вымолвить не можешь.

— Вы-вы, — и с Кнышевским он вдруг стал заикаться, а тот смеется:

— Не надо сто лет в любви объясняться, надо замуж звать. Понял, болван?.. Вылетай в Москву, совещание.

— У меня паспорта нет.

— Паспорт не нужен — спецрейс.

На борту их всего двое. Этого здорового, на вид неуклюжего мужчину, муфтия, Ваха еще по первой войне знал. Их пути не раз пересекались, и с тех пор Мастаев всегда с уважением относился к нему и был рад, когда этого муллу назначили главой администрации Чеченской Республики.

— Садись здесь, — муфтий указал на место рядом.

Весь полет они говорили. Вспоминали прошлое, обсуждали настоящее. Ваха просто поражен откровенно-смелыми высказываниями главы:

— Наши язвы — из Москвы. Болезнь не Москвы, зато всей России — от влияния Запада. Московские чиновники — продались, их баснословные деньги в западных банках. Их дети учатся на Западе. Их жены и любовницы живут и рожают на Западе. А католический запад Россию, как наследницу православной Византии, никогда не любил и не любит.

— Вы не боитесь так говорить? — поражен Мастаев.

— Хм, Ваха, мы столько повидали. Бояться надо Бога. А правду говорить я обязан, за мной весь народ.

— А политика?

— Я не политик, я глава народа. К тому же, богослужитель.

Мастаев в Москве на птичьих правах — нет паспорта. Ему предоставлена комната в какой-то служебной квартире. Узнав об этом, глава буквально приказал: «Будешь со мной». Оказалось, апартаменты «Президент-отеля».

— Мы должны так жить, к такому стремиться, — словно оправдывает эту роскошь глава. — Хватит, пожили в лесах, трущобах, руинах. Чем мы хуже остальных? Все перед Богом равны — в подтверждение его авторитета на прием к главе Чечни огромная толпа в самом центре Москвы. Это и российские чиновники, и иностранные делегации, и беженцы, и пострадавшие от войн — для всех общая очередь, всем одинаковое внимание.

Позже, вновь общаясь с Кнышевским, Мастаев ловил себя на мысли, что разумнее в современной жизни опираться на теорию Дарвина и ленинизм. А вот муфтий, глава, — это скорее Калой-Кант из Нарт-Кавказского эпоса. И в этом Ваха более всего убедился на совещании в Центризбиркоме, где глава без метафор и аллегорий со всего плеча правду-матушку рубил.

— «Убьют, подставят», — со страхом думал Ваха. А после совещания он высказал свои опасения: — Может, так откровенно не надо?

— Только так и надо, и иначе не могу. А ты, если боишься, отойди. Не трус — стань рядом.

— О таком мечтал — всегда рядом. Только вот проблема — бывший тесть здесь умер. С соболезнованием поехать до отлета надо.

— Обязан, — постановил глава. — И я с тобой, как мулла, — тебе почет, а мне — милость Всевышнего.

Вот кто Вахе стал не Ленина и Сталина цитировать, а выдержки из Библии и Корана, и он пояснил, что газават, или «священная война», которую он сам в первую войну провозгласил — это не конкретное поле битвы, разворачиваемое в географическом пространстве, а в психологии сознания, в принципах любви и защиты истинной веры. А Божественное писание требует глубокого и взвешенного прочтения. «И что означает «обезглавить»? Лишь одно — умертвить похотливую, алчную, плотскую душу в священной войне».

— Ваха, — говорил глава перед самым началом референдума. — Я, как и ты, знаю, что «итоговый протокол» в Москве уже напечатан и готов. И неудивительно, что в той же статистике и мы заинтересованы — плоть одна. Однако мы, чеченцы, пережившие две войны, обязаны эти цифры оживить своим духом или, выражаясь по-современному, подвести под нашу идеологию — мы воевали не против России, а, наоборот, за единство и целостность России. Мы за интеграцию мира, как создал этот мир Бог; и мы против сепаратизма, радикализма, терроризма, в том числе и государственного, который испытываем мы.

* * *

Если против какого-то сообщества не один год ведется контртеррористическая операция, то эти люди, по крайней мере некоторые члены, действительно не совсем вменяемы. Так что справка, выданная Мастаеву, где-то имеет основание, ибо он представляет очереди, что выстроились в Чечне к урнам голосования по референдуму не иначе, как желающих поскорее выбраться из прожорливого брюха ненасытного кита. И конечно же на сей раз мифологический нартовский герой не он и не кто-либо, а весь чеченский народ, который после стольких лет безжалостных бомбардировок, может, возненавидел агрессивное руководство России, зато сохранил любовь и уважение к россиянам, в первую очередь к русским, с коими не один век друг другу в око метили, а хлеб-соль делили. И вместе рубежи охраняли, а главное, главное великие русские поэты — Пушкин, Лермонтов и правдоискатель Толстой питали уважение к этой, по их словам, гордой нации, несмотря на ее непокорность.

И еще раз скажем — всякое в истории Кавказа бывало, но даже в страду лихолетья чеченцы на предательство не пошли. А ведь были науськивания и посулы с послами. И проголосуй чеченцы на референдуме против, неподдающийся Мастаев и такой же несгибаемый муфтий-глава ни за что в такую годину на подлог с «итоговым протоколом» не пошли бы. И тогда, как говорится, де-юре развал России обеспечен.

А получилось так, что не только Кнышевский (как раз Кнышевский-то Мастаевых знал), но вся Россия просто поразилась явкой и итогом референдума. И даже кремлевская заготовка Кнышевского — скромность. Все-таки не знают эти «Общества «Знание», что чеченцы «политнепросвещенны» в духе Ленина-Сталина, им родной Нартский эпос, где дружба главней, ближе, исконней, по нраву.

Этот референдум, как исторический акт, будут оценивать по-разному. Так, политики скажут, что это покорность, послушание и смирение. Экономисты усмотрят прагматизм чеченцев и расчет. В целом, в цивилизационном конфликте победили разум и прогресс. На низовом уровне это — герои, звание, премии и зарплата, так же как жертвы, разрушение, нищета и инвалидность. А итог один — все это благо ничто, ибо только вроде бы примитивные народы, которые в своем человеческом росте еще не оторвались от божественного, интуитивно понимают, что, как в сказках, великаны-людоеды становятся карликами-уродами, ведьмы превращаются в богинь, а драконы — в сторожевых псов, что мира вроде два, и есть в нем день и ночь, земля и небо, жизнь и смерть, отец и сын, и каждый, что-то отрицая, отрицает самого себя, и все это не мудрость из глубин, вернее не любовь, а строгий рационализм — итог которому одиночество; в стесненно-бесконечном мире комфорта, шика, пустоты.

Как истинные герои с подлинным итоговым протоколом референдума прибыли в Москву муфтий-глава и Мастаев. По сути это означало конец бессмысленно-непонятной гражданской войны. А в ликующем сознании Вахи звучали солнечные строки вайнахского илли «ЦIе-ари».«Нисходящий» ряд подойдет к завершению, и начнется «восходящий» ряд, когда бури и опустошения достигнут высшего предела. Затем на протяжении семи дней будет идти дождь. Из своих пещер отважатся выйти горцы: станут возрождаться их мораль, здоровье, красота. Тело человеческое снова будет приближаться к совершенству, красота женщин превзойдет великолепие солнца. Земля будет становиться все слаще, а вода превращаться в вино; деревья, исполняющие желания, будут отдавать свои щедрые дары наслаждений счастливому народу, состоящему из совершенных супружеских пар; и счастье этого сообщества снова будет удваиваться. И колесо истории через много-много миллионов лет приблизится к начальной точке нисходящего поворота, который снова приведет к вырождению, к шуму, нездорового веселья, к войнам и сеющим вырождение стихиям».

Наивный Мастаев понимает, что до следующей катастрофы он, к счастью, не доживет. А для полноценной жизни в российском обществе ему как гражданину нужен отобранный у него в тюрьме паспорт.

В тюрьме ему сказали, что нужно принести справку из РОВД. В РОВД потребовали справку из паспортного стола. Паспортный стол попросил справку из ЗАГСа. ЗАГС потребовал справку из психлечебницы. В психлечебнице заявили, что они ему одну официальную справку уже выдали, она у него на руках — «невменяемый». Будет еще донимать — положат на дополнительно-принудительное лечение.

Ваха думает, что живет в правовой стране, где народ только что проголосовал за демократическую конституцию, и поэтому обратился в Комитет по правам человека при президенте России, где у него попросили справку с места работы.

Так, доставая справку о справке, бегая по кругу, он явился в свой Центризбирком, где ему объяснили: «выдано удостоверение», есть зарплата, даже премия, а справок не даем».

— Почему вы не даете мне справку? Я ведь у вас работаю, — возмущался Мастаев.

— Как я вам дам справку, — оправдывался председатель избиркома по фамилии Пятницкий, — если мы вас не оформили, у вас ведь паспорта нет. А по справке «о невменяемости», кто узнает — итоги референдума опротестуют.

— Так что мне делать? — возмущен Мастаев.

— Обратитесь в «Общество «Знание», там все знают.

Если Центризбирком — у самого Кремля, то «Общество «Знание» еще ближе, совсем впритык. Однако к нему Мастаева не подпустили: милиционер потребовал предъявить паспорт. Мастаев догадался сказать, что паспорт забыл в номере, а показал пропуск в «Президент-отель», что на Красной площади оценили.

Чтобы не искушать более судьбу, измученный Ваха вернулся в гостиницу. Благо, главы-муфтия нет, а значит, и многочисленных прихлебателей, что вьются вокруг него, как пчелы вокруг матки.

Он только хотел расслабиться, как стук в дверь — знакомый конверт:

«Господину Мастаеву В. Г.
С демприветом ваш Кнышевский.

Пятницкого надо засудить и без никаких. Ежели вам будут за сие упреки — наплюйте в харю упрекающим. Упрекать будут лицемеры. Уступать Пятницкому и иже с ним, спускать им, боясь суда, было бы непростительно.
См. ПСС, том 48, страница 162». [176]

Ну, заболтался через меру. Пишите, как здоровье.

— Неужели Ленин так выражался? — уже стал позабывать Мастаев труды великого классика. — А фамилию, небось, подставил?

В номере «Президент-отеля» все мыслимое и немыслимое есть; Ваха зашел в Интернет, есть все — от Гомера и Низами, до Ерофеева и Абдулаева, и труп Ленина в Мавзолее на обозрение, и все, что угодно про него. А вот его трудов нет.

Мастаев вызвал горничную, она — метрдотеля, тот кое-что о Ленине слышал, но библиотеки в отеле нет. Все, что угодно, но библиотекой никто никогда не интересовался.

Хорошо, что Ленинская, точнее Российская государственная библиотека недалече. Любопытный Мастаев помчался туда.

Без паспорта и туда не пустили бы. Да ПСС Ленина в открытом доступе, на нижней полке. Когда-то, видно, открывали, ныне пыль и грязь, а сторож шепнул: «Можете все забрать». Нет надобности. Ваха лишь нашел 48-й том, нужную страницу, и слово в слово, и фамилия Пятницкий. Совпадение?!

Поздно ночью, оставшись наедине с главой-муфтием, Мастаев поведал ему о своих мытарствах и заключил:

— Буду судиться.

На что муфтий сказал:

— Ты что? В этой стране, что твой «итоговый протокол», что «приговор», — не по факту, а, как Ленин сказал, — по «харе» кто-то определяет, — далее совсем мудро: — Надо приспосабливаться и в ногу со временем жить. И неужели мы не купим какую-то справку там, где Родину продают?

Тут же, среди ночи, глава-муфтий куда-то позвонил. И буквально на следующий день Мастаев получил все же документ. Это, конечно, не паспорт, а справка, но полноценный документ с фотографией, выданный милицией на один год «в связи с утерей».

В сознании Мастаева это было значительное достижение, даже победа, ведь теперь он не просто «лицо чеченской национальности», к которому пристает каждый постовой, а почти полноправный гражданин России. Посему он вдохновился на свершение очередных побед: попросил свидания с Марией в парке имени Горького. Она с удовольствием согласилась.

Середина апреля. Под вечер. Тепло. В парке много гулящих, радостное возбуждение, детский смех. И, боже! Ей-ей свершилось, иначе и не могло быть. Лишь об этом, только об этом думал он, втайне молил. Ну как после этого не верить? Это мечта, мечта и боль многих и многих последних лет.

По аллее, издалека он увидел, как идет, точнее буквально в лучах солнца парит, его прелестная, легкая и стройная, как мелодия любви, его любимая Мария. Рядом уже выросший чуть ли не вровень с ней сын Макажой. Они вместе! Разве не в этом идиллия жизни? А Мария лучезарно улыбается и, поздоровавшись, пока Мастаев еще молчал от смущения, говорит мальчику:

— Пойди, пожалуйста, купи себе мороженое, мне надо с папой поговорить.

И когда Макажой отошел, она, что не свойственно было ей, как-то отвела взгляд и явно погрустневшим голосом сказала:

— Твой сын уже подросток. Ему как никогда ранее рядом нужны отец и мать. А Айна моя подружка, вместе работаем. Так что звони ей, воссоединяй семью. Это главное. Меня прости. Будьте счастливы. Прощай.

Так получилось, что она уходила на запад, растворяясь как бы навсегда в раскаленном зареве заходящего солнца. Вот ее силуэт огненные лучи солнца, как языки уползающего под землю дракона, обволокли со всех сторон, оставляя лишь сужающуюся, словно призрак, тень.

Ваха хотел было броситься за ней — с другой стороны сын. Эти силы любви, как тяжелые цепи Прометея сковали его, даже лицо от боли перекосилось. И лишь одно выстраданное слетело с его губ:

— М-м-мария, я же люблю тебя.

* * *

Не оттого, что это уже было сказано, а просто всякий, кто знаком с мифологией, знает — благо, или, по-современному, — уже оказанная услуга мало чего стоит — нужен новый герой, чтобы обновить мир.

Так, Геракл по приказу оракула должен совершить десять подвигов в течение двенадцати лет, только тогда простятся ему все прегрешения, а имя его станет бессмертным.

По цели подвиги Геракла невероятны, но он один за другим их исполняет, и мало того, что после свершения чуда все это признается почти обыденным, некоторые подвиги совсем не признаются таковыми.

Все это к тому, что проведенный в Чечне референдум как благо обернулся очередным добром: вышел Указ президента России «О выборах президента Чеченской Республики».

Наверное, первым об этом узнал Мастаев, потому что он еще задолго до указа увидел на «Образцовом доме» знаковую надпись «Дом проблем».

— Что же теперь затеяли? — думал обеспокоенно Ваха, а делото хорошее. Вот только призыв к переменам появился, и никто его стереть не смеет. А указ чуть позже — словно президент России не посвящен. Ну а Мастаев знакомый конверт все не получает и не получает. «Может, более в его услугах не нуждаются?» — то ли с ревностью, то ли с радостью думает Ваха. И тут совершенно случайно он видит по телевизору сюжет — в Грозном сдано новое здание министерства по сбору налогов и сборов.

«С кого в послевоенном Грозном, где почти ничто не функционирует, можно налоги собирать?» — думает Мастаев, как ему приказывают явиться в это самое министерство по известному адресу: улица Красных Фронтовиков, 12.

Давненько не был Мастаев в этом районе, огорожено было. А какое чудо — так быстро дом возвели. Конечно, это не то здание, да очень похоже, по крайней мере проект почти не изменен, только материалы новые. И Мастаев, как строитель, понимает, что более войны здесь скорее всего не будет, ибо это не тот дом, что пленные немцы основательно возвели. Это «потемкинские деревни», как карточный домик, что и от слова «бомба», глядишь, развалится.

В советские времена видеонаблюдения не было, и никто не охранял Дом политпросвещения, знали — никто войти не посмеет. А в этом здании всюду камеры и охрана. Но Мастаева ждут.

Фойе тоже, правда, мрачновато, а там, где был лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и, как символ свободы, разорванная цепь, теперь лозунг демократии — «Кто не сдал налоги — враг! Заплати налоги — спи спокойно!», а символ — кольца вокруг шара, сплетенные пшеничные колосья, да они, как цепь, крепко связаны.

Там, где было «Общество «Знание», теперь информационноаналитический отдел, куда Мастаева проводили. На стене лозунг: «Мы видим все, мы знаем все, мы думаем о вас, мы решаем за вас». И чуть помельче: «Как заплатишь, так и кайфуешь!»

По сигарному запаху Мастаев понял, кто здесь. Конечно, это не Кнышев, тем более не Кныш, это респектабельный Кнышевский, в очках. Теперь при нем манерный молодой человек и очень стройная девушка — помощники. И не понять — чеченцы или нет, все-таки универсализм, глобализация.

— А ты совсем не изменился, как я впервые тебя здесь увидел, — после сухого приветствия говорит Митрофан Аполлонович.

Ваха знает, что поседел, морщины. Значит, об одежде. Верно, все тот же пролетарий.

— Зато вы изменились.

— Да-а, как ни крути, советизм — демократизм, а теория Ленина все мне в жизни дала.

— А вот атрибутику вождя вы не чтите, — попытался съязвить Ваха.

— Как не чту, а это? — Кнышевский отогнул лацкан пиджака, там аккуратненький значок, что носили октябрята в СССР. -Знаешь, сколько сейчас такой стоит? У-у! Впрочем, сейчас все денег стоит, — он сел в роскошное бордовое кресло, сразу же потянулся к маленькой чашке с кофе. Мастаеву он теперь не только кофе, но даже сесть не предлагает. А Ваха тоже понимает, что это совсем иной, по крайней мере даже внешне, человек: странно гладкое, ухоженное лицо, теперь каштановая шевелюра и брюшко, солидное, не вписывающееся в некогда тощего Кныша брюшко.

— Кстати, — продолжает Кнышевский. — Ну, ты сам понял — выборы президента.

— «Итоговый протокол» готов? — не сдержался Мастаев.

Раскуривая толстую сигару, Кнышевский недовольно глянул на Мастаева поверх очков:

— По новому закону — два способа выдвигаться кандидатом в президенты: собрать пятьдесят тысяч голосов или два миллиона долларов залог.

— Президентом может быть только богатый?

— А зачем нищету разводить? Демократия подразумевает богатство. К тому же богатый не будет крысятничать.

— То есть уже нажрался.

— Мастаев, не груби.

— А «итоговый протокол» готов?

— Хм, а ты хамишь. Впрочем, у тебя ведь справка в кармане. Посему для особо тупых объясню. Видишь, где мы ныне сидим? Министерство по налогам и сборам. Аукцион. Кто больше заплатит — в «итоговый протокол» попадет. Хе-хе, понял, какая демократия? Никаких заготовок нет, условия равны, ясны. А тебе? Тогда исполняй.

После этого направился Мастаев к главе-муфтию, все как есть рассказал. Удрученным стал мулла:

— Ну и демократия. Не народ выбирает, а капитал. И как ловко — раньше хотя бы протокол из Москвы привозили. А ныне и это делать лень, туда деньги доставляй. И кто больше даст. Торг уместен.

— Вы не переживайте, — успокаивает бессменный председатель. — Мы пойдем иным путем, как говорил Ленин, — соберем пятьдесят тысяч голосов, народ вас поддержит.

— Это не поможет. На рекламу, выборы — всюду деньжищи нужны. А откуда они у нас?

— У нас какая-никакая, а демократия. И знания есть. Не волнуйтесь, — спокоен Мастаев. — Все в руках Бога, и ничего нового нет, в сказаниях все описано.

— В каких сказаниях? — сокрушается глава. — Ты, действительно, слабоумный. А впрочем, зачем мне это надо? Устал.

— Нам надо. Народу нужен достойный президент, — не унывает Ваха, потому что он знает чеченскую сказку «Деши».

В этой сказке один богатый царь более всего любил золото и свою единственную дочь, которую так и назвал. Когда Деши выросла, решил отец выдать ее замуж за того, кто больше золота принесет.

— С помощью золота до меня доберется, — внесла свое предложение и дочь.

— Умница! — похвалил царь.

Забралась дочь на самую вершину своей башни. Со всей округи понаехали толстые, богатые женихи. Стали из золотых слитков ступени возводить, чтобы взобраться наверх. Ни у кого столько золота и быть не может. А в это время возлюбленный Деши, молодой парнишка-сосед, что уже не раз на башню по каменным выступам взбирался, чтобы принцессе цветы подарить, и на сей раз залез.

— Вот мой избранник! — объявила сверху дочь.

— А где его золото? — возмутился отец. — У меня не прибавилось золота.

— А разве я не золото, ради которого он сюда залез? — дерзко ответила дочь. — А если это не так, то я не хочу жить, — стала она на самый край башни, выказывая готовность броситься вниз.

— Так, так, ты мое золото, моя Деши! — в испуге согласился царь.

Конечно, не совсем так, да используя намек этой сказки, действовал Мастаев.

«Женихов», то есть претендентов на пост президента Чечни, оказалось немало. И среди них известные личности — богатые московские чеченцы, кои имеют доступ в кремлевский бомонд.

Глава-муфтий несколько удручен: в стране демократия, рыночная экономика, все решают деньги. У него их нет. А глава избиркома спокоен. Мастаев, как приказывают из Москвы, безропотно всех регистрирует. А когда срок регистрации закончился, он вдруг объявил — у одного кандидата в паспорте ошибка: нет такого субъекта «родился в Чечне», есть Чеченская Республика, по конституции. У другого диплом вызывает сомнение, надо сделать запрос. У третьего — неправильно оформлены подписные листы. А все вместе богатые виноваты в том, что взнос сделали не по месту выборов, то есть в своей республике, а в Москве — вот пусть в мэры Москвы и избираются.

Скандал был грандиозный. Кнышевский трижды прилетал. Военные нагнетали обстановку. Хотели перенести выборы. А Мастаев, чувствуя за своей спиной мощь и непоколебимость главы-муфтия, тоже неумолим и во всех СМИ твердит:

— Кто недоволен — подавайте в суд. У нас демократия. Но суд не в Москве, а в Чечне.

— В Грозном неспокойная обстановка, суд не сможет объективно работать.

— Всенародный референдум проводить можно, а суд, где задействовано всего десять человек, — почему нельзя? — парирует Мастаев, и следом, как в сказке, догадливая Деши. — А может, Чеченская Республика не в правовом поле России? Дайте нам ответ.

Это был вызов, который бомбы не заглушат. Вместе с тем в руках Кнышевского остаются козыри. В Москве изготавливаются бюллетени для выборов и там печатают наряду с главой-муфтием и фамилии богатых претендентов.

Ссылаясь на военную обстановку и на то, что значительная часть населения проживает за пределами, устраивают «досрочное голосование» в крупных городах России, странах СНГ и даже в Европе. Ясное дело, что «итоговый протокол» там готов. И если учесть, что в самой Чечне находится стотысячная группировка федеральных войск, которая, разумеется, будет голосовать по приказу, то шансов на победу муфтия нет.

Однако недаром Мастаев слывет невменяемым. Лишь за сутки до голосования он получает бюллетени из Москвы. В них полный список. И тогда Мастаев собирает всех своих работников и дает приказ — вручную вычеркнуть тех кандидатов, которые не прошли положенную по закону регистрацию.

Около семисот тысяч исправленных бюллетеней в срок развозят по избирательным участкам, в том числе и в места дислокации войск.

Кнышевский уже в Грозном со своим «итоговым протоколом», и в подтверждение этого акты «досрочного голосования». Однако, как бы ни мудрствовал Кнышевский, слова деда Нажи верны — это некоторые люди могут со временем меняться, а само время, как и законы естества, как элементарная арифметика, — неизменно: большинство чеченцев не покинуло свою Родину, несмотря ни на что, и они проголосовали за будущее.

* * *

— Муфтий — президент! — зачитал законный протокол Мастаев.

Муфтий и президент. Мастаев никогда бы не смог определить разницу или тождество этих общностей или параллелей, если бы сам президент-муфтий не разъяснил их сущность:

— Муфтий — это религия, а любая религия, и так сложилось исторически, — это инструмент пропаганды, а значит самовосхваления. И каким бы благостным ни был фасад, но, будучи идеологией, религия зачастую выступает как элемент раздора. А ведь в Библии и в Коране сказано: «Истина одна, мудрецы ее называют многими именами». В современном мире, впрочем, как и всегда, эту заповедь люди трансформировали на свой лад, когда истина, или священный день — это пятница, все обязаны пойти в мечеть. А в остальные дни господствуют другие «мудрости» — деловой этикет, конкурентная борьба, пафос патриотизма. Отсюда понятно, что муфтий всего один день в неделю может на что-то влиять, а в остальные дни правит президент. Ну а если так получилось, что муфтий и президент в одном лице, то ирония судьбы в том, что, как говорится, приходится быть, быть человеком каждый день. Это значит, что как герой сказки Мюнхгаузен я должен каждый день совершать подвиг. И не думай, что этот подвиг с автоматом в руках или за кошелек, то есть бюджет. Этот подвиг очень простой и в то же время очень сложный. Его простота заключается в том, что в удивительном многообразии человеческих лиц, кои попеременно окружают меня, надо распознавать некие черты Бога и не забывать, что все и все божья благодать. А сложность заключается в том, чтобы при этом всегда помнить — сам ты не более других, а такая же божья тварь, такое же — божье создание.

В следующий раз президент-муфтий с явным разочарованием говорил:

— Нынешнее общество опирается не на религиозные, тем более историко-мифологические ценности, в основе которых гуманизм и чувство меры во всем. Сегодняшнее общество — это политико-экономическая организация, где главные критерии — деньги и прибыль, а показатель успешности — банковский счет. Экономическое процветание не могло не сказаться на культуре. Невероятные изыски, искажение, даже извращение стали называться авангардизмом и постмодернизмом. Даже в самых прогрессивных общественных системах, все что еще сохранилось от общечеловеческого наследия древности — ритуальность, мораль, искусство — все это переживает полный упадок.

— Вы считаете, что надо отказаться от научно-технического прогресса? — осторожно спросил Мастаев.

— Ни в коем случае. Наоборот, все силы должны быть направлены на приобретение знаний. Но при этом необходимо придать современному миру духовную значимость. Поясню. Зрелость человечества должна развиваться во всех отношениях. А нынешний человек, обманываясь, покоряя макро- и микромир, сравнивает себя с богами, низвергает мораль. А мораль, как и законы науки, вечна, и нарушать ее — губить природу, то есть губить самого себя. И в этом ничего нового нет, ведь древняя легенда так и гласит: «Из зачатия — рост, из роста — мысль, из мысли — воспоминание, из воспоминания — сознание, из сознания — желание, из желания — бесконечная фантазия желаний, в том числе и потопа, думая, что его это обойдет».

Видимо, со временем в этом дуэте муфтий и президент солировать стал последний, ибо стал говорить следующее:

— После всех этих войн чеченское общество весьма не богатое. А без богатства не может быть праздника и досуга, а без досуга не может быть знания. Без знания — нет развития. А сегодняшняя жизнь зиждется лишь на мирских устоях, отменной многотрудной и беспощадной борьбой за материальный ресурс и осязаемое экономическое превосходство. Мы не можем более существовать без надлежащей эксплуатации территории и, главное, недр, завещанных нам предками и судьбой.

— Вы имеете в виду нашу нефть? — поинтересовался Мастаев.

— В том-то и дело, что «наша» нефть принадлежит сегодня, впрочем, как и всегда, твоему другу Кнышевскому и иже с ним. Все приватизировано, все по закону, якобы по закону, и предстоит нешуточная борьба, пощады в которой не будет.

Ваха этого даже не знал. А буквально через день президент-муфтий вдруг появился на всероссийском канале — прямой телеэфир, и он без обиняков, безо всякой дипломатии, жестко и безапелляционно заявил:

— Нефть Чечни должна принадлежать чеченскому народу. Нефтекомплекс будет национализирован. Сделки по приватизации, совершенные в период военных действий, не могут быть законными. Если я Президент Чеченской Республики — будет только так!!!

Это было вечером, как говорится, прайм-тайм. Смотрели многие, в том числе и Ваха, который в это время находился в «Президент-отеле». И первая его реакция — восторг, а следом испуг — он обречен! — сам себе подписал приговор. И в тот же момент телефонный звонок:

— Мастаев? — сух и суров голос Кнышевского. — Срочно, немедленно ко мне.

От «Президент-отеля» до Красной площади даже по московским меркам совсем не далеко, но Ваха вспотел, пока добежал. Первое, что его поразило: вместо скромной вывески «Общество «Знание» — бронзовая, словно на века, доска — «Финансово-инвестиционный холдинг». Охрана, буквально под конвоем которой Мастаева вели по длинным, мрачным коридорам. Шикарный интерьер, такой же вид хозяина. И он с ходу, нет, не говорит, а приказывает:

— Впредь держись подальше от своего президента, или, как его, муфтия.

— А-а-а, — от волнения Ваха вновь стал заикаться.

— Я знаю, что ты тоже болван, — рявкнул Кнышевский, — и не задавай мне более дурацких вопросов. Проводите его.

Очутившись на улице, Ваха первым делом достал мобильный. Телефон президента-муфтия молчал. Уже была ночь, темно. И на душе мрак. Однако центр Москвы весь в огнях, правда, кругом ни души. И вдруг будто земля провалилась. Появилась огромная щель, как голодная пасть чудовища, а оттуда выкатил блестяще-черный лимузин, прямо около Вахи притормозил. Опустилось затемненное стекло, ухмыляющийся Кнышевский с сигарой во рту процедил:

— Мастаев, узнаешь это место? Ха-ха, Лобное называется — место для казней. Как сказал вождь: «Мы никому не изменяем, мы никого не продаем, мы не отказываем в помощи своим собратьям». ПСС, том 38, страница 87. Хе-хе, беда в том, что ваш муфтий, иль президент, — великого Ленина не читает, а Коран устарел. Окно стало закрываться, лимузин было рванулся, вновь остановился, вновь опустилось стекло, и Кнышевский уже вынужден высунуть голову, оглядываясь: — Мастаев, справка дурака спасает тебя.

— Сам ты дурак, — по-ребячески огрызнулся Ваха и, словно пытаясь догнать, побежал вслед умчавшейся машине.

На удивление, около номера президента-муфтия никого, хотя он на месте. Своей тяжелой, если можно так сказать, несгибаемой походкой, он ходит по апартаментам и собирает все, что принадлежит ему, явно выезжая навсегда, хотя этот номер закреплен за ним.

— О, Ваха, — президент-муфтий возбужден, — ты видел передачу?.. Давно я не был так доволен собой. Проходи, поговорим напоследок.

— Почему напоследок? — вырвалось у Мастаева. И только войдя в гостиную, он сразу все понял: президент не курит и не пьет, а в воздухе терпкий запах сигары. На столе початая бутылка дорогого коньяка, на донышке рюмки еще осталась бордовая капелька, а в пепельнице с силой сплющенный вонючий табачный лист.

Этот взгляд президент-муфтий перехватил и, вмиг как-то погрустнев, сказал:

— Ваха, ты ведь почитаешь мифологию, а не ленинский атеизм? Поэтому должен знать, что приносящий жертву и сама жертва за кулисами едины, как и Бог един. Но на сцене жизни мы смертельные враги, ибо кто-то, возомнив себя богом, убивает в себе бога, убивая других. Никто не может жить и не умереть. От одной смерти зависит жизнь многих.

— Я не понимаю вас.

— А что тут понимать? Ясно из мифов, то есть жизни, что вчерашний герой завтра станет деспотом и тираном, если не принесет себя в жертву сегодня. Я выбрал участь героя, — и тоскливо: — Лишь бы, как в мифе, — отца, а не сына, — и чуть погодя: — Кстати, тебе оставили направление в «Академию гос-службы» на переподготовку, ты там, кажется, уже учился.

— Да, только тогда заведение называлось «Академия общественных наук при ЦК КПСС».

— Только знание — сила! — безапелляционно постановил президент-муфтий. — А теперь оставь меня одного, помолиться надо, — и совсем печально: — Если бы люди не умирали, то не испытывали бы жалости друг к другу. Слава Всевышнему, что он есть!

* * *

Скорее машинально на одной из своих учебных работ Мастаев написал «Академия общественных наук при ЦК КПСС». Это не осудили, даже не зачеркнули, просто через дефис приписали «Академия Госслужбы при президенте России». Так сказать, преемственность.

Его поселили в ту же комнату, где он жил прежде, где его впервые изолировали от общества.

Правда, только номер тот же, а саму комнату, как и все общежитие, не узнать: евроремонт — блеск и роскошь. Это не удивительно: в рыночной экономике обучение платное (цена колоссальная, и Мастаев даже не знает источника финансирования, хотя догадывается — Кнышевский). Видимо, оплата — основной критерий данного учреждения, потому что сам процесс обучения не утруждает, за дополнительную плату по любому предмету поставят соответствующую негласному прейскуранту оценку. Последнее отнюдь не осуждается, ибо не афишируемый лозунг неолиберализма по-российски гласит: «если ты такой умный, то почему же так беден?»

Вот это как раз относится к Мастаеву. Не имея возможности переплачивать, он постоянно пропадает в библиотеке, благо, этот фонд сохранен. Однако наступили затяжные майские праздники: атрибутику 1 Мая — «Слава труду» и 9 Мая — «День Победы» из советских времен сохранили, а вот «ленинскую комнату» или «красный уголок» в общежитии, где можно было в любое время поработать, теперь превратили в элитное кафе, позволить ходить в которое Мастаев себе не может. Да вот 9 мая с утра неожиданно позвонил Кнышевский, назначил встречу в этом кафе.

Заказав только чай, Ваха с противоречивыми чувствами смотрел парад Победы на Красной площади, который демонстрировали по всем каналам. Глядя на эту суперсовременную, мощную военную технику, Ваха испытывал восхищение и даже гордость. Но когда ракурс съемок менялся и показывали собор Василия Блаженного и Лобное место перед ним, он невольно думал, что произойдет, если эта техника «заговорит». А она не может, в конце концов, не «заговорить», ибо над нею властвуют прагматичные люди, что еще с улыбками на лицах машут дружелюбно всем, стоя на национальной святыне — Мавзолее Ленина. И вдруг что Ваха видит? Средь этих правителей, что принимают парад, находится сам Кнышевский, крупный план, словно он лично Мастаеву посылает привет и по губам он вроде произносит:

— Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить! А ты, Мастаев, читай ПСС! ПСС читай, пригодится!

Нет, Ваха в это время почему-то вспомнил иное — чудовищные парады Нимрода, после которых кто-то из участников должен стать жертвой тирана. И тут на экране появилась бегущая строка — «спецвыпуск — спецвыпуск». Екнуло сердце Мастаева. Так и есть — показывают Грозный. Тоже парад в честь Дня Победы. На трибуне средь многочисленных зрителей президент-муфтий. Раздается страшный взрыв, паника. Президент-муфтий погиб. Еще очень много жертв. Теракт совершили чеченские боевики. Пятеро бандитов уже арестованы. Итар-ТАСС.

Конечно, Мастаев не плакал, но душит рана. Остаток дня и почти всю ночь он молился за упокой души президента-муфтия. На следующий день лекция по «современной политологии» и довольно молодой преподаватель, рассказывая, как Россия борется с сепаратизмом на Северном Кавказе, демонстрирует на экране трупы руководителей Чеченской Республики — убитого самонаводящейся ракетой президента-генерала, подорвавшегося в Катаре президента-поэта, якобы убитого в подземелье полуголое тело президента-полковника; и, конечно, как достают из-под провалившейся трибуны президента-муфтия.

— Мастаев, как вам эти чеченские тела? — неожиданный вопрос лектора.

— В-в-вы продемонстрировали лицо «современной политологии» России, — жестко ответил слушатель и покинул аудиторию.

Только придя в общежитие, Ваха вспомнил, что до занятий поставил мобильный на режим «беззвучный» — более сорока звонков, и в основном, сын Макажой. Сквозь слезы он еле-еле смог объяснить — его мать, бывшая жена Айна, погибла.

Чуть погодя, все выяснилось. Оказывается, Айна и Мария Дибирова вместе с ансамблем были приглашены на парад Победы в Грозный. Обе были тяжело ранены. В панической сутолоке, не выясняя личностей, их госпитализировали. Айна не выжила. А Марии ампутировали ногу. Ваха тотчас помчался в Грозный.

После похорон Айны он пришел в больницу к Марии. Даже коридоры переполнены ранеными, искалеченными. Обстановка страшная.

— Помнишь, двадцать лет назад ты также лежала здесь с гипсом на ноге, — сочувствовал он любимой. — А сейчас мы тебе отличный протез сообразим.

— Дурак ты, Ваха, — Мария отвернула заплаканное, искаженное лицо.

— Главное, руки целы — играть сможешь, — не унимался Мастаев.

— Я знала, что ты со своими нелепостями объявишься, — в переполненной палате появилась Виктория Оттовна.

— Ее надо отправить в Москву, у нас нет условий, — констатировал лечащий врач.

Не думал Ваха ехать в Москву, тем более обращаться к Кнышевскому, а тот сам объявился:

— Мастаев, — по телефону не понять тон Митрофана Аполлоновича, — курс оплачен, а ты. Все-таки это «Академия гос-службы». Вы меня подводите.

А Ваха о своем, то есть о Марии Дибировой. Долгая пауза.

— Боже мой!.. Так, Ваха, ты срочно вылетай — учеба. А о Дибировой я распоряжусь.

Кнышевский так распорядился, что к элитной клинике, где лечили Марию, Мастаева даже близко не подпустили.

А еще у Вахи проблема с сыном. И без того болезненная мать Айны, бывшая теща, с гибелью дочери совсем сдала. А теперь Макажой уже подросток, то в школу, то за бабушкой, то в аптеку и магазин. А квартира у них съемная. Ваха почти не кормилец, сам еле сводит концы с концами. Наверное, чтобы хоть как-то забыться, он днями просиживает в библиотеке, благо не зря: дипломный проект сам пишет, тема: «От причин конфликта в Чечне к справедливому миру».

Вот некоторые тезисы из работы Мастаева:

«… Государственная система России весьма далека от совершенства и зачастую сама инициирует или затягивает насилие в Чечне вместо его пресечения.

Конфликт на Кавказе порожден не национальной враждой и не клановым разделением, а сознательным и целенаправленным действием политиков и госчиновников с целью получения выгоды. В этих условиях широкое распространение получила коррупция. Прежде всего поддалась коррупции милиция. Затем исчезли независимость и эффективность судебной системы. Когда подрывается законность, возникает культура безнаказанности, которая приводит к широкомасштабным нарушениям прав человека и даже к геноциду, как случилось в Чечне.

Когда коррупция становится институтом, а культура воровства — культом общества, группы, получающие от этого выгоду, прибегают к организованному насилию для защиты своих экономических интересов. Коррупция неизменно подрывает политические процессы и затрудняет проведение рациональной политики. А при всеобщей коррупции разрушается моральный дух государства. Вот и пожирает это ненасытно-алчное чудовище своих лучших сынов и дочерей, в том числе даже избранных президентов. Мастаев В. Г.».

И не за такие опусы Ваха нещадно страдал. А тут вроде никакой реакции, только методист как-то мимоходом обронил, что работа Мастаева злободневна и, вероятно, защита будет закрытой.

— Впрочем, вы можете на кафедре ознакомиться с рецензией.

Дипломная лежала в отдельном шкафу. Рецензент — не кто иной, а сам декан, академик. И это не отписка, и не по «диагонали» читали, а основательно. С учетом замечаний — «отлично». Тут же еще один листок, написан от руки: «Глубокоуважаемый Митрофан Аполлонович! Ваш подопечный конечно же отпетый дурак, да соображает. По крайней мере анализ точный, текст лапидальный. Я думаю, как независимый отчет, это можно отправить. Поздравляю, с задачей мы справились. А он молодцом! Как и раньше, не сдрейфил».

Ваха точно не понял, к кому относится последнее, только он думает явно не к нему, так как он даже не может обеспечить своего единственного сына. Слава Богу, в Москве объявился Башлам. В глазах Мастаева Башлам — весьма и весьма противоречивая фигура. В первую войну он был против федеральных сил, во вторую войну — за. Как бы там ни было, сейчас Башлам живет в столице, работает в фирме выехавшего из Грозного еврея. Кем Башлам работает, — непонятно, да все, и видно с избытком, у него есть. Между Вахой и Башламом разговор обычно не клеится, и от его помощи Мастаев отказывается. Зато Башлам, как носителя имени их тейпа и села, напрямую поддерживает Макажоя. За это Ваха благодарен. А вот с Марией дела посерьезнее.

Дибировы снимают квартиру. Прежде Мария содержала семью. Теперь этого нет. Ваха знает, что от финансовой помощи Кнышевского Виктория Оттовна категорически отказалась. На какие-то сбережения они живут, видно, очень и очень скромно, даже на лекарствах экономят. Когда появился Мастаев, у Марии настоящая истерика началась, так что Виктория Оттовна быстро выпроводила, а потом по телефону строго отчитала: мол, неприлично звонить девушке-чеченке, тем более в дом напрашиваться.

— Это не девушка, — утверждает Мастаев, — это физически и, главное, психологически травмированный человек.

— Спасибо, есть врачи, — отключается телефон.

В отличие от московских врачей, и тем более Дибировой-матери, у Вахи немалый опыт экстремальной травматизации: как-никак Афган и еще две войны. Он понимает, что уже творится в душе Марии, в нее вселился страх, страх перед всем, прежде всего перед самою жизнью. Это некая фрагментация личности, двойственная реальность, когда перед нами человек, который способен адекватно думать, говорить, вспоминать все. С другой стороны, это человек, потерявшийся в пережитом смертельном ужасе и не имеющий слов для объяснения своих чувств, для раскрытия души.

Конечно, время, годы зарубцуют эту травму. Однако Вахе кажется, что он быстрее сможет оживить Марию. Ей необходимы внимание, понимание, соучастие.

Не один час, даже день, как опытный охотник, караулил Мастаев. Дождался. Как-то постаревшая, уже грузная Виктория Оттовна вышла из подъезда, медленной, придавленной походкой куда-то пошла, а Ваха, стремглав, к Марии.

Дибировы снимают квартиру маленькую, ветхую, и дверь хлипкая, так что Ваха слышит, на его звонок что-то упало, зашевелилось.

— Мария, это я! — сдавленно крикнул он.

— Я одна, — встревоженный, даже испуганный голос за дверью.

— Открой, пожалуйста.

— Не могу. Я одна.

— Мы уже не маленькие, и я пришел не к девушке, я хочу тебе помочь.

— Пока мама не придет.

— А я тебе мед привез из твоего фортепьяно. Помнишь, я рассказывал, как пчелки деда поселились в твоем инструменте? А еще цветы. Живые. Помнишь, как я тебе искусственные цветы подарил? Ха-ха, — и за дверью вроде смешок прыснул. — Мария, если ты не откроешь, то соседи, чего доброго, милицию вызовут. А у меня, сама знаешь, какие права. Ой, кажись, точно идут. Мария, спасай, — она открыла дверь, а он с ходу выпалил: — Ты не знаешь, где в Москве фортепьяно починить? Я могу твой инструмент сюда доставить. Ты еще будешь греметь, миллионы роз будут у твоих ног, а пока начнем с этих трех, — он без стеснения уже вошел в комнату. — А у вас здесь и инструмента, я гляжу, нет. Это плохо. Так ты играть разучишься. О, зато свирель, да какая! Сыграй мне, а я тебе за это легенду расскажу «Алана и свирель».

— Нет уж, — блеснули жизнью ее глаза. — Лучше вначале ты свою очередную сказку поведай. Если она мне понравится, то я сыграю. Хотя, не знаю, смогу ли.

Под звуки музыки они даже не услышали, как вошла Виктория Оттовна. Смутившись, Мастаев быстро ушел. Он едва сдерживался, чтобы не позвонить, а на следующее утро Дибирова сама позвонила:

— Ваха, не знаю, что вы сделали, после трагедии Мария совсем перестала спать, даже со снотворными. Вчера, как вы ушли, легла, и до утра. А сегодня впервые в зеркало посмотрела, — тут всхлипы, она долго не могла продолжать. — И за завтраком пальчиком по стеклу, как по клавишам.

— Ей нужен инструмент, — поставил диагноз Мастаев.

Не то чтобы добротный инструмент, но даже простой синтезатор Ваха купить не мог. Зато догадался взять напрокат: так хотелось услышать игру Марии. Вдруг приказ — срочно лететь в Грозный. И пока он еще думал — зачем? — его буквально экстрадировали, вплоть до самого чуланчика, где ждало письмо. Нет, это не конверт Кнышевского. Правда, тоже вызов в Центризбирком.

Ваха сразу же пошел к центральному подъезду, и, на его удивление, под вывеской «Образцовый дом» нет надписи «Дом проблем». «Значит, более перемен и выборов не будет?» — подумал он, подходя к новому зданию избиркома, где вновь поразился — сидит Галина Деревяко.

— А где Кнышевский?

— Не задавайте лишних вопросов. Указом президента России назначены выборы президента Чеченской Республики.

— «Итоговый протокол» готов?

— Разумеется, — перед Мастаевым положили документ. — Может, сразу подпишете или будете соблюдать формальности?

— И вам не стыдно?! — взворвался Мастаев, прочитав протокол. — Министра внутренних дел, при котором убили президента, вы не то чтобы в отставку, тем более разжаловать, вы его «за заслуги» перед Отечеством — в президенты Чечни?

— Мастаев, — Деревяко встала. — Всем известно, что вы невменяемы, так что можете говорить, что угодно. Но не более того.

— Вы хотите сказать, что у чеченского народа нет более права на выборы?

— У вас были права. Что вы учудили — всем известно.

— Это не мы «учудили», — повысил было голос Мастаев, а Деревяко приказом:

— Освободите помещение.

— Что? Вы смеете мне, в Грозном, указывать?! — он еще что-то хотел сказать, но четверо милиционеров, как он понял, чеченцев, буквально выкинули его наружу.

Мастаев ринулся на базар, купил почему-то красную краску и с революционным вызовом на «Образцовом доме» приписал «Дом проблем» — мы требуем перемен!

Тотчас в чуланчик прибыл целый взвод местной милиции. Они потребовали, чтобы Мастаев стер «свои художества». Когда Ваха отказался, то они сами это быстро сделали и пригрозили. Он не внял, ночью вновь написал «Дом проблем».

Утром его отвезли в милицию, били. Самое унизительное, что начальник РОВД — безграмотный недоучка, в его отряде, можно сказать, в подчинении воевал, а теперь по-иному выслуживается — лично да сапогом. И это не все: потребовали, чтобы Мастаев, согласно Конституции России и Чечни, достойно провел выборы.

Кто-то по обязанности на выборы пошел, кто-то по желанию, хотя все знали, что «итоговый протокол» уже из Москвы доставлен. Тем не менее никто не возмущался, никто ничего не требовал — лишь бы не бомбили!

Однако Мастаев ведь невменяемый, да и мыслит он согласно легендам, мол, он и есть тот самый мифический герой, что встанет с мечом против чудовища. Меча не было, зато и ручку Ваха в руки не взял, не подписал «итоговый протокол». А буквально через два дня, 1 сентября, в Беслане, что в соседней республике, случилась трагедия — некие боевики, которых окрестили «чеченские», захватили в школе заложников: детей, учителей, родителей.

Еще через два дня наступила кровавая развязка — федеральные войска предприняли штурм школы. Сотни убитых и раненых.

А еще через десять дней после этого президент России реформировал систему государственного устройства власти. Отменили выборность глав субъектов Федерации.

— Ну что, Мастаев, — сразу после этого позвонила Деревяко, — подписал «итоговый протокол»? Ха-ха, теперь можешь засунуть его в одно место. Тоже мне, выбирать захотел, — связь оборвалась, и через минуту вновь звонок из Москвы. Мастаев, думая, что это опять она, хотел хоть как-то ответить, а это Кнышевский.

— Ваха, срочно вылетай в Москву.

— Я такой протокол не подпишу.

— В твоем «протоколе» уже никто не нуждается. Ты что, телевизор не смотришь?

— Не смотрю. Зачем мне эта брехня?!

— Срочно вылетай! Срочно! Я тебя встречу, сам!

Мчаться в Москву он и без того хотел — сын Макажой с больной бабушкой. В таком же состоянии Мария. Но у него нет денег. Решил, в Москве попросит в долг у Башлама, в крайнем случае, у Кнышевского.

Вспомнив последнего, Ваха вдруг подумал, а отчего же у всесильного Митрофана Аполлоновича голос был такой панический. И вообще, зачем он ему нужен? Ведь выборов более не будет.

На следующее утро Мастаев решил вылетать. А тут случилось весьма неожиданное: какие-то люди, внешне даже не понять, стали сбивать изначальную вывеску — «Образцовый дом». В советское время, если делали, то основательно, долго не могут справиться, а здесь еще Ваха под боком:

— Зачем вы сбиваете вывеску? Ей почти шестьдесят лет.

— Тебя забыли спросить. Убирайся, пока ребра целы.

Чеченцы ныне, после войны, тем более те, что на госслужбе, слов на ветер не бросают. Мастаев отошел, продолжая со злостью смотреть на происходящее. В его сознании это означало одно: местной элиты, даже самой продажной, отныне в Грозном не будет; будут марионетки, назначенные из Москвы, а может, и совсем издалече. Значит, права выбора теперь не будет, будут фикция и заранее присланный «итоговый протокол».

Как протест, уже ночью Ваха среди кучи послевоенного мусора, что грудой валяется во дворе, нашел вывеску «Образцовый дом». В чуланчике ее тщательно отмыл, отполировал и, как профессиональный строитель, с пролетарской твердостью водрузил на прежнее место, снизу красным приписал «Дом проблем». И, как торжество справедливости, в подъезде обновил надпись «Мария, я тебя люблю!»

Покидая «Образцовый дом», он чувствовал себя бодро, потому что все было на положенном месте. Правда, в аэропорту, когда билет уже был в руках, его настроение стало портиться: мобильный Кнышевского все время вне зоны. И тут звонок — номер засекречен, голос Митрофана Аполлоновича надломленный, чугунно-чужой:

— Ваха, Ваха, я у тебя в чуланчике. В «Образцовом доме», в Грозном. Возвращайся скорее, — он еще что-то на чеченском сказал, но этого Мастаев не понял. Зато понял, что чуланчик теперь ловушка, а оглядевшись, заметил — его «ведут».

Он мог попытаться скрыться. Да подумал, а что он такого натворил? Восстановил вывеску? Ну и что? На то у него и справка дурака в кармане. Нет, тут что-то серьезней. Кнышевский явно в беде, и он на такси помчался в город.

Во дворе те же люди. Их гораздо больше. Вновь пытаются сорвать вывеску «Образцовый дом» и даже у Мастаева спросили — кто это натворил?

— Позвоните в Москву, — брякнул он.

Дверь в чуланчик заперта, ничего особенного, и только войдя, Мастаев сразу увидел — потайной ход Кнышевского — настежь. Интуитивно он хотел было сделать шаг назад.

* * *

Ощущая себя не иначе, как героем, Мастаев понимает, что его, по мифологическому сюжету или намеку, прямо или иносказательно, но проглотит чудовище.

По легенде, хотя жизнь нельзя примитивно проецировать на миф, герой — это борец за новое, это созидатель, а чудовище — это тиран, это закостенелая древность. Но такого даже ненормальное воображение Мастаева не могло представить.

В чувство его привел голос Кнышевского. Чуть позже он сообразил — находится в гроте, в древнем гроте, которому не одна сотня лет.

В горах Чечни гроты встречаются часто. Сам Мастаев видел их не раз. Чеченцы, в том числе даже Ваха, из-за догматического суеверия, эти гроты не трогают и никого к ним не подпускают. Наверное, поэтому слабо знают свою историю. Однако за время последних войн многие традиции горцев пошатнулись. Вот и здесь с первого взгляда Ваха сразу определил: что этот грот уже не раз служил местом заточения. Вот надпись — «Вик. Лиманов. Омск», его тезка — «Ваха — Урус-Мартан — 1996». Есть и еще менее четкие, трудно разобрать.

Гроты бывают естественные — в пещерах, и рукотворные — сложенные из камня, без всякого скрепляющего раствора, щели не видно, и никакие землетрясения и даже авиабомбы их не разрушили: так строили наши предки! Какие усыпальницы, какое отношение к уходящим в иной мир! А теперь здесь заживо погребают.

Мастаев не знает, где он находится, но знает, что в родных горах. А вот Кнышевский все еще большевизмом страдает, все время твердит:

— Репрессирован, репрессирован, расстрелян. Ведь я знал, что плодами революции пользуются лишь подлецы-проходимцы.

— Это вы и о себе… значит, плебейская революция, что предсказывал Плеханов, все же свершилась?

— Замолчи, замолчи, болван!

— Я-то замолчу. Но чтобы отсюда выбраться, надо знать причину — за что мы здесь?

— Эй, вы, — видимо, снаружи многое слышно, грубый окрик на чеченском. — Вам нечего выбираться. Рядом с теми и ваши косточки будут лежать.

Узники перешли к противоположной стене, где нет оконного проема, и их, наверное, не услышат. Ваха сел и грубо усадил рядом совсем раскисшего Кнышевского.

— Митрофан Аполлонович, — все же на полушепот перешел он, — сейчас не коммунизм. В крайнем случае, за мои шалости могли бы спокойно в чуланчике грохнуть, и никто не заплакал бы, разве что сын. Но тут деньги — деньжищи. У меня их нет и никогда не было. Скажите правду, и мы найдем выход.

— У-у! — заскулил Кнышевский, и с треском рванул последние пуговицы на сорочке. — Я ведь знал, чувствовал. Почему не бежал? Почему? Ведь свои, свои же грабят, — он стал плакать.

— Э-э, тут хныканьем не поможешь, надо, наоборот, на сердце чудовища с гиканьем плясать.

— Ну и пляши, дурак!

— А что не танцевать, посмотрите, как нас содержат. Я так разве что у вас ел.

Действительно, условия созданы впечатляющие: почти дневной свет — аккумулятор снаружи; пара армейских нар, как лавки; одеяла и подушки; параша еще не использованная, какая бывает в карцере; ну а питание — такого и в санатории не бывает; все свежее, и в горах такое не приготовишь, не зря через ночь шум вертолета. А вскоре, вроде на третий день, прямо с утра борт. Снаружи не то что оживление, а целое действо.

— Кнышевский, на выход, — отработанный, командный чисто русский слог.

— Ты дрянь, мерзавец! — слышит Ваха вопль бедолаги. — Думаешь, так все пройдет? Вы ответите. А тебя я сгною, падла.

— Тебе укольчик или добровольно? — это уже иной, какой-то жеманный голос слышит Мастаев.

— Нет-нет, только не укол, — вопит Кнышевский.

Мастаева даже передернуло. Он вдруг вспомнил, как его кололи, — это и вправду ни физически, а главное, психологически невыносимо.

— Нет-нет, не надо, — завизжал Митрофан Аполлонович.

Наверняка укол сделали, ибо Кнышевского более не слышно. Однако снаружи какое-то действо не прекращается. Еще долго Мастаев со страхом ждет и своей очереди. Она наступила. Он вышел и поразился, словно декорации к спектаклю — это некий офис: стол, кресло, компьютер, белоснежные экраны, будто стены, и даже растения в углу. А дальше не совсем, да почти родные места — это ведь урочище реки Келойахк, прямо перед ним должна быть его любимая вершина Басхой-лам, ее не видно — упрямая тучка зацепилась за край. Отсюда почти в двух шагах, за невысоким пологим лесным массивом разбросанное по склонам селение Нохчи-Келой. После двух войн там вряд ли много людей осталось. За перевалом, за Басхой-лам, буквально рукой подать, родной Макажой. Там, наверное, только пчелы деда Нажи живут. А это место всегда было глухое, безлюдное. Сюда даже в мирное время чужие боялись заходить. А ныне? Были бы чужие места, может быть, не было бы так мучительно и тоскливо. Укола, видимо, за ненадобностью Мастаеву не сделали. Зато его тоже, как и Кнышевского, донага раздели, в речке искупали, побрили. В общем, навели лоск и надели все новенькое, с иголочки.

Начался спектакль, то ли съемки.

— Я нотариус, — в кресле сидит импозантный мужчина с бородкой.

Перед ним довольный Кнышевский, который вдруг осмелел:

— А можно сигару, коньяк?

— Все можно, только не в камеру, — здесь есть режиссер.

— Да, я отказываюсь от благ цивилизации, я отныне буду жить здесь, в этих прекрасных горах Кавказа, на родине моего подопечного Мастаева Вахи Ганаевича, — неожиданно и очень артистично выдал Кнышевский. — А распоряжаться всеми моими средствами, активами, движимым и недвижимым имуществом поручаю финансово-инвестиционной компании, которой я до этого руководил.

— Стоп, стоп! — прозвучала команда. — Он не сказал название компании. И улыбку, такую царственно-снисходительную улыбочку. Пожалуйте, Митрофан Аполлонович. Дубль два! Пошел!

Все это представление длилось до обеда. Учитывалась и перезаписывалась каждая мелочь, и даже думающий только о побеге Мастаев устал, ибо все по-военному четко, под контролем, расписано по ролям, где Вахе предложили подписать какие-то бланки.

— Можно ознакомиться? — более для понта спросил он, хотя в английском ни бум-бум.

— Пожалуйста, — вежлив нотариус. — Вот перевод на русском. Хотите, можно на чеченском, — той же монетой отвечают ему. — Все, что угодно клиенту, все добровольно. Если клиент просит, мы готовы отправиться в любую точку мира, даже в дивные горы Чечни. Вы соизволите поставить автограф?

Мастаев глянул на Кнышевского. Тот обреченно кивнул.

— Кстати, — продолжал нотариус, — у Мастаева нет паспорта, нет загранпаспорта.

— Он под справкой, под опекой.

— А копию загранпаспорта надо приложить.

— Уже поручили, в Москве все будет готово. Сделайте еще фото на паспорт.

— Завершаем по плану, — дублирующая команда.

Узников, как зверей в цирке, пинками зашвырнули в мрак средневековья, правда, тут же включили в гроте свет. Ликвидировали ли антураж? Вряд ли. Уж слишком быстро убрались, и шум мотора вертолета, как какая-то надежда, резко затих за перевалом.

— Ну, дела, — с придурковатой ухмылкой оглядывает себя Мастаев, — в таком виде — здесь?.. Позвольте, Митрофан Аполлонович, как бы вы костюмчик не помяли.

— Да пошел ты, болван. У-у, — схватился за голову Кнышевский. — У-у, эй вы, укол, сделайте укол.

— Укол хочешь? — тут Мастаев от души всадил подзатыльник Кнышевскому и еще ногой в пах. Почти в то же мгновение раскрылся проход в грот:

— Мастаев, на выход, — рявкнул охранник на чеченском.

— «Есть шанс бежать?» — подумал Мастаев, с готовностью вылезая из грота, как перед ним два здоровенных вооруженных бородача. Один из них схватил Ваху за грудки, тряхнул, чуть от земли не оторвал, рыча в нос смердящим духом:

— Как земляка, на первый раз пожалею. Больше не пыхти — разорву, — и как мешок закинул обратно в грот.

Ошеломленный Ваха еле встал, озираясь, как-то крадучись, придвинулся к еще дрожащему соузнику:

— Здесь, видно, камера.

— У-у. А меня ты за что?

— Это лучше, чем укол. Иль вы хотите наркоманом стать?

— В кайфе умереть? Это идея.

— Что? — они стараются говорить шепотом, хотя находятся почти впритык. — Вы хотите умереть? Я спрашиваю, вы умереть хотите?

— А что? — глаза Кнышевского как-то странно закатились. — Это лучше, чем, — тут Митрофан Аполлонович попытался встать, хватаясь за стенку, как вдруг Мастаев зверем вцепился ему в горло:

— Ты подыхать собрался? Подыхать? Ну, подыхай, давай, — его глаза от ярости налились кровью, чуть ли не вылезли из орбит, и почти то же самое было на искаженном ужасом смерти лице Кнышевского. Снаружи послышался мат. Вновь раскрылся выход, вновь Мастаева вызывают.

— «Вот на сей раз я убегу, родные горы помогут», — вылезая из узкого прохода, Ваха еще соображал, как он справится с двумя, — из глаз искры посыпались — мешком вовнутрь влетел.

— Ваха, Ваха, — Мастаев едва приходил в себя, перед ним с пластмассовым стаканом воды сидел на корточках Кнышевский. — Хе-хе, очнулся?

— О-о, башка, — за голову схватился Мастаев.

— Она пустая, ничего не будет.

— Эй вы! — вновь спугнул их злобный окрик, в обрешеченном окне черно-бородатая морда. — Еще одно движение, и посажу на цепь. Понятно?

Почти до вечера сидели не шелохнувшись, пока им не доставили пластмассовую коробку, а в ней сплошь яства и даже по сто грамм коньяку и по одной сигаре, так что после ужина узники несколько осмелели, зашептались:

— Ваха, нам надо держаться вместе, а ты душегуб.

— В том-то и дело. Вы, Аполлоныч, кадровый военный, русский офицер, княжеских кровей, нюни распустили.

— О-о, какой я дурак?! Болван! И если б историю не знал? Разве может быть нравственным общество, где правят негодяи и невежды?

— Бросьте свой треп, это не Дом политпросвещения и тем более не «Общество «Знание». Лучше скажите, что происходит? Деньги? У вас отбирают деньги? А я, нищий дурак, при чем?

— Пока сам в догадках. Впрочем, позже объясню.

— А позже не будет поздно?

— Не знаю, — от злости скрежет зубов. — Скажу одно: сегодня мы подписали просто протокол о намерениях.

— А «итоговый протокол» готов?

— Видимо, готов.

— Да, «Образцового дома» — нет, «Дома проблем» — тем более нет, и выбора у нас нет.

После долгой, долгой паузы Митрофан Аполлонович сказал:

— Должно быть еще одно «представление», когда мы подпишем иные бумаги, — он в упор глянул на Мастаева и, как-то жалко ухмыльнувшись, приговоренно продолжил: — Сам знаешь, подпишем… Вот дальше, если этот «итоговый протокол».

— То есть приговор, — перебил Мастаев.

— Ай, если это все на высшем уровне, то без проволочек. И они должны вновь объявиться через день-два, максимум — три.

— Честь погребенным в гроте! — вроде не унывает Ваха. — Хотя бы на родной земле.

Наступило уныние, которое нарушил более молодой:

— А если?

— А если с ходу не получается, то у нас есть шанс существовать. Даже не один год, может, здесь, а есть еще варианты.

— Вы это уже проходили, — прозвучал не вопрос.

Кнышевский уронил голову.

* * *

Кнышевский и Мастаев. Русский и чеченец. Православие и ислам. Огромная мировая держава и маленькая клокочущая территория. Зрелый человек и вступающий в зрелость. Офицер и сержант. Эрудит, за спиной которого «Общество «Знание» и колоссальный государственный ресурс и самоучка, узаконенный тем же государством дурак, террорист. Сверхбогатство и нищета. Триумф и трагедия. Жизнь в роскоши и жизнь в нужде. Поводырь и ведомый. Хозяин и работник. Победитель и проигравший. Драма и фарс. Потому что один грот, единая судьба, единая Россия, един мир, как и един Бог!.. И что должны думать люди, приговоренные к смерти другими людьми, а не Богом? Наверное, грезить о райских кушах, о будущем вселенском блаженстве и всепрощении, о равенстве и справедливости в Судный день, в конце концов о парадоксе мира людей, нарушающих законы, зная, что их не нарушить, ибо что посеешь, то и пожнешь. Однако только не это: вместо величия — кандалы, вместо славы — тьма, вместо силы — позор; пустота неосуществленности, готовая поглотить жизнь, и сама жизнь, как поражение.

В основе трагедии только сатира. И все разговоры о достижениях становятся жалкими. Если итог жизни человека определяют такие же человеки, то какова горечь поражения, потери, разочарования и нереализованности по иронии судьбы бередит кровь тех, кому завидовал мир?!

.. Кнышевский сломлен, раздавлен. В припадке безумия он бьется головой о стену. А Мастаев, хоть и держится пока, все мечется по гроту, повторяя одно и то же:

— А я за что? При чем тут я? Что они хотят с меня, нищего, к тому же дурака, взять?

Так продолжалось не одни сутки, а уже третьи на исходе, как они встрепенулись, словно по команде вскочили, бросились к замурованному окну, через щель которого можно было определить день на дворе или ночь — ночь, а вертолет прилетел, словно страшное всепожирающее чудовище явилось проглотить их, уже будучи проглоченными другим, менее сильным чудовищем.

Однако пока пронесло. Даже двигатель не выключали. Наверное, что-то разгрузили-погрузили — это догадки узников, а мысль иная: «с ходу — не получилось», у них еще есть шанс жить, хоть как-то жить. Оба сразу воспрянули духом и крикнули охране:

— А нельзя ли коньячок и сигары?

— Не доставили, — был ответ, а потом: — Хватит болтать, спать пора.

Теперь не спалось, ведь жизнь в любой ипостаси желанна. А парадокс ситуации в том, что, как любой узник, они мечтали выбраться из заточения, а теперь, наоборот, каждый час и день давали им надежду хоть на какой-то жизни срок.

Через восемь дней повторилось почти то же самое представление, с теми же декорациями, умыванием, костюмированием, да, как понял даже Мастаев, суть была несколько иной. Ибо даже Кнышевский, хоть и вынужден был исполнить все указания, но при этом позволил себе пару раз в адрес бывших партнеров съязвить.

В этом плане узники попытались выступить в некоем тандеме. Вместе с тем операцию проводили тоже не профаны, и они как бы ненароком подсунули Мастаеву какие-то документы, и тут же:

— Ах, нет-нет, это вы не должны подписывать, чуть не ошиблись.

А Мастаев, думая, что это он ошибся, еще более всмотрелся, даже выросшим грязным ногтем эти нули обсчитал. И все завершилось, вновь они в гроте, а Ваха в шоке:

— Девять нулей?! Ведь это миллиард! Миллиард!.. Вы миллиардер? Вы олигарх? НПЗ и Старогрозненское месторождение. И для кого война, а для кого.

— Замолчи, замолчи! Теперь я нищий, все потерял.

— Так это прекрасно! — декламация в тоне и жестах Мастаева. — Вы, впрочем, как и я, изначально были и вновь стали истинным пролетарием, которому нечего терять, кроме своих цепей! ПСС, том.

— А-а, я тебе дам ПСС, ты у меня получишь том, — визжа, бросился Кнышевский на Мастаева.

Эта схватка закончилась тем, что их вызвали обоих, здорово избили. К тому же еще одна неприятность — ожидаемых коньяка и сигары, как после прежнего представления, не было.

А дальше все пошло, как предсказывал Кнышевский. Их не то чтобы позабыли или потеряли к ним интерес, к ним стали относиться как к простым заключенным, у которых никаких прав и привилегий, зато теперь на руках и ногах оковы. А на исходе сентябрь, надвигалась жесткая, как всегда в горах, дождливая с ветрами погода. Эта сырость сразу же стала давить на больные легкие Мастаева:

— Мы здесь зиму не протянем, — сказал он Кнышевскому, а охране на чеченском крикнул: — Дайте что-нибудь потеплее. Мы тут околеем.

— Потеплее, сейчас, — охранники вызвали обоих на выход и так отдубасили, пока оба раз двадцать не подтвердили, что им очень жарко.

А когда Кнышевский пожаловался на питание, — избиение было еще усерднее:

— Вы жрете, как и мы, и вам все мало?

Больше жаловаться не смели. А вот охранники, как и пасмурная погода, стали тоскливыми. Уже стало ясно, что это два брата. И совсем они не молодые, чтобы на такое пойти. Ваха уже четко определил, что эти верзилы не здешние, по крайней мере не из ближайших Нохчи-Келой, Кири или Дай, хотя прикидываются местными.

Прежде, когда наведывался вертолет, то эти молодчики вели себя подобающе, видать, не только погода и питание, но и стимулирование было приличным. Теперь все изменилось, и узники все реже слышат снаружи разнузданный от анаши смердящий вопль, хотя вонью травки потягивает. Да вот, как вершитель судеб, вдруг послышался средь ночи рев вертолета. К узникам даже не заглянули, наверное, на мониторе их видно. А вот сами охранники пожалобились. Их, конечно, не били, да в ответ был такой отборный, командный, восьмиэтажный мат, что даже Кнышевский сморщился.

Вертолет скоро улетел, а вот охранники с тех пор явно осмелели: они по очереди, когда вздумается, стали по одному отлучаться то на сутки, а то и более. Младший, он и ростом был поменьше, коренастее, и совсем не разговорчивый, наверное, потому что не только по-русски, даже по-чеченски очень плохо говорил, — Мастаев не мог понять, что это за диалект, — явно не здешний.

Зато старший брат, он и отлучается реже, шибко языкаст, он и бить любит и умеет — обучали. В отличие от младшего, который ни одну молитву не пропускает, старший часто и основательно водку жрет. Вот тогда он, как спиртное пошло, любит с Кнышевским на разные темы о мировой политике поболтать, а может, в окно из пулемета под ноги — гопак, иль над головами — под нары, и еще хуже — на выход, и тогда огромными кулаками в печенку и по почкам сапогом, и почему-то с особым остервенением своего земляка.

После такой профилактики Мастаев еще день встать не может, и Кнышевский, как великую тайну, доверительно шепчет:

— Я ведь как-никак агитатор-пропагандист — вот этот явно поддается любой идеологии, настоящий пролетарий.

— Да плебей он, — отхаркивает кровь Ваха.

— Тс-с, потерпи, я уверен, что смогу ему мозги прочистить.

У них действительно завязался диспут, больше говорил Кнышевский, и тогда он входил в роль и будто перед огромными массами, даже слегка как вождь картавя, говорил:

— Товарищ! Какую бесполезную грязную лакейскую роль сыграл ЦИК в Москве. Бросил идею отсрочки, подлая кампания в печати, казачий съезд… Эти холуи петушком побежали, как собака поползли на хозяйский свист, под угрозой хозяйского кнута. Эти лакеи вновь хотят отсрочить выборы. Кто не дошел до полной подлости, должен сплотиться вокруг партии революционного пролетариата. Без его победы ни мира народу, ни земли крестьянам, ни хлеба рабочим и всем трудящимся не получить… ПСС, том 34, страницы 84–85.

— Это Ленин? — удивляется старший бородач. — Вот это да! То же самое и сейчас. Нагло врут, народ оболванивают, а выборы — сплошь подстава. А кстати, разве этот Мастаев не выборами руководил? А ну на выход, плебейский сын. Продался русским?

Сами охранники то ли брезгуют, то ли какой-то суеверный страх перед древними останками скелетов. В общем, они в грот не заходят, да и нелегко им будет — проход маловат. А вот Ваха под командами «быстрее», в три погибели согнувшись, еле вылезает наружу — и с ходу удары, так что после он едва вползает, а порою, как, к примеру, в этот раз, его старший охранник после экзекуции сам зашвырнул.

— Терпи, терпи, ты ведь истинный пролетарий, к тому же горец-чеченец, — теперь уже Кнышевский ухаживает за Вахой. — Я уверен, что этому башку я смогу вскружить. Что-то получится, — и он опять ведет свою политпропаганду, и неудивительно, что они затронули всегда актуальный национальный вопрос. Может быть, у Кнышевского и был свой взгляд на эту тему, однако он и здесь положился на гений вождя.

— Под лозунгом «национальная культура» проходит на деле раздробление рабочих. Есть только одно решение национального вопроса — это последовательный демократизм. Национальная программа демократии — никаких привилегий ни одной нации, ни одному языку… Поэтому «национальная культура вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии. Кто защищает лозунг национальной культуры, — тому место среди националистических мещан, а не среди марксистов. Великие всемирно-прогрессивные черты в еврейской культуре: ее интернационализм, ее отзывчивость на передовые движения эпохи (процент евреев в демократических и пролетарских движениях везде выше процента евреев в населении вообще). На вопрос — к какой национальности вы принадлежите? — рабочий должен отвечать: я социал-демократ. Остается та всемирноисторическая тенденция капитализма к ломке национальных перегородок, к стиранию национальных различий, к ассимилированию наций, которая с каждым десятилетием проявляется все могущественнее, и всякое противопоставление одной национальной культуры в целом другой якобы целой национальной культуре и т. п. есть буржуазный национализм, с которым обязательна беспощадная борьба!» ПСС, том 24.

— Постой, постой, — словно пробудился охранник. — Повтори последнюю фразу. Ага, «обязательна беспощадная борьба». Вот в этом Ленин прав. А ну, жид Кнышевский, на выход.

Видимо, с Митрофаном Аполлоновичем старший охранник только поразмялся, загнал обратно. А потом кликнул чеченца:

— Теперь ты вылезай, христопродавец-ассимилятор. Делал подтасовку на выборах? Отвечай!.. Все наши беды из-за тебя.

Вдоволь помятый Мастаев еле вполз в грот, а Кнышевский успокаивает:

— Ты, Ваха, терпи. Сколько раз сам вождь в ссылке был. А пропаганда — мощнейшее оружие.

— Замолчите, идиот! — наверное, впервые так груб Мастаев со старшим. — Он и без того бандит, а вы его еще делаете большевиком, — чей призыв — насилие, насилие над ближним.

— Ты, может, прав, — после недолгого раздумья согласился Кнышевский. — Большевики репрессировали всех, а потом и сами себя. Ужас. Все закономерно: я репрессировал, сам репрессирован. Какой кошмар, — он обхватил голову обеими руками, а кандалы, словно огромные, несуразные очки на его обросшем лице, по которому щедрым потоком пробивали грязь слезы.

* * *

Ваха знал, что дела его плохи и скоро наступит конец. В горах, в таком высокогорье, зима приходит внезапно, однажды ночью задуют фёны с вечных ледников и сразу ляжет снег, температура — в минус. Сырость, удушающий запах плесени и лишайников зимой добьют его пораженные легкие. Он уже ощущает эту боль, как неминуемый конец. И если бы он, как Кнышевский, так и остался бы на позициях ленинизма, то итог классовой борьбы давно известен: рабочие и крестьяне бесправны, кто попытается соображать, тем более возражать, — репрессия. А власть? Мастаев помнит, как в самый тяжелый, голодный и смутный год для России Ленин своей жене Крупской писал: «15.06.1919 г. Волга. Пароход ВсеЦИКа «Красная Звезда». Ульяновой. Дорогая Надюша!.. Надо строже соблюдать правила и слушаться врача. На фронтах — блестяще, будет еще лучше. Вчера и 3-го дня были в Горках с Митей и Аней. Липы цветут. Отдохнули хорошо. Крепко обнимаю и целую. Прошу больше отдыхать, меньше работать. Твой Ульянов».

Ныне эпистолярный жанр канул в Лету. Теперь неизвестно, что говорят сильные мира сего по телефону своим возлюбленным, загорающим на яхтах где-то в тропиках Индийского океана. Впрочем, и правители, наверное, там, современная связь командовать отовсюду позволяет. А если с диалектических позиций — просто Мастаев проиграл, неудачник в жизни, завидует. Ну а если совсем объективно, то ведь Ваха не зря слывет невменяемым. И вправду он на мир с неких пор смотрит иным взглядом, и его, может быть, больное воображение высвечивает иной ракурс картины мира — это древний миф и ритуал, кои с помощью аналогии сделают возможным, а затем все более простым столь резкий переход, нет, не смерти и тем более не конца, а наоборот, вечности, вселенской вечности. Ведь миф или сказка — это не просто намек относительно истины, это откровение — небытие, в которое разум должен сам погрузиться и раствориться в нем. И тогда эти древние, извечные символы, нареченные божественным, приводят в движение и пробуждают дух и зовут его смело по ту сторону самого себя. Ведь герой — это тот, кто знает и представляет в мире зов сверхсознания, которое проходит сквозь все творения мира. И подвиг героя или его приключение — это тот момент жизни, когда он достигает просветления, — кульминация! Когда он, будучи жив, обнаруживает и открывает дорогу к свету по ту сторону темных, каменных стен нашего бренного существования. И надо помнить, что древний символ и миф, а тем более святые писания — это выражение глубочайшей морали, это вершины сознания, а не бездны тьмы. И в очередной раз осознав все это, Мастаев по-новому оглядел этот древний грот и понял, что это вечный храм, святое место, а на стенах вроде грубые, примитивные рисунки, да в этих символах не только намек, но вся разгадка. Ему надо действовать, то есть показать свою культуру. И если ранее это были танцы «на сердце чудовища», то теперь надо победить словом, мыслью, знанием.

— Митрофан Аполлонович, — громче обычного, надеясь, что и охранник слышит, начал свою историю Мастаев. — Вот видите, на стене нарисована детская колыбель. Особенность этой люльки в том, что у нее ножки дугой, то есть это люлька-качалка. А в ней, если это древние времена, находится ребенок невольника, пришлого или прислуги, но не ребенок свободного горца-чеченца.

— С чего ты это взял? — вдруг голос снаружи. — Продолжай, скука с вами съедает.

— В такой люльке-качалке ребенок, чтобы не выпал, должен быть за ручки и ножки крепко привязан к колыбели. А горцы-чеченцы всегда считали, что с рождения ребенок должен ощущать свободу тела и духа, поэтому в люльку-качалку чеченских детей не клали.

— К чему ты все это? — заинтересовался старший охранник.

— А я про традиции и историю этого почти родного края. Рабство, в той или иной мере, существовало всегда. В древности невольникам не разрешалось жениться. Однако в чеченском обществе, где ценили свободу, всем позволялось заводить семьи. Но невольница-мать все равно должна была работать, вот почему в горах появились качалки: привязав веревку, невольницы могли и на расстоянии выполнять свою работу, подергиванием покачивая колыбель, давая ребенку знать, что мать рядом.

— К чему это цацканье? — раздраженным стал голос снаружи. А Мастаев продолжал свой рассказ:

— В древности границей между чеченскими тейпами в основном служили горные реки. Среди чеченцев никогда не допускались родственные браки. Когда парень из одного тейпа желал жениться на девушке из другого, то он и она должны были пройти некий ритуал.

Родственники девушки шли вверх по течению и бросали в речку просяной чурек. Молодой горец должен доказать свою зрелость, что он может быть и охотником, и защитником, и воином, и кормильцем: он должен в стремительном течении стрелой поразить цель — чурек. Если это получилось, раздавались громкие возгласы одобрения. И тогда внизу по течению в свою очередь будущей хранительницей очага вступает невеста. Она тоже должна доказать, что сможет сохранить и приумножить добычу жениха, ее задача — с помощью специального чана выловить в бурном течении этот чурек со стрелой. Если она с этим справилась, то она готова и согласна стать женой.

И вот с этим чаном, в котором чурек и вода, она в окружении своих подруг и родственников идет на противоположный берег, в другой тейп, где ее еще не может видеть молодой жених. А девушка-невеста должна пройти основной ритуал — мотт бастар. Ее встречает старейшина рода жениха, забирает чан с водой и спрашивает:

— Могу я выпить?

Смысл прямой. Потому что в языческие времена горцы потребляли во время праздников чагіар, нихъ. И тогда они могли излишнее говорить, при этом могли раскрыть тайны своего рода. И у них должна быть уверенность, что невеста не унесет эти разговоры за речку, у нее, тем более у ее детей, отныне будет иной тейп, и она с этим согласна, поэтому говорит:

— Пейте на здоровье.

На что старейшина отвечает:

— Пусть все, кто любят и нуждаются в этой воде, любят и уважают тебя, наша благословенная невеста. Приходи свободной в свободный дом.

После этого Мастаев надолго замолчал, а охранник недовольно:

— К чему эта басня? В чем здесь мораль?

— А мораль и история в том, — продолжал Ваха, — что в эти места пришел враг. Был бой, все полегли. Осталась одна наша героиня с грудным ребенком. И она вынуждена была обвязать ребенка в колыбель-качалку, дабы иметь возможность работать. С тех пор вместе с молоком матери некоторые горские дети впитали чувство изначальной скованности, ограниченности и ущербности в жизни. Для них чеченское «Маршал», «Маршо» — «Свобода» воспринимаются в несколько ином, искаженном виде.

— Ты это о себе?

— Может быть, и о себе, — податлив голос Вахи. — Только вот ты говоришь, что местный, а имени не называешь.

— Много будешь знать — скоро состаришься, — насмехается охранник. — Вот только я не понял, о чем твоя сказка.

— Судя по рисунку в гроте, здесь захоронена не только знать, но, видимо, и прислуга.

— Ха-ха, и ты околеешь зимой, как русский приспешник.

Некоторое время назад, когда в гроте и вокруг него витали озвучиваемые Кнышевским идеи воинствующего материализма или марксизма-ленинизма, изможденное тело Мастаева, господствуя над его духом и тем более сознанием, только так — как мучительный и неизбежный конец — воспринимало этот мир в заточении.

Однако этот склеп-грот был на самом деле старинным скромным храмом, который сохранил в себе ауру вечности, неизменность времени и законов бытия, где душу человека, если она превозмогает телесную прихоть и боль, нельзя разбить, заморозить, сжечь, истребить, ибо она — душа — существует всегда и везде, как создавший ее Бог; только таким жертвоприношением человек высвобождается от рабства неминуемой смерти. И тогда даже в неволе, в гроте, глаза его озаряются мыслью и жизнью, и это такое состояние, когда его окружающие зачастую назовут дураком. А это герой, тот герой, который знает, что такое свобода жить! Маршал — Маршо!

И когда, с другой стороны, стоит наивно-невежественный человек, создавший для себя фальшивый, в конечном счете, неоправданный образ самого себя, как исключительное явление мира, вроде бы оправданного в своем неизбежном прегрешении, то это просто то же чудовище. Правда, это чудовище не проглатывает героя, как рыба — кит-великан. Это чудовище, наоборот, когда хочет испить кровь героев, то есть насладиться насилием, оно выманивает, вытаскивает героя из защитного чрева храма-грота, истязанием наслаждается и забрасывает обратно до следующей трапезы, пока не испьет всю кровь и плоть. И Мастаев уже понял, что спасение в одном: охранник брезгует и даже боится войти в грот, а его надо в него заманить. И эта древность сама расправится с их мучителем.

Вдруг, как звонок к действию, запиликала рация охранника:

— Ястреб слушает, ястреб слушает, — голос быстро удаляется, а узники уже знают, что скорее всего специальная, может быть, военно-космическая связь, да и она в этой глуши плохо работает, особенно когда пасмурно и дождь. Поэтому «ястреб» побежал к ближайшей возвышенности. А в это время Ваха, зная, что в монитор никто не следит, засеменил в дальний угол, где мощи давно усопших, выбрал две большие берцовые кости, скованный путами, с трудом пересек грот, притаился у самого входа, в углу.

— Ты кости грызть собрался? — пытается шутить Кнышевский.

— Аполлоныч, — возбужден Мастаев. — Ты прав, этот охранник подвержен любой идеологии, потому что он не горец, он какая-то полукровка, плебейских кровей.

— Ну и что? — в гневе отпрянул Кнышевский. — И во мне много разных кровей. Это нацизм, фашизм!

— Замолчи! — схватив за грудки, тряхнул Мастаев соседа. — Это у вас на равнинах, в Европе — глобализация, универсализм, и педераст почетнее мужчины. А здесь, в горах, еще сохранились достоинство и честь. Этот ублюдок, а иначе он не занимался бы таким ремеслом, забыл о своем происхождении, возомнил из себя горца-джигита. Я напомню и докажу, кто он на самом деле — холуй. Будучи у власти, по крайней мере над нами, он не вынесет этой правды.

— Он нас прибьет, — вырвалось у Кнышевского.

— В том-то и дело, я не выйду, а буду стараться заманить его сюда, внутрь. И тогда мы его мощами по башке.

— Ты дурак, он нас просто пристрелит.

— Давно бы пристрелил — не велено.

— Что я должен делать?

— Сиди. Жди моей команды.

А в это время снаружи грозный голос:

— Не кучковаться. А, впрочем, теперь как хотите, — голос охранника явно приподнят. — По вашу душу едут. Мне приказано собираться. Слава Богу, а то и я околел бы здесь, холод с ледников ползет. Кстати, земляк, как тебя там, Ваха, накануне ты какую-то ахинею нес про пришлых — непришлых. Что ты хотел сказать?

— Ага, клюнуло, — шепнул Мастаев напарнику, на радостях моргнул, а сам к окну, чтобы его хорошо слышал охранник:

— Я не знаю, как тебя зовут, — явно торопится Ваха, — но раз ты сам себя называешь «ястреб», пусть будет так — гордый хищник!

— То-то, — доволен охранник. — Только ястреба, как ты знаешь, баснями не кормят. Напоследок выдай что-нибудь приятное, чтобы я не скучал.

— Ну, скажу. Раз и ты из этих мест, то наверняка знаешь историю про Инкота, — тут Ваха специально сделал паузу и, поняв, что его слушают, продолжал. — Инкота родился и жил в этих живописных, плодородных местах, в горной низине реки Шароаргун, среди белоснежных вершин, богатых дичью лесов, тучных пастбищ и целебных родников, над которыми порхают бабочки, стрекозы, заливаются соловьи. В этих местах трудолюбивый человек бедно жить не может, ну а такой предприимчивый и дерзкий в делах мужчина, как Инкота, по горским меркам, был богатым.

Инкота родился в год, когда имам Шамиль сдался в плен. А наш сказ про время, когда Инкота был в расцвете сил и лет, точнее 1889 год. Чечня после тридцатилетней войны с Россией только оправлялась. Вместе с этим рос и Инкота, его достаток, авторитет, влияние.

Инкота — крепкий мужчина, лихой наездник. Его главная страть — охота и лезгинка, в которой равных ему нет. Но характер крутой: чересчур честолюбив и горяч. Да это он считает достоинством, а изъян, который его мучает, в другом: в какой-то переделке на равнине он получил удар прикладом в челюсть, с тех пор пары передних зубов недостает. Да он уже к этому привык. И вот однажды до Инкоты дошла весть — к нему едут гости с равнин.

У горцев гость — святое. Для гостей должна быть специальная комната, а лучше отдельное строение — кунацкая. И вот Инкота в кунацкой веником убирал паутину с потолка, как гости нагрянули.

Увидев достопочтенного Инкоту за таким, вроде бы недостойным мужчины занятием, гости подивились, а Инкота, улыбаясь, пояснил:

— У чеченцев паутину с потолка должен убирать только мужчина, иначе удача и счастье из дома улетят.

— Это почему же? — удивились гости.

— Горец — прежде всего охотник, добытчик. А жена, мать — ціин-нана, она должна всегда следить за огнем в доме, за очагом, не то пламя погаснет, а разжечь костер в горах зимой нелегко. Посему не дело женщины в потолок зариться, в небесах витать. Дело женщины — зрить в корень, очаг вить и тепло хранить. А мужчина после удачной охоты может на нарах поваляться, помечтать. А чтобы его фантазия свободно летала, надобно паутину самому с потолка размести.

Гость, а это был не кто иной, как Шовхал кумыцкий из-под Кизляра, ответом был удовлетворен. Погостил он в горах и в ответ пригласил Инкоту к себе, ибо они давно в дружбе, и к тому же у них есть совместные предпринимательские дела.

И вот побывал Инкота в Кизляре, вернулся в горы злой. Три дня места себе не находил. А потом его вдруг осенило: помчался он в Грозный, привез в горы лучшего зубного врача и потребовал, чтобы тот его самой огромной кавказской овчарке на клыки золотые коронки надел. После этого послал гонца — Шовхала в гости звать.

Шовхал был намного старше Инкоты. Прибыв в горы, он с понимающим снисхождением принял рык золотозубого пса, ибо понял, в чем дело: у Инкоты нет передних зубов, а у шовхала даже прислуга вся с вставными позолоченными зубами, что очень модно и почетно ныне на равнине, аж здоровые зубы рвут.

— Ты, мой дорогой Инкота, — сглаживал ситуацию Шовхал, — приезжай, пожалуйста, на свадьбу моей дочери. Будешь почетным гостем.

Так получилось, что во время свадьбы мимо Кизляра проезжал известный русский князь, генерал, участник Крымской войны, столичный повеса и кутила, очень богатый и влиятельный в России вельможа, который за свою разгульную жизнь с кутежами и дуэлями был направлен с семьей — молодой супругой и двумя сыновьями-близнецами — в Персию военным атташе, что фактически означало ссылку. Подвыпивший князь вел себя на свадьбе по-барски, щедро швыряя в круг во время лезгинки деньги. Дети и женщины чуть ли не в ссорах подбирали их.

И тут Шовхал-хозяин сказал рядом сидевшему князю:

— Сейчас будет танцевать мой почетный гость чеченец Инкота, у меня три просьбы к вам, ваше высочество: во время танца нам всем приличествует вставать; в чеченском танце может быть только одна пара — парень и девушка — и никого более, вы, пожалуйста, не входите в круг. А главное — не бросайте деньги, когда танцует чеченская девушка — это большое оскорбление.

— А что он, князь, что я должен встать? — удивился генерал.

— Среди чеченцев нет князей, — несколько раздраженно сказал Шовхал, — впрочем, и не князей тоже нет.

— Что-то я не понял, — усмехнулся князь.

— Все вы поняли, — вдруг сказал Инкота, он почти все слышал, сидя по левую руку от Шовхала, а князь справа, — ибо — продолжил твердо он, — в Крымскую кампанию с Османской империей вы воевали менее года, а с нами — треть века; и то предатель вам помог.

Наступила неловкая пауза. Князь как-то странно с ног до головы осмотрел Инкоту:

— Вы князь? — спросил он.

— Нет, я не князь, я выше этого, — уже горячится Инкота.

— Хм, и кто ж вы? Царь или Бог?

— Лучше вы мне ответьте, кто выше вас?

— Только царь, потом Бог.

— Хе, а между мной и Богом никого нет.

— Танец! Лезгинку давай! — поспешил прекратить этот спор Шовхал.

В круге чеченская девушка и Инкота. Они неистово, самозабвенно танцуют, заворожив всех. А темпераментный горец, взбудораженный схваткой, совсем огонь — гром и молния. Вдруг у ног девушки зазвенели монеты — все замерли. Мгновенно в лучах заходящего солнца блеснул кинжал. Местные кумыки вовремя схватили Инкоту. Шовхал извинялся, чеченец убрался, да не совсем.

За Кизляром, в голой и бескрайней прикаспийской степи, где царствует солончак и привольно гуляет ветер, затаился оскорбленный горец в поисках мщения. Не одни сутки хоронясь, он упорно сопровождал выехавший из Кизляра многочисленный караван князя. В одну ночь, когда костры ставшей на привал экспедиции уже догорали, и утомленная охрана дремала, Инкота проник в лагерь, и казалось, что острие его кинжала угомонит кипящую в нем честь, как его схватили.

— Ты забыл, я боевой офицер? — в мерцающем свете вновь разожженного огромного костра победно светилось лицо князя. — Я должен стоять перед тобой? Деньги свои жалеть?.. Вот пулю пожалею. Сжечь его.

В лагере переполох. Все проснулись, сгрудились вокруг костра. А князь любит зрелища, острые ощущения. Приказал поставить перед костром походное кресло, подать коньяк и трубку. И тут же у его ног посадить маленьких сыновей-близнецов, чтобы запомнили доблесть отца, как он с коварным туземцем расправился.

— Ну что, джигит? Моя щедрость была тебе в тягость. Не желал, чтоб горянка обогатилась. Не хотел мои деньги топтать. А я щедр, исполню твое последнее желание перед тем, как душа твоя сгорит.

— Хе-хе, — Инкота в ответ усмехнулся и спел короткий узам:

Мое тело — достояние земли. Мою душу — примет небо! [192]

— Каково?!

— Ничего, — как-то манерно процедил князь. Привычно-небрежным движением пальца, на котором в бликах огня вспыхнул массивный перстень, он поманил вымуштрованного ординарца — немая команда наполнить рюмку. Тут же еще два раза подряд рюмка опорожнялась, и только после этого, вначале с трогательной любовью полакомив мальчиков и сам почавкивая шоколадом, князь продолжил: — Ничего коньячок. А из твоего песнопения, чечен, я ничего не понял. Может, переведешь.

— Это не переводится, — словно огрызнулся горец, и вдруг каким-то дерзким жаром бури сверкнули его глаза. В предэшафотной ночной тишине, сквозь жесткий треск разгоравшихся поленьев послышалось ядовитое шипение недалекого морского прибоя и на фоне этого вкрадчивый голос Инкоты: — А, впрочем, достопочтимый князь, я бы мог свою песню, как предсмертный крик души, выразить языком горского танца — лезгинки!

— О! — явно взбодрился князь, еще дважды возносился его драгоценный перстень, кровь закипела и в нем. Он нежно склонил голову к своим сыновьям, коих он боготворил, мечтал передать свою удаль и славу, всюду возил с собой. И теперь они сидят рядом, по обе его ноги, как подрастающие столпы княжеского рода. — Ну что, дети мои, посмотрим, как горец перед смертью танцует? А этот джигит танцевать умеет. Развяжите его.

Еще раз пришлось князю повторить приказ. Охрана на взводе, с десяток стволов с штык-ножами почти в ребра Инкоты впираются. А он, как почувствовал свободу от пут, глубоко и счастливо вздохнул. Победным озорством, по-иному блеснули его глаза. И он, вначале медленно, как бы избавляясь от щекотки штыков, стал танцевать, наполняя прохладу ночи своим неистовым криком, а потом заразив своей грацией и азартом, заставил штыки расступиться. И как понеслась джигитовка, даже пламя костра, ярко вспыхнув, позже чуть не погасло от напора такой страсти. А горец совсем разошелся, закружился на месте — пыль кругом, а его громадная тень то змеей изовьется, то орлом взлетит, то снежным барсом зарычит. И вдруг, как молния в ночи, он сделал резкий выпад в сторону князя, тот машинально отпрянул, а горец мигом схватил близнецов и с ними лихо бросился в самое пекло.

Тут рассказчик надолго умолк. В гроте и вокруг наступила тишина, которую нарушил охранник:

— А дальше что?

— А дальше, — Ваха жестом подал знак Кнышевскому, — дальше, если ты действительно из этих мест, ты обязан знать историю Инкоты, хотя бы ее конец — он очевиден.

— Конечно, знаю, — с вызовом прохрипел охранник. — Инкота бросил в огонь мальчишек — отомстил. Ужас сковал всех. Поднялся крик, паника, переполох. Под этот шум дерзкий горец сумел вырваться из лагеря и скрыться в ночной степи, хотя конечно же ему вслед стреляли.

— Эх ты, — с усмешкой отозвался Мастаев. — Конец этой легенды совсем иной. Да, Инкота с близнецами прыгнул в огонь. Однако, как настоящий благородный чеченец, он никогда бы не смог погубить детей. Он был так заразителен и азартен, словно его танец игра — веселье и смех, что и дети, не подозревая о грозившей им опасности, беспечно смеялись, когда Инкота с детьми выпрыгнул из огня, близнецы все еще радовались чуду. А их отец — князь — от такой выходки сразу же духом обмяк. Все в замешательстве бросились к нему. Воспользовавшись суматохой, Инкота бросился в бесконечный мрак звездной степи. Оружейный залп, как салют, прозвучал ему вслед. И никто его после этого не видел. Видимо, потому что:

Его тело стало достоянием земли.

А его душа улетела в небо!..

— А ты, охранник, как тебя кличут, — «ястреб»? — закончил с вызовом Мастаев, — всего этого ты знать не можешь, потому что ты на самом деле — «удод», не местный. Ты с детства рос как невольник, в люльке-качалке, и теперь как холуй выслуживаешься — якобы в своих горах, своих же земляков истязаешь и калечишь. Ты не чеченец, ты пришлых нравов.

— Заткнись, — злобно прохрипел охранник. Слышно, как он бросился к небольшому зарешеченному проему.

А Мастаев Кнышевскому:

— Он не видит монитора. Стань у выхода, кость возьми.

— Он нас пристрелит, — простонал Кнышевский.

— Не посмеет, тогда и ему хана. А впрочем, лучше как Инкота. Те, что сюда уже едут, нас тоже не пощадят.

— Вылазь, кому сказал, вылазь, гад, — решетка с режущим скрежетом раздвинулась, там уже зловещая тень.

— На позицию, — по-военному приказал Мастаев, толкая напарника к выходу, а сам стал с вызовом прямо напротив.

— Вылезай, кому говорю, вылезай! — согнувшись, в проходе появился «ястреб», наперевес автомат. — Вылезай! На выход, сука!

— Не могу, — будто поддразнивает Ваха. — Твои путы сдвинуться не дают.

— Ах ты, сволочь, — под ногами Мастаева прошла автоматная очередь. Увидев, что и тогда узник не испугался, охранник протиснул свое огромное тело в грот, и в это время Ваха бросился всем весом с оковами на руку с оружием. Автомат строчил наугад, пока весь заряд не иссяк. А Митрофан Аполлонович почти в том же ритме яростно долбил древней костью немудрено обросшую башку мучителя.

* * *

«Ибо ненависть никогда не остановить ненавистью: ненависть можно остановить только любовью — это древняя истина», — так сказано в адатах Кавказа. Это лейтмотив мифологии и священных писаний. Однако люди на свой лад трактуют метафору вечности. И вместо того, чтобы очистить свою собственную душу, некоторые фанатики пытаются очистить мир. И при этом с чистой совестью и сознанием своей правоты они разжигают огонь священной войны против некрещеного, необрезанного язычника, туземца, в конце концов против самого близкого, даже отца.

И в этом ничего нового, а тем более удивительного нет, ибо ящик Пандоры давно открыт, в мифологии сплошь и рядом встречается отцеубийство. И чтобы как-то смягчить легенды, замещают фигуру отца неким жестокосердным дядей либо просто чудовищем. Хотя мы знаем, что образы сына-отца-чудовища в мировом хаосе — это одно целое. Смысл некоего конца в возрождении нового. И вся эта мифология, которой как метафорой вооружен Мастаев, является просто идиллией «реакционного» идеализма, а современный мир — это всякие разновидности марксизма-ленинизма, это воинствующий атеизм и материализм, который все эти «отцеубийства» объясняет очень просто — диалектически, как основной закон философии — отрицание отрицания, и далее, классовой борьбой, которой вооружен Кнышевский. И если с помощью простой легенды Мастаева узники смогли выбраться из грота, то и далее наивный Ваха полагал, что у поверженного охранника будут ключи от оков. И каково было разочарование, когда горец уже пытался булыжником перебить железо. К счастью, Митрофан Аполлонович знал систему этих кандалов — один выстрел в замок и им нечего более терять, даже «своих цепей». И они уже не пролетарии, и не узники, но и не свободны, потому что в рации все требовательнее и настойчивее вызывают «ястреба», волнение и напряжение с обеих сторон.

— Скоро они будут здесь, — жизненные нотки появились в голосе Кнышевского.

— Встретим внезапно, — взялся за оружие Ваха.

— Ты что — болван! Думаешь, и этих, как «ястреба», баснями накормить. Это элитный спецназ, значит, со страховкой в горах — два отделения, четыре БТРа. Два дохляка — против двадцати. Надо бежать, ты ведь знаешь местность.

— Знаю — тупик.

— Что?! Не может быть! — разъярился Кнышевский. — Должен быть выход!

— Есть, — тихо ответил Ваха. — Только трехтысячник — пик Басхой-лам. Тропа крутая. Спуска нет. Одолеем?

— Что? Да я сейчас и Эверест покорю. Я хочу жить, я должен жить, чтобы им отомстить. Я думал, конец, а тут. Показывай путь! — властно приказывает старший.

И тут они разом умолкли, стали, остолбенело глядя поверх гор. Рация умолкла. Та же ночная тишина. И только мерно-привычный, неугомонно-гармоничный рев горной реки, и никаких иных звуков нет. Внезапно, озаряя звезды, в небо устремились лучи прожекторов. Это совсем рядом. Видимо, последний подъем преодолевает мощная военная техника.

— Мастаев, берем все необходимое, уходим, заметая следы.

Как у кадрового военного, команды Кнышевского стали четкими, ясными, короткими. И если Ваха взял только нож, топорик и искал веревки, то Митрофан Аполлонович думал о провизии и оружии, взял даже гранатомет и гранаты.

— Этого не надо, — злился Мастаев.

— Это всегда надо. Не учи меня, салага.

Тут ядовито-мощный луч фар резко обрушился, осветив теснину ущелья, оживляя страшные тени ночного леса, сквозь которые ползет прямо на них этот огнедышащий язык чудовища, рев которого ужасающе нарастает, а от многократного эха невообразимо страшен.

— Бежим, — крикнул Кнышевский. — Указывай путь, нам надо скрыться.

— Хм, — усмехнулся про себя Мастаев, — «скрыться», то есть по-ленински уйти в подполье. Нет. Это родная ночь, родные звезды, родные горы. И ему снова предоставлена свобода жить. Значит, он герой. Он по-прежнему должен совершить великий подвиг. И пусть это не первооткрытие, а открытие заново. Однако ночью Басхой-лам вряд ли кто покорял. В этом есть интересный оборот его рискованного приключения — из страны узников и мертвых в гроте, из страны, где правят дьяволы и демоны, вооруженные самым современным оружием, в страну, где солнце над просторными альпийскими лугами Макажоя, где еще звучит мелодия цвета и любви пчелиной семьи из разбитого фортепьяно Марии. Там, где сладкий, целебный мед! И это восхождение, как и вся жизнь, было предопределено, словно единственный путь из преисподней в рай, где не может быть оружия! И, видимо, поэтому, когда лишь переходили вроде бы небольшую, да бурлящую, уже леденящую речушку, Кнышевский не раз, спотыкаясь о валуны, падал в этот неугомонный поток, да так, что сам понял — с гранатометом в будущее не по пути.

Вот они уже уперлись в скалу. Не зря Мастаев здесь не раз проходил, почти на ощупь он определил, где тропа, задрал голову — ничего не видно, все с темным небом слилось. Лишь одна звезда манит.

— Аполлоныч, одолеем?

— Не такое одолевали, — и все-таки стучат зубы Кнышевского, — показывай путь, — торопит он.

Ваха полез; сразу почувствовал, как тяжело: ночь, после грота силы на исходе, легче было бы двигаться одному. За спиной Кнышевский часто прерывисто сопел. Вот слышит Мастаев, как напарник разом избавился от всего балласта: о скалы бились гранаты и пистолет. А потом вдруг Ваха ощутил какое-то странное состояние, словно он в невесомости, совсем один, что стало страшно и он понял — не слышит сопения Кнышевского:

— Аполлоныч. Кнышевский! — во весь голос вопил Ваха. И если бы он попытался спастись сам, то это следовало сделать сейчас, но об этом он даже не думал. Интуитивно знал, что они уже давно, сквозь борьбу и войну, сквозь эти фиктивные, а порой и настоящие выборы с готовыми «итоговыми протоколами», все-таки выбирали единую судьбу, а иначе нет, не было и не будет — человечество едино: участь одного — участь всех. Кто об этом забудет — того ожидает крах. И как на этой крутой горной тропе Басхой-лам — обратной дороги не будет. Да выжить они должны. И Ваха как-то нашел нишу в скале, прислонился к ней спиной и, развязав свою веревку, будто рыбак, стал закидывать ее вниз, понимая, что партнер еще где-то рядом. Не достает. И тогда Ваха пошел на последнее: привязал к веревке офицерский ремень, что сдернул с охранника. Вновь закинул — «клюнуло». Крепко-накрепко, как струна, натянулся спасительный трос и не то что Мастаев потянул, просто эта товарищеская спайка, словно живительная артерия, вдохнула жизнь в обоих. Кнышевский, наконец, подал голос.

— Не бросай. Тяни!

Если бы Ваха не чувствовал вслед за собой дыхания Кнышевского, то он наверняка дополз бы до первой спасительной террасы, обнял бы растущую здесь уже окрепшую березку и так бы, наверное, навсегда застыл — так он устал, даже от жизни. Но ему пришлось еще помогать товарищу. И Кнышевский словно насмерть обнял крепкий ствол:

— Я все. Умираю. Лучше бы убили. Дай знак. Пусть нас обнаружат, вызовут вертолет.

— Не хнычьте, — разозлился Мастаев. — Вы ведь кадровый офицер.

— Какой офицер? Дерьмо!

— Вы богатейший человек. Хозяин империи. Один замок в Москве чего стоит.

— Молчи! Этот цветущий мир — был пустыней, а жизнь оказалась бессмысленной. А этот замок — как дом смерти, как лабиринт с исполинскими стенами, по которому я боялся ходить. Все, что я мог, — создавать для себя новые проблемы и ожидать постепенного приближения краха своего.

— Вы же гигант, — как мог старался поддержать Мастаев. — Посмотрите, сколько техники, сколько военных охотятся за вами.

Эти слова подстегнули Кнышевского. Он отпрянул от березки, под ними, словно на ладони, множество фар БТРов, как огненные глаза чудовищ, которые от алчности моргают, — это поперек ходят вооруженные люди, что-то рассматривают. Все это словно немой фильм ужасов, потому что на этой террасе, на этой высоте уже и шума реки не слышно — тишина и лишь крепчающий ветерок с вечных ледников.

— Светает, — подал голос Ваха. — Отсюда нас заметят.

— Их оружие нас уже не достанет, — как военный, вновь стал рассуждать Кнышевский.

— Могут вызвать вертолеты, если уже не вызвали.

— Ты прав, — повыше стал тон Митрофана Аполлоновича. — Надо подкрепиться. Провизию я сберег, — все же он старший, командир. — Что впереди?

— Сейчас переход не тяжелый — пологий, с кустарниками, но затяжной. И до зари мы должны его преодолеть. А там нас с земли уже не видно.

— Вперед, — наспех перекусив, первым вскочил Кнышевский, тут же замялся и, пытаясь разглядеть глаза напарника: — Может, развяжемся, по отдельности. Так будет легче.

— Нет. Все одно.

— Это верно. Тебе без меня. Впрочем, и мне без тебя. «Мы станем гражданами, как станем борцами, не позволяющими помыкать собою, как быдлом, как чернью. Новая борьба нарастает, неизбежно нарастает. Мы сплачиваем свои, пусть еще не густые ряды для грядущих великих битв». ПСС, том 20.

— Может, о Боге вспомним? — перебил Мастаев.

— Но-но-но! — Уже виден на фоне светлеющего небосклона указующий перст Кнышевского. — С той швалью, — теперь он указал вниз, — только по-ленински, по-коммунистически, с классово-революционной беспощадностью и террором. Вперед! Только вверх!

— С Богом! — по-чеченски сказал Мастаев.

— На Бога надейся, а сам не плошай, — процитировав вождя, как-то воспрянул Кнышевский.

Однако этот запал быстро угас. Этот переход не очень опасный. И если Кнышевский сорвется, то потянет за собой Мастаева. Да Митрофан Аполлонович, хотя и обессилел, а жить еще хочет: просто ложится тяжело дыша, а Ваха дергает его сверху, призывая к борьбе, торопя. Потом уже кляня и матеря. Кнышевский поначалу еще огрызался, но скоро и на это у него сил нет. Все чаще и чаще его остановки, все короче и короче их переходы, а рассвет неумолимо настает. И уже небо светлое, голубое, прозрачное. Если солнце из-за гор выглянет, то их наверняка увидят.

— Быстрее, быстрее, — дергает Ваха веревку и раз пригрозил ножом: — Я сейчас ее перережу.

— Режь! — в отчаянии застонал Кнышевский, аж слышен скрежет зубов.

— У-у, осел! — и Ваха из последних сил потянул. Несколько минут он буквально тащил его за собой, а Митрофан Аполлонович от такой заботы совсем раскис, стал непомерно тяжелым и опять заскулил:

— Я не могу. Ваха, не судьба.

— Не судьба? О какой «судьбе» вы говорите? — словно не партнеру, а вверх, горам, со злостью закричал Мастаев. — Разве вы это проповедовали в Доме политпросвещения? Или «Образцового дома проблем» уже окончательно и бесповоротно нет и не будет. Выборов более нет, а «итоговый протокол» навсегда готов? Мы рабы, воспитанные в люльке-качалке, и кроме пролетарских цепей более ничего не имели?.. А ваши миллиарды, заработанные на чеченской войне?.. Что умолкли?

Вначале была тишина, только легкий, прохладный, щекочущий слух высокогорный свист неугомонного ветра. И тут Ваха ощутил снизу некоторые движения, так что веревка совсем ослабла, и следом злой рык: «Э-э-у», — словно хищник-чудовище снизу настигает, вот-вот ногу оттяпает, всего проглотит. От испуга Ваха торопливо пополз. И когда даже не то что сил, а просто воздуха не хватало, и он почти задыхался, его залитый потом взгляд выхватил скудные корявые ветви низкорослых елей, что приютились на второй, очень узкой террасе, он сделал отчаянный рывок и, ощутив под собой горизонтальную поверхность, пал ничком. И пред ним, в упор, от его воспаленного дыхания покрывшаяся испариной черная, холодная, равнодушная, как вечность, каменная стена, от неприступного величия которой стало не по себе. Ваха повернул голову — красочный, сочный мир утреннего Кавказа разлился перед ним во всем великолепии. Он так хотел бы долго-долго любоваться этой упоительной панорамой, как перед глазами, будто из ада, протянулась грязная с кровавыми царапинами и черными корявыми ногтями лапа.

— Помоги, — как из преисподней, услышал Мастаев шипящий и все же хорошо знакомый голос. Боязливо он протянул было руку помощи; брезгливо отдернул и только тут увидел, что и его рука такая же грязная и в крови. Эти руки крепко сцепились, и тогда появилась голова: выкрашенные в каштановый цвет волосы Кнышевского совсем обесцветились, как его прошлая жизнь, а снизу сплошная седина под стать его изможденному, постаревшему лицу. И только в глазах жизнь, ибо он тут же выдал:

— Врагу не сдается наш гордый «Варяг».

— Ага, — не без сарказма поддержал Мастаев. — И Ленин, такой молодой, и юный Октябрь впереди.

Почти в обнимку, ощущая учащенное дыхание друг друга, они повалились на узкой террасе, глядя в бездонное голубое небо:

— Кстати, — нарушил молчание Кнышевский, — сейчас, по-моему, октябрь месяц.

— Судя по погоде, середина октября: скоро грянут морозы. А к чему вы это?

— До конца года векселя могут быть лишь на моем имени.

— У-у, — взвыл Мастаев. — Вы вновь о деньгах?!

— Деньги правят миром.

— Ну, тогда заплатите, чтобы нас отсюда вызволили. Где ваши векселя?

Надолго замолчали. Теперь глядели на крутую, почти вертикальную, узенькую тропку в скале. Ничего объяснять не надо: обратной дороги нет. А лезть вверх тоже сил нет: и страшно, и опасно. А тут солнышко вдруг скрылось за тучкой. Сразу стало холодно, мрачно, тоскливо, и Ваха не совсем бодро выдал:

— Этот переход не долгий, всего метров двести.

— Я не смогу, — как окончательный приговор грустно выдал Кнышевский.

— Что значит «не смогу»? Вы, кадровый военный.

— Все в прошлом.

— Офицер, спецназ, — это пожизненно. И вам всего-то полтинник.

— После грота — сил нет. Даже если вернусь — снова борьба. Для чего, для кого? Мать — старуха, и я ее по жизни мало видел, не баловал. Сестра алкоголичка. Почти одинок, — тяжело выдохнул Митрофан Аполлонович, — и оплакать меня некому.

— Плакать рано, — осторожно, избегая края пропасти, Ваха как-то умудрился принять сидячее положение, не выпуская тоненькой ели. — А я должен жить, бороться: у меня сын, — тут он сделал большую паузу, и как тайну: — А еще Мария.

— Мария? — встрепенулся Кнышевский. Не как напарник, а уж больно смело он тоже сел и даже с откровенным вызовом свесил ноги на край скалы. — Так ведь Мария, — тут он запнулся, в упор глянул на Ваху и, видя, что тот, выдержав взгляд, все же молчит, сказал: — Она без ноги, калека.

— А я не ноги люблю, а Марию, — жестко сказал Мастаев, почему-то именно в этот момент вновь выглянуло теплое, яркое солнышко, словно в мире появилась надежда.

— Вот сколько тебя знаю, а никак не пойму.

— Хм, я ведь дурак.

— Это подтверждено судом.

— Каким судом? — возмутился Мастаев.

— Да, какой в России суд, что «итоговый протокол», — Кнышевский отвел взгляд, меняя тему, — погода-то портится, вон, тучи кучкуются.

— Надо торопиться, — опираясь о скалу, Ваха осторожно встал, как бы боясь, что его ветер сдует.

— Мастаев, — не меняет позу Кнышевский, — я не только морпех, но и горный десант — эту вершину мы не одолеем, ты загнал нас, действительно, в тупик.

— Я эту вершину покорял, и не раз! — вскипел Мастаев.

— Видать, было летом. А сейчас осень. Чуть выше, если не лед, то от холода конечности сведет. К тому же, туча ползет мрачноватая — будет скользко.

— Ты собираешься здесь подыхать?

— Нет, просто те архаровцы, — он указал вниз, — небось, уже вызвали вертолет.

— Вставай! — Мастаев дернул за веревку, соединяющую их.

— Я не могу. Сил нет. Да и некуда мне идти. Не к кому! — вдруг истерично завопил он. — Из-за тебя, болвана, Дибирова-старшая не вышла за меня замуж. А женщина! Какая была женщина!

— А при чем тут я? — усмехнулся Мастаев.

— А при том. Вы, чеченцы, ведь не такие, как все. Вы, особые! Я только теперь понял. Оказывается, все человечество в люльке-качалке воспитывается — рабы. А вы нет. Вы «свободны» от рождения, вы потомки Ноя — болваны.

— Ха-ха-ха! Так Виктория Оттовна-то не чеченка, — искренне рассмеялся Мастаев, даже спасительную ель отпустил.

— Так она похлеще вас заразилась этим кавказским аристократизмом. Нищая, а нос воротит.

— Но-но-но! — подражая, то ли подтрунивая, как Кнышевский любит говорить, погрозил Ваха. — Она отнюдь не нищая, тем более духом. Кстати, а что я ей такого наболтал? — Мастаев, уже явно издеваясь, подергивает веревку. — А хотите, скажу, и она выйдет за вас замуж. Только вам надо стать человеком.

— А что я, не человек?

— Вы ленинец. А это ложь, ложь и ложь, как учиться, учиться и учиться, — чтобы захватить власть, грабить, насиловать, править всем миром, что, к счастью, невозможно.

— А что возможно?

— Верить в Бога. Читать не Ленина, а Библию, Коран и другие древние вроде бы наивные мифы, легенды и сказки, где счастливый конец, то есть начало, когда мы одновременно женимся на матери и дочери Дибировых.

Казалось, даже природа усмехнулась: по крайней мере ветер так игриво засвистел и такой резкий, мощный порыв, что беглецы разом бросились к хилому стволу ели; их ошалелые глаза впились друг в друга, когда Кнышевский шептал:

— Слушай, Мастаев, ты хоть дурак, а соображаешь. Ради такой сказки следует побороться, надо жить!

— Свобода жить! — закричал Мастаев.

— Да-да, свобода жить! — вторил ему Митрофан Аполлонович. И тут, словно опьяненные, ничего более не боясь, вскочили в полный рост, как на земле: — Ты знаешь, какая она женщина?! Какая женщина! — восклицал он. — А как она играет, как Виктория Оттовна поет!

— Мария лучше! Гораздо лучше играет и поет! — возражает Мастаев.

Под этот игривый, как и тема их спора — музыка и женщина — треп, они быстро стали готовиться к решающему восхождению, тем более что ничего затейливого не было: они вновь, как и всегда по жизни, в одной упряжке. Правда, теперь Мастаев, как знаток, и не только местности, а их новой идеологии — древних мифов земли, — ведущий, — он знает, что у их сказки, как у всего человечества, счастливый конец. А вот Кнышевский теперь тоже хочет верить, чтоб сказка стала былью, вместе с тем в нем еще так много из революционного прагматизма, что он в догмы мифов, как урок или намек, мало верит; поэтому ведомый.

В отличие от духовной материальная составляющая очень скудна. Ваха вооружен предусмотрительно заготовленными деревянными колышками для особо опасных мест. У Митрофана Аполлоновича теперь штык-нож.

Они сами удивлялись, как резво и быстро начали этот подъем, однако, как в писаниях описано, «сделанное из глины», а годами истерзанное и иссохшее тело человека уже не соответствует дару Бога — вечно молодому духу и сердцу, они скоро вновь выбились из сил. И, как старший, Кнышевский больше, и все дольше их остановки. А Ваха торопит, дергает веревку, как поводырь, а его напарник скулит:

— Ты сказал двести метров, а небось уже полкилометра ползем. Где твой край?

— Не шуми! Береги силы. Вся высота — три двести. Осталось чуть-чуть, держись.

— Я руку порезал.

— Терпи, до наших свадеб заживет.

Не верить в это не хотелось, и они через не могу медленно продвигались, как случился срыв: на одном из самых опасных, почти отвесном переходе, колышек под Кнышевским вдруг обломился. Вот тут, если бы Ваха не подстраховал, вцепился он в выступ, а предательское сознание уже рисует картину, как он словно мешок бьется о скалу, с камнепадом летит и плашмя на металлический люк БТРа. С такой мыслью бороться нелегко, и хорошо, что рядом партнер, которого он только теперь впервые в жизни хочет назвать другом.

— Кнышевский, живой?

— Вершину видно?

— Скоро, — подбадривая друг друга, они вновь пошли. И опять из-под ноги Мастаева выскочила глыба. И благо — вскользь, по плечу, ведь все на волоске, но Аполлоныч удержался. И оставалось совсем немного. И Ваха это уже видел, а Кнышевский по опыту чувствовал, потому что воздуха не хватает, на перепонки давит, очень холодно, конечности коченеют. И ветер порывистый, свистящий, беспощадный ветер, готовый слизать все живое, как язык ящерицы, муравья. И этот ветер, этот ледяной, и по отношению к их судьбе, ветер пригнал черную, влажную, холодную тучу, так что Мастаев с ужасом отчего-то вспомнил ледяную баню псих-лечебницы. И если бы не друг за спиной, которому он крикнул: «Эй», а тот ответил угрюмо: «У-у», стало бы совсем плохо. А так, храбрясь друг перед другом, они застыли, приледенев к скале, зная, что на этой, теперь уже скользкой тропе их окоченелые руки и ноги не помогут, могут только стоять, но это совсем невыносимо. Они застыли надолго, лишь изредка возгласами подбадривая себя. А потом и на это сил не стало. И хорошо, что в таком густом тумане каждый звук прекрасно слышен, они чувствуют частое, да еще живое дыхание друг друга. И тут до них донесся гул — вертолет, пожалуй, не один. И он не скоро, да исчез. А Мастаев понял, что, как в легендах, это облако спасало их жизнь. Его настроение явно улучшилось, и, как гармония с природой, эта туча стала резво редеть, словно Создатель включил свет — сразу посветлело. Утреннее солнце подарило тепло.

Ваха знал это место. Отсюда открывается потрясающий вид, словно из космоса, на все Шароаргунское ущелье, по которому блестящей змейкой искривилась родниковая артерия неугомонной реки. Осенью эта ярко-пестрая панорама оказалась еще более сказочной, завораживающей. И как когда-то, когда не было войны и у него были дед Нажа и мать, и он был беззаботно счастлив и кричал, когда увидел радугу над ущельем, он и сейчас, увидев вновь ту же радугу:

— Аполлоныч, посмотри, какая радуга, какая красота! — кричал он, как ему казалось, на всю Вселенную. — Мы спасены! Мы выползем из ада. Мир! Какой мир! Свобода жить! Пошли! — он рванулся навстречу солнцу. Однако груз, словно непомерные земные грехи, тащил его обратно. — Пошли! — почти со злобой зарычал Ваха, напрягаясь из последних сил. И тут, точно лезвием по сердцу, как струна натянутся веревка со стоном перерезана. Мастаев вдруг почувствовал телесное облегчение, а в душе наступил мрак — он только-только обрел друга и тотчас потерял его. И была мифическая мысль: броситься вслед, схватить на лету, обоим как-то спастись. Но ведь он не совсем дурак, а лишь по справке и по решению какого-то российского суда. И его ждет сын. И он хочет, ой как хочет покорить гору, чтобы под горку до ночи добраться до родного села. А там пчелиная музыка из фортепьяно любимой Марии.

Эта мысль подстегнула и помогла из последних сил карабкаться вверх. Оказалось, совсем немного — и этот смертельный участок позади. Ваха даже не передохнул, а, как почувствовал надежную опору, глянул вниз и восторженно закричал:

— Аполлоныч, ты здесь? Ай! Держись, держись. Мы будем жить!

Теперь это была не веревка с ремнем, это была спасательная жила, к которой привязано все, что можно, — куртка, брюки и даже рубашка. И вряд ли эта хилая связка, за которую Кнышевский смог вцепиться только зубами, правда, мертвой хваткой, могла бы спасти, то есть удержать, тем более поднять этот вес, — просто, очень просто, это был рукав дружбы, спасения, единства!

Что ни говори, а они оба повидали жизнь и знали, что все еще впереди. Впереди главные сражения, после которых может быть праздник — тоже впереди. Однако эта борьба, эта победа, сплотившая их, дала им огромный импульс жизни, без которого их дальнейший побег был бы обречен, не один вертолет завис здесь.

— Ну и персона вы, Митрофан Аполлонович, целая армия ищет вас, — с некой иронией говорил Ваха, когда они только волей и характером покорили уже слегка заснеженную вершину Басхой-лам, потом почти кубарем понеслись под гору, вплоть до спасительного низкорослого хвойного леса. А когда оказались в густом смешанном лесу, где Ваха знал почти каждую тропку (а они только звериные), им стало спокойнее, и, найдя что-то вроде летнего лежбища медведя, там завалились мертвецким сном.

От ночного холода они одновременно пробудились: оказывается, во время сна они лежали, плотно прижавшись друг к другу. Было очень темно. Гробовая тишина. Прелый, противно-сальный запах дикого зверя, гниющего мха и сырой земли. Спросонья они еще не могли вполне оценить реальность своего положения, как рядом, почти над их головами, раздалось гортанно-глухое «ху-хуу». В ответ с низины такой же звук, свист, и следом громкий детский плач.

— Шакалы, — от холода выбивает дробь челюсть Мастаева.

— А вдруг, — дернулся Митрофан Аполлонович.

— В берлогу медведя не сунутся, — успокоил Ваха. — Надо дождаться рассвета.

— Ху-хуу, — снова над головой, взмах мощных крыльев: сова куда-то улетела.

Вновь в лесу тишина, темно, а Кнышевский заерзал:

— Кто бы мог подумать — попасть в такую круговерть. А теперь в лесу, вроде человек, а тропа зверя, жилище зверя. Озверели?

— Сами виноваты, — то ли напарника, то ли все человечество, в том числе и себя, обвиняет Мастаев. — «Образцового дома» — нет, хоть какой-то культурной элиты — нет. А потом, и «Дома проблем» — нет, выборов — нет, лишь ваш «итоговый протокол», в результате ваш суд — как «большевистская тройка» — всех под репрессию. Словом, сук, на котором сами сидели.

— Ты уже сдался? — злой шепот Кнышевского.

— Не я сдался, а вы все «сдали», продали, пропили. Нам надо бороться! — вскочил Мастаев.

— Правильно, — Кнышевский тоже поднялся. — Надо двигаться, не то околеем. И лучше ночью, как звери. Куда пойдем?

— Как куда? Тут рядом Макажой, мой дом.

— Нет ни у тебя, ни у меня теперь дома, — на весь мир злится теперь Кнышевский. — Наверняка там нас ждут.

— Выбора-то нет.

— Надо думать. Пойдем. Все ж веселей и теплей. А рассвет покажет, ведь утро вечера мудреней.

И это утро показало, что их положение не завидное. В небе гул вертолетов, пару раз пролетали прямо над головою. Хорошо, что листва не совсем опала. А пойти до родного села, там просторы альпийских лугов и невооруженным глазом, глазом охотника, к тому же местного жителя, все видно — кругом по лощинам засады.

— Надо ночью идти, — шепчет Мастаев, — в подлеске хоронятся они.

— Ты думаешь, спецназ такой глупый: ночные приборы есть, — озабоченно говорит Митрофан Аполлонович. — Да что ты забыл в деревне своей.

— На разрушенный дом посмотреть, там разбитое фортепьяно Марии, в нем до сих пор пчелы моего деда живут, для нас мед приготовили, а аромат там какой!

— Сказочник ты, Мастаев, — сплюнул Кнышевский. — Завидую я тебе, дураку. Кроме пчел и Марии, более и забот нет.

— А не надо заботы создавать.

— А как без забот, если даже наш «Образцовый дом» называли не иначе, как «Дом проблем».

— Это вы писали.

— Я пешка, исполнял приказ.

— Хм, — усмехнулся Мастаев. — Зато теперь вы маршал, вас разыскивают как злостного врага.

— Заткнись, дурень, — процедил Кнышевский. Жестом приказав следовать за собой, он углубился в лес, усталый, остановился. — Нам надо где-то перекантоваться несколько дней: передохнуть, подумать, и дабы эти угомонились, мол, шакалы нас съели иль свалились со скалы.

— Есть такое место, день пути.

Это время, когда Мастаев был очень молод и здоров, и мирное небо над головой. А теперь все иначе, и хорошо у обоих боевой опыт — минные ловушки кругом. И еще благо, осень, лес щедро кормит: орехи, переспевший дикий виноград, яблоки, груши, мушмула. А Кнышевский и в грибах знаток; впрочем, как и в методах работы спецслужб. Еще задолго до того, как они подошли к цели, а это глухой хутор в диком лесу, куда трактор не всегда доберется, и живут там отшельниками две семьи, четыре хижины, как сараи, всего с десяток человек, из которых только двое пару раз в городе бывали. Их жизнь — кукуруза, скотина, ульи, охота, рыбалка, лесной сбор. Гостей они уважают, но к себе не зовут: берегли свою обособленность и даже не знали, что такое цивилизация и что идет война. Однако она и до них дошла. Как беглецы поняли, их и здесь искали: по одноразовой посуде и другим следам десант лишь накануне здесь был. Все разрушено, на месте одной хибары большая воронка — с воздуха удар.

Забыв об осторожности, Ваха бросился к хутору. Только тело древней старухи — осколок в груди. А остальные — то ли их не было, то ли десант забрал, то ли в воронке погребены.

— Сука, тварь! — кричал Ваха. — Здесь вы рушите, грабите, убиваете, а в Москве и в Лондоне — замки строите.

— А я тут при чем?! — так же заорал Кнышевский.

— Как при чем? А на чем ты разжился, если не на этой бойне?

— Я бизнесмен.

— Какой бизнесмен? Ты бандит! И ваш бизнес — война!

— Заткнись! — крикнул Кнышевский.

Однако заткнуться пришлось ему, узнав силу свирепых кулаков Мастаева.

Правда, погибшую старушку они хоронили вместе, слова не проронили. И потом вроде врозь, да из хутора, даже разбитого хутора, уходить не хотели, все же это не дикий лес, и они хотят быть там, где до них люди были. И их всего двое, но и они не могут найти общего языка, друг на друга злятся, как в небе послышался шум: вот когда они друг к дружке — общий враг.

Лишь поздно ночью они осмелились разжечь огонь, и из найденных запасов Мастаев испек кукурузный чурек, пили чай из душицы и мяты, словом, расслабились, и тогда Кнышевский неожиданно сказал:

— Счастливый ты, Ваха, человек. У тебя сын есть, — на что Мастаев, чуть погодя, сказал:

— Митрофан Аполлонович, на мне грешок, как-то ваше досье на глаза попало, подсмотрел, и, как помнится, ведь у вас была дочь.

— В том-то и дело, что «была», — печально вздохнул Кнышевский, поправил головешки в костре. — Покурить бы, — вновь наступила долгая пауза, и, как-то поняв ситуацию, Ваха, хоть любопытство и съедало, да не стал теребить душу другу, да, видать, тому необходимо было выговориться, а скорее всего, поделиться, поведать:

— Дочери не было года, когда моя супруга сошлась с моим другом, — я в то время был в командировке, в Афгане. В общем, я вернулся, наломал дров. Сам более пострадал, меня судили, многого лишили. И, как ссылка, я попал в Грозный. А мой бывший друг, отчим Веры, — так звали дочь — сделал неплохую карьеру — военный атташе во многих странах. Там Верочка языкам и прочему прилично выучилась, а потом окончила Лондонскую школу изящных искусств по классу живописи. Она рисовала так, как видела мир, а видела она неважно — с детства очки. Так она и смотрела сквозь толстые линзы, несколько наивно и искаженно воспринимая этот мир как идеальный.

— Внешне Вера пошла в меня, а ее мать была броской женщиной. Кстати, она после и моего дружка кинула, но это другая история, не интересная мне. А вот Вера с детства меня избегала, хотя мне писать и звонить не воспрещалось. С годами я свыкся, что дочери у меня фактически нет, но, повзрослев, она сама потянулась ко мне. А я, тогда нищий агитатор-пропагандист Дома политпросвещения, получаю позорную, даже по тем временам зарплату, еле-еле на бутылку и папиросы хватало. Ну, ты сам это помнишь… А Вера как в детстве меня игнорировала, так потом совсем порвала с матерью. Я, конечно, не расспрашивал, но понимал позицию дочери, которая вернулась жить в Москву, а с нею муж-англичанин, такой же неудачный художник, как их недолгий брак.

Еще один у Веры был после муж, точнее сожитель, тоже художник-импрессионист, ненавидящий Ленина, Советский Союз и меня. От его мазни меня тошнило. Однако я никоим образом не вмешивался в их жизнь, боялся хоть чем-то дочку обидеть, оттолкнуть. Я к тому времени — середина девяностых — как ты знаешь, уже копейку стал иметь, и я им очень даже помогал. Более того, даже мазню этого горе-художника инкогнито покупал — не помогло. И этот брак дочери распался. И она сама, видимо, поняла, что художника и из нее не выйдет. И до этого Вера помогала мне, ну а теперь стала ведать всей моей бухгалтерией. А размах моих дел, сам знаешь, стал громадным. Вера умница, в то же время окончила очно-заочно Высшую школу экономики в том же Лондоне. Почти все активы были на ней, потому что на себя я не смел что-либо существенное оформить, сам знаешь, почему — госслужащий, чиновник и прочее. А Вера — опора, надежная, четкая, как швейцарские часы и швейцарские банки. Одно меня беспокоило: ни с кем не встречается, все дела и дела. Ее годы идут, а мне страсть как внуков захотелось. Но однажды прилетает из Цюриха: с цветами и глаза блестят. Ну, я понял, обрадовался, когда у нее появились свой стилист, визажист и прочие причиндалы преуспевающей женщины. И она мне говорит: «Папа, я выхожу замуж!» А я, болван, к примеру, даже твой каждый шаг при необходимости контролировал, а тут, с дочерью, посчитал, что надо хотя бы раз в жизни проявить либерализм — не хотел влезать в ее личную жизнь, посчитал — некрасиво.

— А в мою красиво? — перебил Мастаев.

— Это служба, госполитика, так что не путай, — продолжал свой рассказ Кнышевский. — А тогда я, наверное, был счастливее дочери, потому что я видел, как счастлива она. Прозрел я после свадьбы, после роскошной, в миллион долларов, свадьбы, когда я, можно сказать, впервые в упор увидел эту слащаво-ехидную, до тошноты подобострастную умиленную морду зятька. В тот же день я по всем каналам пробил: оказывается, мой зятек, Смирнов Олег Дмитриевич, родной брат, кого бы ты подумал? Никогда, Ваха, не поверишь и не представишь — этой сучки Галины Деревяко.

— Вот это да! — воскликнул Мастаев. — А фамилия?

— Фамилия от первой жены, там двое детей, в законном разводе, и, как я выяснил, та семья его не интересовала. А Галя Деревяко! Какая дрянь! Даже на свадьбе не объявилась, лишь после, когда я ее к стенке прижал, во всем призналась: мол, она эту комбинацию задумала, вроде без задних мыслей. Ну, да, конечно же очень богатая невеста. А любовь? А любовь, по крайней мере, у Веры есть. Она счастлива. А я боялся это ее чувство хоть немного задеть. Но наблюдение за зятьком я установил. Целый год все в ажуре — просто идеальный муж: постоянно цветы, любовь-морковь и прочие глупости молодоженов. И медовый месяц — целый год. Да я все равно что-то неладное чувствовал, ведь я не знал, что за этой сукой стоит не какая-то блядина Деревяко, а мои завистливые друзья-сослуживцы, то есть ресурс одной из лучших спецслужб мира.

— Это потомки вашего кумира Феликса Дзержинского? — так, для уточнения, поинтересовался Мастаев.

— Мой кумир Ленин, — резко оборвал Кнышевский, а, поостыв, уже более тихо: — Был. А Дзержинский экспроприировал экспроприаторов, а нынешняя мелюзга — своих.

— Хм, а какой им резон меня, нищего, трогать? — грустно усмехнулся Ваха. — И если бы спецслужбы, как изголодавшиеся крысы, друг друга порой не поедали, миру давно бы конец.

— Это верно, — подтвердил Митрофан Аполлонович. Блики от костра отражали на его грязном лице лишь тоску. Наверное, он и не хотел рассказывать — больно вспоминать, да Ваха спросил, что дальше.

— Вера забеременела. Мы были счастливы и встревожены одновременно, потому что врачи предупредили — последний шанс стать матерью. Понятно, что Веру мы от работы отстранили, а на ее место — зятек: у них законный брак. А еще я не знал: Вера дала ему генеральную доверенность на ведение дел и прочее, словом, втерся в доверие. Я смотрю, он такой смекалистый, работящий, шустрый. Я даже стал им доволен: свой в доску. И я, осел, думая, что укрепляю позиции семьи, на самом деле старался для своих врагов, за этого негодяя выложил круглую сумму — замминистра России. И тут Вера, будучи уже на седьмом месяце, забила тревогу:

— Папа, — говорит в ужасе, — я увидела его без маски — это двуличный изверг, он не любит и не любил меня никогда.

Вначале я подумал, что моя дочь — художница, фантазер, да и смотрела ведь она на этот мир сквозь свои толстые линзы как-то иначе. К тому же для меня тогда главным было, чтобы беременная дочь особо не волновалась: я всегда рядом с ней, я всего стал бояться. А она все о делах и делах и буквально заставила меня срочно, тайно вылететь в Цюрих. За сутки я справился, а Веры уже нет, мол, самоубийство, отравилась — тут Кнышевский надолго умолк, не в силах говорить: — Жизнь вмиг обломилась. Но я не сдамся, я еще им всем отомщу. Мы отомстим, — он испытующе глянул на Ваху, а тот спокойно:

— А почему они вас?

— Не могут, нельзя. Та последняя поездка в Цюрих все их планы поломала. Если я умру, есть мой опекун. Если он умрет, тогда все мои капиталы завещаны благотворительному фонду.

— А кто опекун? — поинтересовался Мастаев.

— Много будешь знать, — тут Кнышевский как-то странно усмехнулся, вновь погрустнел. — Лучше бы я все потерял, стал нищим, лишь бы Вера осталась жива, — он снова заплакал. — Теперь Веры нет, и ничего нет.

— Они все присвоили?

— Пытаются. Хе-хе, но ты со своими сказками пробил брешь в их идеях и идеологии, где деньги — все: и Бог, и царь, и жизнь. Ты мне и дальше поможешь, — то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал Кнышевский.

— Что я могу, — так же неопределенно ответил Ваха, и погодя, уже печально глядя на догорающие, как их жизнь, угли: — А разве «итоговый протокол» уже не готов? Силы-то совсем не равные.

— Мастаев, молчи! У нас еще есть выбор. Ты ведь сам говорил, что в чеченских мифах герой никогда не погибает и всяким образом, да все же справляется с любым, даже самым грозным и страшным чудовищем.

— Гм, вы стали верить в мифологию?

— По крайней мере, гораздо гуманнее и правдивее, чем наш ленинизм и вшивый либерализм. Я устал, рука что-то болит, давай как-то спать.

Проснулся Кнышевский с рассветом. Его знобило, еще сильнее распухла и болела рука. Спросонья он долго не мог понять, где находится, кто его так заботливо укрыл одеялом, наконец все вспомнил:

— Ваха, Ваха, — он выскочил из разбитой хибары. Вокруг ужасная картина: все разворочено, на дне воронки уже опавшая, пожелтевшая листва. Тишина, не нарушая которой, где-то звенит тоненький голос синицы. Митрофан Аполлонович поднял голову: мощные, вековые, золотистые кроны могучих деревьев, над ними бездонное синее небо, как рай, до которого он никогда не долетит. — Ваха, неужели и ты? — прошептал он и, чуть погодя, сам себе: — Я грезил коммунизмом, вот и получил 37-й год — все репрессированы. Я репрессирован, — его от судороги передернуло. Он более не мог бороться, жить. Почему-то подумал, а может, Вера, действительно покончила с собой? От этого ему стало совсем невмоготу. Шатаясь, как пьяный, он вернулся к ложу, с головой залез под одеяло, надеясь, что спрячется от всех и самого себя. Таким жалким он себя никогда в жизни не ощущал.

— Аполлоныч, Аполлоныч, — уже в полдень разбудил его голос Мастаева.

— Ай! — с испуга закричал Кнышевский, а потом захохотал. — Ваха, что это с тобой? Кто тебя так «откормил»?

— У-у, — рядом опустился усталый горец, — мои пчелки меня не признали, всего искусали. Болит.

— Ты был в Макажое?

— Мед, альпийский нектар, — лицо Вахи так распухло — глаз не видно. Зато в руках бочонок, и он доволен. — Побывал дома; разбитый, но еще стоит. И фортепьяно Марии все так же перекошено. А меда в нем!.. Пчелки меня позабыли, у-у, злючие, еле ноги унес.

— И тебя не засекли?

— Нет там никого. То ли нас похоронили, то ли интерес к нам пропал.

— Интерес к нам не может пропасть, — грустен голос Кнышевского, а Мастаев, наоборот, возбужден:

— Попробуйте мед. Аромат! Целебный нектар. Он нам сил придаст. Давайте, и на руку лучшее лекарство.

Ваха обработал рану медом, перевязал:

— Еще ешьте мед, ешьте, не помешает. Только водой запивать нельзя, — так он заботился о друге, как они разом застыли: как летящий дракон, нарастающий гул вертолетов.

— Бежим, — разом крикнули они.

Ваха устал, бочонок в руках, и то он подгоняет Кнышевского. Они достигли лишь середины заросшего густым лесом горного склона, как прямо перед их глазами над хутором завис вертолет, спрыгивает десант. Тут же две, видать, поисковые собаки. При виде их Кнышевский в страхе прошептал:

— Теперь нам хана.

Обреченно, тяжело дыша, они застыли как вкопанные, понимая, что от такой погони им не уйти, как Мастаева осенило:

— Бежим туда, — он указал вдоль склона — почти на виду.

— Тогда уж вверх, — противился Кнышевский.

— Я знаю, что говорю. В том урочище, — объяснял Ваха, — большая волчья стая.

— А почему только там, а не везде?

— Волчий закон. У них, как у спецслужб мира, лес поделен между стаями и границу переходить — нарушать волчий закон. Хотя у спецслужб законов нет, есть интересы.

— К чему весь этот винегрет? — спецслужбы, волки, — рассердился Кнышевский.

— А к тому, что в том урочище так силен волчий дух, что собаки туда даже соваться боятся, не то чтоб след брать. Бежим.

Они двинулись вдоль склона вверх. Кнышевский ступал все медленнее и тяжелее, все чаще он останавливался, обнимая дерево, а потом уже стал падать. И никакие уговоры не помогали. И все же психика человека — большой секрет, да имеет в запасе множество сил. Это Мастаев, отчаявшись, вдруг сказал:

— А за дочь вы не хотите ответить?

— У-у! — задрожал Кнышевский, сопя, словно старый трактор, он буквально пополз вверх.

Вниз они катились, Кнышевский чуть ли не кубарем. Больно ударились о деревья, не имея сил остановиться. На дне ущелья маленький, очень холодный, прозрачный, сладко щебечущий родничок, который, как в мифах, не только их жажду утолил, не только их остудил, но значительно успокоил, ублажил, жизнь навеял.

В сухом месте под мощными, густыми корневищами огромного поваленного дуба они обосновались, зная, что двигаться больше нет сил. Медленно, смакуя, по очереди стали пить душистый мед из бочонка.

— Какой красивый лес! — неожиданно сказал Кнышевский.

— Весь мир красивый, — поддержал Мастаев.

Они завороженно любовались очаровательным яркоцветным осенним пейзажем, когда лай собак встревожил этот восхитительный мир.

Как перед смертью, они вцепились друг в друга, теперь глядя на иной мир: почти взвод десантников, две собаки, а те почему-то уже не лают, лишь скулят, поджав хвосты, и даже след не берут, жмутся к солдатским сапогам, получая пинки.

— Они и без собак нас найдут, — нервно заерзал Кнышевский. — Мы наследили.

— Тихо, не паникуйте. Если собаки не идут, то зачем солдату в дикий лес соваться: тут и зверь, и боевик, да и мы ведь не лыком шиты. Как-никак, а за нос их водим. Ну а солдат-контрактник, он-то от ваших миллиардов долю не имеет. У них — солдат спит, служба идет.

Почти так и получилось. Десантники поняли, что их за склоном не видно. Устроили привал, долго подкреплялись, потом вздремнули, аж Кнышевский возмутился:

— Ну и армия у нас! И это вроде элита.

— Вы не рады? — непонятен тон Мастаева. — Разложение армии — одна из целей войны в Чечне.

— Ты, Мастаев, и политик, и аналитик, и психолог.

— Главное, чтобы не псих, хотя справка есть. Тихо, — десантники стали собираться.

Гул улетающего вертолета давно стих, уже сумерки сгустились в лесу, когда беглецы осмелились покинуть свое убежище.

Поднявшись на место, где стояли десантники, они искали объедки, а Кнышевский собирал окурки.

Совсем осмелев, они отважились пойти в разбитый хутор, ночевать хотелось по-человечески.

Еще пару суток, поочередно заступая в караул, они провели здесь. А потом провизия кончилась, и они, вооружившись вилами и косой, пошли к медвежьим берлогам, — место, которое Ваха давно знал.

С помощью остатков меда Мастаев на запах выманил из берлоги только что залегшего на спячку молодого, еще не опытного медвежонка. Этим целебным мясом и жиром они питались еще три дня. Можно сказать, отдохнули и окрепли.

Ваха видел, что Кнышевский все время о чем-то думает, просчитывает, а он о своем:

— Аполлоныч, скоро снег, следы, да и мы в мороз не выживем, топить-то днем опасно. Ну а если ваши друзья или враги вдруг додумаются разыскивать нас с помощью местных боевиков, то эти похлеще волков — нас вмиг найдут. Надо что-то предпринять.

— Ты прав. У меня есть план, — теперь тверд голос Кнышевского. — Ты сможешь перейти границу? Лишь бы ты был вне России.

— А Чечня?

— Чечня всегда была и будет вместе с Россией, как мы с тобой.

— Грузия устроит? — спросил Ваха, и видя одобрение: — Нет особых проблем. А вы?

— А я в Москву.

— Как? Опять в пасть этого чудовища?

— Все будет в порядке. Другого варианта нет. Я выйду к регулярным войскам, на любой блокпост и буду под охраной. А ты — за кордон. Я тебя в любом случае найду. Если ты три месяца от меня вестей не получишь, то позвонишь Дибировой Виктории Оттовне. Я ей дам знать. А до этого смотри, не вступай в контакт ни с кем: ни с сыном, ни с Марией. Не подведи меня.

Лесом они вышли к райцентру Ведено. Перед ними были российский блокпост и триколор на ветру.

— Аполлоныч, может, не надо? — пытался отговорить Мастаев. — Ведь там, на севере, чудовище, поверьте мне.

— Выбора нет. «Итоговый протокол» надо переписать, — пытаясь шутить, ответил Кнышевский. Они крепко, как всегда при расставании, обнялись. Из леса Митрофан Аполлонович вышел один. Еще раз прощаясь, он махнул рукой и неожиданно закричал:

— Пока рабочие и крестьяне не поймут, что эти вожди изменники, что их надо прогнать, снять со всех постов. До тех пор трудящиеся неизбежно будут оставаться в рабстве у буржуазии. ПСС, том 34, страница 132. Читай Ленина, Мастаев!

А Мастаев прошептал:

— Вот дурак.

* * *

Покинуть Родину? Какая бы она ни была уродина — нелегко. И Мастаев знает, что «итоговый протокол» не сулит ничего хорошего, а выбора у него нет. Нет, потому что это не приказ, тем более окрик командира или начальника-богатея, — это наказ, точнее, просьба друга.

Ваха изначально понимал, что Кнышевский, сдаваясь или выходя на федеральные, свои же родные войска, однозначно лезет в пасть чудовища. Понимал ли это кадровый русский офицер? Конечно, понимал. Просто у него, как у всей России, выбора не было, но он надеялся, он еще пытался побороться с родным «чудовищем», дабы переписать уже заготовленный «итоговый протокол».

По сравнению с этими почти невозможными глобальными испытаниями задача Мастаева, кажется, предельно проста. Однако на самом деле все не так. Ему кажется, или так оно и есть, — расставшись с Кнышевским, он почувствовал некое раздвоение духа: огромную, исторически связанную с его домом Россию отторгли от Чечни. И хотя Кнышевский ушел на север, а Мастаев — на юг, землю Бог недаром создал круглой: их цель, даже обойдя весь мир, — снова сойтись, ибо лишь в единении возможно противостоять громадному миру, жить в мире, то есть будет свобода жить, а не существовать.

Это все в идейном плане, в плане исторических перспектив, а в реальности Мастаев понимает: Митрофан Аполлонович прав, им надо было сейчас разойтись. Даже по скорости перемещения Ваха почувствовал, как легко ему стало по горам ходить. К тому же он здесь свой и все его. И ты в ответе только за себя, и все кругом родное. А что его ждет на чужбине? Да, эта чужбина ныне манит жизнью его, ибо если иначе — родное «чудовище» сожрет.

Перейти границу. Как можно было единый мир, созданный единым Богом, поделить на множество территорий? Только земные боги, конституции, флаги, гербы, тотемы. Сплошь — идолопоклонничество, а не вера в Бога, в человека, в Библию и Коран и в самого себя. Впрочем, это умничанье не раз омрачало жизнь Вахи. А сейчас он понимает, что здесь, тем более в другой стране, он никто, он не личность, не гражданин. И вряд ли докажет, что полноценный человек, потому что у него нет денег, нет паспорта, даже при себе нет той справки, что невменяемый он, то есть «чечен».

Путь за границу один — в Грузию. Попасть туда, тем более когда дело к зиме, нелегко: сама природа создала границу, а правильнее, водораздел — это неприступные, горделивые, вечно заснеженные вершины Кавказа, с редкими перевалами, по которым не так просто, но при желании можно перейти с севера на южный склон Кавказского хребта. Но эти перевалы-переходы ныне контролируют российские пограничники, они на специальных укрепленных высокогорных базах дислоцируются. Тут же, дабы были звания, ордена и боевые, исподволь сосуществуют чеченские боевики. Очень мало, да еще остались кое-где в горах местные жители. Вот они-то и подсказали Вахе, что перейти границу можно за деньги, аж на вездеходе пограничники довезут. Чуть больше заплатишь — вертолет есть. Ну а в случае с Мастаевым, как ему объяснили, с волками жить, по-волчьи выть, то есть пользоваться звериными тропами. Это кабаньи просеки — этого зверя никакая граница не остановит. Но на этой тропе есть опасность, что приборы пограничников засекут. Тогда как знать. А вот есть еще тропа горной серны, барса, козы. Так там пройти сможет только настоящий горец, и то имеющий опыт, и лаг остался небольшой. Еще пару недель, и из-за зимних бурь тропы не будет.

По тропе Басхой-лам даже звери не ходят. Поэтому Ваха, считая себя чуть ли не альпинистом, выбрал второй вариант: подальше от российских пограничников. С грузинской стороны, как его уверяли, такой службы нет, видимо, никто из Грузии в воюющую Чечню не собирается. Да и что эти непроходимые горы охранять, если Ваха, конечно же это не Басхой-лам, но тут тоже риск, конечности чуть не отморозил, и просто физическая закалка и выносливость помогли, да погода не подкачала.

На южном склоне Кавказского хребта, где климат более мягкий, теплый — почти субтропики, тоже живут вайнахи, чеченцы-кистинцы. Эти чеченцы, проживающие в Грузии, не были в сталинские времена депортированы, их заставили поменять фамилии на грузинский манер — окончания «швили» или «дзе». Не в пример северным собратьям, этот народ гораздо более сохранил язык, традиции, культуру, весь исконно-патриархальный уклад горской жизни.

На первый взгляд они как бы застыли и остались в прошлом времени, и человек типа молодого Кнышевского, вооруженный ленинской идеей «экспроприации и электрификации», точно сказал бы, что этим людям нечего терять, даже своих цепей. И света здесь нет — Грузия стала бедной страной, а на такой окраине лишь примитивный сельский труд. Однако Ваха, с неких пор приверженец мифов, посчитал это место кладезем человечности. До чего здесь люди добрые и наивные, доверчивые и отзывчивые, несмотря на свою бедность, щедрые, а по духу богатые.

У Вахи был адрес, где он мог остановиться, но здесь в каждом селе, в каждый дом его как дорогого гостя приглашали. Он выбрал маленький высокогорный аул, кругом непроходимые девственные леса, небольшая, говорливая светлая речушка с водопадом, роднички, пасеки, виноградник. Все это чем-то напоминало ему Макажой. А чтобы скрыться от всего мира, большей глуши не найти. Вот почему он здесь остановился.

Первые три дня он почетный гость, а потом три дня мучился, ведь во всей округе мужчин, особенно молодых, почти нет — уехали вслед за, как им кажется, цветущей цивилизацией в Европу, Турцию, Россию.

Тоска одолела. А ведь ему не три дня, а три месяца здесь быть. И тут его осенило: он охотник, кругом лес. С оружием здесь туговато: люди умные, мирные, но одну берданку ему нашли.

Про это ружье, которому лет тридцать, а последние десять лет его и не чистили, рассказывали, что из него первый хозяин, как ни охотился, ни разу в зверя не попал. Продал — та же история. И еще была пара хозяев — ружье «кривое», так и забросили.

А Ваха вышел как-то до зари с ружьем. Сразу понял — в ауле были охотники: несколько собак, радостно повизгивая и от удовольствия виляя хвостами, увязались, задорно лая, за ним в лес.

Ваха и не представлял: лес дичью кишит, а ружье — четыре дуплета, четыре косули в один день. Все мясо раздал. Более он не иждивенец, наоборот, кормилец. И ему даже из соседних сел заказывают не только косулю, но и кабана — грузины едят. И барсука для лечения, и шкуру волка — для украшения, и медведя — для бездетной, и даже рысь — для подарка.

Словом, нашел Мастаев занятие по душе. Время как-то быстро полетело, однажды в лесу подстрелил он косулю, только подошел, склонился над ней, чтобы разделать, как почувствовал и увидел — по блестящему снегу огромная тень надвинулась. Ваха в первый миг испугался, как вкопанный стоит: перед ним на вид старик — пепельная борода по пояс, на нем выцветший, поношенный бешмет из грубой шерсти, еще подчеркивающий былую силу и стать, а за плечом великолепное ружье, да глаза еще по-молодецки блестят.

— На, это тебе, — старик протянул Вахе целый патрон.

Про этого грузина, старика-отшельника, Мастаев уже слышал, даже видел издалека его добротный домик. Этот старик — бывший председатель лесхоза. Лесхозов давно нет, а он так и остался в лесу.

А патрон он Вахе дал неспроста; по охотничьим законам, это значит, что данный лес — его; собаки, что загнали зверя, — его, и подстреленная дичь — его. А охотник получил удовольствие, что возмещается патроном, мол, более ты здесь никто. Ваха все понял. А старик сказал:

— Стреляешь ты здорово, даже из такой развалюхи. Видать, опыт, и не только охотничий. А охота — древний инстинкт, и ради удовольствия сам порою грешу. Но делать из этого промысел — тебе это не надо. А со злобы всю дичь перестрелять — Божья тварь — велик грех. Нельзя.

Не ходить более в лес, в горы, Мастаев не может. И ружье берет и всего один заряд — на всякий случай. И как назло, еще больше он зверя видит, ведь уже февраль. И здесь южнее гораздо раньше наступает весна. И в лесу оживление — птички поют. Но он более не стреляет, так что даже собаки на него злые, зря по лесу бегают — их не кормят. А Ваха любит бродить по лесу, любоваться природой и мечтать о встрече с сыном, о Марии. И считает, сколько дней еще осталось до исхода трех месяцев. И почему-то кажется ему, что Кнышевский его совсем не ищет и, даже если ищет, — не найдет.

Однажды, задумавшись и замечтавшись, он забрел в незнакомый лес и не то чтобы заблудился, да заплутал. К вечеру дождь, перешедший в густой, мокрый снег промочил до нитки. Уже в сумерках шел он по скользкой, поросшей от безлюдья лесной тропе и случайно вышел на дом отшельника-старика. Хотел мимо пройти, да собаки лесника подняли лай. Хозяин его окликнул:

— Знаю, ты чечен отчаянный, дерзкий, да ночью в лесу небезопасно, тем более что зверь на тебя тоже зуб точит. Заходи, промок, заболеешь. Иль не хочешь у отшельника гостить? — у хозяина красивый баритон, говорит он хорошо по-русски с мягким грузинским акцентом.

Войдя за высокий забор, Мастаев поразился: мощный джип и еще техника под навесом, а на крыше спутниковые антенны, аж три.

Внешне дом солидный, и внутри все со вкусом, как княжеские хоромы в кино, и всюду картины, фотографии. Ваха уже кое-что знал, да хозяин поподробнее о себе рассказал. В прошлом он крупный партийный функционер. Не всем угодил — отправили в горы, лесхоз. Ему понравилось, тут и остался, лишь изредка по делам ездит в Тбилиси. Получил прекрасное образование, детей выучил. Они у него при делах: сыновья — в Грузии и в Москве, дочь — художница, замужем, в Париже. Они старику помогают. Правда, наведываются сюда редко, но связь есть.

Ваха побывал в бане, в сухое переодет, и во время ужина за чачей собственного приготовления хозяин осуждал Россию:

— Мы, чеченцы и грузины, конечно, тоже виноваты, ведем себя как шкодливые и строптивые дети. Но Россия ведь сильнее, старше и богаче. А ведь истина — из спорящих виноват сильнейший. А Россия с Грузией как ревнивая, оставшаяся в девках сестра, и с вами как мачеха. А у нас одна история, религия. И я учился в свое время в Москве, и сейчас там сын, внуки. Кстати, хочешь в Москву?

«Почему он спросил именно про Москву?» — подумал Мастаев, а грузин заметил:

— Как Москву назвал, — ты встрепенулся. Там кто-то есть?

— Сын, девушка, друзья.

— Так звони, спутниковый. Не хочешь? Не можешь? Да, злость в тебе сидит. Видать, под прицелом ты долго ходил. И сам невольно сквозь прицел на все живое смотришь. То-то с твоей мушки ни одна движущаяся тварь не может уйти. Хорошо, что в дичь стрелять перестал. Да все равно, как опытный торгаш приценивается к покупателю, так и ты как стрелок берешь на мушку каждого человека. И ружье ты таскаешь не для зверя, боишься неких людей в лесу встретить.

Тут хозяин сделал многозначительную паузу, Мастаев даже не возразил, а старик продолжал:

— Ты поверил, что дичь — божья тварь, охотиться перестал. Но ты должен поверить в более важное, что любой человек еще более важное существо — это божье создание. И любой человек — это великая тайна. И судить человека, тем более смотреть сквозь прицел, — великий грех, это дьявол в душе. А полагаться надо лишь на суд божий, он всем положенное воздаст. И надо всех простить и попросить прощения у всех, чтобы стать человеком, — значит научиться распознавать черты бога во всем удивительном многообразии человеческих лиц!

— Я об этом где-то читал, — прошептал Мастаев.

— Древняя истина в мифах, данных нам богом, — подсказал старик. — Правда, современный человек в погоне за таким же человеком бога позабыл, а мифы вообще никто не читает, лишь этому верит, — хозяин посмотрел на компьютер. Ваха перехватил его взгляд и не выдержал:

— У вас Интернет есть?

— Конечно, есть! — с некой бравадой сказал старик и тут же усмехнулся. — Правда, не очень разбираюсь. Это дети поставили, чтобы я воочию внуков видел, общался. Включи.

Ваха тоже не особо знаком, да они сумели войти в Сеть, и хозяин сразу понял, что у экрана лишний:

— Пойду спать, устал. А ты делай с ним, что хочешь, а то заржавеет.

Оставшись один на один с Интернетом, Мастаев первым делом попытался зайти по памяти в известный, роскошный личный сайт Кнышевского — такого нет. Фирма Кнышевского и Кнышевский, как владелец крупнейшей коллекции атрибутики Ленина, — ничего нет.

И тогда Ваха задал поиск — редкое имя — Митрофан Аполлонович Кнышевский. Невероятно — никакой информации о столь богатом и влиятельном человеке нет, словно такого никогда и не было.

Холодный пот прошиб Ваху. Он был готов ко всему, но такое! Стал набирать не только Кнышевский, но и Кнышев и просто Кныш, кем Митрофан Аполлонович был изначально, — ничего. И тогда Мастаев догадался применить антитезу — антипод Кнышевского — его «любимый» зять — вот кем компьютер заполнен. Весь Интернет в подчинении, в услужении: моложавое, слащавое, ухоженное лицо (точь-в-точь как Аполлоныч рассказывал), словно Мастаев это лицо знал, и уже не замминистра, а первый замминистра, просто образец госслужащего, радеющего за интересы страны и ее финансово-экономический потенциал, и тут же молоденькая, просто модель, жена. Ну, как говорится, повезло человеку в жизни: видать, достоин, башковит. Ах! И все же что-то общечеловеческое есть — тоже горе стороной не обходит: родная сестра, сенатор России, кстати, оказывается, от Чеченской Республики, благо, что невесткой была, неожиданно покончила жизнь самоубийством.

Екнуло сердце Вахи. Полез он в криминальную хронику. Так и есть: по всем версиям, Деревяко на собственной даче убита еще два с половиной месяца назад. Более того, есть данные, что убийца задержан, за неимением улик отпущен. Фамилия подозреваемого в интересах дела не разглашается, но Мастаев подумал — это Кнышевский. До Москвы дошел. И вымещать начал с самой слабой, с женщины. Ну зачем? Зачем всех подряд?

— Эх, Кнышевский, Кнышевский. Надо было в корень зрить, всю систему ленинской всемирной революции или всемирной глобализации менять, а он все так же, по-большевистски, — репрессировать всех подряд. Не вышло. Власть себя бережет. А по мифологии все просто: случился брутальный акт отцеубийства: на смену одному монстру — Кнышевскому — пришел другой — его зять. И его ожидает такая же участь, ибо зять — тоже алчный тиран, деспот, а лишь Бог судья. А Ваха должен всех простить, покаяться перед всеми.

Хотелось позвонить сыну, Марии, хотя бы в Интернете о них узнать. Нет, он этого не сделал, и не потому что слово дал три месяца в контакт ни с кем не вступать, а потому что в нем еще сидит «червь» пропаганды Дома политпросвещения и в этом он един с Кнышевским. На рассвете, уходя от старика, Ваха спросил:

— Можно я через неделю приду, позвонить в Москву надо.

— Да звони сейчас, — развел руками старик. — Ну, как знаешь, в любое время этот дом — твой дом, наш дом, он для всех добрых людей открыт.

С трудом эта неделя прошла, еле-еле Ваха дождался, набрал телефон Дибировых. Голос любимой не изменился:

— Мария, — как тайна, прошептал он.

— Ваха-а? Ваха! — крикнула она, явно трубку уронила. Следом Виктория Оттовна, уже плачет, — Макаж, Макаж, беги, отец объявился! Ваха!

— Дада, дада, ты живой! Где ты? — давно не слышал Ваха сына, видать, повзрослел, мужские нотки в голосе прорезались. Но отец не только этим удивлен:

— А ты у Дибировых в гостях?

— Бабушка умерла. Я один остался. Мария к себе забрала, — тут долгая пауза, голос у сына тоже срывается. — А мы с Марией верили, что ты живой. Ты ведь рассказывал, что в чеченских легендах герой бессмертен.

— Души всех людей вечны. Я перезвоню.

Мастаев звонил бы каждый день, и старик только рад в добром деле подсобить, да Ваха знает, что это дорого, — у него самого денег нет. Можно было бы в райцентр поехать, а в его ауле связи вообще нет. Вот и бегает Мастаев к старику отшельнику, у кого, как ни странно, связь с цивилизацией. И он Ваху как-то огорошил:

— В Россию хочешь? В пасть чудовища?

— Это моя родина, другой нет, и там мой сын, близкие.

— Правильно. Только вот больна твоя родина, плохо чувствует себя этот обожравшийся монстр, подавился.

— Народ в России небогато живет.

— Я не о народе, а о правителях. Впрочем, у нас в Грузии правители не лучше. Добрый человек к власти не рвется, — он широко улыбнулся. — А русские, как истинно великий народ, — люди щедрые, добрые, широкие. И ты к ним с добром иди, в каждом лице пытаясь распознать черты бога.

— К чему вы это?

— Да вот, слышал я, что здесь, в ущелье, группу набирают, большие деньги сулят: турок, араб, наш грузин — какой-нибудь болван, и ваши братья-чеченцы — такие же. Идут в Чечню, в Россию воевать, мол, боевики. Мясо. Дураки. Может, и ты с ними идти подумываешь?

— Говорят, им коридор свободный дадут.

— Хе-хе, разве это свободный? — усмехнулся хозяин.

— Поэтому я отказался. Думаю, вот немного потеплеет, как пришел по звериной тропе.

— То, что думаешь, хорошо, на то Бог ум человеку дал — мыслить. А вот идти по звериной тропе более не следует: как и твой друг, бесследно сгинешь.

— Откуда вы знаете? — удивился Ваха. — Разве я под чачу проболтался?

— Нет. Все видно по твоим тоскливо мечущимся глазам, часть себя ты потерял, что делать — не знаешь. Родина есть, а паспорта и гражданства — нет. По звериной тропе пойдешь — по-волчьи завоешь. А надо с умом.

— Это как? — любопытством блеснули глаза Мастаева.

— У меня в Тбилиси, — как-то бесстрастно говорит грузин, — сын — большой чин. Кстати, я этим не очень доволен. Да сейчас пора его положением воспользоваться. Я уже проконсультировался. Ты получишь официальный статус и справку беженца из конфликтных территорий. Это международный документ, который будет зафиксирован не только в Страсбурге, но и в Комитете беженцев при ООН. Правда, Россия своеобразная страна, тем не менее, я считаю, это действенное подспорье, да и лишний шум никому не нужен. А ты под патронажем международной организации.

В этой процедуре роль Мастаева была совсем незначительной — два раза его вызывали на собеседование. Через переводчика, кстати, почему-то с чеченского, с ним беседовали иностранные наблюдатели. Вопросы были самые простые и благодушные. Зато сама процедура, вроде как не торопили, затянулась на полтора месяца. И вот ему вручили международное удостоверение пострадавшего от военного конфликта, а с ним авиабилет до Москвы и даже приличную сумму денег — гуманитарную помощь.

Расставание со стариком-отшельником было тяжелое, почти бессловесное. А в Москве ни сын, ни Дибировы не знали о дне его прилета — не хотел, чтобы они в аэропорт приезжали, всякое может случиться. Встречать его должен Башлам, который всегда Ваху удивляет.

Вот и сейчас Башлам у самого трапа с пограничниками стоит, как франт наряжен, а обнявшись — под пиджаком твердь пистолета.

И, наверное, без проволочек Мастаеву бы не обойтись, а тут всего пару часов в особой зоне аэропорта держали: делали какой-то запрос, что-то выясняли.

Если честно, то Ваха трусил, в коленках дрожь. А Башлам бравирует:

— Ты не волнуйся. Тут порядок, и в Чечне порядок.

— А выборы были? — вдруг ляпнул Ваха.

— Какие выборы? Нужны нам выборы.

— Мастаев, зайдите, — Ваху пригласили в отдельный кабинет. Все очень деликатно, перед ним молодая девушка: — Ваша ситуация крайне запутанна, но вы гражданин нашей страны, — она еще долго что-то говорила, объясняла, дала массу бумаг для заполнения, и ему в ближайшие дни предстояло немало мытарств по разным инстанциям, но это все теперь было не в тягость, потому что его уже признали «гражданином нашей страны».

Правда, все это было сразу омрачено: в тот же вечер Мастаев должен был стать на учет в отделении милиции по месту жительства Башлама.

Вот куда всемогущего земляка не пропустили. А Мастаева фотографировали, взяли отпечатки пальцев. Потом был допрос, долгий, не как человека «нашего», а как засланного врага. Однако Ваха помнил слова старика-отшельника: «В каждом лике научись распознавать черты бога, ибо всякий человек — божье создание». И, наверное, поэтому Мастаев говорил только о хорошем: от бомбежек бежал, заблудился в горах, а оказался в Грузии.

Его мифам и россказням не поверили, да этот допрос закончился, ибо явились люди в штатском, очень напоминающие Кнышевского в молодости. Они увели Ваху куда-то в подземелье, там посадили в машину, и сквозь затемненные, бронированные стекла он снова увидел яркую, ночную Москву.

ФСБ — это не МВД. Вроде все деликатно, а вопросы жесткие, уничтожающие, припирающие к стене, и Ваха уже не может «распознавать черты бога» — наверное, оттого что устал, глаза слипаются, и не только от сна, а от злости на себя, — как он вновь попал прямо в пасть чудовища?

А потом была одиночная камера, по сравнению с которой грот с Кнышевским был рай. И разве возможно в лицах надсмотрщиков научиться распознать черты бога — такой здесь полумрак. Однако Всевышний везде, и в нем был, ибо он о спасении молил, и это почти через сутки случилось.

Мастаева, как уважаемого гражданина, привели в порядок, вывели на улицу — Лубянская площадь солнцем залита, а его встречают корреспонденты, большей частью иностранные, правозащитники с плакатами — «Свободу Мастаеву», и, расталкивая их всех, к нему торопится здоровенный Башлам.

От камер и микрофонов не уйти, и Ваха держит речь:

— Чечня и Россия — навеки вместе. Войны нет и более не будет. Россия — самая демократичная страна, — это все он говорит под диктовку Башлама, который ему на ухо все по-чеченски нашептывает. — Наш президент — лучший в мире.

— Какой президент? Какого президента вы имеете в виду?

— Наш президент, наш, — повторил Мастаев, и следом: — Я очень устал. Огромное вам всем спасибо. Вы спасли меня.

— Вот ты дурак, — будучи уже в машине, говорил Башлам, — что не мог президента упомянуть.

— Ты велел болтать слово в слово. Я так и повторял, — оправдывался Ваха.

— Я ведь не мог при этих камерах фамилию называть — поняли бы.

— А я тебя не понял, то есть исполнил твою волю.

Башлам недовольно фыркнул:

— Быстрее! — это приказ водителю, и чуть погодя: — Зачем нам эта демократия, показуха… Не дай Бог еще по телеку мою рожу покажут.

— В России не покажут, — успокоил друга Мастаев, — тут демократией и не пахнет.

— И не надо. Это либералы в Чечню войну принесли. Кстати, а откуда взялись эти правозащитники, корреспонденты-иностранцы?

Мастаев хотел рассказать о милом, добром старике-отшельнике, да роскошный лимузин как-то не располагал к этому, да и не поняли бы его. А он и вправду устал, как только машина стала в пробку, он сомкнул глаза, предвкушая радость встречи с сыном. Они едут к Дибировым. Как его встретит Мария? И тут Башлам, словно его мысли читал, ткнул по-свойски в бок:

— Марию жаль, хорошая девушка. Но не судьба. Я тебе уже невесту нашел. Во! — он поднял большой палец. — Молодая, сочная! Ух! Даже завидую тебе. Кстати, нашего тейпа.

— Я на Марии женюсь, — сказал, как отрезал Ваха.

— Она ведь, — покосился на родственника Башлам. — Ты хоть в курсе? Она.

— Да, инвалид войны, — перебил Мастаев, — как и мы все физически и морально искалечены.

— Ну, — отвернулся от соседа Башлам, и как бы про себя: — А справку дурака тебе не зря дали. А, впрочем, в этом мире дуракам легче живется. Я сам порой люблю дурачком прикидываться, мол, контузия в войну.

— Ты с рождения контужен, — поправил Мастаев.

— Ха-ха-ха, так это прекрасно, — обрадовался Башлам.

Дибировы снимали квартиру на самом краю Москвы, в стареньком, обшарпанном доме. Уже в подъезде чувствовалось, что Мастаева ждут, — вкусным кавказским ароматом пропитан воздух. В однокомнатной квартире много земляков, все хотят увидеть Ваху. И Ваха всем рад, а на сына смотрит — поверить не может: Макаж вытянулся, тонкий, как тростиночка, уже почти вровень с ним. И все понимали, что кульминация этого мероприятия — встреча Вахи и Марии. И когда первый всплеск эмоций поутих, все вспомнили о Дибировой-младшей. А она под шумок незаметно вышла. Виктория Оттовна набрала ее мобильный: «Я приду, когда гости уедут».

Поздно ночью Ваха оказался в квартире Башлама. Он думал, что сразу же завалится спать, до того устал. Однако в руках был собственный мобильный телефон — подарок Башлама. И он очень хотел поговорить с Марией, а ее телефон отключен, на помощь пришел сын — позвонил и передал трубку Марии:

— Да, нам надо увидеться, объясниться, — грустно согласилась она.

Как долго длилось время до свидания. Боясь опоздать, зная о столичных пробках, Ваха прибыл за час. А погода хмурая, ветреная, так что большой букет в руках не только не удобен, вот-вот грозится улететь. А сам Мастаев, как всегда при встрече с Марией, уже волнуется, боится, что вновь начнет заикаться, объясняясь в любви, — легче на Басхой-лам взойти, как позвонил Макажой:

— Дада, Мария вышла к тебе. Костыли не взяла. На протез стала, еще не освоилась. Ты присмотри за ней.

Ваха пошел навстречу. Он увидел ее издалека, она очень сильно хромала, гримаса на лице, видно, больно и неудобно. Вот она уже остановилась, облокотившись на парковочный парапет. И тут подоспел Ваха:

— Здравствуй, Мария, — он смотрел только на ее лицо, отражавшее некоторое смятение. И оно было по-прежнему милым, родным, как ее музыка. А ее глаза!

— З-здравствуй, Ваха, — вдруг она стала заикаться.

Он улыбнулся, смущенно преподнес ей цветы и сказал:

— Мария, помнишь, как я тебе подарил на концерте первый раз искусственные цветы и всего два?

Она едва улыбнулась, но это была лишь тень радости, а на ее красивом лице застыло страдание.

— Давай присядем, — предложил Мастаев.

При нем она старалась не хромать, а получилось совсем криво, — ей было больно, неудобно, она неловко плюхнулась на скамейку, выставив вперед негнущийся протез, и, глядя на него, заговорила первой:

— В-ваха, ты должен жениться на молодой. Одна просьба: если Макаж не против, пусть пока поживет со мной. Привязалась я к нему.

— Я женюсь только на тебе, — твердо сказал Мастаев, — если ты согласна. Прошу тебя, согласись.

— Ха-ха, — как-то выстраданно засмеялась Мария. — И как ты представляешь такую жену? Протез под кровать, и — она закрыла лицо цветами, ее плечи сотрясались от рыданий.

— Мария, когда ты играла на сцене, надевала либо маски, либо костюмы, когда ты играла веселую музыку или грустную, я всегда знал и знаю — это Мария, которую я люблю. А люблю я не ноги и руки, а тебя, только тебя. А протез? Когда-нибудь наши бессмертные души расстанутся с тленными телами.

— Я это сделала по частям, — вдруг прыснула смехом Мария, сразу опять погрустнела. — Ты говоришь о смерти? Я часто об этом думаю. Я боюсь одиночества.

— Надо думать о жизни и предстоящей свадьбе.

— Твоей свадьбе.

— Нашей!

— И как ты представляешь меня — невестой?

— Божественной! Я всю жизнь только об этом мечтал!

Резкий порыв припыленного ветра слегка хлестнул букетом по ее лицу. Как-то отрешенно глянув на цветы, Мария не своим голосом выдала:

— Ты раньше был косноязычным, а теперь словно музыкой звучишь.

— И ты уловила в ней фальшивые нотки? — его тон мягкий, но требовательный.

— Нет, конечно, нет.

Внезапно вместе с налетевшим порывом ветра пошел косой, хлесткий дождь.

— Хм, — хмыкнула Мария, то ли желая показать свою удаль, то ли просто забыв про протез, попробовала слишком резво встать — не получилось. Теряя равновесие, при этом пытаясь удержать цветы, она, наверное, упала бы, если бы Мастаев не поддержал:

— Ну как, невеста-инвалид? — Мария дышала прямо ему в лицо. — Удобно ль жениху подпоркой быть?

— Я всю жизнь мечтал тебя на руках носить. И сейчас бы понес.

Она жестко отстранилась, торопливо заковыляла в сторону дома, словно в такт дождю. Ваха за ней, и у самого подъезда:

— Мария, ты не дала мне ответа.

Она остановилась, обернулась. Ее смоляные, пышные волосы, накрученные перед встречей, уже намокли, прилипли к бледному, по-детски обиженному лицу:

— Ваха, как ты не поймешь? Ведь все чеченцы хором скажут, что ты не зря справку дурака получил.

— А ты на собратьев не обижайся, — доволен Мастаев, — они после войн все контужены. А ты скажи — да. Я прошу!

Под дождем Мария прижала букет к груди, руки дрожат, а лицо спрятано в цветы, словно вдыхает аромат. И тут она, будто ища поддержки, глянула вверх. Туда же и Ваха — из разных окон за ними пристально наблюдали Виктория Оттовна и Макажой.

Не ответив, Мария тронулась к дому.

— Твое молчание — знак согласия, — он продолжал идти следом. У самого подъезда она остановилась:

— Ваха, а та надпись в подъезде «Образцового дома» сохранилась?

— Дом в последнюю войну полностью сгорел. Теперь вроде восстановили. Наши квартиры отобрали. «Образцового дома» нет, «Дома проблем» тем более нет. Но выбор за нами. И если мы все будем вместе, то там, я даю тебе слово, всегда будет мелодией звучать — «Мария, я люблю тебя!»

* * *

Конечно, Мастаев знал этот замшелый анекдот, что в России бьют не по паспорту, а по морде. Вместе с тем без паспорта жизни в России, тем более чеченцу, вовсе не будет. И он вновь представляет, что попал в пасть чудовища и надо «на сердце кита станцевать», как это умел по его легенде делать горец Инкота. Однако, видимо, Ваха такой дерзостью и умением не обладал, либо что бы его покойный дед Нажа ни говорил, а времена, действительно, изменились. Словом, не то что сам Мастаев или его всемогущий родственник Башлам, но даже более важные чеченские персоны в этом вопросе Вахе помочь не смогли — не выдали Вахе паспорт: оказывается, в России еще действует в некоторых сферах закон — по решению суда Мастаев ранее уже признан невменяемым. На основании этого могут выдать еще раз копию справки «о невменяемости», а паспорт — это гражданину, имеющему все права, в том числе и голоса, то есть вроде бы выбора. А это ни к чему, ибо всяких прав на основании суда Мастаев лишен, а все его гражданские дела по решению того же российского суда, согласно действующему законодательству, должен исполнять опекун, и это не кто иной, как Кнышевский Митрофан Аполлонович.

Данное решение суда может быть пересмотрено только по письменному, заверенному нотариально ходатайству опекуна, то есть того же гражданина Кнышевского. Однако самого Кнышевского след простыл, словно его и не было в истории человечества. А Министерство внутренних дел России после очередного запроса Мастаева дало официальный ответ — «без вести пропал». Дошло до того, что Ваха через вездесущего Башлама вышел на каких-то «братков-авторитетов» — может, хоть криминальный мир поможет. Не вышло.

С этими официальными и неофициальными вестями Мастаев вновь и вновь ходил в суд. Ответ один — представьте свидетельство о смерти Кнышевского М. А., либо он должен быть живой — иных вариантов нет. То есть вновь у Мастаева выбора нет, его «итоговый протокол» — как пожизненный приговор. И Мастаев об этом никому сказать не смеет, скажут, и впрямь дурачок, да ему кажется, что все его беды от того, что более нет «Дома проблем» и даже «Образцового дома» нет, и Дома политпросвещения нет. Вместо последнего — Министерство по налогам и сборам. И их не интересует ленинизм, тем более мифология, — в мире иной бог, другая идея — деньги. У Мастаева их нет, уже полгода на иждивении Башлама, пока по инстанциям бегал. А ведь надо самому жить, сына содержать. А Мария?

В общем, думал Ваха, что любое чудовище одолеет, однако российская бюрократия и чиновники — этот монстр не по зубам Мастаеву, такого плясками-песнями-баснями не возьмешь. А подкупить всех — даже Башлам иссяк. В итоге Ваха поступил правильно, как он считал, — жить-то надо. Значит, надо работать. Ваха рабочий-крановщик, и вакансии есть. Да у него паспорта нет, а работа ответственная, рисковать не стали. Еще есть у него опыт типографско-издательского работника, а вот в выборных делах он аж собаку съел. Тут в его услугах нужды нет — СМИ под контролем, «итоговый протокол» готов. Правда, Башлам несколько раз намекал, что у Вахи немалый боевой опыт, но Мастаев не дурак, и эти полубандитские структуры ему не нужны. А вот был у него еще небольшой и не совсем удачный опыт торговли сельхозпродукцией. Вот этим он и занялся.

Доход не велик, а вот работа не из легких. На арендованной «Газели» Мастаев с зарею мчится на оптовый рынок, закупает сельхозпродукты и развозит по разным точкам. Бывает, что скоропортящуюся продукцию не берут, бывает, возвращают, в общем, всякое бывает, а он как белка в колесе, даже выходных нет, пока с его делом не ознакомился Башлам, — удивился и сразу интенсифицировал его труд и увеличил доход.

Это Башлам вместе с Вахой пошел на один из городских рынков, просто поговорил с какими-то молодыми людьми, как Мастаев их обозвал, — «подозрительными типами», — а в обиходе просто «крыша», и ему предоставили два павильона, двух продавщиц — украинку и молдаванку. Теперь ему самому другие поставляют продукцию. Его дело: утром-вечером — контроль, чтобы продавщицы уж особо не обсчитали, проанализировать, что идет, сделать по телефону заказ. Словом, почти лафа, а учитывая, что и «крыша» его не трогает, налоги или дань он никому не платит, — так что и сыну он теперь помогает, и Марии новый, импортный протез купил, и даже начался период первоначального накопления. А как известно, даже небольшое богатство дает возможность небольшого досуга, после чего лучше думается и анализируется. Так, Ваха пришел к Башламу с деловым предложением: такой же рынок, только на Рублевском шоссе, и та же продукция на порядок дороже стоит.

И туда Ваха вместе с Башламом поехал. Здесь «крыша» соразмерно с ценами гораздо круче — не только «братки» и милиция, а чуть ли не ФСБ.

Увидев такое, Мастаев было отказался от этой затеи. А вот Башлам наоборот. Оказывается, это его стихия в различных разборках участвовать, во всем свою долю искать:

— Мы что, зря за единую и неделимую Россию воевали, кровь проливали? — на боку Башлама выпирает мощный пистолет-автомат, еще в затемненных джипах молодцы сидят, а он твердит: — Мы в ратных делах на передовой, ну а тут — сама родина нам велела быть!

На такую демагогию у местных лишь один нашелся вопрос:

— О какой родине вы говорите?

— Это у вас, жидов и христопродавцев, родин много, — грозно парировал Башлам, — и Израиль, и Америка, и всякие острова. А у нас Бог один, родина одна, да здравствует Россия!

Конечно, видимо, были предъявлены и более веские аргументы, о которых Ваха лишь догадывался, потому что местные торговцы, зло ворча, все же раздвинулись — у Мастаева почти лучшее место. И думал он, что теперь начнется и у него жизнь в разборках, передрягах. Нет, подошел местный участковый. Ваха ему полный пакет, а он в ответ:

— Какая нам разница, кто торгует. Лишь бы все по закону. Вот телефон.

Следом братки:

— Знаем, дань платить не будешь, и не требуем. Но здесь все должно быть цивильно, тихо, словом, у нас своих забот — выше крыши. Ты здесь старший, за порядком следи. Вот наш телефон.

Нельзя сказать, что после этого жизнь Вахи резко изменилась. Он так же трудится, снимает комнату. Правда, появилась надежда: при таких доходах где-то через год он сможет убедить суд пересмотреть его дело, получить паспорт и иметь все права — даже участвовать в выборах, где он будет против всех, кто сегодня правит в стране, хотя это, может быть, и зря, — «итоговый протокол» не переделать.

Наверное, так бы и жил он, в мещанстве, вечерами подсчитывая прибавочный капитал, грезя о собственном жилье и очередной встрече с Марией. Да судьба, судьба героя, пусть и не совсем удачливого, грезилась ему, потому что он только о такой судьбе, а не о судьбе обывателя, думал и мечтал.

Было лето. Стояли знойные, тяжело переносимые дни в Москве. Сверхбогатые обитатели Рублевского шоссе разъехались по курортам и заграницам, поэтому торговля не шла. И коллеги Мастаева по бизнесу жаловались на убытки, жару, отсутствие клиентов.

Сидя в тенечке своего ларька, Мастаев с презрением смотрел на них, еще больше презирал себя и думал, почему бы ему не плюнуть на все и не уехать в Чечню, в свои горы, где никто паспорт не спросит, а спросит — по морде, по морде, как в том анекдоте. Как вдруг он услышал родное:

— Хм, так ведь это сын уборщицы Баппы Мастаевой. Ваха? Так тебя звали?

В первый момент он эту пожилую, добротно, но все же в траур одетую женщину не узнал, а чуть погодя по этой знакомой с детства капризной картавости определил — жена грозненского нефтяника, соседа по «Образцовому дому» Захарова Якова Львовича. И она в той же барской манере:

— А что ты тут делаешь, в Москве? Аж на Рублевку попал!.. Что? Из Грозного нас выжили, сами все там изгадили, теперь сюда вслед за нами притащились. Ах ты, чечен проклятый! Бандит, террорист! Вы нам и здесь житья не даете, мерзавцы!

— Мама, мама, перестань. Перестань, я тебе говорю! — миловидная, средних лет женщина решительно пыталась увести Захарову, а та все кричала:

— Его мать у нас в Грозном уборщицей, в прислугах была, а он здесь расселся барином, в тенечке чай попивает.

Мастаев уже вскочил, чувствует, как жар взбешенной крови обжигает щеки, словно исхлестали. И будь перед ним мужчина. Тут же продавщица-молдаванка, торговцы-азербайджанцы, соседи по лоткам, его схватили, оттащили назад:

— Ваха, не слушай. Видишь, несчастная женщина, в трауре. Пошли. Успокойся.

В тот же час Мастаев уехал домой. Он думал, что от жары стала болеть голова — не спится, даже ночью перед глазами какой-то кошмар. А мысль — он чеченец, невменяемый, что по нынешним временам почти одно и то же, то есть в чем-то Захарова, может быть, права — все вдвойне, если не в квадрате. Вот только почему в прислугах? — никогда! А вот уборщица. Да, его мать всю жизнь «Образцовый дом» выметала, горбатилась, за это копейки получала. В то время как те же Захаровы, нефтяные магнаты Грозного, жиром лоснились, высохшую черную икру килограммами выкидывали.

«Как же ее звали?» — всю ночь не мог вспомнить имя бывшей соседки. А вот сына помнит — Альберт, лет на десять старше. Очень интеллигентный, правильный. После школы сразу улетел поступать в Москву, так в столице и остался, только изредка позже в Грозный приезжал. Еще дочь — Аида, чуть старше его, тоже после школы уехала в Москву, вроде замужем.

После тяжелой ночи Ваха проснулся как никогда поздно. И если всю ночь он думал, что не поедет более на Рублевский базар, то сейчас захотел — вдруг Захарова вернется. Он хочет с ней поговорить, просто объясниться. И тут звонок, его продавщица-молдаванка:

— Ваха, эта старуха с утра здесь торчит. У нашего ларька сидит.

— Я еду, постарайся задержать ее.

Захарова в том же трауре. Ее смуглое лицо совсем без кровинки, и лишь веки воспалены. Увидев Мастаева, она попыталась встать.

— Сидите, сидите, — схватив костлявый локоть, Ваха заботливо усадил ее, сел рядом.

Она долго молчала, пахучим платком вытирала глаза, сморкалась:

— Ваха, прости меня. Старая, совсем дурная. Всю ночь не спала. И надо же про Баппу такое. Твоя мать, царство ей небесное, такая женщина — ангел! Сколько она нам помогала! А сколько раз в первую войну спасала!.. И сама от бомбежки. Прости. А как ты нас спас. А я про тебя, твою мать, всех чеченцев. Будто сама не знаю, что еврейка. Как все и всюду поносят нас, — она опять стала плакать. — Ваха, мы ведь так дружно и хорошо жили в Грозном. Хотя тоже всякое бывало. Когда чеченцев репрессировали, мама Яши, баба Яна, из всех чеченских квартир все ценное собрала, до возвращения хранила. А это в те времена было небезопасно.

— Я это знаю, — подтвердил Ваха.

— А ты помнишь бабу Яну?

— Конечно, помню. Она меня всегда конфетами угощала. По-чеченски хорошо говорила.

— И Яша чеченский знал, просто говорить стеснялся.

— А как Яков Львович?

— Яша счастливый, умер год назад. Сердце. Все хотел, чтобы его похоронили в Грозном… Как там, в Грозном? А «Образцовый дом»? А нашу квартиру заняли. И твои, знаю, тоже. Нигде нет правды. Особенно здесь, в этой проклятой Москве.

— А почему вы… — тут Ваха осекся, потому что вновь чуть не ляпнул: «А что вы не уедете в Израиль? А она словно его мысль угадала:

— Теперь не могу, — тут могилка сына, зятя.

— Альберт? — удивился Ваха. А она как стала рыдать, укрыв лицо платком.

— Да, да, прямо на моих глазах — сына и зятя расстреляли. Слава богу, Яша до этого не дожил, всего пару месяцев спустя.

Больше она говорить не могла, засобиралась. А Ваха ей полный пакет фруктов в подарок. Сам хотел отвезти, но Захарова наотрез отказалась. Мастаев предположил — боится, узнаю, где живет, даже телефон не оставила. Да Ваха свою визитку уже в отъезжающее такси кинул. И почему-то он понял, что в его жизни что-то произойдет. Ровно через неделю раздался звонок.

— Это Белла Рудольфовна Захарова. Ваха, ты не мог бы к нам приехать?

Конечно, это не замок Кнышевского, правда, в том же престижном месте Подмосковья по Рублево-Успенскому шоссе шикарная дача Захаровых. И почерк дела, точнее беспредела, до боли знаком, потому что в обществе царит безнаказанность, а насилие пропагандируется, возносится, процветает. И это, по мнению Мастаева, оттого, что нет хотя бы какой-то элиты: «Образцового дома» — нет, «Дома проблем» — тем более нет. Зато «итоговый протокол», то есть приговор семье Захаровых, готов: Альберт и их зять, муж Аиды Евгений, конечно же не без капиталов отца Якова Львовича, открыли свое дело — поставки компьютеров, программное обеспечение и все остальное: продажа, сервис, логистика и так далее. Словом, не за один год, а фирма «Захаров и партнеры» стала процветать. И все было нормально: налоги платили, дань была, откаты и взятки, темный нал и серая зарплата. В общем, как у всех в стране, пока однажды на них не «наехали» некие братки, потребовав огромную единоразовую дань: долю в бизнесе, человек в руководстве.

Захаровы — люди интеллигентные, по российским понятиям законопослушные, хотя и вынуждены порой с криминальным миром общаться. А как иначе в России бизнес вести?

В создавшейся ситуации, чтобы отвязаться от грубого рэкета, Захаровы обратились к знакомому работнику спецслужб. Тот обещал полную безопасность, но при этом почти те же бандитские условия.

Выбора у Захаровых не было. Теперь их охраняет специализированное охранное предприятие, с оружием. Генерал в руководстве фирмы. Казалось бы, все должно стать еще лучше. Ан нет, все наоборот. Появились следователи прокуратуры: оказывается, фирма «Захаров и партнеры» пару лет назад выиграла какой-то государственный тендер — на бумаге все в ажуре, а на деле. Вопросов много. Да ведь они не должны были быть — все свои обязательства по откатам, взяткам и прочему Захаровы выполнили. Но это к делу не пришьешь. А следователь принципиальный, уже уголовное дело возбудил. Альберт Захаров под подпиской, а зять Евгений даже арестован. После торгов, и то вроде знакомый адвокат подсобил, согласились гособвинители вместо огромного кэша, которого в наличии не было, взять акции фирмы «Захаров и партнеры». Казалось бы, все обошлось. Да через пару месяцев вновь нагрянула проверка, вновь прессинг правоохранительных служб.

Захаровы все поняли. Стали срочно продавать активы, акции. И тут в один прекрасный день их партнер-генерал объявил — он хозяин фирмы, контрольный пакет акций принадлежит ему.

Захаровы тоже не последние люди в Москве. Уже явно зная вредителя, они предприняли ряд контрмер. Да старик подвел — Яков Львович внезапно, скорее всего от этих переживаний умер. Пока были похороны и траурные дни, Захаровы как-то потеряли бдительность, точнее несколько упустили инициативу. А потом пошли, как говорится, ва-банк, думая, что хотя бы разборки будут по-мужски. Нет, их подло, прямо у ворот собственной дачи, когда утром выезжали на работу, расстреляли.

— Мы смотреть уже не можем, а ты посмотри, — Захарова предлагает запись камер наружного наблюдения.

— А охранники? — Мастаев просит прокрутить обратно.

— В том-то и дело, что охранники ни с места. Вроде одного ранили, царапина.

Уголовное дело возбудили. Почти год прошел — глухо. Зато иное дело набирает ход: «О банкротстве компании «Захаров и партнеры». А это лаборатория, сборочный цех-завод, несколько собственных и арендованных магазинов, склад, торговый центр, земля в Москве и Подмосковье. И что самое печальное для оставшихся в живых Захаровых (а это Бэла Рудольфовна, Аида, невестка и пять внуков), их прекрасная дача тоже, оказывается, была на балансе фирмы. Уже приходили судебные исполнители и оценили недвижимость.

Мастаев понимает, что это не миллиарды Кнышевского — масштаб иной, но методы отъема почти те же. Правда, уж очень жестоко — сразу расстрелять. Кнышевский оказался изощреннее, либо систему лучше знал, так сумел подстраховать свое дело, что его, по крайней мере, сразу нельзя было убрать. Да и заработал Кнышевский, точнее, такое можно только награбить — уж больно много. И к его насильнику — зятю Кнышевского, по крайней мере пока, не подступиться — замминистра России — высший государственный чин. А Мастаев, разумеется, не обговаривая порядок цифр и не раскрывая все, все же вкратце посвятил Башлама в дело Кнышевского:

— У-у, это масоны, к ним лучше не подступаться, в порошок сотрут, — говорил вроде бы всегда бесшабашный Башлам. А вот когда Ваха посвятил родственника в дело Захаровых, Башлам сразу оживился:

— Так, что за генерал? Знаю я этих генералов. Ты, Ваха, знаешь, что я сам почти такой же генерал, полевой командир и награды за заслуги перед Отечеством.

— За заслуги перед Россией или Чечней? — не без иронии поинтересовался Мастаев.

— Неважно. Главное, я доблестно исполнял и исполняю приказ. Так, дай мне все координаты этих Захаровых.

Мастаев понимал, что полуграмотный Башлам и его друзья, такие же бывшие чеченские боевики (если бывшие), просто действуют как таран, а за ними стоит какая-то сила, точнее власть, кои по-российски сегодня соображают. Буквально через пару дней позвонила встревоженная Захарова:

— Ваха, срочно приезшай. — И когда он прибыл: — Были какие-то очень интеллигентные, воспитанные люди.

— Чеченцы? — поинтересовался Мастаев.

— Я ведь сказала — интеллигентные.

— Мама! — перебила ее дочь.

— Что?.. Ах, что я несу. Ваха, прости, старая стала. В общем, были молодые люди, вот их визитки: Штомбер, коллекторская компания.

— Что они хотели?

— Сказали, что исполняют твой заказ.

В тот же вечер Ваха встретил Башлама в шикарном ресторане, где он завсегдатай, тусовки любит, но никогда не пьет, не курит.

— Что такое коллекторская фирма?

— Ха-ха-ха, — смеется Башлам, — так евреи культурно называют вышибание долгов. А точнее — экспроприация экспроприаторов.

— Башлам, откуда ты знаешь эти ленинские революционные слова?

— Хе-хе, с волками жить — по-волчьи выть!

— Так это про Чечню.

— Это про всю Россию. Впрочем, в других странах я не был. Хотя думаю, что мир один.

— Ты правильно думаешь.

— Научили. Кстати, по этому поводу старый анекдот. Когда нас, чеченцев, выслали в Казахстан, на одном митинге говорят: «Нам Ленин глаза раскрыл!» А казах: «Нет, нам чечен глаза открыл». Это как? А казах отвечает: «Как глаза закроешь — коровы нет.» Так что, брат мой, мы-то пижоним, понты кидаем, но не мы мафия или рэкетиры, мы только исполнители, по чужим правилам, как научили и приказали, — действуем.

А действовали они оперативно, потому что буквально через пару недель позвонила Захарова:

— Ваха, ты видел по телевизору, захватили банду оборотней в погонах. Среди них наш «генерал», тот, что фирму нашу присвоил.

В тот же вечер, как обычно, в ресторане Башлам все прояснил:

— Никакой он не генерал. Мне уже сообщили: старший прапорщик в отставке. Был в Чечне. И эту же методу притащил с собой в центр России. Как говорится, с чем боролись, на то и напоролись. В общем, я уже все про этого «генерала» знал. Конечно, действовал он под прикрытием своих коллег — оружие, удостоверения, информация. Но мы его как лоха обвели. Якобы наслали на фирму его дочери этих чмориков — «воров в законе». А этот «генерал» от такой наглости обалдел, буром попер, и тут мы — иди сюда, прямо в капкан. И что ты думаешь, земля ведь круглая и тесная! Один из моих ребят, ты его тоже знаешь, какое-то время в твоем отряде был, признал этого «генерала». Оказывается, этот прапор во время первой войны надсмотрщиком был в Грозненской тюрьме, в пытках лютовал. Как узнал, что мы нохчи, сразу в штаны. Раскололся по полной. А как напомнили про тюрьму, он трое суток о своих похождениях писал. Зверь!

— И вы его не пытали?

— Ну а как ты думаешь? Ведь он тоже должен те же муки испытать, так сказать, подготовиться к аду.

— Ты вроде как земной бог.

— Хе-хе, не издевайся, Ваха. Я солдат, подмастерье, исполняю приказ. Лишь этому нас в Чечне обучили.

— А органам почему сдал?

— Приказ. Свои же сдали, — Башлам налил себе еще чаю. — Знаешь, если бы спецслужбы сами с собой и меж собой не воевали, человечеству — хана. А в целом, все эти мафии, как и спецслужбы, — труха, с ними и над ними бога нет. И поэтому с ними обычные люди ничего общего иметь не хотят — брезгуют и боятся.

Видимо, так и есть, потому что скоро Мастаева вызвала Захарова:

— Ваха, мы даже не верим. Все, как в сказке. Я так тебе благодарна. От всей души! Вот если бы Альберт, Женя. — она заплакала, а потом: — Ваха, просьба одна. Конечно, Башлам тоже хороший парень и я ему благодарна. Но можно общаться только с тобой?

— А что, Башлам здесь был? — удивился Мастаев.

— Да, согласовывал с нами какой-то «итоговый протокол» и предупредил, что выбора нет.

— Что? — изумился Мастаев и, как бы про себя, выдал: — «Итоговый протокол» — есть, выбора нет, «Дома проблем» — тоже нет.

— Как нет? — теперь удивилась Захарова. — Наш «Образцовый дом» снесли?

— Наш дом не снесли. Но он теперь не «Образцовый» и проблем нет, потому что бога нет, а есть царь, князь-губернатор, а остальные — рабы, по готовому протоколу живут.

— Ваха, ты здоров? — забеспокоилась Захарова. — Не волнуйся, ты теперь богатый человек. Что так смотришь? Это в «итоговом протоколе» записано. Мы, в принципе, согласны. Только впредь общаться желаем только с тобой.

— Где этот «итоговый протокол»? — почему-то рассержен Мастаев.

— Твой Башлам даже копию не оставил, сказал, что людям верить надо. Но с мафией общаться.

— Какая мафия?! Башлам, кстати, как и я, в Москве никто. Сошка, к тому же невменяемый.

— Это точно, — подтвердила Захарова, — ты сегодня тоже такой, впрочем, как всегда.

— Ну, мама! — одернула дочь.

Ваха на это уже не обращал внимания, он звонил Башламу. А тот, как назло, не отвечает. И так три дня. Потом сам объявился, усталый, грустный.

— Ваха, ты фартовый. Такое дело подкатил, такие бабки и солидняк. А то приходится со всякой мелюзгой за гроши воевать… Служба.

— Где «итоговый протокол», готов?

— А, да. Нам так положено — треть. Лично я — полпроцента, премия, а ты, как посредник, — пять.

У меня выбор есть? — строг Мастаев.

— Больше хочешь? Знаешь, сколько это?..

— Я ничего не хочу.

Наступила долгая, долгая пауза. Башлам, словно впервые видит, смотрел на своего родственника.

— А ты вовсе не дурак. Харам? Хочешь перед богом и людьми чистеньким быть? Не пойдет. Все мы связаны общей нитью, общими делами и грехами. Выбора нет. И не морщись от брезгливости. Лучше вспомни, где ты живешь, где и как живет твой сын? А Мария?.. Или хочешь, как юродивый, всю жизнь со справкой в кармане ходить в поисках своего опекуна Кнышевского? Этот мир — не твои сказки и мифы. Здесь бездуховный ленинизм, всемирная революция — глобализм. И если не экспроприируешь ты, то всю жизнь, как до этого нас, будут экспроприировать тебя.

Через месяц в присутствии нотариуса акционеры компании «Захаров и партнеры» подписывали «итоговый протокол».

— У меня нет паспорта, только справка, — сообщил Мастаев.

— У нас в стране рыночная экономика, — постановил удивленный нотариус, — все продается и покупается.

— Я платил, — обиделся Мастаев.

— То, что не могут деньги, — среагировал нотариус, — могут большие деньги. Вы теперь весьма обеспеченный человек и по нашим законам многое можете себе позволить. «Капитал» Маркса — революционное завоевание человечества, — вознес палец юрист.

— Обеспеченного человечества? — вставил Мастаев.

— Ну, — развел руками нотариус, — если все будут обеспечены, то мир будет без дураков. И жить — скучно!

* * *

Тезис, некогда усвоенный Мастаевым, мол, богатство — это досуг, а досуг дает возможность размышлять, сам Мастаев, став более-менее обеспеченным, стал подвергать сомнению, ибо большие деньги, как большое стадо, требуют большего к себе внимания. И вместо того, чтобы, как ранее, хотя бы по вечерам и ночам думать, мечтать, отдыхать, он повязан «итоговым протоколом», да и просто словом, что будет компанию «Захаров и партнеры» не просто представлять, но и опекать от посягательств новых «генералов».

Ну а чтобы дело шло, ему надо пахать, во многое-многое вникать, изучать, со многими встречаться и самому развиваться. А личная жизнь? Здесь тоже все постепенно переходит в материальную составляющую, потому что теперь главным стало не согласие Марии, а то, какую он купил квартиру в Москве, какой нужен ремонт и прочее. А это все деньги — баланс — дебет и кредит. И не дай бог другие акционеры в его расчетах недочет найдут. Словом, проблем хватает и выбора нет. Как-то Мария (еще была мать Дибирова), когда обедали в кафе, вдруг сказала:

— А ты, Ваха, изменился, Москва тебя изменила.

— В чем? — Ваха даже не оторвался от блюда.

— Взгляд изменился, потух, нет былой искры.

— У меня друг в беде, — жестко ответил Ваха, а у Дибировой-старшей невольно вырвалось:

— Митрофан Аполлонович жив?

Молчаливый кивок Мастаева был для них как некий шок, а у Виктории Оттовны предательски выступили на шее и груди густо-красные пятна.

— А с каких пор Кныш стал твоим другом? — то ли ревность, то ли издевка в тоне Марии.

— Во-первых, он давно, от рождения Кнышевский, — это в детдоме фамилию сократили. Во-вторых, друг, потому что судьбою повязаны, не один пуд соли, как говорится, съели и немало хорошего и плохого повидали. А в-третьих, пока жив Кнышевский, жив и я.

— И где он? — это снова Мария.

— Если бы я знал. Надежно упрятали.

— А как ты узнал, что он живой?

На этот вопрос Мастаев не ответил. Встреча, как все в последнее время, была не совсем теплой, даже напряженной. Это стало порядком с тех пор, как Ваха однажды, вот так же сидя в кафе, безапелляционно ляпнул, точнее постановил:

— Закончу в квартире ремонт, тебе куплю рояль, готовься к переезду.

Может, он надеялся увидеть хотя бы скрытую, да радость на лице, а оно, наоборот, резко омрачилось: темно-синие, большие, глубокие глаза увлажнились; капелька по щеке, в морщинке у рта застряла. И она, вытирая ее, как до горя обиженное дитя:

— Теперь ты даже для видимости не спрашиваешь моего согласия, не говоря уже о чувствах. Ты вечно осуждаешь: «итоговый протокол», всюду готов «итоговый протокол», а людям выбора не оставили. А сам? Сам, как разбогател, тоже даже без формального спроса «итоговый протокол» подготовил. Знаешь, что одинокая женщина — жеро, под сорок, к тому же с протезом в приданое, — думаешь, выбора нет? Не надо меня жалеть! И одолжений не надо, — тут она резво встала, уже привыкла к протезу. — Ради Бога, женись на другой, молодой. Это будет правильно. И мне ты ничем не обязан. Наоборот, я за многое благодарна тебе. Прощай.

С тех пор лишь при посредничестве Виктории Оттовны или Макажоя Вахе удается встретиться с Марией. Вот и сегодня мать сообщила, что Мария будет выступать в Доме актера на Старом Арбате. А до концерта они зайдут в кафе, где, как бы случайно, появился Мастаев. Но разговор не клеился, и на прощание Мария сказала:

— Теперь ты даже на мои редкие выступления ходить не желаешь.

— Желаю, — злится Ваха, — но у меня очень важная встреча, и так опаздываю.

— Понимаю, бизнесмен, — вроде безразличен тон Марии. — А в молодости ты даже сверхлюбимый футбол забывал, а на мой концерт с парой искусственных цветов прибегал, средь бабулек сидел. Ха-ха, а как на будку в окно лазил?

— Мария, перестань! — это урезонивает мать.

— Ах, да, Ваха, прости. Впрочем, про себя-то забыла: безногая дама, инвалид, протез!

Демарш расстроил Ваху, но это не в счет, предстояла очень важная встреча с иностранным клиентом, специально прибывшим из Швейцарии по поводу дела Кнышевского.

Дело в том, что Ваха ни на день не прекращал поиски Митрофана Аполлоновича. Он просто нюхом охотника чувствовал, что Кнышевский живой и даже где-то рядом, понятно, что взаперти. А беспокоится Ваха не просто за друга, и даже не за себя. Он боится за сына Макажоя — наследник. И всякое может быть. Он давно чувствует — его «ведут», идет, пусть и не регулярное, да наблюдение.

Ваха делает вид, что о Кнышевском он давно забыл, по крайней мере уже не посылает официальных запросов в МВД, прокуратуру и Интерпол. Он уже перестал за большие деньги нанимать лучшие российские сыскные агентства — все без толку. Как случай (хотя случайностей в жизни не бывает).

.. Захарова пригласила Ваху в гости, оказывается, юбилей покойного Якова Львовича. А у них гость из Израиля, коренастый, но еще крепкий старик: так же крепко пьет вино. И хотя на их даче курить запрещено, этому гостю и в доме сделано исключение — Натан Моисеевич непрерывно дымит, на Мастаева не то что подозрительно, но как-то изучающее поглядывает. Вскоре устал, видно, опьянел, пошел спать, а слегка охмелевшая хозяйка Вахе поведала:

— Это двоюродный брат Яши. Кстати, тоже наш, в Грозном родился. Он в Отечественную войну без вести пропал. Я-то его и не знала, а родственники похоронили. И тут в конце восьмидесятых, в годы перестройки, Натан объявился, сам нас нашел, приехал. В Израиль все звал. А Яша — нет: могилка мамы! — она заплакала. — Уехали бы тогда из этой проклятой страны, мой Альбертик жив остался бы. Хотя все под Богом. Теперь зовет. А куда? Могилки теперь мои здесь. Сам знаешь — дело.

Дети, внуки — все здесь. Ваха, плесни вина, чуть-чуть, — она отпила, немного успокоилась, предалась воспоминаниям и вдруг ошеломила: — Натан-то, мне Яша говорил, был в «Моссаде» — большим чином. Поэтому, пока на пенсию не вышел, даже от нас скрывался. Кстати, он Яше в кое-каких делах помогал. Теперь постарел. Впрочем, как я. Тоже устала, пойду спать.

Ваха распрощался, но взбудораженный неожиданной информацией, не мог дома уснуть. Рано утром он вновь был на даче Захаровых.

— Что случилось, Ваха? — хоть она и женщина, в возрасте, да он почти все как есть ей рассказал, тем более что она Кнышевского, соседа, тоже знала.

— Вообще-то этот Кныш мерзкий был тип, — откровенно говорила Захарова. — И Яша его не любил, называл стукачом. Но раз ты просишь. Натан! Позовите Натана.

Они вместе завтракали:

— Натан, я тебе о Вахе много рассказывала. Он нас не раз спасал, помогал. А сейчас он мне как сын, Аиде — брат родной. Выслушай его. Если сможешь, помоги ему.

Ваха понял — это был настоящий разведчик, профессионал. Рассказ Мастаева его не удовлетворил, и он еще очень много задавал, казалось бы, совсем не по теме вопросов, выяснял нюансы, кое-что на непонятном для всех языке записал, но ничего не обещал. Более его Ваха не видел и даже позабыл.

А прошел месяц-полтора, и на совещании главный менеджер компании «Захаров и партнеры» сообщил:

— Ваха Ганаевич, какой-то делец из Австрии предлагает нам компьютеры и комплектующие по очень смешной, низкой цене. — Упорно визу просит, хочет приехать, сотрудничать. А у нас договора на год вперед.

— Ну а что мы теряем? — прозорлив начальник. — Дайте визу, а вдруг, действительно, выгодно.

И об этом эпизоде Мастаев, естественно, забыл. А вот вскоре менеджер зашел к председателю:

— Ваха Ганаевич, помните новый партнер из Австрии? Прибыл. Прайс — вроде ничего, хотя я понял — в технике он ни бум-бум. С вами лично хочет переговорить.

— Переводчик на месте?

— А он по-русски сносно болтает, можно понять.

Такие встречи не редкость, однако, увидев этого бизнесмена, Мастаев насторожился. А гость широко улыбается. И еще не успел сесть, как вместе со своей визиткой прямо к глазам поднес еще одну — «от Натана Захара».

Сев, говоря общие приветствия, иностранец почему-то осмотрел потолок, потом перешел к контракту, а позже:

— Почему бы нам не обсудить наше дело в более теплой обстановке. Я очень люблю русскую кухню.

Вечером они ужинали в ресторане, и партнер говорил:

— Для Натана и его друзей — все бесплатно. Но есть моменты, где надо проплатить.

— Я готов, — на следующий день был заключен контракт на поставку компьютеров, и как предоплата первая сумма ушла в Европу.

С тех пор еще раз приезжал «бизнесмен» из Австрии. И на сей раз так совпало, что концерт Марии и эта встреча почти одновременно.

Они встретились в огромном, шумном пивном ресторане на Новом Арбате. Информация потрясающая. На счетах оффшорных фирм в двух крупнейших швейцарских банках — «UBS» и «Swiss Credit» — огромные суммы, принадлежащие Кнышевскому.

— А знаете, кто второй доверитель счета, партнер? — улыбается иностранец. — Вы — Ваха Мастаев. Есть копии вашего паспорта, загранпаспорта и справки об «опекунстве» из суда.

— У меня никогда не было загранпаспорта, — удивился Мастаев.

— С такими деньгами, тем более в России, господин Кнышевский многое мог.

— А сейчас он жив?

— Абсолютно так. Ибо ежемесячно, а иногда и чаще, с его собственноручной подписью, приходит требование перечислять небольшие, по их масштабам, суммы — миллионов пять-десять-двадцать на другие оффшоры, на далекие острова.

— А почему не все сразу?

— Очень опасно. Такая сумма. Масса подозрений, прочее. Потихоньку выгребают.

— А подпись Кнышевского — не подделка?

— Все подписано собственной рукой, экспертиза подтверждает. Более того, ведь Кнышевский каждый раз сам лично в банк звонит, все объясняет и просит.

— Вот это да! — Мастаев потрясен.

— Есть вариант, — предлагает агент. — Вы выезжаете из России, мы гарантируем — вас никто не достанет. Объясняете ситуацию, и через год, по решению суда, как наследник — вы очень богатый человек, потому что Кнышевского уже не будет, и никакой розыск его не найдет.

— Нет, — категорически возразил Мастаев, и не только потому что из-за малейшего поползновения Кнышевского ликвидируют, он не хочет к этим деньгам отношение иметь, зная, что они «заработаны» на чеченских войнах. Но это в прошлом, а ныне Митрофан Аполлонович — друг, в тяжкой беде, в неволе. И Ваха интересуется:

— А кто «выгребает» со счетов, узнать можно?

— А там оффшоры. Но, я думаю, вы догадываетесь, люди не простые, себя просто так в обиду не дадут.

— И долго еще будут «выгребать»?

— Вы хотите спросить, сколько еще Кнышевскому жить? Факторов много. Аппетиты. Финансовое и политическое положение в мире и в России. Думаю, полгода, максимум год.

— Следом я и мой сын, — почти утвердительно сказал Ваха.

— Да, — сух голос иностранца.

— Что мне делать?

— Не знаю, — грустно улыбнулся агент. — Но то, что в вашем голосе и взгляде нет паники, — вселяет оптимизм.

— Мне надо найти Кнышевского. Лишь вместе мы сила.

— Да. Лишь вместе вы выживете. В связке вы одной, — угадал иностранец. — Что мы могли — сделали. А в России свои законы, свои спецслужбы, не всегда работающие в интересах страны. Ведь Россию умом не понять. Здесь мы бессильны. До свидания.

Мастаев остался один. В ожидании счета он думал, какой сегодня неудачный день. Вначале встреча с Марией — не в радость, затем этот кошмар.

В таком ужасном настроении он вышел на Новый Арбат. Под стать его состоянию была и погода в Москве: низкие, темные тучи; нудный, моросящий дождь, ветра нет, зато смог, разъедающий его больные легкие, гул бесконечной вереницы едва ползущих машин, похабная мелодия из динамиков на всю округу; и хмурые, отчужденные, унылые лица кругом.

— Эх, сейчас бы в родные горы Кавказа, на Басхой-лам, подышать чистым воздухом, хотя бы напоследок, — приговоренно подумал Ваха. Тут же вспомнил своего сына, Марию. «Да что я за мужчина? Или меня моя мать в яслях-качалках растила? Или я трус — сдаюсь? Почему я не могу защитить своего сына? А ведь у зятя Кнышевского, замминистра Смирнова-Деревяко двое сыновей. Вот и надо, как легендарный Инкота, над костром станцевать. Да, он в Москве, как чеченец, никто. К тому же, может быть, под присмотром, а может, просто почудилось — мания величия. В любом случае — ну и что? Ну и что, что его проглотили и он в чреве чудовища-кита. Ведь это хорошо, значит, он еще герой и должен, обязан «станцевать» на сердце тирана. А ведь Мария не зря накануне сказала: блеска в глазах нет. Отъелся, жирком оброс, москвич, обыватель, согласный с «итоговым протоколом», у которого и выбора нет.

— Есть! — вдруг неожиданно для самого себя крикнул в полный глас Мастаев, так что прохожие шарахнулись от него, как от прокаженного.

А ему неожиданно отчего-то стало радостно, ведь он всегда не как все: чеченец, невменяемый. Вопреки всему. От этих мыслей кровь, как барабан, словно покоряет Басхой-лам, в висках, а в груди стал возгораться жар.

«Надо найти и спасти Кнышевского», — твердо решил он. Главное, он живой. Где-то рядом — в Москве или Подмосковье. Тут же, как подсказка, он увидел прямо напротив, через дорогу, огромный магазин — «Московский дом книги». Нужна карта столицы и пригорода.

Через подземный переход он перешел и уже входил в магазин, как увидел на ступеньках мужчину, как Кнышевский, присосавшегося к сигарете и чем-то напоминающего его.

Ваха уже давно не курил, а тут как потянуло. И главное, он подумал, что Кнышевский, небось, тоже очень хочет курить, а есть ли у него табак?

Не заходя в магазин, Мастаев двинулся вдоль броских витрин в сторону ларька «Табак», а тут в ряд стеллажи — книжный развал — дорогие книги, все обернуты в целлофан, чтобы не промокли. И его взгляд, ищущий карту, выхватил название — «Атлас офицера».

— Очень редкая, хорошая книга, всего шесть тысяч, — подсказал молодой продавец-туркмен (москвичи в непогоду уже и книги продавать ленятся). — Сейчас покажу, — продавец довольно ловко стал сдергивать целлофан с книги. Вдруг Мастаев увидел в самом низу без целлофана и уже обляпанный, до боли знакомый томик ПСС Ленина. Он наклонился, помня, что это шикарное издание всегда стояло на почетном месте, за стеклом. Раскрыл и словно током — на первой странице четкая печать — «Чечено-Ингушский обком КПСС — Дом политпросвещения», а перед глазами коллекционер ленинизма Кныш — Кнышев — Кнышевский:

— Сколько стоит?

— Э-э, — задумался туркмен. — Сейчас спрошу, — он стал набирать мобильный. А-а, эта грязная синяя книга, внизу, сколько стоит? — справляется у хозяина прилавка, а Мастаев выхватил трубку:

— Сколько стоит Ленин?

— Три тысячи. За две пятьсот отдам, — четкая дикция москвича.

— Это одна книга?

— Нет, полное собрание.

— Полное собрание Ленина, 55 томов стоит в два раза меньше, чем какой-то «Атлас офицера».

— Хе-хе, да кому Ленин нынче нужен?

— Мне нужен. Полное собрание, — разгорячен Мастаев. — Срочно, две, нет, три цены — за скорость доставки.

— Э-э, — как туркмен, задумался хозяин. — Понимаете, это сосед по даче.

— Где сосед? Телефон?

— Э-э, простите, а я не продешевил, или крамола — ленинизм возвращается?

— Вы не продешевили, продешевил сам Ленин с народом, то-то его не хоронят. А ленинизм никуда и не уходил, был, есть и будет, пока мы такие рабы.

— Э-э, не телефонный разговор.

— Да, деньги и товар пока что по эфиру не передаются, — возбужден Мастаев. — Где мы встретимся?

Как ни торопился Мастаев, подключив все свои силы и возможности, а лишь через два дня он попал в Талдомский район, что в трехстах верстах на север от Москвы. Местный дачник — коллекционер, увидев решительный вид Вахи, выложил тома Ленина и прочую советскую атрибутику, которую доставляет местная алкоголичка — ее запасы безграничны, как и потребляемая ею водка. А фамилия у нее, как у матери, Рябинова. Вот почему Ваха их не мог найти.

Войдя в дом, если его можно было так назвать, где жила сестра Кнышевского и ее сожитель, Мастаева чуть ли не вырвало, вылетел пробкой. И тут добрые односельчане подсказали — рядом живет мать.

Все-таки трудно Вахе понять своего друга Кнышевского, как и всю Россию. Ну как можно? Столько денег иметь, себе квартиры и замки отстроить. А дом матери?.. Древняя, перекосившаяся лачуга, как и ее обитательница, уже сгорбленная, совсем беззубая старушка, и глаза затуманенные, блеклые. А Митрофан Аполлонович — в нее, и на него она жалуется:

— Пропал, мой родименький, пропал. Он всегда вот так пропадал на год, бывало и больше, а потом объявится, как летний снег — на час-два, и вновь исчезает. Иногда письма и телеграммы шлет. А в последний раз был — две ночи ночевал здесь: грустный, беспокойный. Постарел. Все меня обнимал, целовал. А сколько еды накупил, сказал, что месяц будет здесь, а потом меня в царские хоромы увезет. А через два дня вдруг засобирался и опять пропал.

— А когда это было? — осторожно спрашивает Мастаев.

— Под Новый год… с тех пор еще справила Новый год, и еще на носу, и мне помирать пора. Денежек на похороны и поминки нет, пенсию дочка отнимает, пьет, зараза. А Митрофанушка, родименький, все никак не объявится. Вот только странное письмецо прислал.

Под слежавшимся, затхлым, измызганным матрацем целый склад корреспонденции и даже потемневшие «треугольники» военных лет (вот откуда у Кнышевского страсть к коллекционированию), — а это письмо совсем свежее, очень краткое и туманное. На одной стороне явно книжного листка почти полностью стерт или чем-то выведен типографский текст и крупно: «Мама, прости! Твой Митрофан!» А на другой для Мастаева очень знакомое:

«11.08. 1921 г. Наши дома — загажены подло. Закон ни к дьяволу не годен. Надо в десять раз точнее и полнее указать ответственных лиц (и не одного, а многих, в порядке очереди) и сажать в дурдом беспощадно.
Ленин».

— Вы кому-нибудь показывали это письмо? — встревожился Ваха.

— Да, — махнула рукой старушка, — сосед плечами повел, а участковый — пить меньше надо. А я в жизни не пила. Вот только дочь в кого — не знаю.

— А кто письмо принес? — допытывался Ваха.

— Не знаю, я козу доить пошла, вернулась, а это на столе.

— Могу я это письмо забрать? — выложил на стол почти все содержимое кошелька. — С возвратом.

— Да ради Бога. И ничего не надо. Заберите, я не нуждаюсь. — И когда Ваха уже выходил: — Вы помогите сыночку, он добрый, а сейчас, чует мое сердце, в беде.

Выехав подальше за село, Мастаев остановил машину, при ярком, солнечном свете еще раз прочитал текст. Он точно помнит, у Ленина написано «сажать в тюрьму». А тут «дурдом». Так оно и есть, капельки потека какой-то жидкости, может, кислоты, «тюрьму» вытравили и искусно вывели «дурдом».

— Как я сразу не догадался? — подумал Ваха. — Меня ведь тоже упрятывали в дурдом — самое надежное место.

* * *

«Удивительное дело — демократия по-российски», — первая мысль Мастаева, когда он подъехал к давно забытым местам. Ведь его поместили в психоневрологическую клинику в период развала СССР, но социализм тогда как-то еще существовал. И он помнит, что бы ни было внутри, но снаружи — настоящий коммунизм: ухоженный парк, цветущие клумбы, аллеи, фонтан, музыка и радужные транспаранты. И даже помнит, как перед клиникой какие-то правозащитники устроили митинг, требуя его освобождения.

А теперь? Теперь высоченный, мрачный забор и не только парк, даже вывески нет — что это за учреждение.

Сам Мастаев «светиться» не стал, водителя послал к металлическим воротам. Всюду камеры, в микрофон грубый хрип: «Иди подальше». Так Ваха и сделал — издалека стал вести наблюдение. В первый день — ничего. А на второй сообразил: из ворот каждый вечер выезжает автобус с затемненными стеклами. В Москве у ближайшего метро пассажиры стали выходить — ее не узнать невозможно — его лечащий врач Зинаида Анатольевна на голову выше всех, только с возрастом заметно сгорбилась.

Приобрести билет в метро Ваха не успел — прыгнул через турникет. А более проблем не было: следить за долговязой докторшей, что, сев, закемарила, — оказалось проще простого. Правда, ехали долго, почти через всю Москву, с пересадками, потом автобусом, и если бы Вахе сказали, что есть и такая Москва, он в жизни бы не поверил.

Какие-то довоенные или, может, даже дореволюционные, деревянные, покосившиеся бараки, грязь, мусор. Скрип перекошенной входной двери; вонь, смрад, полумрак, пол под ногами проваливается. А Зинаида Анатольевна где-то исчезла. Радио орет во всю мощь. И пока Мастаев оглядывался, перед ним вырос толстый, какой-то грязный, вонючий от перегара мужик с сальными волосами и жидкой бородой.

— Тебе чего? — как хозяин территории подбоченился он.

Мастаев сразу же всучил небольшую купюру, словно откупаясь, и спросил:

— Где проживает Зинаида Анатольевна?

Мужик не понял. Тогда Ваха просто показал рост. — А-а, докторша. Второй этаж, налево, вторая дверь, — у которой Мастаев немного выждал, потом постучал.

— Кто, кто там? Нет у меня денег. Зарплаты еще не было, Кузьмич.

— Я Мастаев, — не очень громко отозвался гость.

— Кто? Как вы сказали? — вряд ли она вспомнила, то ли вовсе не услышала, но после настойчивого стука дверь раскрылась.

Сквозь толстые линзы видно — пытается вспомнить.

— Я Мастаев, Ваха Мастаев, много лет назад — ваш пациент.

— А-а, вспомнила. Проходите, проходите, — через всю комнату висит постиранное белье, потолок весь в подтеках, местами обвалилась штукатурка, но в комнате чистота. У окна сидит девочка-подросток, видать, делала уроки, теперь с подозрением косится на гостя. — Проходите, садитесь. А я как увижу по телевизору войну в Чечне, сразу вас вспоминала. А вас не узнать, возмужали, молодцом, — доктор значительно сдала. Но это не только годы, хотя они летят.

И Ваха торопится, поэтому с ходу:

— У меня дело к вам, — он посмотрел на девочку.

— Моя племянница, сирота, со мной осталась. Маша, пойди к тете Клаве. Только на улицу не выходи.

Пока племянница надевала куртку, Ваха отчего-то посмотрел на потолок, словно боясь, что обвалится. А хозяйка будто оправдывается:

— Я-то родилась в центре Москвы, на Покровке. Тебе, кажется, рассказывала: папу моего якобы за антисоветскую агитацию репрессировали, попал в нашу клинику. На моих руках умер. Я с тех пор по общежитиям. А теперь уже лет двадцать здесь. Столько же в очереди на жилье стою. Объявили — ныне рынок. Но гуманизм есть, таким как я, дадут квартиры по себестоимости, а это два миллиона. А я всего двадцать тысяч получаю, еле концы с концами свожу. А тут хотят и эти бараки снести, соседний уже подожгли. Здесь многоэтажки собираются строить. Маша, я тебя позову, — она проводила девочку, вернулась к гостю. — У вас проблемы со здоровьем?

— У меня вроде нет, — улыбнулся Ваха. И, зная, что в клинике у многих имена не обозначены, даже врачи не знают, а даны клички, он достал из кармана фото Кнышевского. — У вас там есть такой?

По ее реакции он понял, что есть, а она, пытаясь скрыть, все же ухмыльнулась:

— Помните, вас нарекли — вождь-Ленин, а этого — Больной Ленин, потому что он всегда цитирует его.

— Как он?

— О! За ним присмотр, уход, все, что угодно. Как царь. Только взаперти.

— Я могу с ним связаться?

Зинаида Анатольевна задумалась, с удивлением посмотрела на гостя:

— Вы помните, как вас охраняли? Так его в десять, нет, во сто крат строже берегут. К тому же и техника сейчас иная.

— Надо, очень надо.

— У меня-то и мобильного нет.

— У вас будет все!

Она задумалась.

— За Машу боюсь, а я, — она махнула рукой.

— Помогите, пожалуйста, я очень прошу.

— Я попытаюсь. Хотя «Бог» лично его ведет, всегда на обходе рядом.

— «Бог»? Это тот? — припоминал Мастаев.

— Да, тот Бог, смотрящий, был как бы сам больной. Помните, вы его как-то изрядно отколошматили — исключительный случай! До сих пор все вспоминают. А я! Только за это постараюсь помочь. Но мне надо время. И, кстати, этот «Бог»-то теперь главврач клиники, мразь!

В тот же день у Зинаиды Анатольевны появилось два мобильных телефона, второй — вдруг получится связь с Кнышевским. И в тот же день Ваха был у Захаровой. Он, конечно же уже преуспевающий человек, бизнесмен, но позволить себе еще купить квартиру для Зинаиды Анатольевны не может, хочет взять в долг у компании «Захаров и партнеры», просит у бабушки согласия, объясняя ситуацию, а она:

— Этого Кныша Яша не любил, стукач. Но раз ты просишь, да и времена другие, то делай по совести, я тебе верю.

Ваха благодарит, при этом вспоминает слова деда Нажи — время и времена не меняются — это в руках Бога. Меняются люди в силу обстоятельств. А как изменилась Зинаида Анатольевна, когда Мастаев привел ее в двухкомнатную новостройку. Не совсем центр, но и не захолустье:

— Как я это отработаю? — взмолилась доктор. — Не смогу.

— Это вы уже отработали, спасая меня, — говорит Ваха. — И ничем, никому не обязаны. Но я прошу вас помочь, если можете.

— Я пытаюсь. Сделала первый шаг, — назвала на ухо ваше имя, а он в обморок. Меня было от него категорически отстранили, сам «Божок» кричал, а я диагноз — прогрессирующая шизофрения — он играет, и.

— Что это значит?

— Это значит, что придется подгонять анализы. Кстати, мы в этом много раз практиковались — по приказу, а теперь — хоть раз придется вопреки: инсульт, отек легких, потеря речи, памяти, чего «Божок» очень боится.

— А в итоге? — нетерпение в голосе Мастаева.

— Итог не известен, все под Богом, но не «Божком». А цель такова, что если я ранее наведывалась в палату вашего друга раз в месяц, то теперь должна быть почти всегда рядом или пригласить доктора со стороны.

— Вы должны быть!

— Это не я решаю, но постараюсь. На будущей неделе что-то соображу, — Зинаида Анатольевна странно улыбнулась. — Знаете, я сама этой авантюрой заразилась, тем более что такой куш на кону, — она с восторгом осмотрела стены новой квартиры и тут же, опечалившись: — Тем более что у меня свои счеты со всеми: ныне есть резон.

Буквально через пару дней Зинаида Анатольевна сама позвонила Мастаеву. Они встретились в метро.

— Мой пациент отказался звонить — все под прослушкой, — она возвратила Вахе мобильный. — Он хочет вам написать. Как это организовать — пока не знаю.

— Как он? — нервничает Мастаев.

— Я думала, он просто подыгрывает, а он действительно на грани нервного срыва. Я ведь теперь часто с ним. Почти всегда меня сопровождает «Божок». По-видимому, они старые друзья или сослуживцы. В общем, им есть о чем вспомнить. А на днях Больной Ленин что-то сказал, я не поняла, а «Божок» на него с кулаками. Охрана еле уняла. А в палате было ПСС Ленина — «Божок» приказал все вынести, сжечь. Мой пациент сильно плакал, я боялась и очень боюсь, как бы он не сорвался — он так смотрит на меня, вдруг выдаст.

— Он не выдаст, — твердо заверил Мастаев. — Вы только поторопитесь.

— Пока не могу. Да и этот «Божок» в последнее время постоянно с ним, что-то они там «перетирают».

— А кто еще с Больным Лениным общается?

— Да, в месяц раз, порой два, приезжают очень важные лимузины, и нашего пациента уводят в административный корпус. После этого он сутки-двое в себя прийти не может, мы откачиваем.

— Уколы? Наркотики?

— Плюс психотропные. Он долго не выдержит. Им и не надо.

— Поторопитесь, пожалуйста.

— Все, что могу. Есть один шанс.

Ему казалось, что время остановилось, он очень долго ждал, более недели почти что держал телефон перед глазами, уже сам хотел поехать к доктору — звонок. Они вновь в час пик в метро. И она, словно обжигает руки, сунула ему листок и ушла. Только позже рассказала, как было.

Лишь в допотопном узеньком лифте, что спускается в подвал, где рентген-кабинет, наверняка, как думала Зинаида Анатольевна, не было камер слежения.

Она заранее предупредила пациента на ухо «будьте готовы», а он чуть не выдал, громко простонав: «Быстрее, я давно готов».

Задача доктора заключалась в том, чтобы в день рентгена к Больному Ленину был приставлен очень тучный охранник, который один еле в лифте помещается.

Вот и произошла невинная ситуация: доктор и пациент поехали в лифте одни, в первый раз одни. Всего три этажа, да Зинаида Анатольевна тоже не хилая и свой лифт знает, подпрыгнула — лифт застрял. А она приготовленный листок и ручку Кнышевскому. Трех минут, пока лифт вновь тронулся, вроде бы хватило.

Нетерпение Ваху съедало, лишь дома, вооружившись лупой, он сел за текст. Все четко, а самое начало его даже растрогало:

«Тов. В. Г. М.!
С комприветом! Кныш».

1. Отправь сына на Кавказ, в самое безопасное место.

2. Я знал, ты по моей «звериной» тропе, по нюху пойдешь, найдешь. В одной связке, за мной ты, и сам знаешь, кто далее.

«Итоговый протокол» вроде готов, и у нас как будто «выбора» нет. Но ты еще раз докажи, что твоя мать тебя не в люльке-качалке растила. Станцуй от души лезгинку на сердце чудовища. А я дальнейшую тропку зверья подскажу: мать, погребок, дела.

Выбери дело «Бога» (только его, остальные тебе не по зубам). Может, это и поразительно, но его настоящая фамилия Вейсброд. Этот трус и мерзавец на Новый год поедет в Вену, будет жить в моем доме (адрес).

«Божок» а) сможет и должен вытащить меня;

б) деньги, нам нужны будут деньги. Открой счет в Вене на наши имена и покажи «Божку» (сумму указал Ленин).

3. Тов. В. Г. М.! Живи по своим мифам и сказкам — в них счастливый конец, потому что чеченский герой, как герой вообще, — бессмертен. Однако в деле «Вейсброда — Божка», прошу тебя, действуй по-ленински — по-пролетарски — беспощадно с власть имущими (этим зверьем!), ибо сейчас нам, действительно нечего терять, кроме своих цепей. Но мы победим! Победа будет за нами! ПСС, том 32, страница 186.

* * *

Вроде враги, или это зверье, как определил Кнышевский, «разжирело», погрязло в своих подковерных делах, расслабилось и совсем оставило без внимания Мастаева. Однако он не хочет рисковать. И в целях конспирации, под видом грибника, он на электричке отправился в Подмосковье. И, думая, что мать Кнышевского его не признает:

— Бабуля, вы продаете козье молоко?

— О-о! Это ты? А я тебя ждала, от сыночка, Митрофанушки, есть вести?

Погребок небольшой, сырой, запрелый, темный. И Мастаев так взмок, обессилел, расскапывая все подряд, что надежду потерял, вылез:

— Бабуля, а может, кто еще до меня лазал?

— Никто. А ты молочка попей.

Мастаев еще раз полез под пол. И не только устал, а чуть ли не моральный надлом, и даже батарейки второго фонарика садились, как он в последний раз изо всех сил пикой ткнул — леденящий скрежет металла, а как он душу взбодрил.

Все-таки Кнышевский не все написал — кода нет. И на специально снятой, тайной квартире Мастаев еще сутки не мог вскрыть металлический увесистый дипломат — даже «болгарка» не взяла, лишь автоген.

Сколько же в нем материала! Знал Кнышевский своих «родственников», своих друзей-партнеров-сослуживцев. Как грабят страну! Какая богатая и какая несчастная Россия и ее народ! «Итоговый протокол» — печальный, и неужели «выбора» нет?

Копался Мастаев долго. Есть электронные носители. Есть оригиналы документов, но в основном — копии. Многое Ваха понять не может и не хочет. А вот одно выяснил — Галину Деревяко на даче не Кнышевский убил, а родной брат. Этот чиновник, как выразился Больной Ленин, Мастаеву «не по зубам». И он дотошно изучает дело «Бога» — Божков Борис Савельевич, он же Вейсброд — врач-психиатр. В конце восьмидесятых — начале девяностых сам попал в психушку. Согласился сотрудничать с органами (был смотрящий, вот когда Мастаев его избил). С 1995 года — главврач психоневрологической лечебницы и клиники. Освоил за рубежом специальность по трансплантации человеческих органов. С тех пор за мощными стенами клиники с военизированной охраной пропало немало чеченских боевиков, российских офицеров, бизнесменов и бомжей всех мастей. А сколько детей и молоденьких девушек?.. Однако это все, понятное дело, не задокументировано официально, это в основном изыскание Кнышевского, к которому приложен обширный материал — досье, подтверждающее диверсифицированный бизнес Божкова. А это не только медицина — процветают.

Мастаев мог грубо, по-ленински, как советовал Кнышевский действовать. Но лучше подстраховаться, к тому же он никогда не был за границей. И поэтому позвонил агенту Натана Захарова:

«Компания «Захаров и партнеры» хотела бы пролонгировать с вами договор поставки компьютеров на будущий год. Я бы хотел подписать контракт в Вене. Если это возможно, в преддверии Нового года. Заодно отдохнуть в Альпах. Прошу сделать визу. А до этого, пожалуйста, приезжайте срочно в Москву, обсудим кое-какие детали. Предоплату гарантирую».

* * *

«11.11.1918 г. «Тов. Вейсброд, [199] вы оказались в Вене. Если можно (если у вас хорошие связи и прочее), попробуйте выручить мою библиотеку из Poronin (Galisien) (жил под своим именем): я ее оставил, как и вещи свои, в 1914 году там, на даче, должен был я доплатить 50 крон; теперь дал бы 100 000 000, если бы выручил библиотеку. Но это лично.
Привет! Ваш Ленин!» [200]

Тут же приписано: «Точнее — Больной Ленин! С приветом!» и австрийский телефон, и «Конфиденциальность в ваших интересах».

К этому, как бы новогоднему посланию приложены диск с материалами и несколько фотографий и документов. И все это отправлено нарочным в бывший дом Кнышевского в Вене, где ныне праздновать с новой семьей — молодая жена и двое детей — остановился Божков-Вейсброд.

Как определил Кнышевский, а Мастаев это тоже знал, Божков «трус и мерзавец», но такая реакция — он тут же позвонил, голос по-прежнему тонкий, правда, не властный, и срывается на истеричный писк:

— Это шантаж! Я сейчас позвоню в полицию.

— Заодно и своим подельникам — министрам и генералам в Москву, — советует Мастаев, — которых вы предавали, продавали и будете продавать.

— Кто вы такой?

— Мастаев. Ваха Мастаев, по-вашему — Вождь. Вы меня вспомнили? Я ваш бывший пациент.

— То-то видно — дурак набитый!

— Да, справка «о невменяемости» у меня есть. Небось, и вы были в комиссии. Так что я перед законом невиновен. К тому же чеченец. Тут и политикой попахивает. Так что звоните в полицию, а я еще материалы представлю.

— Что вы хотите?

— Встретимся в кафе, напротив вашего, точнее отобранного у вашего друга Кнышевского, дома. В пять.

Если бы не голос, то Мастаев сразу бы не узнал Божкова: до того располнел, но на вид не постарел — холеный, ухоженный, правда, сейчас бледный, чувствуется — трусит. И руку не подал, и сел как-то бочком:

— Вспомнил я вас, вспомнил, — процедил он. — Жалко.

— Жалко, что не добили? — рассмеялся Мастаев.

— Один вопрос, — прошептал Божков и склонился поближе. — Кто из клиники «заложил»?

— Закладываете вы, — очень громко сказал Мастаев. — И Отчизну, и друзей, и сослуживцев, и даже бывшую жену.

— Не шумите. Тут не принято так громко говорить. Вот вам, — он положил перед Вахой пухлый конверт.

— Что это? Взятка? Откупаетесь?.. Сумма обозначена в письме.

— Хе-хе, — попытался выдавить улыбку Божков. — Так там Ленин предлагает 100 миллионов Вейсброду.

— Правильно, — так же любезен Мастаев. — Только теперь, благодаря вам, Ленин-то больной. Помочь надо, срочно!

— Да вы что?! Действительно, больны. Столько нулей? Я и не представляю. Это в рублях?

— А ваши счета разве в рублях?

— У меня нет счетов!

— Как нет? Их так много, вы, наверное, запамятовали? Мы вам поможем, — Мастаев положил перед собеседником пачку документов. — Если мы не ошиблись, то это все ваши оффшоры, ваши подписи и ваши личные сбережения.

Трясущимися руками Божков схватил бумаги, придвинул к лицу. Казалось, он готов их съесть:

— Кто это «мы», кто с вами? — он словно хотел спрятаться за этими документами.

— Мы добрые люди, которые всего за десять процентов награбленного, по-мусульмански — закят — жертвоприношение, спишем все ваши грехи и долги перед всеми.

— Где гарантии?

— Гарантию выдаст ваш друг Кнышевский, когда вы его выпустите.

— Что? Это невозможно! Я требую.

— Молчать! — перебил Мастаев. — А то я прямо сейчас, как узаконенный вами дурак, начну вас избивать. Это не Россия, в полиции, может, разберемся? Надеюсь, вы помните, как я ногами мочу.

— Вы что? С ума сошли? Садитесь, не привлекайте внимание, — липкий пот на лице Божкова, он очень бледен, руки трясутся. — Давайте поговорим. Дайте подумать.

— Думать надо было раньше. И болтать более не о чем. Одно излишнее движение, и материалы по электронке пойдут по многим адресам, в том числе и вашим друзьям, а оригиналы вашего досье в банке. Так что исполняйте быстрее. Вот счет для перечисления. А Кнышевского освободить.

— Как?

— Вам виднее. Срок — десять дней. Вот мои координаты в Москве, — Мастаев, вставая, бросил перед врачом визитку, и склонившись к уху: — А жить, небось, хочется? И дети малые. Казалось, рай на земле? Но не вы Бог, вы про Бога забыли.

Все-таки в изворотливости и догадливости Божкова сомневаться не приходилось.

Ну и что он сделает рядовому доктору Зинаиде Анатольевне? Только попросил ее написать диагноз Больного Ленина: «подозрение на опухоль в головном мозге».

Магнитно-резонансного томографа в клинике нет — пациентов, если надо, возят в другую городскую больницу. Больной Ленин должен быть здоровым. Вот и повезли его на обычной машине «скорой помощи», как положено, водитель, сопровождает доктор Зинаида Анатольевна и тот самый тучный охранник, который накануне старый Новый год водкой с пивом отмечал, от ерша зевает. А пациент, то ли сам сбежал, то ли ему помогли бежать. В общем, сам Божков об этом инциденте узнал, находясь в тяжелом состоянии в госпитале — гипертонический кризис. Несмотря на это, он, взволнованный, позвонил первым делом зятю Кнышевского, а ведь в милицию не позвонишь, — сама милиция Кнышевского давно ищет.

А Митрофан Аполлонович в это время в машине Мастаева переодевался, располнел на халявных харчах. Сзади их сопровождает на джипе Башлам с земляками. А Кнышевский первым делом:

— Ваха, ты герой! Не воспитывала тебя Баппа в люльке-качалке. А где мой дипломат? — поехали на съемную квартиру.

Кнышевский из затемненной машины не выходил, бегло осмотрел содержимое своего чемоданчика, и новый приказ:

— На Лубянку.

— Вы что? — поразился Мастаев.

— Быстрее на Лубянку, к станции метро «Лубянка».

Из-за столичных пробок к центру проехать нелегко.

— Вы опять в пасть чудовища? — это Мастаев.

— Да, полтора года об этом в дурдоме думал, мечтал.

— А я как?

— Срочно в Чечню. Но не скрывайся и не волнуйся. Я тебя сам найду.

Кнышевский вновь надолго пропал. Однако по телевизионным репортажам Ваха знал, что Митрофан Аполлонович есть, потому что сообщили — высокопоставленный чин (понятно, зять) вместе с родными и друзьями охотился на снегоходах по льду Чудского озера, внезапно лед обломился. Вроде нашли пару снегоходов без седоков, и то в стороне. В общем, следствие идет. Озеро холодное и глубокое — даже водолазы никого не нашли.

А следом еще из криминальной хроники: сгорела дача известного врача, вся семья Божкова крепко спала.

И еще с месяц разные несчастья. Впрочем, журналисты их всегда находят. Вот и Митрофан Аполлонович Мастаева нашел:

— Ваха! Ты, как герой, хочешь танцевать на моей свадьбе? Тогда позвони Виктории Оттовне, дай согласие и благослови.

— При чем тут я?

— Оказывается, при всем. Ты ведь герой! Я калым плачу в десять раз больше, чем сам Ленин, — в подарок миллиард из бюджета на восстановление Грозного. Назовешь моим именем наш проспект?

— Я уже восстановил наш «Образцовый дом проблем», все свои квартиры через суд вернул. И вам с Викторией Оттовной, как свадебный подарок, дарю вашу бывшую квартиру над чуланчиком. Уже сделал ремонт, приезжайте.

— А когда вы с Марией женитесь?

— На днях Мария приезжает, у нее в новом Концертном зале сольный концерт.

* * *

Мария всегда знала, что Мастаев-старший ненормальный. И она после стольких лет впервые прилетела в Грозный, а Ваха не встречает, зато Макажой сияет, родной. Как они соскучились друг по другу!

— Я тебе покажу новый Грозный! — повзрослевший Макажой уже сам водит машину.

— Ой, даже не верю! Не может быть! — счастливо плакала Мария, глядя на возрожденную столицу.

— Вот наша мечеть! А как тебе наши парки, проспекты, фонтаны?! В этом прекрасном дворце будет твой сольный концерт. Вот, видишь, твои афиши!

— Неужели это я?! — смеялась сквозь слезы Мария. — Такая молодая, красивая!

— В жизни ты еще моложе и красивее.

— Мне уже сорок!

— Юбилей!.. И скажу по секрету, ты получишь орден «За заслуги перед республикой», а еще звание народной артистки.

— Это все мой Ваха, — вырвалось у Марии.

— А еще «твой» Ваха отреставрировал в Москве твое фортепьяно. Помнишь, в Макажое с пчелами стояло много лет. До сих пор, говорят, медом пахнет. Только сегодня привезли. В твою квартиру, в «Образцовый дом» заносят.

— А «Образцовый дом» стоит! Моя молодость! Первая любовь, — Мария стояла во дворе родного дома. — И чуланчик — все как было. А вон с той будки Ваха мне в окно второго этажа цветы подносил. Боже! И вывеска та же: «Образцовый дом проблем».

И в это время из подъезда вышел Ваха — одна роскошная роза в руке:

— Мария! Марша йогіила! Ты всегда была у меня одна, как этот цветок.

— Ваха! — она прильнула к цветку. — А помнишь, была надпись? — Дибирова вошла в светлый подъезд и замерла: как всегда, на белом лестничном пролете красным четко выведено: «Мария, я люблю тебя! И вечно буду любить!»