(или вместо автора)

Эту рукопись, конечно, в несколько ином варианте, мне передал мой односельчанин, можно сказать, сосед.

Года два назад, в самом начале лета, ко мне пришел мальчишка и сказал: «Зовет профессор». Мой коллега, лет на пятнадцать старше, преподавал в университете, кандидат исторических наук. В последнее время живет бобылем, болеет, редко появляется на людях, поэтому я с неким любопытством к нему направился.

Я ожидал удрученности во всем. Нет, всюду порядок, и в доме чистота, и сам профессор бодр, или хорохорится.

— Так, — без особых церемоний и предисловий он сунул мне толстые старые папки «Дело», каких я уже лет двадцать не видел. — Я очень прошу, доработай, обработай и опубликуй — ты ведь нынче писатель.

— Гм, — невольно усмехнулся я, — под чьим именем?

— Под своим, чужим, любым, но только не моим. Понял? Это непременное условие.

— Тут, наверное, история? А какой же я историк, — попытался я возразить.

Но он был суров и категоричен.

— В том-то и дело, что история. А у истории не может быть автора, она общечеловечна.

— А как же публиковать без автора?

— Поставь свою, если неловко — любую, псевдоним, но только не мою. Прошу, требую, не указывай нигде моего имени. Договорились? — он подал руку и, глядя в глаза: — Я еще кое-какой материал додам. Работы много, — он явно выпроваживал меня. Я с удовольствием быстро ушел: от сигаретного дыма не продохнуть, ну и хотелось рукопись посмотреть.

Смотрел — страничку-две. Написано авторучкой, чернилами, на дешевой бумаге; слова местами размылись, есть кляксы. А почерк, вроде ровный, да мелкий, трудно читать, к тому же столько исправлений, вставок. А я над своей рукописью мучаюсь, так что бросил я «дела» профессора в угол, забыл. Однако через пару недель вновь мальчишка на велосипеде у ворот стал, не уважить взрослого нельзя. По пути я выдумывал, что скажу в оправдание, но говорить ничего не пришлось, профессор по моему виду сразу все понял, и на его лице появилась такая досада страдания, боли и разочарования, что, видно, во мне что-то еще было, и я сходу выпалил: «Все сделаю, сделаю, опубликую». С этим ушел, а как только изможденное лицо осталось за забором, я подумал, зачем мучиться, отдам машинистке, пусть набирает, тогда поглядим. Но до этого надо все просмотреть, систематизировать, хотя бы страницы правильно пронумеровать, а то столько сносок, ссылок, каких-то приклеенных обрывков из разной бумаги. Пригляделся, а это листки библиотечных требований, и что я вижу — «Ленинка», библиотека РАН, центральный государственный архив. Это все Москва и Петербург, а потом Ташкент, Баку, Тбилиси, Тегеран, Тебриз, Анкара, Стамбул, Каир, Махачкала, Астрахань и даже Дербент. Вот это да! Профессор! Где только не побывал. Столько библиотек!

Одна эта география меня заинтриговала. Я стал читать. Вновь тяжело, да манит, и не только содержание, а само письмо, почерк, по которому я уже могу определить, когда у профессора настроение и здоровье хорошее, когда плохое, когда он доволен и пишет «браво», ставит восклицательный знак, а вот многомного вопросительных и сбоку «дрянь» (про кого?). А вот что-то, по его мнению, не получилось — окурком листок прожег, но не выкинул, не переписал. И видно, спешит, на полях даты, план на день, в том числе количество страниц, словно бухгалтерия. По записям видно, он даже в Новогоднюю ночь и в праздник Уразы работал. А вот редкий день не работал: праздник — внуки приехали! А потом вновь труд, и среди этого его длинный волос, уже поседевший, тонкий, выпал, а в спираль сжался — не сдается.

Месяц он меня не звал, я сам пошел. Было жарко. Он работал за столом, и первое, что я заметил, ручка в руке необычная, в виде красивого птичьего пера. А еще, он был в майке, на плече грубый, выжженный шрам. Он накинул рубашку.

Профессор не любил пустословий, приветственных церемоний, поэтому и я сходу задал вопрос:

— Это некая месть?

— Никак нет. Наоборот! Всепрощение. Покаяние, — сходу ответил он, даже вскочил, и, пройдя, задумавшись, по комнате, нервно закурив: — Знаешь, любое зло, даже самое страшное, со временем забывается. Любое добро со временем забывается. Остается лишь знание, а оно должно быть истинным. Мой труд — не абсолютная истина, но и не заблуждение. История — это не биография какого-то деятеля, это характер времени, это поведение человеческих масс. И когда ложь становится одной из ежедневных потребностей, а лицемерие — привычным состоянием, общий дух и образ мыслей общества подвергается порче, сумма пороков и заблуждений страшно увеличивается. И кто-то это назовет свободой, кто-то безнравственностью, а в целом презрение и надменность одних к другим, и это — конфликт. И вроде сегодня больше говорят о мире, но готовятся-то к войне — заряженное оружие в конце концов стреляет. А как оно стреляет — мы-то с тобой знаем.

К сожалению, знаем. А вот самого профессора, хотя он и недалече живет, я знаю очень мало. Порасспросил. Он с юности был активистом, комсомольским вожаком, в чем-то бунтарем, а кое-кто называл его выскочкой. Он был коммунистом, даже членом парткома университета, а перестройку в СССР воспринял как кровное дело, проявил энтузиазм и кипучую энергию.

С таким же рвением он позже возглавил революционное движение в Чечне. Многие его до сих пор обвиняют, говоря, что именно его митинговая страсть, его свободолюбивые статьи и выступления заразили людей и породили вакханалию.

Как обычно бывает, революцию делают одни, ее плоды пожинают другие. Профессора выкинули из революционного совета, а может, он и сам, разочаровавшись, ушел в тень. В любом случае, он вновь стал простым преподавателем, историком, и нигде более не появлялся.

А вот два его сына, изначально став возле отца, не сошли с военно-революционного пути, более того, как говорят, они разошлись с отцом во взглядах. И профессор вынужден был уехать в город, там он вовсе потерялся. Потом тихо перебрался в Москву, и позже новость — посадили в тюрьму.

Интерпретация его заключения, сделанная им самим в эпилоге не верна, точнее, не полна. Дело в том, что когда в Москве начались взрывы жилых домов и стали обвинять в этом чеченцев, профессор, зная, к чему это ведет, и имея организаторский опыт, стал обзванивать и встречаться со всеми более-менее известными чеченцами, живущими в Москве, то есть с диаспорой. Они планировали провести митинг-протест. Почти все поддержали, обещали прийти — никто не пришел, один профессор с плакатом в центре Москвы стоял. Говорили, лозунг был антиправительственный. На самом деле антивоенный. Эту акцию не заметили, по крайней мере, СМИ. Зато в тот же вечер профессора арестовали.

То ли в знак протеста, то ли просто для утверждения самого себя, он в заключении выбил на плече татуировку — «Маршал». Дальше сплошные «то ли», «либо», ибо все слухи. Словом, то ли как политического, то ли тюремные уголовники не вынесли, что какой-то ученый-очкарик, а сразу кликуху Маршал взял. Его, как на жаргоне говорят, прессовали, и либо он сам, либо кто помог — татуировку выжгли. Видимо, профессор взбунтовал. Знаю точно, что его так и не осудили: то ли не было суда, то ли прямо из зала суда освободили.

Он вернулся в родное село. Дом был полуразрушен, пуст. Жена умерла. Его младший сын стал известным командиром. Про него до сих пор говорят и плохо, и хорошо. Он был убит в самом начале второй чеченской войны. А вот старший сын женился, остепенился, вроде стал мирным человеком, но его тоже во вторую кампанию, как пособника, прямо из дома забрали, исчез.

От старшего сына остались жена и двое детей. Это они навещают профессора, убирают, готовят и прочее.

Еще у профессора есть дочь, она замужем в Европе. Это она оплачивала адвокатов, это она содержит его и даже дает возможность ездить по миру.

Мы с ним работали около года. К моему стыду, виделись очень редко: то я в отъезде, в работе, то он, хотя и больной, тоже вечно в трудах. А в последний раз он как-то посветлел, улыбался:

— Вот, дочка деньги прислала, «целевые». Говорит, только на поездку к ней. Сама она приехать не может, паспорта нет. Вот, заканчиваю труд. Тимуру только месяц жить осталось. Хе-хе, а сколько мне? Может, меньше того.

В ту ночь работа у меня не клеилась, и спать почему-то не мог, было много вопросов. На заре я пошел к профессору. Он всегда подчеркивал, что свободен, и потому никогда не запирался.

Я открыл дверь и сразу все понял: из дома не валил привычный табачный дым. Видимо, профессор знал, ждал. В последний момент, уже криво, успел закончить фразу, даже дату поставить. Умер за рабочим столом, лицо к выходу и прямо под настольной лампой ярким светом озарено. Я захотел взять его чудо — ручку-Перо — на память, разжал кулак, а на ладони выжжена надпись — «Маршал!»