Что-то не спится…

Если честно, я хотел по жизни писать. Не то чтобы писателем стать, а просто хотел про свою судьбу написать. А более, хотел отдать долг памяти тем людям, которые реально оказали мне колоссальную поддержку, – особенно дяде Гехо. А был еще Максим и еще были друзья… И вообще, что ни говори, а абсолютное большинство людей – это добрые и порядочные люди. А я в последнее время что-то на всех злюсь. Мне кажется, что в целом народ обмельчал, что ныне цель жизни лишь одна – деньги. А ведь были времена и были люди. Такие люди! Они лишь эпизод, лишь мгновение в жизни. Но этот эпизод и это мгновение многое в дальнейшем определяют. Ведь Максим не зря имя Зебы упомянул. Мы-то его всего раз пять-шесть видели, а какую он оставил после себя память.

…Это было в 1988 году. Мы с Максимом жили в одном рабочем общежитии. Хотя он и был младше меня, а нефтяной институт закончил раньше. Он учился на очном отделении, учился отлично и постоянно помогал мне в учебе. Жил Максим с матерью. Я точно не знаю, но вроде после развода родителей он с матерью как бы на время поселился в нашем общежитии, как раз в соседней комнате. И на работу после окончания вуза он попал в мое управление, и даже был какое-то время в моем подчинении. Однако Максим был парнем умным, целеустремленным, и заветная его мечта – дальше учиться, и учиться в Москве. Он так и сделал, поступил на стажировку, а потом и в аспирантуру в Московский институт нефти и газа имени Губкина. В Грозный он приезжал редко, даже летом на каникулах ездил в стройотряды, деньги зарабатывал. И вот как-то позвонил мне в Туркмению, сообщил, что едет в Западную Сибирь командиром стройотряда. Просит и меня поехать, в месяц до тысячи рублей можно заработать. С составом отряда я познакомился на вокзале в Москве: люди молодые, веселые, здоровые. Это студенты, стажеры, аспиранты. Здесь и гитары, и песни, и пиво с водкой.

– Пьют много, – пожаловался я Максиму.

– Поэтому я тебя и позвал, – смеется он в ответ. – Хоть один должен быть среди нас трезвенник – ты!

– Но водка… и пахать, – опечален был я.

– Не волнуйся. В стране «сухой» закон. На месте пить не будут. Не на что, некогда и взять негде. Все организовано и будет хорошо.

В принципе, так и было. Нас патронировало самое богатое всесоюзное объединение «Главнефтегазстрой». Мы доехали до Томска, а оттуда уже на вертолетах два часа летели до поселка Медвежий. Этот поселок совсем небольшой, прямо на берегу Оби. А река здесь как море, другой берег еле виден. Вроде зимой сюда есть дорога – «зимник», а летом лишь по воде или по воздуху – вот такое заброшенное место. В этой глухомани нашли нефть – от реки до места бурения наш отряд должен за два месяца проложить дорогу, бетонку, почти километр. Объем работы громадный, но и смета соответственная. Правда, нас здесь особо не ждали, жить почти что негде – предложили старый, вонючий барак, где раньше находились зэки. И где не только несносная мошкара, мухи и комары – настоящие кровопийцы, но еще здесь нас ожидал и рассадник клопов. Все эти бытовые неурядицы стали нипочем, так как выяснилось, что наряд на строительство дороги выписан на бригаду шабашников из армян, а нам предложено, как зэкам, заняться лесоповалом, другой работы нет. В принципе, эта работа гораздо легче и проще, но, понятное дело, что за эту работу и плата – копейки. Мы выразили протест. В этой дыре и нормальной связи нет, позвонить в Москву почти невозможно. Максим послал телеграммы: в институт, в главк. Но это было именно то время, когда страна уже практически была на грани распада. Ответа долго нет, а пришел такой: разберитесь на месте. А на месте местная администрация, которую шабашники уже задобрили. Но и мы не отступаем: все молодые, крепкие, и понимаем, что нашу работу просто за взятки продали. Да тут случилось то, что должно было случиться, когда молодые люди бездельничают, – кто-то купил или, как говорят, достал спирт, к тому же технический. Кто-то отравился, кто-то чуть в Оби не утонул, кто-то в тайге заблудился. Словом, началось самое ужасное: с нами были три девушки – два повара и медсестра, и эти красавицы, тоже будучи под хмельком, попали в лагерь наших конкурентов-шабашников. Посреди ночи одна из девушек прибежала, сказала, что их кавказцы бьют, насилуют. Максим, я и еще несколько парней бросились на выручку. Было темно и непонятно, и вроде я более всех получил, но в итоге в милицию угодил только я – повлияли чьи-то показания, будто бы я был самый агрессивный, и участковый почти целое дело завел, всю ночь бумаги писал. Правда, меня не посадили; тут и некуда было сажать и некуда бежать – болото и бескрайняя тайга. А участковый предупредил, что на днях по реке прибудет из района милиция – они мою участь решат. Я был в шоке, а Максим сообразил – меня надо отправить в больницу на освидетельствование как пострадавшего. Понятно, что и больницы здесь нет, лишь какой-то фельдшерско-акушерский пункт, и такой же участковый врач, как и участковый милиционер, – она тоже говорит, мол, все в райцентре решат, туда обращайтесь.

– А как? – воскликнули мы.

– Через день баржа ходит.

– Когда это будет!? – возмутился Максим. – Вы хоть осмотрите его, справку составьте.

– А что его смотреть – живой, здоровый. А синяки? Так они украшают мужчину… Ну, ладно. Вы москвичи – народ изнеженный. Тоже мне, баб не поделили. Тут местных девать некуда. Давайте свой паспорт.

Как и милиционер, она долго изучала мой паспорт, и вдруг выдала:

– Так вы не москвич. Вы что, чеченец? – ее взгляд явно изменился, в нем появилась жизнь. – А вы Зебу знаете? – впервые мы услышали это имя, и оно было произнесено с каким-то особым благоговением.

– Так вы не знаете Зебу? – удивленно переспросила она; встала, посмотрела на себя в зеркало, явно изменилась: вместо протокольной сухости – увядающая женственность, жеманство. – Есть повод, – как бы сама с собой заговорила она, – позвоню, Зеба точно приедет. Он земляков обожает… Знаете, года два назад здесь геологи очутились, а среди них чеченец. Вот с ним Зеба гулял. Такие хороводы устраивал… А вас он в обиду не даст. Зеба – это справедливость и порядок. Будем звонить.

Мы думали, что у нее есть надежная связь и можно будет в Москву и Грозный позвонить, а здесь какая-то допотопная рация, и та, как включили, стала трещать:

– Видать будет гроза, – по работе рации определяет погоду хозяйка. – Но я дозвонюсь. Первый, первый – это Медвежий. Как слышите? Прием.

Мы поняли, что до нас здесь более дела нет, ушли. А погода вдруг резко изменилась, подул такой сильный, порывистый, пронизывающий ветер. С севера свирепо приползла мрачная пелена, зависли мощные, тяжелые грозовые тучи. Резко похолодало, даже свитер не помогал. А тут началась настоящая буря, как в межсезонье бывает только в горах. Гром и молнии, шквалистый ветер и ливень не утихали пару часов. Потом, видимо, грозовой фронт прошел, немного распогодилось, чуть прояснилось, но еще пасмурно, мелкий, как осенью, дождь, прохладно. А в такой дыре, тем более в такую погоду, очень грустно, тоскливо. Почти весь наш отряд приуныл. Уже пошли разговоры, что надо возвращаться в Москву, ведь не за таким заработком сюда приехали. Уже и Максиму, как командиру, стали свои претензии и даже грубые упреки высказывать. Дисциплины и порядка в отряде почти нет – при таком раскладе и быть не может: все приехали поработать и заработать, а не как зэки за копейки лес валить… Конечно, можно было списать все на форс-мажорные обстоятельства и уехать восвояси. Но как и у меня, так почти и у всех денег на обратный путь нет, и если я еще могу жене телеграмму послать с просьбой выслать деньги, у меня какой-то запас есть, то у студентов и аспирантов ситуация иная. Максим в трансе, и он, сам признается, напился бы, да в стране, а здесь тем более, «сухой» закон, и у меня уже проблемы с милицией – чем все это еще обернется? Ведь я не для этого приехал. И если бы хоть сам пил, курил, гулял? А вдруг, глядишь, еще посадят? С такими невеселыми мыслями я накинул на себя чей-то плащ и пошел к реке, а более тут и пойти некуда. Я и не представлял, что река может быть такой. Настоящий шторм, волны. А вода совсем черная, как нефть, густая и страшная – клокочет, кажется, все, что приблизится, утащит, сожрет.

– В такую погоду вряд ли кто рекой пойдет, – вдруг услышал я за спиной.

Оказывается, участковый врач.

– А я дозвонилась, сообщила о вас.

Она еще что-то говорила, но мне это все уже надоело, и я побрел обратно в барак. От этой неопределенности и непонятности всего было невыносимо. Я от безделья устал, а тут такая блажь – из-за внезапной непогоды все мухи, комары и мошкара куда-то исчезли, даже воздух чище стал, и я решил хоть раз спокойно поспать, не слыша возле уха занудных насекомых и не почесываясь сквозь сон.

Меня разбудил Максим:

– Вставай. Зеба приехал. Тебя зовет… Там такой праздник! Вся деревня гуляет.

Оказывается, я проспал весь день и вечер. Уже одиннадцать, но здесь летом ночей почти не бывает. А погода как раз так разгулялась. Солнце на горизонте повисло, не хочет садиться. От былой бури лишь редкие облака да лужи. А в этой глухомани, где в это время лишь собаки лают и поздние петухи поют, во всю сибирскую ширь музыка играет, хор поет, да еще как поет; конечно, не гладко и стройно, но от души, свободно и раскатисто! Аж самому захотелось петь и плясать. Я даже такого не представлял – чей-то огромный, красивый двор (как потом выяснилось, местного партийного босса), вековые сосны, как в лесу, а меж ними большая, из резного дерева, очаровательная беседка. Громадный стол с размахом накрыт. Чувствуется, что здесь не впервой гуляют и что это традиционный, отработанный праздничный ритуал.

Я его сразу узнал, узнал по лицу, по острому взгляду и большому носу. Он сидел во главе стола; тоже меня признал, встал, сделал несколько шагов навстречу – худой, маленький, уже сгорбленный пожилой человек, очень сильно хромает – одна нога явно короче, и, вообще, он весь какой-то не пропорциональный, кривой, одноглазый. На левой руке лишь большой палец, и он им сжимает длинную папиросу.

– Марша вог1ийла! – приветствовал он меня на чеченском языке и еще пытался говорить. Я понял, что он чеченским не владеет – так, выучил несколько фраз. Но я, как мог, его поддержал, отвечал, как положено старшему.

– Так! – перешел на русский Зеба и сразу же стал прежним, каким-то упрямо-несгибаемым, повелительным, но не надменным, а наоборот, чересчур панибратским. – Налейте моему земляку, нашему дорогому гостю, как положено.

Тут же мне протянули до краев наполненный граненный стакан с едко пахнущим зеленым самогоном.

– Я никогда не пил и не пью, – категорично сказал я. Наступила неловкая пауза. Как и положено, ее нарушил тамада.

– В принципе, это правильно и похвально, – постановил он. – Тогда морс. Принесите морс, …как положено.

Местный клюквенный морс я просто обожал, но тут все не просто оказалось – морсу надо было выпить полную баклагу и залпом. С превеликим трудом, но я это исполнил.

– Теперь садись, – Зеба усадил меня рядом с собой.

Вечер продолжился, но, как я понял, не в прежней тональности. Зеба тоже перестал пить. Я себя чувствовал как инородное тело в этой среде. Поэтому я попросил у тамады разрешения уйти, мол, плохо себя чувствую.

– Давай, давай, завтра спокойно поговорим, – он меня проводил до ворот.

Понятно, что я уснуть не мог, – за день отоспался. А праздник тоже недолго длился, где-то еще с час. Потом меня фельдшер отчитала – из-за меня редкий праздник насмарку пошел: ведешь, мол, себя, как собака на сене. Лишь под утро я заснул, но вновь меня Максим разбудил:

– Вставай, Зеба пришел.

Он сидел в «уазике», курил. Увидев меня, вышел, улыбнулся. Я, как положено у чеченцев, старшего почтительно обнял. Мы вновь попытались поговорить на чеченском, а потом он вдруг выдал:

– Какие дряни! В этом бараке даже нормальные зэки не жили, одно сволочье. И знаете, почему этот барак до сих пор никто не разобрал, – руки марать не хотят. А вас, значит, сюда. Стройотряд из Москвы!.. Ладно! Они исправятся. Ну а ты, нохчо, пить-то не пьешь – правильно делаешь. А баньку, русскую баньку любишь? Молодец! И мне надо грешки смыть. Поехали… Командир, – это он Максиму, – и ты с нами поезжай, познакомлю с кем надо. Вы ведь работать и зарабатывать приехали.

Здесь особо не разъездишься – кругом болото, и банька оказалась рядом, да за большим забором: тоже все прилично. И мы с Максимом с удовольствием попарились, всю накопившуюся грязь смыли. А вот Зеба даже не разделся:

– Мне уже париться нельзя. Сердце.

В этот день мы толком и не поговорили – оказывается, Зеба бросил у себя дома гостей, прибывших издалека, услышав, что чеченец приехал. Если сложить все время, то мы с ним общались, в общей сложности, три-четыре часа. И он о себе очень мало рассказывал, более я слышал о нем от других, и все неординарное, и я могу это подтвердить, потому что буквально в тот же день нас перевели в лагерь геологов – там чистота, почти все удобства. А самое главное – нам вернули подряд на строительство дороги. Мы ликовали, с великим энтузиазмом взялись за работу, а тут новое ЧП – и не просто ЧП, а невозможность дальнейшей работы. У нашей емкости с дизтопливом кто-то сбил краник, за ночь почти тридцать тонн топлива утекло в песок. Кто это сделал, стало уже неважным, но накануне на проходящей мимо барже уехала вся бригада шабашников. Ситуация была почти непоправимая. Топливо сюда завозится только по зимнику. Конечно, если проплатить, то и летом можно доставить топливо по реке, но на это нужны деньги, у нас их, понятное дело, нет. Это – крах. И хотя на дне емкости еще оставалось тонны две-три топлива, и это при экономии на неделю хватило бы – а дальше что? Максим страшно нервничал, пытался что-то предпринять, куда-то звонил, телеграфировал. А я призывал всех к труду, сам нещадно работал и пытался доказать, что бетонный раствор можно делать не только в бетономешалках, но и вручную. Правда, это было явно неэффективно. В отряде начались шатания, саботаж, взаимные упреки, и как ожидаемое – групповая драка. Появились травмы. Вновь пришлось обратиться к местному фельдшеру, а она говорит:

– А вы знаете, раз повод есть, я снова Зебе сообщение послала. Он сказал, чтобы вы работали, а он поможет.

Имя и слова Зебы уже и в нашем отряде расценивались, как руководство к действию. И как ни странно, ребята так заработали, такой энтузиазм и производительность труда явили изумленному поселку. Мы почти весь световой день трудились, так что через четыре дня всю оставшуюся солярку израсходовали – и даже любо смотреть: почти четверть дороги есть. Но на этом механизация заглохла, и все стало. Максим догадался объявить день-два отдыха – мы неплохо поработали и оставалось лишь на что-то уповать. Хоть здесь повезло. Дни были жаркие, к реке тянуло. Кто купался, кто загорал, а кто и рыбачить пытался. На этой огромной реке особого судоходства нет – так, словно праздник, в день два-три пароходика проплывут. И они идут посередине, очень далеко, и даже в этой дивной таежной тишине их приветственный сигнал еле-еле достигает нашего берега. А тут вдруг сверху по течению послышалось что-то необычное, надвигался какой-то странный, разудалый крик, что-то вроде музыки и пения. И вот из-за прибрежного косогора стало медленно выплывать какое-то необычное, очень занимательное и оригинальное плавсредство. Мы уже могли его рассмотреть. Из мощных сосновых бревен сооружен большой плот. На нем большая цистерна. Всем этим хозяйством управляют пять-шесть гребцов. Еще трое идут по берегу, концы канатов у них в руках. Последние не бурлаки, они не тянут никакую лямку: плот идет по течению, а они удерживают его у берега, чтобы это еле управляемое сооружение потоком воды на стремнину не унесло. Но самое интересное в ином – на этой цистерне верхом сидят несколько человек. Мы поначалу Зебу и не узнали – на нем большая ковбойская шляпа. Рядом с ним – молодой кучерявый парнишка-гармонист, кто-то вроде местного шамана в бубен бьет, а еще один огромную бутыль с самогоном придерживает.

– Двенадцать тонн солярки, – говорит Зеба. – Все, что мог. А остальное довезут те, кто это натворил, – загадочно улыбается он.

– А это разве известно? – удивился я и выдал нашу версию. – Они ведь уже уехали.

– Далеко не уедут… И больше так делать не захотят… Поэтому я должен быстро вас покинуть.

Уехал он не так быстро, а лишь на следующее утро, за ним специально катер пришел. А до этого ночью вновь все село и весь наш отряд гуляли. Потом вновь начались трудовые будни. Я даже не ожидал, что ребята, в основном москвичи, такие трудолюбивые. Работа спорилась, общая картина дороги уже вырисовывалась, и, конечно, не без всяких проблем, но мы к сроку, к концу августа, работу думали закончить, как вновь остро встала проблема с топливом. Его осталось лишь на два-три дня. И мы с Максимом опять в отчаянии – нам необходимо еще как минимум тонн пятнадцать солярки, а вариантов нет; я собираюсь ехать в райцентр к Зебе, а тут от него очередной подарок. Напротив нашего села остановился речной нефтеналивной танкер – тридцать тонн дизтоплива для нас. Однако корабль с таким водоизмещением подойти к берегу близко не может, и слива нет. И тут на помощь пришло изобретение Зебы – это плавучая посудина типа плота. Два дня на слив ушло, но какая радость, энтузиазм и перспектива заработка хороших денег.

Мы уже вышли на финишную прямую, уже ждем и считаем последние дни, когда прибудет приемо-сдаточная комиссия, а потом и за нами вертолет. Уже все планируют, как в Москве на эту кучу денег – полторы тысячи рублей – все будут жить, что-то приобретать, долги отдавать. И вот тут мы вспомнили о Зебе, о его помощи, и кто-то предложил, как только деньги получим, всем скинуться и купить Зебе подарок, а может, и деньгами отдать. Но Зеба давно не появлялся, зато вновь появилась местный фельдшер и она печально сообщила: Зеба уже две недели как в районной больнице лежит – второй или даже третий инфаркт.

Я решил первым же плавсредством отправиться в райцентр. По моим представлениям, это должно было быть где-то рядом, чуть ли не за ближайшим косогором. А оказалось – более двухсот верст. И никакой это не райцентр, а просто более обширная деревня. Подстать и местная больница: вся обшарпанная, кругом грязь. Но внутри чистенько, аккуратненько. Я приехал под вечер, и меня местный сторож-старик даже к входу не подпускал, а я назвал имя Зебы, сказал, что его земляк, и он сразу преобразился. Сам проводил, шепотом подчеркивая, что Зеба в особой палате. Зеба был под капельницей, дремал. Накрыт легкой простынею, из-под которой выпирает его худющее, небольшое тело и костлявые руки. Я осторожно лишь ступил в палату, как он почти рефлекторно приоткрыл глаз и свободную руку сунул под подушку, да узнал меня, и его лицо вмиг изменилось, он улыбнулся. Вновь попытался говорить на чеченском, потом сказал:

– Я уж думал, уедете и не увидимся… Сестра! Позови сестру. А вообще-то не надо, – он сам вырвал капельницу, ваткой смазал ранку.

– Что вы делаете? Что вы делаете? – появилась медсестра.

– Ты не кричи, – ласково приказал Зеба. – Лучше мою одежду принеси.

– Какую одежду? Да вам не только ходить, даже вставать нельзя.

Следом появился доктор – очень пожилой мужчина.

– Зеба, я вас прошу, ложитесь.

– У меня редкий праздник, – улыбается Зеба. – Ко мне приехал очень дорогой гость.

– У вас постоянно гости.

– Не-не, это особый случай. Это земляк. Нохчо – чеченец! – он как-то торжественно поднял указательный палец. Тогда и я попытался что-то о важности здоровья сказать, но все было тщетно, и уже через десять минут мы вместе шли по селу к его дому.

Погода была прекрасной. Солнце еще не село, но чувствовалось, что короткое, бурное, сибирское лето уже на исходе – дни стали гораздо короче, и по вечерам с севера задувал очень прохладный, свежий и напористый ветерок, вся болотная мошкара прячется. Так что жить хочется. И народ, наслаждаясь последними погожими днями, вывалил на улицу, у калиток на лавочке бабульки сидят, о чем-то судачат, и – честно скажу, я был этим очень удивлен – издалека, лишь увидев Зебу, все, даже самые старые, вставали:

– Зеба, дорогой! Слава Богу, вылечился. Зайди к нам, чайку попьем. Такой борщ…

А Зеба почти ко всем подойдет, вежливо поздоровается и говорит, что сейчас зайти не может, что у него – важный гость, земляк. Я думал, что у Зебы лучший дом, а оказалось – какая-то неприметная развалюха. И даже это не его дом, а его друга Егора, а Зеба еще не вольный – он еще срок мотает, ему где-то с годик осталось, и он здесь уже много лет, так сказать, на вольном поселении, без права переезда, да у него и документов нет. Правда, об этом я узнал позже, на следующий день. А в тот день чего только не было у нас на столе, сельчане всего нанесли. За нами ухаживал Егор, где-то, может быть, мой ровесник, хотя по виду здесь возраст определить тяжело. Егор местный. Его мать еще в сороковые, как политическая, была сюда выслана. И Егор за что-то уже немалый срок отсидел, и теперь, благодаря связям Зебы, в родном селе на вольном поселении. Здесь таких абсолютное большинство. Но об этом Зеба говорить вовсе не хочет. Он меня все расспрашивает – как там в Чечне? Что делают, как живут? Оказывается, его заветная мечта – поехать на Кавказ, в Чечню, в родные горы. Он там никогда не был, но зато все стены в его жилище обклеены прекрасными видами Кавказских гор, и самое удивительное – у него великолепная и довольно многочисленная коллекция статуэток горных орлов. Все они сделаны зэками из камня, металла, дерева. Но больше всего статуэток, оказывается, сделано из хлеба. И в это поверить невозможно – такие твердые, красивые, просто искусство, и даже поражаешься, как такое возможно сделать в тюрьме.

За столом, по привычке, Зеба пытается хорохориться, но это у него не совсем получается, видно, что нездоров, и тогда он приказал:

– А ну, Егор, налей нашего лекарства.

– Зеба, нельзя. Врач сказал, нельзя. И курить нельзя.

– Давай, наливай, я сказал.

Он выпил полстакана самогона. Потом еще столько же за мое здравие, и ему вроде бы стало очень хорошо. Он, как даже Егор отметил, хорошо поел, много курил, говорил и даже предложил: а может, позвать девушек и музыкантов?

– Нет-нет! – возразил Егор, и я его поддержал.

– А может… Давай гульнем напоследок! – Зеба резко встал, вдруг в его руках появился пистолет, и он прямо в потолок разрядил всю обойму. – Вот так горцы гуляют!

Только сейчас я заметил, что весь потолок изрешечен. А Зеба вошел в раж.

– Егор! Скажи, чтобы столы накрыли! Загуляем! Гуляем, как всегда! – и тут он замер, сник, стал валиться набок.

Мы его схватили, понесли в соседнюю комнату на нары.

– Я быстро, за доктором, – сказал Егор. – Присмотри за ним.

Я не знал, что делать, как быть? Зеба очень часто, тяжело, с хрипами дышал сквозь широко раскрытый рот. Потом дыхание как-то выровнялось, успокоилось, и он со стоном лег на бок, к стене. Только сейчас я огляделся – какая убогость! Ее и не описать. Это все построено еще до революции каторжниками. Все теперь сгнило, обветшало. Я бы в этих условиях не выжил, а Зеба жил, много лет жил и сейчас ожил, сел на нарах, как-то удивленно на меня и мрак этой лачуги посмотрел и выдал:

– О, вроде вновь очухался… Не судьба, значит… Да что ж я так? Гость в доме, а я?! А ну, вставай! Гулять, жить будем! Пошли, – как ни в чем не бывало встал, и тут вдруг застыл.

Я подумал, что ему плохо, а он:

– Где Егор? Где дуло? – и насторожился, потом довольно шустро сунул руку под подушку, достал оружие, проверил. Оказывается, уже заряжено. Я даже не заметил, как его Егор зарядил, как под подушку сунул. А Зеба, как игрушку, внимательно и с любовью оружие осмотрел и, засовывая за пояс, сказал:

– Ты думаешь он мне нужен и меня спасет. Просто это мой, так сказать, очень ценный трофей, ну и подарок… А где Егор? Не нужны мне врачи… Да что это я? У меня такой гость – земляк, чеченец! А я весь раскис. А ну пошли.

Мы вновь оказались за щедрым столом.

– Пить-то ты не пьешь и очень правильно делаешь, – говорил он. – Но ты хоть поешь. Смотри, как соседки ради тебя постарались… И мне чуть налей.

– Вам пить нельзя.

– Теперь и не пить нельзя. Вот так, – он сам налил себе полстакана самогона, залпом выпил. Закусил квашеной капустой, закурил. Казалось, спиртное его несколько оживило, но веселым он не стал, наоборот, весь ссутулился и печально выдал:

– Видать, мечта всей моей жизни так и не сбудется.

– Какая мечта? – не выдержал я.

– Поехать на Родину, на Кавказ, в Чечню, в родные горы, – он грустным взором посмотрел на свои картины с изображением кавказских гор, на статуэтки орлов. Наверное, он очень хотел это кому-то сказать. По случаю оказался рядом я, и мне кажется, что эти записи отчасти я потому и веду, чтобы хоть как-то поведать людям, в первую очередь чеченцам, о том, что были такие люди, как Зеба, – не сломленные судьбой. И если бы я был хоть немного похож на Зебу, то я бы должен был досконально исследовать его судьбу, тем более что она характерна и показательна, и в назидание надо бы написать о нем отдельную книгу – как воспоминание, как пример, как память. Но я это не смог и не смогу. И у меня есть небольшое, но оправдание – я ведь не исследователь, не ученый, не писатель. И не было у меня по жизни времени и средств, сам пытался выжить и семью прокормить. Даже это не удалось. А надо было, как я, кстати, и хотел, посвятить год-два Зебе, его жизни и судьбе. Не смог, не захотел. А судьба заставила. Я заболел. Говорить не могу, писать начал и Зебу вспомнил. Если бы у меня было какое-то литературное мастерство, то я постарался бы передать жизнь Зебы, как положено, но этого нет и не будет, и поэтому я постараюсь передать так, как это рассказал мне сам Зеба, – лапидарно и без эмоций.

… – Я родился, – начал Зеба, – в Грозном, в 1923 году. Сейчас принято говорить, что мы, чеченцы, спустились с гор лишь с приходом советской власти. На самом деле, это советская власть нас снова в горы и пещеры загнала. И не только нас, а всех, в первую очередь самих русских. Ведь произошла революция, восстание, к власти пришли воры, жулики, отщепенцы, и их поддержала основная масса народа, крепостного народа, мужиков и холопов, у которых достаточно развита психология холопа, если не раба. А цвет и гордость России – интеллигенцию, дворянство, офицерство, в общем, просвещенную элиту стали методично выдворять, прогонять, уничтожать. Дошла очередь и до Чечни. И сейчас навязывают вранье, что, мол, чеченцы сквозь тюрьмы до революции за сохой ходили. Как бы не так, просто из-за всеобщей депортации мы все потеряли, а к примеру, еще в 1923 году мой отец и мои дяди служили в управлении британской нефтяной компании на правах соучредителей, имея в своей собственности целое месторождение нефти. Понятно, что мой отец и его братья попытались отстоять свою собственность, – их в 1924 году истребили. Тогда мой дед забрал нашу мать и троих ее сыновей, в том числе меня, и уехал из Грозного в родовое село, в горы. Но и туда щупальца советской власти приползли. В 1927 году нас, как кулаков, отправили в Сибирь. Я помню, как в пути от болезни умерла наша мать, совсем молодая. На очередной станции, где-то под Оренбургом, настежь раскрылись двери. На улице пурга, мороз, и ледяной, колючий снег хлынул в вагон, а вместе с ним и два солдата. Они просто за ноги схватили мать и как мешок выкинули из вагона. Наш дед что-то им говорил – получил прикладом в челюсть. Мои младшие братья горько плакали. Я уже не плакал, был, так сказать, старший, и мне кажется, что именно тогда мне захотелось быть сильным и смелым, чтобы постоять за близких и себя, чтобы наказать палачей, отомстить за мать.

Нас привезли в Джезказган, там был металлургический комбинат в рабочем поселке. Поселили в маленьком грязном бараке, полном блох. Деду уже было под семьдесят, но он должен был работать, потому что какая-то партия к этому призывала, и нас надо было как-то кормить, растить. Вначале дед был просто чернорабочим. Он бы долго не протянул, но из-за возраста сжалились, перевели вахтером. Работа уже не тяжелая, но постоянно надо быть там: трое суток на заводе, сутки дома – отсыпается. А мы практически предоставлены самим себе, то есть улице. Я за старшего. Тогда дети, подражая отцам, очень сильно меж собой дрались. Дрались двор на двор, улица на улицу, поселок на поселок, русские на нацменов и так далее. В общем, почти каждый день сходились, дрались жестоко, и я с самого детства был жесток и отчаян, и в этом деле очень преуспевал. Не только сверстников, но и тех, кто постарше, я бил. И с двумя, и с тремя справлялся, и вот мне устроили засаду. Их было семеро – двое с арматурой… Меня младшие братья ночью нашли, в барак притащили. Помню, как мой дорогой, уже старенький и сам нуждающийся в помощи дед вызвал врачей и милицию. Милиция развела руками, мол, все дети дерутся. А врач поставил диагноз – жить будет, но останется калекой на всю жизнь. Как мой дед страдал, переживал; он не знал, как мне помочь. Я видел, как от этой беспомощности на его глаза наворачивались слезы. Однако мир не без добрых людей. Недалеко от нас жил один странный старик-кореец, который и зимой и летом уходил в лес, там по пояс раздевался и босой делал какие-то замысловатые танцы-упражнения. Как позже выяснилось, это он вспугнул тех ребят, что меня на окраину города заманили и били; могли и до смерти забить. Как-то зайдя к нам, старик-кореец попросил меня раздеться и стал медленно гладить руками. И как ни странно, он с мороза зашел, а руки у него очень теплые, мягкие, успокаивающие. И он со странным акцентом говорит моему деду:

– Мальчик хороший. Мощная энергетика в нем, бунтарский дух и характер самурая… А мог убежать, и должен был убежать. Ведь как говорят русские, против лома нет приема. Но он не отступил. А надо было. Ибо, как сказал их вождь Ленин, шаг вперед, два шага назад… Я его постараюсь на ноги поставить. Только надо ко мне перенести. Желательно ночью, чтобы никто не видел.

Позже я узнал, что со мной было: поврежден позвоночник, поломаны два ребра и внутренности отбиты. Старик-кореец вроде бы ничего особенного не делал – только три раза в день он меня полчаса переворачивал со спины на живот, потом на бока и слегка давил, вытягивал, пальчиками массировал, конечности разрабатывал и все время поил какой-то сладковато-горькой настойкой, которая явно была на спирту, и я без боли засыпал. На третий день, когда пришел мой дед меня проведать, кореец вдруг сказал мне:

– А ну, вставай… Да-да, вставай. Не бойся. Ты ведь не трус, а боец.

И я с трудом, через боль, почти не чувствуя ног, но как-то встал.

– Вот так. Молодец!.. Теперь будешь заново учиться ходить. Это даже к лучшему, потому что отныне все зависит от тебя, от силы твоего духа и тела.

Ровно через неделю, поддерживаемый дедом и двумя братьями, я вернулся на своих ногах в родной барак. Однако это не значило, что на ноги встал. Я был инвалид, тело болело, ноги и руки не слушались, я даже ложку еле в руках держал. А тут вновь появился старик-кореец:

– В принципе ты здоров, идет процесс восстановления. Восстанавливаются испорченные и травмированные нервные каналы. Они со временем окрепнут – ты молодой. Но где-то кривизна и пожизненная скованность останутся. Чтобы этого не было, теперь, когда боли нет, надо начать специальные упражнения. Хочешь? Пойдешь со мной заниматься?

– Конечно, пойдет, – за меня ответил дед.

Поначалу мне было очень тяжело и, признаюсь, скучно. Эти, на первый взгляд, простые упражнения, похожие на танец, меня смешили, да просто так я сделать их не мог. А кореец не только все показывал, он со мной все время беседовал, объяснял, что это искусство – искусство борьбы во имя жизни. Это философия и гармония духа, тела и природы. Позже я узнал, что эта техника восточного единоборства или, как кореец говорил, способ выживания; выживания в экстремальных ситуациях. Он словно предвидел мою судьбу – готовил меня к этой участи, а когда прошли первые три месяца и я сел на полный шпагат, он мне вдруг сказал:

– Теперь ты полностью восстановился. Ты почти тот, каким был до травмы и даже гораздо гибче и выносливее. Ты сам чувствуешь это?

– Да, – уверенно отвечал я, потому что старик мне всегда говорил – сила в животе, и я чувствовал эту силу – мой пресс стал как железо.

– Тогда скажи, – продолжил кореец свои расспросы, – а у тебя еще есть мысль отомстить этим ребятам, что побили тебя.

– Конечно, есть.

– Вот это плохо. Значит, я плохо тебя учил. Ты должен избегать любого контакта с плохими людьми.

– А как простить? Все ведь об этом знают.

– А ты прости. Они свое, если заслужили, и без тебя получат. А ты не должен оглядываться, ты должен идти по жизни вперед. Надо хорошо учиться и все полезное изучать. Многое терпеть, многое не замечать и на всякую ерунду время и силы не тратить. Жизнь – это сложный путь, чтобы на всякую мелюзгу себя транжирить.

– Ну а если на этом пути как непреодолимое препятствие какая-то гадина поперек встанет?

– Главное – спокойствие, терпение, разум… Гадину обойди, не марай руки. Память и совесть.

– А если…

– Если оскверняют святое – то… Для этого и проходим эту философию борьбы как жизни… Хотя известно, что жизнь – это борьба! А борьба порождает зло. Вот так все в мире противоречиво. Но смысл жизни: что ты посеешь, то и пожнешь, а в итоге, там, где есть Бог, – а он есть везде – победит и восторжествует мир, правда, добро! Это и есть гармония с самим собой и с окружающим миром.

Вот в такой гармонии стала мужать моя юность. Жили мы очень плохо, бедно, голодно. Но так жили почти все. И мы бы, может, не выжили, если бы не наш добрый дед, который из-за нас даже в престарелом возрасте все еще пытался работать на шахте, пытался кусок хлеба нам заработать. И такой же был мой учитель – старик-кореец, который так и говорил, что сама судьба ему меня послала, чтобы мне свой опыт и знания передать.

– Если бы меня кто спросил, – продолжал свой рассказ Зеба, – какой отрезок времени в твоей жизни был самым счастливым, то, конечно же, те год-полтора.

Хотя, повторюсь, было очень тяжело – голод, постоянно мы испытывали голод – еды не хватало. И я в пятнадцать лет, когда по закону стало возможным, перешел в вечернюю школу, а сам устроился рабочим на шахте. Это не значит, что я бросил занятия и учителя. Наоборот, я это дело так полюбил, что просто уже не мог без него жить. Каждое утро я спешил к корейцу, вместе мы бежали на край города, и там я все больше и больше познавал свое тело, свою сущность и свой мир, как частицу Вселенной. И в эти минуты, в эти быстро утекающие часы (как потом, в тюрьме, время застыло) я забывал обо всем, я был счастлив, несмотря на то, что мир был очень суров, но ведь тогда рядом был самый родной и близкий человек – мой дед, был учитель, были младшие, дорогие братья, которых я очень любил, но не уберег… А хотел, мечтал, деду обещал. И поэтому я как-то попросил у учителя:

– Можно на занятия и младших братьев привести?

– Конечно, можно и нужно бы, и я очень хочу, так как должен свой опыт и знания передать. Но это почему-то запрещено. И даже с тобой заниматься мне опасно. Я вроде бы лечу тебя. Хотя и это опасно, нельзя.

– Почему? – удивился я.

– Не знаю, – простодушно улыбнулся мой учитель. – Власть такая. Из грязи – в князи. А у князя, любого местного царька, все остальные подданные. Мы же с тобой и вовсе ссыльные, а осваиваем кунг-фу – искусство гармоничной, значит, свободной жизни… Хе-хе, а здесь свободу не любят. Но ты, хотя бы внутри себя, должен быть свободным и стремиться должен к свободе… Ты еще юн и многое не поймешь, – он тяжело вздохнул. – Я-то уже отжил. А как вам тяжело будет с этими необразованными баринами жить… Терпи и поменьше болтай. Времена-то грядут все хуже и хуже… Беда.

Почти то же самое, тоже почти шепотом нам в бараке говорил дед. И он предупредил:

– Надо прекратить твои занятия с корейцем. Нездоровый слух ползает.

– Какой слух?

– Что он немецкий шпион.

– Так он ведь кореец, а не немец, – удивился я.

– При чем тут это? – шептал мой дед. – Им главное обозвать, а как на самом деле – неважно. Ведь нас тоже кулаками называют. А я и слова такого не слышал… Так что более к корейцу не ходи. А если вдруг начнут спрашивать – ты лечился и более ничего не знаешь. Понял?

– Понял, – сказал я, но на следующее утро, точнее была еще ночь, хоть и рано, но темно – поздняя осень, я просто не выдержал: ноги сами понесли, бежали и стремились туда, где я последний год испытывал настоящее блаженство, то есть свободу. Вместе с учителем я там занимался собой, словно танцевал, порхал как бабочка, чувствуя, как с каждым днем наливается силой, упругостью и уверенностью каждая мышца, каждый нерв и сустав моего молодого, растущего тела, моего крепнущего внутреннего духа и мироощущения. Здесь, вместе с учителем, я как бы попадал в иной светлый и счастливый мир, в другое измерение и другой миропорядок. Я жаждал развития и познаний. И, конечно, уверен, кореец не был никаким шпионом, и никуда он меня не вербовал, но он показал мне, что где-то есть иной мир, там гармония, порядок, а значит, и справедливость. Я хотел, мечтал и надеялся, что в конце концов мудрый учитель покажет мне верный путь в тот мир.

Вопреки принятому у нас строгому расписанию, учителя на нашем месте не было. Это был шок… Минуты две-три я стоял как вкопанный. И тут ощутил, чего раньше никогда со мной не случалось, что я весь вспотел, и это был липкий, холодный, противный пот, который обильно выступил по всему телу. И почти то же самое случилось с сознанием – оно как-то резко затуманилось. Я понял, что мой учитель уходит в тот благостный мир без меня, даже не показав направление, и дверь, огромная свинцовая дверь вот-вот за ним затворится, и я даже его не поблагодарю, не попрощаюсь. Как мог быстро, я побежал к дому учителя. Уже слегка светало, была ужасающая тишина, а на дверях не замок, а просто согнутый гвоздь. Я все понял, попятился назад, и вдруг крик:

– Ты что там делаешь? – из-за сломанного обветшалого забора лицо женщины. – Небось тоже шпион? – крикнула она. – А твой кореец, оказывается, шпион. Хотел бежать. На вокзале поймали.

Я ничего не сказал, побежал к нашему бараку. Дед как раз в печи огонь разводил. Недовольно глянул на меня:

– Я ведь просил тебя не ходить к корейцу: и ему, и тебе плохо может стать.

– Дада, – я бросился к нему и все попытался рассказать.

Его реакция меня удивила. Он тяжело встал, заволновался и говорит:

– Собирайся, быстрее. Отправлю тебя на лесозаготовку.

Я примерно знаю, что это такое, – это что-то очень тяжелое и невыносимое; добровольно-принудительная трудовая повинность. Ты не в заключении, но вместе с зеками пашешь – идет заготовка дров к зиме. И меня как-то раз уже хотели привлечь, но дед отстоял – я еще несовершеннолетний и теперь фактически единственный кормилец в семье (дед совсем ослаб, даже вахтером работать не может, и не берут – очень старый). А теперь он сам меня в какую-то таежную даль на месяц-два отправляет. Двое суток мы добирались до места назначения, но это не значит, что в какую-то даль. Просто наш паровоз пробирался по каким-то периферийным путям и больше стоял, чем шел. Доехали до какой-то тюремной зоны – кругом лес, точнее был лес, теперь словно ураган здесь прошел – такое творится. Все срублено, навалено мусора – просто издевательство над природой. Такое же отношение к людям, потому что первые двое суток нас даже не кормили – держались на том, что из дому взяли. А мне дед дал буханку хлеба, кусочек сахара, сухари (из нашего стратегического запаса), масла животного в спичечной коробке и две луковицы (вот так мы жили). Световой день в лесу, в труде. Дни, к счастью, короткие, но когда возвращаемся к вагонам, уже темно, освещения нет, и ничего не хочется, хочется лишь есть и спать. Кормят очень плохо – вечно перловая каша и подобие чая. Зато до рассвета можешь спать – это часов двенадцать-тринадцать. Но как в таком холоде уснуть. Лишь в центре вагона маленькая печь-буржуйка, но она только возле себя чуть обогревает.

Люди болели, двое умерли, и никаких врачей и лекарств. А до нас доведен план – двадцать вагонов отборной древесины, и при этом никаких условий для труда и быта. И кое-кто из нас даже завидует заключенным – у тех хоть есть техника, регулярное питание и бараки потеплее нашего дырявого сарая. Я о таком не грезил, наоборот, даже не представлял свою жизнь под дулом автомата, когда все под конвоем, словом, в неволе. А мы, что ни говори, более-менее свободные люди, и это ощущение я как заряд впитывал каждый день, и это меня, как мне кажется, поддерживало и спасало. Словно навечно заведенный будильник, я, как учитель приучил, ровно в 5:30 вставал, еще очень темно, все спят, а я уже по проложенной тропинке каждое утро бегал до чистенькой поляны у небольшого еще не замерзшего ручейка и под успокаивающее журчание воды, вспоминая учителя, делал свои упражнения, которые не только заряжали, но спасали, наполняли терпением и стойкостью. А еще я помнил наказ деда: никогда не увиливай от работы, все работают, и ты работай, не выпячивай свой труд, но трудись чуть более, чем остальные, и всегда в этом деле будь лидером, но не выскочкой. Наверное, поэтому меня, хотя я был моложе всех, через неделю назначили бригадиром. И я справлялся, и лишь одно очень угнетало меня – как самый младший, я спал в вагоне на самом отшибе, а там не только холод, но и сквозняк из щелей. И по этому поводу я тоже всегда вспоминал деда.

– Что за край, – досадовал он. – Здесь всегда, даже летом, холодно… Одним словом – ссылка, Сибирь… Эх, попасть бы до смерти на Кавказ. Хотя бы на день. Лишь бы там умереть и там быть похороненным – на родной земле.

Почему-то эти слова, на которые я ранее почти не обращал внимание, теперь все чаще, даже во сне, приходили на память и будоражили мое сознание.

Всего два месяца изматывающих работ, и к Новому году нас обязательно должны повезти домой. Но образ деда, очень печальный образ деда все чаще всплывал в сознании. Я уже предчувствовал неладное и даже хотел бежать, еле вытерпел, и когда за нами под Новый год прибыл паровоз, знакомый машинист отвел меня в сторону и прошептал:

– Твоего деда арестовали.

– За что!? – крикнул я. Ведь тогда ни я, никто иной не знали, что в истории СССР и человечества появилось понятие —

«1937 год». За два дня до окончания этого ужасного года нас привезли в поселок. На улице пурга, мороз под сорок. То же самое творится и в моей душе, но я не могу уйти – прямо здесь в конторе должны выплатить заработанное, какие-то гроши. Как известно, деньги у нас выдают нескоро, но когда начали, я проявил наглость, как бригадир первым взял получку и побежал к бараку (сказать, что это был дом, тяжело). Еще не зайдя в барак, только по виду соседей, я все понял, а увидел братишек – они хором заплакали:

– Дед в тюрьме умер.

– Когда?

– Позавчера узнали… Нас уже хотели в детдом определить. Мы сказали, что есть кормилец – ты.

… – С тех пор более полувека прошло, – продолжал свой рассказ Зеба, – и теперь я, конечно, знаю, что надо было, как учил наставник, перетерпеть, как-то приспособиться и попытаться уйти из этого осовеченного крепостничества – наихудшей формы человеческого развития и существования. Но я не смог. Я, как учил мой дед, хотел сберечь свою честь и достоинство. А с другой стороны, если говорить о теории моего учителя, – разве она его самого сберегла? Ведь пропал в безвестности и даже, как я знаю, потомства не оставил, он не мог, не хотел в этом обществе размножаться – холуев плодить. Впрочем, почти та же участь постигла и моего деда. А я – потомок моего почитаемого деда и ученик корейца-старика – впитал в себя обе эти жизненные школы. Взгляды этих старцев уже определяли мое мировоззрение, и превалировала, конечно же, традиция отцов – не сдаваться, помнить о чести… И это сделать бы я не смог, если бы не мой учитель. Его занятия дали мне здоровье, силу и мощь, которые меня зачастую губили, но в итоге они помогали выстоять, жить.

Мне было всего пятнадцать, и все было почти неосознанно, на инстинкте, жажде мести и торжестве справедливости. Я ничего не знал и даже не представлял, но я знал, что иду в бой, в последний бой. Наверное, поэтому я побежал первым делом в магазин, купил братьям много еды. Все оставшиеся деньги, до копейки, им отдал и сказал:

– Вернусь я – не вернусь, нюни больше не распускать. Живите в мире, вместе и не забывайте наших корней и традиций… Поняли?

…Все учреждения в – центре поселка. Здесь под Новый год все освещено, празднично, но людей нет – к вечеру пурга усилилась, мороз, ветер пронизывает, даже идти не дает. А я и не знаю, куда точно идти, и тут просто судьба – почти в центре площади, как бы наслаждаясь непогодой и споря с ней, как хозяин, широко расставив ноги, стоит очень крупный, толстый мужчина, и, что привлекает в первую очередь мое внимание, у него шинель даже не застегнута, на ветру играет, и китель так же. Как говорится – грудь нараспашку, мороз нипочем.

– Товарищ, товарищ, – обратился я к нему, – а где здесь тюрьма или милиция?

– А тебе зачем? – командным басом рявкнул он.

Ком подступил к горлу, слезы навернулись, но я себя пересилил:

– Там дед мой умер.

– Дед? – спросил он. Тут я почувствовал, как от него разит спиртным и еще чем-то жирным, острым. – А как фамилия?

– Дадуев.

– Дадуев? Хе-хе, так ты его внук? – он сделал шаг вперед, огромной, сильной рукой, до боли сжимая, схватил мой локоть. – На ловца и зверь. А ну, пошли, – худого, как жердь, он просто рванул меня, еще более сжимая хватку.

В этот момент я вспомнил прием учителя – «мертвая хватка». Это, конечно, совсем не то, и я знал, что смог бы вырваться и убежать. Но куда бежать? В барак, к братьям? А я ведь сам сюда пришел, и меня уже привели к зданию в сторонке. Тоже красочно-освещенный фасад, а только вошли – гнетущий запах, решетки, команда «Смирно», бряцанье оружия. «Повезло, на командира попал», – подумал я, а он тем же командным тоном:

– Этого в одиночку, – и стал подниматься по лестнице, а мне команда:

– Руки за спину, – нет, наручники еще не надели, но повели по соседней лестнице в подвал сквозь небольшой, темный, грязный коридор. Со скрежетом открыли большую, массивную, тяжелую дверь, втолкнули и заперли.

– С тех пор я взаперти, – усмехнулся Зеба, о чем-то долго, печально думал, закурил очередную папиросу и продолжил:

– Где-то более получаса я провел там один. Комната слабоосвещенная, небольшая, сырая, холодная. Стол, на котором настольная лампа, графин с водой, стакан и чернильница с ручкой, стул и скамейка, на которую я сел. Здесь давящая обстановка, воздуха не хватает. Застоялая вонь пота, мочи и крови. И показалось бы, как в гробу, да высоко, прямо под потолком, два зарешеченных окошка. Я подумал, куда они выходят? Так и не сообразил, к тому же эти решетки с виду – вековые.

Он зашел злой и усталый. Без шинели его тело совсем безобразное, свисает живот. Очень тяжело дышит, и видно, еще выпил, глаза красные.

– Хорошо, что встал, а то расселся. Стань вон там, – указал он на угол, отполированный телами бедалаг.

Он грузно сел, аж стул заскрипел. Включил настольную лампу, налил полный стакан воды, залпом выпил, уставился на меня исподлобья свинцовым взглядом:

– Из-за вас и праздник не праздник… Внук Дадуева говоришь? А зачем шел сюда?

А зачем я шел? Шел, чтобы хоть как-то заступиться за деда, хоть после смерти оказать ему какую-то почесть, по-человечески похоронить. И не скрою, как только я покинул братьев, я почувствовал ужасное одиночество и бессилие, я плакал, горько плакал, и хорошо, что такая пурга, – никто меня не видит, никого на улице нет, а я плачу, но иду. И тут, сквозь бушующий ветер, я словно воочию увидел суровый образ деда и услышал его глас:

– Ты ведь уже мужчина. Старший. Ответственный. Нюни не распускай. Это не поможет… Лучше не забывай, что ты чеченец. В руки себя возьми.

Я встал как вкопанный. Впервые в жизни я слышу, как бьет барабанный бой крови в висках, как давит затылок, как я тяжело и прерывисто дышу, и воздуха мне не хватает. И тут же я вспоминаю, что каждое утро перед зарядкой мне старик-учитель то же самое говорил:

– Так, в руки себя возьми. Все под – личный контроль. Гармония! Главное, дыхание. Ровно и спокойно дыши. Почувствуй жизненную сладость каждого кислородного глотка.

Так я и сделал. И сквозь эту пургу, этот колючий ветер и жесткий снег я почувствовал сладость жизни. Потому что во мне бурлила та же пурга, потому что я почувствовал гармонию с природой; я ровно и спокойно задышал и стал сильным, уверенным. И это чувство продолжалось до тех пор, пока я не вошел в это здание, но надломился, почти коленки затряслись, когда я попал в эту воняющую смертью камеру.

– Зачем шел? – вновь рявкнул начальник.

– За что деда арестовали? – жалким, не своим голосом наконец выдал я.

– Контра был твой дед! – гаркнул он. – Ненавидел нас и нашу власть. Разве не так? Ты-то уже не маленький, и это знаешь, – он почему-то улыбнулся или попытался улыбнуться. – А ты, молодое советское поколение, правильно сделал, что сам пришел. Так зачем ты пришел?

– А от чего дед умер?

– От чего умер? – удивился начальник, усмехнулся. – Подох. Хе-хе, ты и не поверишь. Никто его пальцем не тронул. Сам подох. Вот там же, где ты стоишь, и я его поставил по стойке смирно, как положено врагу народа стоять, и часовой рядом, чтобы не сел, не лег, а стоял – всю ночь стоял… наутро я пришел, а он, гад, стоит, только весь в дерьме – обделался весь. Вонь такая! А мне здесь работать. И я ему говорю: «Убери после себя… Как? Язычком, язычком все вылижи, съешь… Не съешь?» А он стоит, трясется, и слезы по седой бороде, пена в уголках рта… Упертый был дед. Кровь носом пошла, он упал. Я вызвал врача. Сам подох… да и сколько можно жить!?

Я это все слушал; наверное, как дед, тоже трясся и плакал, а начальник продолжал:

– А ты наше новое, молодое поколение, наше будущее – правильно сделал, что сам явился. Будешь на нас работать. А не то… Ну ты, я надеюсь, сам все понимаешь. Кто бы он ни был, а враг народа – враг! И мы все понимаем, в первую очередь – вы, комсомольцы. Ты ведь комсомолец? Вот! Ты обязан беспощадно бороться с врагом… Подпишешь бумагу. И гуляй Новый год. А после Нового года сразу же явишься. Работы много.

– А можно деда похоронить? – вырвалось у меня. – Он мечтал быть похороненным на Родине, на Кавказе.

Даже сквозь обильные слезы я увидел, как крайне изменилось в изумлении лицо начальника. Он даже откинулся назад:

– Ну вы странный народ?! Кого хоронить? В топке он. Откуда, думаешь, это тепло? – он посмотрел на часы. – Меня дома гости ждут, а я из-за тебя тут, – с шумом, толстыми ногами отшвыривая стул, он встал, гнев на лице. – А ну подписывай бумагу и пошел вон, пока я добрый. Отработаешь, может, прощу.

– Ничего я подписывать не буду и работать на вас никогда не буду!

– Что?! Ах ты свиненыш, сукин сын, – огромный, свирепый, страшно матерясь, он двинулся на меня.

Я в конец испугался, дрожал. А он большой, мощной лапой обхватил мою тонкую шею, склонил, потащил к столу:

– А ну подписывай, твою мать…

До этого, может, как трус, а более ощущая свою слабость и невольно думая о младших братьях, я все терпел, сносил, почти сломался – обстановка и обстоятельства к этому толкали… Но когда упомянули и оскорбили мою бедную, несчастную мать, мою священную память о ней, рефлекторно сработала тренировка учителя. Девиз – вся сила в животе! И словно внутри меня эта сжатая под напором большевисткой власти пружина выпрямилась, стала стержнем, и я, довольно ловко и неожиданно для властителя, вырвался, отскочил вновь в свой угол. А он от неожиданности – ведь он барин, а мы все его холопы – совсем рассвирепел. Всей тушей двинулся на меня, и теперь я не ожидал, что у такой туши такой резкий, уже прилично отработанный, мощный кулак. Лишь в последний момент, на инстинкте натренированности, я едва успел уклониться – удар пришелся не в челюсть, а в шею. Швырнуло к столу, но я не упал, а сгруппировался и даже боевую стойку принял, потому что этот удар ошеломил, но не вырубил, а, наоборот, встряхнул мое сознание, и главное, этот удар вышиб навсегда слезы из моих глаз, сделал ясным мой взгляд.

– Ах ты, гад! – начальник вовсе вышел из себя, он не привык к отпору и неповиновению.

Довольно легко я ушел и от второго выпада. А он уже тяжело дышал, сопел, побагровел от непонимания происходящего. Наверное, со всей классовой ненавистью, со своей «пролетарской» мощью он вновь бросился на меня, рыча – «Придушу». А я маленький, гораздо шустрее – просто резкий наклон, шаг в сторону, как наставник упорно учил – слегка помоги врагу, чуть-чуть подтолкни по ходу его движения. Что я и сделал, лишь касаясь его локтя и толстой спины. Теперь он влетел в этот отполированный угол, ударился головой, свирепо зарычал, разворачиваясь ко мне, и я понял, еще один его удар – и мне конец, а тем более попади я теперь в его объятия – точно придушит. Этот удар кулаком я тысячи-тысячи раз отрабатывал, но впервые на человеке, точнее, на этом дьяволе в человеческой плоти, применил. А в нем дьявольская мощь. Он не вырубился. На коленях, но еще стоит, стонет, сопит. Теперь из его рта пошли пена и кровь, зрачки недоуменно вперились в этот любимый им угол, и он огромными лапищами теперь тоже гладит, полирует этот угол, пытаясь встать, и встал бы, но у меня еще один, отработанный, но неапробированный удар – кончиком сапога в висок. Как опорожнившийся мешок он свалился, задергался в конвульсиях, и то, что он говорил про деда, случилось (и очень обильно) с ним. Также потекла кровь, даже из уха. И привычная для этой камеры вонь еще более усилилась…

– Знаешь, – продолжал Зеба, – в тот момент, я это хорошо помню, единственная моя мечта – побежать домой и напоследок обнять моих дорогих братьев. Но я даже и не попытался. Как говорится, не хотел их подставлять и не хотел даже попытаться бежать с места преступления, если это преступление. Когда через полчаса, а может и час, в камеру решили заглянуть сотрудники – начальник задержался, – я сидел на скамейке и читал Дуа, как дед научил. Я просил Бога за деда, отца, мать и братьев. И уже тогда я знал, что за меня никто не помолится, и эта дверь тюрьмы до смерти для меня не распахнется.

…Даже не верится, а с тех пор уже полвека прошло как одно мгновение. А знаешь, как в тюрьме, особенно поначалу, время медленно и мучительно идет. И ты ждешь, когда оно пройдет, настанет срок, и ты выйдешь на свободу. Я не вышел, все новые и новые сроки получал. Потому что никогда не отступал, не уступал, не сдавался. И это потому, что я был вооружен закалкой учителя. Но в основе – дух традиций, которые мне каждодневно внушал дед, и более того, просто своим примером показывал, как надо жить. Я свой опыт никому не передам. Я, по сути, одинокий и очень несчастный человек, потому что на мне род заканчивается, обрывается. А с этим жить и умирать тяжело. И я сегодня, почти смакуя, в подробностях рассказал, как я впервые убил человека, если это был человек. Я впервые это рассказываю. Однако думаю я об этом и переживаю почти каждый день. А дней у меня теперь осталось немного. И этот рассказ – как исповедь. Потому что я постоянно думаю, а что было бы, если бы я тогда бумажку подписал? Думаю, что мы с братьями выжили, выросли, женились бы. И у нас были бы дети и внуки. Нас стало бы очень много… Но кого бы я родил, вырастил, воспитал? Просто, чтобы мир не пустовал. Что бы я им рассказывал, какой пример подавал? Как бы деда, мать, отца вспоминал? С какой бы честью и совестью жил? Как именно жил?.. Хотя моей жизни и судьбе никто не позавидует… Но я – это как итог – ни о чем не жалею. Я всегда жил, как жил мой дед, как учил учитель, как диктовала совесть. Поэтому я сегодня спокоен – ибо, как гласит мудрость, лев и тигр сильнее волка, но волк в цирке никогда не выступал.

Да, сегодня я одинок. Но у меня очень много друзей, хотя и врагов немало. И я почти уверен, что все они, кто меня знает, меня уважают. С самого начала уважают. Ведь когда сотрудники явились в камеру, а я читал Дуа, я думал, что они тут же насмерть меня забьют. Нет, даже пальцем не тронули. В мире всегда абсолютное большинство добрых и честных людей. И этого начальника, садиста-палача, все ненавидели. А я – мальчишка, и вдруг такой поступок. Все всё знали. А я еще несовершеннолетний. Вот и написал следователь, что начальник был в предновогоднюю ночь пьян, на моих испражнениях поскользнулся, упал, виском об угол стола. Несчастный случай. Но я все равно виноват: оказал неповиновение – десять лет! И это, кажется, потому, что в поселке в нескольких местах на стенах кто-то написал: «Собаке собачья смерть»; «Зеба – герой!». А власть дискредитировать нельзя. Срок!

Вначале я был в юношеской колонии, это хуже всего – детсад. А потом перевели во взрослую, на рудники. Мы тогда и не знали, что такое урановые рудники – народ болел, штабелями грузили мертвых. А я молодой, сильный, каждое утро занимаюсь по заветам наставника, и у меня одна забота – братьям на свободе помочь, и я им помогал. Уже через год-полтора у меня было такое положение, что я их всякими способами из зоны мог поддерживать. Я никогда не был блатным и ненавидел этих бездельников. И хотя меня как-то нарекли этим званием, короновали, но я не был вором в законе и вообще это слово вор не любил. В детстве у соседей полмешка картошки своровал, так дед узнал, заставил отнести обратно, извиниться, а после так палкой ладони отбил, что я всю жизнь не только не воровал, но и воров презирал. Ведь они, в принципе, все так или иначе стукачи. А дед меня учил работать – даже чуть лучше остальных. Вот так я и на зоне делал. Не то что по черному пахал, но умел организовывать, где-то пример показать, а где-то заставить и проучить.

А тут война. Она для всех война. И такие как я фронту понадобились. Меня из Курганской области перевели аж на далекий Север. В Мурманск. И еще дальше – на полуостров Рыбачий, далее лишь Северный Ледовитый океан. Наша задача – обезвреживать акваторию моря от вражеских мин. Главная цель – подплыть к мине, попытаться вручную выкрутить запал и тогда доставить все это на берег. Задача очень тяжелая, почти невыполнимая, мы смертники. Потому что море холодное, постоянно штормит. А мины, как ежики, с щипами, не так коснешься – взрыв. Бывают просто детонируют, а некоторые с часовым механизмом. Нас на военном катере подвозят поближе, пересаживают в шлюпку по два-три человека и указывают цель, иногда и не одну. А к ней в этот шторм и подойти тяжело. Море ледяное, брызги, волны; мы мокрые, руки холодные, деревянные, непослушные; лишнее движение и – взрыв! Зато море – простор, свобода. Поначалу было очень тяжело. Я ведь даже толком плавать не умею, а моря, этой ледяной толщи под собой, до ужаса боюсь. В первую ходку повезло – и море было очень спокойное, и мина податливая, обезвредили и даже на буксире притащили, чтобы инженеры изучали конструкцию. А вот во второй раз я на веслах сидел, два моих напарника на носу – к мине подошли. А море играет, штормит. Очень долго они возились. Я им кричу: «Быстрее, осторожнее», а у самого руки оледенели, и у них тоже самое – вот и бабахнуло! Конечно, мне повезло, но и натренированность тела помогла. Меня и еще одного напарника даже не задело, просто швырнуло из шлюпки. В ледяной воде я пришел в себя, забултыхался, всплыл. И хорошо, что сапоги для тепла на два размера больше были, сами сползли, а ватник я скинул. Заорал. Был в панике. А тут напарник рядом всплыл – я ведь не могу, даже в такой ситуации, при ком-то нюни распускать. Взял, как говорится, себя в руки, тем более что наша лодка, хоть и прилично побитая, оказалась рядом, метрах в трех. Мой напарник, оказывается, был хорошим пловцом. Как размахался, до лодки доплыл, этим меня подстегнул. Мы оба за один борт ухватились, лодку чуть не перевернули. Для противовеса я двинулся к другому борту. Кажется, совсем чуть-чуть – всего два-три метра, но какое это было преодоление. Руки уже окоченели, а самое тяжелое – поясница как камень, в почках адская боль, давит смертельно, даже сознание почти отключается. И что значит телом владеть – я из последних сил смог на руках подтянуться, бросил себя на дно лодки. Сделать что-либо еще я уже не мог; не то что кого-то спасти, я и сам был почти при смерти. Даже не помню, как меня спасли. Позже узнал, что на военном катере, который вывозил нас в море для зачистки акватории, один из младших офицеров был наш земляк. Он знал, что я чеченец, и после взрыва настоял, чтобы катер пришел за нами… Так меня и подняли на борт. Именно этот земляк лично занялся мной, не дал умереть, а на берегу сумел меня поместить в санчасть, где меня вылечили. Жаль, я его имени так и не узнал.

А потом наступила зима. Очень суровая зима, даже для приполярного края. Море замерзло – это как бы спасло, но условий даже для тюремной жизни в такую стужу там не было. И могли мы все просто так умереть, но родине нужны рабочие руки. И здесь мне где-то повезло, повезло потому, что физически крепок, – меня выбрали и отправили в поселок Печора на стройку железной дороги. За очень долгую тюремную жизнь я объездил в вагонах-заках весь Север и всю Сибирь – куда меня только не бросали и не перевозили, но именно в Печоре я стал настоящим зэком, к тому же – рецидивистом. Дело в том, что я тогда понял, что совет деда, – когда все работают и ты работай, даже чуть лучше других, – это для нормального общества, в нормальной среде. А здесь, либо ты скурвишься, либо подохнешь. Точнее, и скурвишься, и подохнешь. Еда скудная и паршивая. Условия жизни – ужасные, ибо мы и здесь спим в скотских, почти не отапливаемых вагонах, а я холода уже боюсь. Работа – каторжная, очень тяжелая. И в первое время я еще пытался, как обычно, раньше всех встать и зарядку сделать. Но это стало в тягость, невыносимо и невозможно. Организм истощился, не выносил этих нагрузок, и я уже не мог, просто не мог по утрам вставать. Но хуже всего иное. Здесь так называемая черная зона – правят блатные, так называемые воры в законе, и они, разумеется, сами не работают, но даже эту скудную еду у нас частично отбирают – как положенную дань за их нахальство и преступную жизнь. А мои утренние занятия они вообще подняли на смех, а потом, раз я такой здоровый, предложили самую тяжелую и опасную работу: вручную тяжеленные рельсы разгружать и укладывать. Но есть работа и полегче – параши убирать. Последнее – для совсем и навсегда «опущенных». Эти условия были озвучены в отдельном, более комфортабельном вагоне местного пахана. Здесь же обреталась его свита, человек десять, и я знал, что все они как минимум заточки имели. Как я ненавидел их, а более – самого себя. И как забился пульс, и участилось дыхание, а я хотел жить, и нужно было терпеть, и надо подумать, ведь я, по сути, здесь новичок и совсем молодой.

– Можно подумать? – спросил я.

– Здесь думаю только я, а остальные исполняют, – это был уже взрослый, лет за пятьдесят, смуглый, на вид еще крепкий мужчина, с суровыми чертами лица и таким же голосом. – Выбирай, живее!

– На воздух, – я выбрал первый вариант.

– Ужин и завтрак будешь отдавать, – еще одно наказание. – А еще раз будешь выпендриваться, в параше утоплю. Понял? Пошел на…, …твою мать!

Даже не помню, как я добежал до своего вагона, мне нужно было раздобыть хоть что-то из холодного оружия – во мне горел план, точнее страсть. Утром, как и некоторые другие, пойду относить свой скудный завтрак, как-нибудь приближусь к этому пахану и тогда… Видимо, я уже терял навыки учителя, уже не было терпения, спокойствия, а гармонии в этом месте быть и не может, и это мое состояние заметил мой сосед – мужчина уже очень взрослый, уже много повидавший и испытавший:

– Зачем тебе заточка? Пахан вызывал? Не глупи. Не подпустят. Ну а если даже подойдешь – его и еще какую тварь сделаешь, ну и что, и тебя тут же замочат, и никто глазом не моргнет.

Он посмотрел по сторонам и на ухо шепотом:

– Больше оружия не ищи – донесут, кругом его стукачи – выслуживаются… Есть мысль. Он-то на «воздух» не ходит, здесь в лагере остается. И я думаю, в сортир-то он пойдет, и небось один туда ходит. Вот тогда тебе пригодится, – он тайком сунул мне заточку.

Не спал я ту ночь. И не оттого, что боялся и настраивался, а оттого, что не знал, как наутро я на подносе завтрак понесу и что говорить буду. Но я пошел и попросил второй вариант. Руки и голос у меня дрожали. Дрожали от обиды и злости на самого себя. А пахан уж очень долго на меня смотрел:

– Странно, – сказал он. – Твой выбор.

Сразу же после завтрака – построение и развод, и я думал, что тюремному начальству передать «волю» пахана еще не успели и все откладывается на завтра, а как до этого дожить? А тут все оперативно. Лагерь опустел, почти все, кроме нас – пяти-шести «парашников», ну и пахана с охранником, ушли на работу. Я думаю, как быть, может, прямо к вагону пахана, но там как раз вышка, словно его охраняют. Хорошая пика у меня есть, и с двумя я точно справлюсь, но надо действовать втихаря. А тут мне приказ – в сортир пахану ведерко с теплой водой доставить, задницу подмыть. Вот тут я постарался – кипяток взял. У пахана и всех блатных сортир свой, немного в сторонке, и вышка поодаль, на ней никого не видно. Я иду по тропинке и знаю – либо я, либо меня, и выбора нет, и я доволен, дыхание у меня ровное, спокойное – тишина, лишь снег хрустит. Пар на морозе клубится из большого, наполненного до краев ведра. Перед сортиром верзила – охранник пахана, так, даже по осанке видно, – мешок дерьма. Он на меня брезгливо смотрит и выдает:

– Слушай, а не горяча ли вода?

– Проверь, – я поставил перед ним ведро.

Он только наклонился, а я дважды в бок пырнул – еще неумело, он стонет, пытается кричать.

– Эй! Что там? – услышал я властный голос пахана.

Я взял ведро, быстро подбежал к сортиру и грубо постучал:

– Кто? Кто там?

– Место пахана занято?

– Что, кто это?

Я с силой дернул дверь, а она и не заперта – пахан ждал меня. Сидит на очке, штаны спущены и финка уже в руке. …Забегая вперед скажу, что в то время на зоне могло быть лишь холодное оружие. Это только после смерти Сталина и амнистии Хрущева сами менты на зону огнестрел занесли, и править в зонах пытались всякие шакалы. А в то, еще военное время, все решали сила и решительность – не хочу употреблять слово мужество.

Я мечтал пахана в сортире утопить, так он мне был ненавистен. А он, хоть и без штанов, но тоже вооружен, да, наверное, мой вид его ошарашил – он даже не дернулся, лишь глаза навыкат, а я на его голову – кипяток и тем же ведром по башке, и лишь потом пошла в ход пика. Понятно, что все равно узнают и будет очень непросто, но я все равно хотел тихо улизнуть. Но с ближайшей вышки приказ:

– Стой! Стрелять буду! – выстрел. – Ложись! – я лег на снег.

По всем рассчетам меня должны были судить, и первым делом начальник зоны, а он мне:

– А ты наглец, наглец…

Этого начальника зоны назначили совсем недавно. Он фронтовик, был ранен, прямо из госпиталя – сюда, и особо в деталях зоны еще не разбирается и в наших жизнях тоже – для него главное выполнить план, то есть партзадание, и он об этом высказался:

– А кто будет теперь рулить? Хаос будет. Мне работа нужна. План.

– Мы еще лучше будем работать, – машинально, как рапорт, выдал я.

– Да?.. Молод еще, …но наглец. Дерзко… Так ты за это и сидишь, – он внимательно меня осмотрел и как тестовый вопрос:

– Если отпущу, куда пойдешь?

– В свой вагон.

– В прежний?

– Теперь иной положен.

– А справишься?

– Пока справляюсь…

Зеба кашлянул, продолжая свой рассказ:

– Вот вроде бы и до сих пор справляюсь или кажется, что справляюсь. А знаешь, в чем секрет. На зоне, да наверное, и в жизни так же, в целом законы волчьи – побеждает сильнейший, и он вожак, и ему все подчиняются, и за ним следуют, пока он в силе. При этом никому, даже себе, верить и все доверять нельзя. Поэтому постоянно надо быть начеку, в форме, и спать с одним открытым глазом.

– Ха-ха-ха, – засмеялся Зеба, – теперь глаз всего один: так что вовсе не сплю. Шутка!.. Ну, а еще – это мой личный принцип – раз вожаком стал, то надо о стае заботиться, соблюдать иерархию, но и блюсти справедливость. Однако равенства всех и вся быть не может, потому что все люди разные, а многие неблагодарные, невежды, трусы и просто от природы рабы – и спрос с них такой же. Словом, было очень и очень нелегко. Тюрьма – есть тюрьма, но я справлялся – еще живой. Но пару эпизодов хорошо запомнил.

…Где-то через год, тоже зимой, наш начальник зоны умер, говорили от боевых ранений, и нам прислали нового – какая-то штабная крыса, к тому же из политчасти. Так этот новый начальник меня пару раз вызывал и вел недостойные беседы, хотел низвести меня на уровень стукача – я его как можно деликатнее послал. И тогда, мне кажется, он поспособствовал кое-чему…

Дело в том, что я, как говорили, был самым молодым авторитетом, про которого и «пахан» сказать невозможно. К тому же я воровской и блатной мир особо не признавал, да и меня они не все поначалу признавали. Но я жил и хотел жить согласно своим жизненным позициям, и, конечно, у меня была как ответственность, так и установленные лично мною кое-какие привилегии. Однако я очень редко, как учил дед, оставался днем на зоне, в основном постоянно выезжал на работу. И вот как-то неожиданно лично я получил наряд от начальника зоны поехать на самый отдаленный участок, мол, там работа не идет, надо дисциплину наладить. Это карьер, где мы щебенку для железнодорожного полотна добывали. Карьер километрах в семидесяти от нашей зоны. В пойме реки Велью, притоке Печоры. Туда отвозят на неделю – с понедельника до субботы. И я знал, что там работа очень тяжелая, а условия жизни еще хуже. Я там даже никогда не был и сразу понял, что это не к добру, мои близкие пацаны это тоже подтвердили, и я мог как-то увильнуть – как-никак, а вроде пахан, и зона считается черной. По крайней мере, я этот статус не уронил, теперь понял – проверка на вшивость, стало быть, еду. А тут перед самым отъездом нам такой шмон устроили, даже пику и финку я взять не смог: насторожился, мобилизовался – я тогда был молодой, крепкий, а став паханом, физическую форму каждый день поддерживал. Доехали нормально, в первые сутки – ничего особого, и я уже было расслабился, как на второй день пришла машина с провизией и, чего раньше не бывало и не могло быть по распорядку, с ней же пятеро новых зэков – якобы новичков, новичков для нашей зоны, а по их виду такого не скажешь… Я сразу их узнал, все понял. И они с момента появления не скрывают свои замыслы – с явным вызовом, в наглой позе стали, закурили, смотрят на меня – с ненавистью и презрением, словно они уже здесь хозяева. Первым, кто их должен был приструнить, хотя бы для видимости, начальник караула, а он вдруг как-то так демонстративно, чего тоже никогда не было и что не положено, дает команду охранникам:

– Хавку привезли. Все сюда. Перекур. Обед, – и мне с улыбкой, – а ты за порядком следи, Папаша!

…Иногда на зоне начальство разрешало зэкам для развлечения кое-какие театрализованные представления показывать, обычно идеологические. Это для отчета, как морально-нравственное воспитание, и чтобы заняты были, – в общем, дешевая показуха, в которой участвовали лишь интеллигентики из столиц. А тут такое представление подготовили, и сами надзиратели демонстративно удалились. Мы, зэки, остались одни, почти без присмотра. Все застыли в ожидании, все перестали работать, и скрежета лопат, стука ломов и кирок не слышно. Мы в котловине, в давно разрабатываемом карьере, где отвесные почти восьми-десятиметровые стены из камня и гранита. Обычно наверху постоянно наблюдают два-три охранника с карабинами и собаками, теперь их нет. И я прикинул (заключенный всегда об этом думает), как бы можно было отсюда удрать? Есть в конце карьера более-менее пологое место – там случился обвал, камнепад. Да все на виду, как на ладони – стрелок как куропатку на мушку возьмет. Можно бы попробовать ночью, но здесь в котловине по ночам такая акустика, каждый шорох эхом отдается. Порою, из-за рыхлого снега, даже мы слышали, как по месту этого обвала в карьер волки или шакалы с лисами спускаются – их наши жалкие объедки и отходы влекут, и наши овчарки тогда жалобно воют или скулят. А сейчас – тишина. Напряженная тишина. Никто нас не охраняет – беги. Но куда бежать? От кого бежать? От этой бригады? Между нами метров тридцать-сорок. Пришлые достали заточки. Я выхватил лом у близстоящего зэка. К этому моменту я готовился, ждал, и поэтому у меня дыхание не совсем спокойное, но ровное, и я его чувствую и контролирую. Эта кучка крепких, уже зрелых и по виду матерых зэков почти одновременно, как бы единым фронтом, грозно двинулась в мою сторону. Я сделал несколько шагов назад с целью дойти до стены карьера, чтобы никто со спины не напал. И тут к ним, видимо, уже по договоренности, примкнули еще двое из наших – у одного лом, у другого в руках кирка. И самое обидное, что один из этих двоих почти самый близкий и доверенный друг – меня братом называл, и я его своему искусству борьбы учил. Все против меня, да еще и предательство – мое дыхание сбилось, пульс неровно и часто задурил… И я даже не знаю, что случилось. Не сказать, что я так смерти испугался. Я не хотел, чтобы у всех на виду меня эти твари замочили. И ноги сами понесли меня к месту обвала, к бегству, к спасению. И сознание об этом заботилось, потому что я тут же бросил лом, выхватил у встречного зэка штыковую лопату: она легче и нужнее.

…Учитель мне всегда твердил – главное дыхалка, выносливость, поэтому надо заставлял себя бегать. Это я полюбил, и здесь по утрам бегал, один бегал – мой «брат» это не признавал. И сейчас я побежал, изо всех сил побежал. И я думал, что вот-вот раздастся выстрел и даже шквал огня, залают овчарки, и все… все закончится, я отмучаюсь. Так даже лучше и быстрее, чем от заточки или кирки. Но выстрелов и криков нет, и собаки не лают, лишь бешенный пульс в ушах, лишь мое очень тяжелое и учащенное дыхание и хруст снега. Все против – надо бежать! До места, где случился обвал и где я мечтал вылезти из карьера и бежать дальше, – метров пятьсот-шестьсот, так что пуля из карабина охранника уже не достанет, а я отрываюсь, и далее вроде бы все зависит от моих сил. Но я дальнейшего не учел, просто не предвидел – там, где камнепад, снег тем более будет сползать. И действительно, у самого подножия – огромный, сползший снежный пласт, как язык дракона. Но только тут есть шанс подняться, вылезти из карьера. Я полез. И сразу же стал проваливаться почти по пояс, по грудь, а то и полностью. Я этого не ожидал. Лопата, конечно, помогает, но она не спасает, потому что мне очень тяжело, – я прокладываю путь, а преследующим проще по уже проторенной тропе за мной бежать! И, признаюсь, я все с нарастающей паникой и отчаянием понимал, как расстояние сокращается, и я даже слышал сопящее дыхание сзади. И мне казалось самое страшное – вот-вот прямо в задницу заточку воткнут. А я даже обернуться не смею, гляжу только вверх: еще всего метров десять-двенадцать, а там подъем еще круче, но снега там вовсе нет, лишь каменная стена – там я оторвусь.

Думая об этом, я стал делать более резкие и отчаянные рывки, а снег подвел, подо мной обломился, резко сорвался. Полетел бы я прямо к этим в лапы, да сноровка и лопата спасли: я сгруппировался, вонзил лопату, зацепился… И что я вижу – оказывается, со страху я уже высоко залез. Мои преследователи поодиночке по моему следу карабкаются. И первый среди них мой «брат», мой первый и последний ученик, и он, ой, как плохо дышит, и кирку выкинул, небось тяжелая, теперь лишь заточка в руке. Он застыл – прямо подо мной, как говорится, рукой подать, а лучше – лопатой.

– До сих пор помню, – продолжал свой рассказ Зеба, – что я тогда почувствовал. Я почувствовал теплый, обильный пот, словно после хорошей тренировки перед боем. И я, кажется, улыбнулся или ухмыльнулся – ведь они теперь поодиночке, я один на один, тем более позиция у меня лучше. Вот только я не помню другое – сказал ли я что-либо напоследок своему «брату»? Наверное, «Сука!» – сказал. А говорить иные высокопарные слова времени не было – надо было действовать быстро, но с расчетом. Атака, бить наверняка, и к очередной цели. Теперь обратный ход; главное, успеть, чтобы никто не убежал. Оказывается, я своего «брата» неплохо подготовил. Он сумел отвести выпад лопатой. Но это был не основной удар – в полете вниз я целился сапогом в колено задней, прямой, опорной ноги. Он простонал и, падая, все же ухватился за мою ногу, а зря… Почти в упор я видел его глаза – они все поняли, и он уже отпустил мою ногу, но в последний момент получил удар той же лопатой в переносицу. Кубарем он полетел вниз по проходу, сбил идущего вторым, и они оба как мешки покатились вниз. Туда же хотел было двинуться и я, успев подумать, что это усложняет мою задачу, как что-то резко бабахнуло, словно кость мамонта надломилась, – и такой нарастающий, бухающий гул. Неожиданно снег под ногами поплыл, я изумился, и тут – страшый удар, мрак, понесло, закружило. В первый момент я подумал, что-то взорвалось. Это где-то было похоже на то состояние, когда после взрыва мины бросило в ледяное море. И здесь я стал карабкаться, пытаясь выплыть, и выплыл, увидел свет, вдохнул, и вновь мрак, закрутило, завертело, вновь я всплыл, успел вдохнуть, и вновь кошмар, крутит, но я пытаюсь выплыть, и вдруг как ступор – стоп, и мой вес по инерции чуть качнулся, завис… Тишина, мрак, как в гробу, задыхаюсь. И тут кашлянул, это спасло – от снежной пыли освободилась носоглотка. Но дышать тяжело, и некоторое время я был в смятении, пока четко не понял – это обвал, снежная лавина.

Мне, конечно же, повезло. Повезло оттого, что был почти наверху и попал на край лавины. Еще, как и всегда, моя натренированность – я постарался как можно быстрее в такой ситуации успокоиться, выровнять и утихомирить дыхание. А следующая проблема – где я теперь нахожусь? Где верх, где низ? Я ничего понять не могу, полностью потерял ориентацию, словно земного притяжения нет. Это невероятное состояние полной прострации, когда твое сознание совсем дезориентировано, и ты, со все возрастающей паникой, начинаешь кричать, дергаться, нервничать. А дышать почти нечем, и ты задыхаешься. И я даже почувствовал, что вроде как засыпаю, точнее теряю сознание – кислорода нет. И тут, как спасение, – слюна. Потекла обильная слюна, чуть наискосок, к нижней челюсти. Я понял, что нахожусь почти в вертикальном положении, и это уже хорошо. Я постарался, как только мог, подтянуть к животу ноги, руками загребая вверх, словно рывок в воде. Вроде ничего, пространство расширилось. Я еще раз вдохнул, еще один рывок, и мне показалось, что сверху посветлело. И тогда я заработал, вибрируя всем своим существом…

Как прекрасен был мир! Как он был светел и мил! А какой сладкий воздух! Какое счастье – дышать! Спокойно, свободно дышать! Наверное, тогда я впервые в жизни понял, что такое счастье, гармония и сама по себе жизнь. Но это блаженство мне было не суждено продлить, оно резко, как сон, как мираж, оборвалось, потому что до моего слуха долетели звуки выстрелов, крики, лай собак. Я посмотрел вниз, в карьер – там то ли зэки, то ли черти, но я точно знаю, что это ад. Я туда не хотел, никак не хотел, поэтому я побежал. Побежал наверх, вновь прокладывая тропу в неведомую высь, где мир, счастье и гармония. Где, наверное, можно сказать – человек на земле! Я живу! Это чувство я испытал, когда выбрался из карьера. Такой вид, такой простор! Неужели этой земли человеку мало?! В любом месте поставить шалаш и жить. Ведь я бы никому не мешал. Тут и некому мешать – ни души. Но я вновь ошибся – и здесь жить не дадут, я вновь слышу выстрелы, лай собак. Но я не хочу это слышать, не могу их видеть, с ними жить, точнее, гнить. Мне хотелось бежать, надо было бежать от этого и из этого ада. А куда бежать, к кому бежать? А вон к той горе, к той сопке, что возвышается над бескрайней долиной. Почему именно туда? Не знаю. Может, потому что я горец, я чеченец, родился и рос, пусть недолго, да в горах. Но если бежать на эту гору, на эту голую гору, я буду на виду как на ладони. Лучше и легче ведь в низину, там замерзшая река, бесконечные леса, и я смогу укрыться. Нет! Я не хочу скрываться, не хочу в темень, в пещеры и леса. Я хочу простора! Хотя бы на мгновение еще простора, еще свободы, чтобы свободно дышать, и как дед завещал – быть всегда чуточку выше… Гора поманила меня, позвала, вознесла меня ввысь над всем этим гадким, человеческим миром!

Однако путь к вершине, как и сама жизнь, оказался совсем не легким и не близким. Но я бежал, я летел, я катился, особенно поначалу, когда был спуск к реке и я попал в густой, темный, хвойный лес, и здесь я едва-едва уловил преследовавший меня лай собак. Лишь на мгновение я остановился, лишь на мгновение я испугался, призадумался и, вспомнив зону и карьер – как ад, я вновь побежал, еще быстрее побежал. И я не чувствовал себя преследуемой дичью и о собаках я особо не думал, потому что я уже слышал приятное журчание реки: она не вся промерзла. А за рекой собаки меня не достанут, и там, я думал, до вершины рукой подать. Я уже был в широченном русле реки. Уже выискивал брод, как бы по камням и льду перейти, как лай усилился – собак спустили с поводков. Овчарки две. Знакомые. Первый – здоровый, крепкий кобель, говорили, что смесь овчарки и волка. А вторая значительно отстает, больше лает. И здесь я знал, что поодиночке с ними справлюсь. Тщательно увесистый камень подбирал и думал, кобель испугается, а он сходу – в прыжок, как обучили, – и к горлу. Мне руку прилично прокусил, а череп у него такой крепкий, аж камень разбился. И я приготовился вторую встречать, но здесь примеси волчьей крови нет. Стала передо мной, хвостом повела, поскулила и по своему же следу обратно побежала. А я бросился к реке. Прыгал с камня на камень, скользил, по пояс промок, но это не могло остановить движение. Я специально не употребляю слово «бегство» или «побег». Потому что я не убегал, а, напротив, бежал навстречу – навстречу миру, свободе, жизни! Но подъем был лишь на вид легкий, близкий, простой. Все в жизни обманчиво: и вершина порой казалась недостижимой, порой совсем исчезала из вида, порой даже, казалось, удалялась. И становилось все тяжелее и тяжелее, и склон все круче и круче, а ветер и мороз все крепчают и крепчают, я должен был отдохнуть, ведь устал, проголодался. Но лишь раз я остановился отдышаться, осмотрелся – пожалел. Далеко внизу, по моему следу, как блохи по шву, карабкаются черти-охранники, хотят меня вновь в свой ад затащить. Нет! Более я не останавливался, я не уставал, потому что я хотел, я мечтал, я жаждал хотя бы раз побывать на вершине. На вершине моего мира, моих иллюзий и моих грез!

И казалось – вот вершина! Я взбирался, карабкался, полз. А вершина – еще выше. И я вновь, не уставая, шел, шел вверх, и вновь только вверх. И вновь еще выше вершина. И тогда я еще быстрее и упорнее шел, зная, что осталось немного, еще немного потерпеть, превозмочь себя – ведь оно того стоит. И я не разочаровался! Такой вид, такой простор, такой ветер, такая свобода – и выше ничего и никого, лишь солнце. И этих чертей не видно, ни души не видно. Огромный, бесконечный и прекрасный вид. Большая, важная река – Печора. Притоки к ней. Леса! Простор! Вселенная, весь мир!

Я ликовал, я прыгал, танцевал, орал. Однако и солнце устало, стало садиться, и я сел, сел, как учил меня учитель, в позе лотоса – ноги под себя, чтобы холод не проникал. А с закатом мороз стал крепчать, ветер еще более усилился и мир потускнел, посерел, стал совсем однотонным, мрачноватым, лишь поймы рек еще понемногу светятся. Напоследок солнце о землю уперлось, зависло, как бы задержалось, навсегда прощаясь со мной. И, наверное, поэтому этот закат, как финал любого торжества, был восхитителен, незабываем и неповторим… Солнце ушло, и жизнь прошла – и у виска холодный ствол карабина. Я встать не мог – ноги не мои, затекли, замерзли, хотели навсегда к вершине примерзнуть. Оторвали, в карьер, в ад потащили. Навсегда. Судьба…

После этого меня этапировали в Пермь, уже как злостного рецидивиста посадили в одиночку, в очень маленькую, сырую, холодную камеру. Кормили скверно. Лишь два раза в неделю выводили на воздух, и там я был один. Поначалу показалось очень тяжело, но мои упражнения, кажется, меня спасали. К тому же я был молод – выдержал сто дней, после которых был суд, точнее показуха. Мне приписали побег – докинули еще семь лет строгого режима. После маленькой камеры – зона, конечно, не курорт, хотя я и не знаю, что такое курорт, но почти вольная жизнь. Правда, и здесь пришлось немного побороться, так сказать, добиться положенного места «под солнцем». Но я уже по статусу рецидивист, а по духу – жесткий, жестокий и мстительный. Но последнее только с теми, кто встал на пути и кто, по-моему мнению, вел себя не по-мужски и, скажем так, несправедливо. Так, я навел справки о тех пятерых, кто меня на Печоре преследовал. Оказывается, никто из них не смог из-под лавины вылезти, и никто их не пытался спасти. Лишь по весне, случайно, нашли их останки, уже обглоданные зверьем. Кстати, начальника караула карьера я простил, потому что когда меня с вершины доставили, скрытно от всех он пожал мне руку. А вот начальника зоны, который всю эту бузу, видимо, за деньги зэков организовал – продался, я не пожалел. Во время следствия, как мог, все на него слил. А время военное, тяжелое, всюду поиск врагов, шпионов, диверсантов, саботажников и предателей. И всюду, даже по аресту подлеца, план нужен. И бесплатная рабочая сила нужна. Словом, может, из-за меня, а скорее он и был дрянью – большевик-убийца, этого начальника посадили. И зона у него особая, ментовская, но у меня и туда ходоки были – маляву послал, его и оприходовали. А как иначе? А иначе и быть не могло. Время голодное, очень голодное. Кругом горе, смерть, хаос и господство самых мерзких в человеческой цивилизации идеологий – большевизма, как и равного ему – фашизма. И если даже на воле людям жить нелегко, то, представь, каково на зоне? Как говорится, с волками жить – по волчьи выть. Или тебя или ты: то есть быть или не быть. И конечно, можно или быть, или прикинуться серой мышью и как-то выжить. Однако для чеченца это непросто. Это я в двух словах не смогу объяснить, да и иначе не смогу – скажу лишь так, мы, к счастью или несчастью, не знали и не воспринимали крепостное право, а власть большевиков – это еще более худшая форма крепостничества, осовеченное крепостничество. В этом социуме наше существование могло быть лишь на грани выживания. Хотя к любым условиям надо приспосабливаться, надо терпеть и кое-что, что принципиально, – в первую очередь адаты и язык – нужно сохранить, а остальное можно поменять, принять и, как остальные, жить. Наверное, тогда моя жизнь сложилась бы иначе… Правда, я ни о чем не жалею. И ленинский принцип – «шаг вперед, два шага назад» – я никогда не применял. Я всегда и до конца стоял на своем и шел только вперед, хотя и оказался к концу жизни в одиночестве. Судьба. И повторю, я не жалею, мне ни за что не стыдно. Хотя чувство вины есть – братьев не сберег. Их обоих в начале войны прямо из детдома отправили в военное училище, потом разбросали по фронтам. Младший пропал в самом начале сорок второго. И даже после войны меня пару раз по этому поводу допрашивали – есть ли у меня какая-либо информация о нем… Потому что была версия, что он попал в плен, бежал и живет то ли в Северной, то ли в Южной Америке. И я по этому поводу даже мечтал: Советский Союз рано или поздно рухнет (не может такое рабство вечно существовать), меня освободят, и я обязательно отсюда уеду к брату. Отдохну на берегу теплого океана и вернусь умирать на Кавказ, в родную Чечню, в мои горы. Однако в 1971 году пришло послание: во время раскопок под Киевом нашли могилу, а там в пустой гильзе – записка: «Брату Зебе Дадуеву от ст. лейтенанта Дадуева…».

– Как я плакал, – сказал Зеба, у него и сейчас слезы потекли. – Я так надеялся, что он живой и наш род не иссякнет. Я даже не пытался его искать, боясь ему навредить. А его, оказывается, уже давно нет: он дотлел в безымянной могиле.

…Мы просидели с Зебой почти всю ночь. Егор привез доктора, и последний настаивал, что земляку моему надо в больницу. Но Зеба категорически отказался – у него важный гость, чеченец! Было очень поздно, Зеба явно устал, и мне кажется, он хотел еще что-то важное рассказать, но тут я задал вопрос:

– А что стало со вторым братом?

Он еще более погрустнел, опустил голову:

– Пошел по моим стопам… Давай спать. Я устал, и тебе утром возвращаться.

На следующий день Зеба лично взялся провожать меня до пристани. Здесь летом только река обеспечивает связь с внешним миром, и поэтому много людей. И я ни до, ни после в жизни не видел такого внимания и уважения, как там – к Зебе.

– Здравствуйте, Зеба!

– Как ваше здоровье?

– Берегите себя, – говорили ему все. И капитан баржи с палубы приветствовал его, приказал дать сигнал в его честь. Зеба, прощаясь, очень крепко обнял меня:

– Передай маршал нашей земле, – его последние слова, видимо, он все предвидел, предчувствовал – стоял на пристани, пока наша баржа не скрылась за крутым косогором.

Зебу я увидел еще раз, случились проблемы. А сейчас очень жалею, что тогда еще на день-два не остался, он предлагал, а у меня были какие-то дела, в общем-то, никчемные, просто предотъездная суета. А ведь Зеба в некотором смысле и в определенных кругах был легендарной личностью. Тогда в том краю о нем очень много чего говорили. Но я хочу описать то, что мне поведал в тот день один попутчик. Ко мне подошел очень худой, высокий, сутулый, с интеллигентной белой бородкой старик. Он представился – Алексей Николаевич, родом из Ленинграда, потомственный дворянин. Но это в прошлом. По профессии – историк, и сейчас преподает этот предмет в школе. За историю, правдивую историю, поплатился – тоже в 1937 году получил 20 лет. После смерти Сталина перевели в эти края на вольное поселение. Здесь женился, обзавелся семьей и остался, потому что в Ленинграде никого и ничего. Алексей Николаевич вначале поинтересовался, кем я довожусь Зебе. А когда узнал, что я впервые познакомился с Зебой полтора месяца назад, а вижу второй-третий раз, он удивился:

– Зеба, по-своему, уникальный, я даже сказал бы феноменальный человек, – начал свой рассказ Алексей Николаевич, отводя меня в сторону, где поменьше людей и не слышно мотора. – Я, как историк, когда-то занимался жизнедеятельностью Чингисхана. И скажу, что главными его качествами были ум, смелость, справедливость и личная скромность. И авторитет Чингисхана был настолько велик, что он за десять тысяч верст посылал гонца с приказом отрубить голову, даже местному владыке или полководцу – значит по заслугам, и это беспрекословно исполнялось. Зебе не повезло – родился не в то время, не в том месте. И если бы у него изначально были бы нормальные условия и возможность получить знания – из него вырос бы выдающийся человек, скажем, ученый. Ибо он обладает исключительной памятью, природной силой, волей и целеустремленностью. Я о Зебе, как о каком-то воровском мифе, услышал на зоне в конце сороковых. Я думал, что Зеба – это воровская кличка, а, оказывается, его так зовут. И вот в конце 1951 года у нас на зоне пошел слух – Зебу присылают. Я тогда сидел в Карлаге. На шахте. Даже не знаю, как вышел. Быт никакой. Работа рабская. Кормят отвратительно, но и это ворюги и блатные отбирают. А их всего-то два-три процента от общего числа – в основном мерзавцы, стукачи и отморозки. Словом, уголовники. И они всем командуют. Нам, бедолагам, даже в этих рабских условиях жить не дают. Очень много больных – эпидемия, люди просто мрут. Вот и кончилось наше терпение – мы, простые зэки, взбунтовались, а было нас только в одной нашей зоне более десятка тысяч. И никакие угрозы, уговоры и переговоры уже на нас не действовали. Это был бунт. Своеобразный русский бунт, когда до предела допекли. Жаль, что такой бунт нельзя было организовать по всей стране, – жизнь бы как-то изменилась; небось стали бы по-человечески жить, а не как крепостные. Но это так, к слову. Еще до приезда Зебы меж нашими ворами уже случились разборки, резня, пахана свои же замочили – не справился, не тот вожак. И вот новый слух – Зеба едет. Ну и что? Никто в шахту не пойдет, а кто пойдет, сами придушим. Всех в карцер не посадят. А если и посадят, то даже это лучше, чем от голода, холода, тяжелого труда, угарного газа и издевательств под землей подыхать. И не только какой-то Зеба, к тому же чечен, но даже сам Сталин нам уже не указ. Мы злые, голодные, доведены до крайности, и бунт нас объединил. К нам ни лагерное начальство, ни блатные приблизиться не смеют – иных уже убили, еще убьем и сами подохнем, и кто шаг назад из своих сделает – тоже не пощадим, уже не одного замочили. Это бунт. Страшнее, чем русский бунт, тем более бунт русских зэков, нет на свете ничего. Он еще более жесток и беспощаден. И выбора просто нет. Теперь мы жаждем свободы, и переговоры нам не нужны! Вот так и не иначе. И наши возведенные баррикады не одолеть, все ляжем как один…

И вот вагон-зак прибыл. Зеба в нем. И он не у блатных и воров, его в зону карцера поместили, и он, кто-то видел, до зари в прогулочном секторе один круги нарезал. В этот мороз, по пояс раздетый, какие-то непонятные китайские танцы совершал. А еще вроде бы к нам первым делом собирается. Так и получилось, он подошел сразу же к нашему бараку. И если бы он, как начальник зоны или вор-авторитет, был бы в окружении свиты, то точно получилось бы иначе. А он один. Идет уверенно, спокойно. Одет вроде как и все мы – телогрейка и роба, но не совсем как мы – ткань другая, качественная, и пошив по его стройному телу. А на голове странная шапка из серебристого каракуля, а сапог таких даже у начальника зоны нет – хромовые, высокие, блестят. Он сходу, решительно и очень ловко взобрался на нашу баррикаду, сверху все оглядел. Один из наших доходяг, немного больной на голову, попытался ткнуть его арматурой. Довольно легко и даже пренебрежительно Зеба этот выпад отвел. Доходяга не угомонился, вновь свое оружие поднял. На сей раз арматура очень просто и быстро оказалась в руках Зебы. Он ее за баррикаду швырнул, и стоя там же, наверху, сурово окинул всех взглядом и звонким, четким голосом сказал:

– Кто старший?.. Старший кто?

Теперь у нас, как такового, старшего не было, был образован некий комитет, но и его Зеба своим приказом собрался ликвидировать:

– А ну стройся!.. Поживее.

– Да кто ты такой? Пошел на…!

Снова начался крик, гвалт. Стоя на своем месте, на верху, Зеба внимательно осмотрел всех. Наш барак – двести пятьдесят человек, все озлоблены и сплочены одной невыносимой судьбой. А тут какой-то Зеба, к тому же один. Однако, как выяснилось, Зеба не только очень смелый и сильный человек, он еще был тонкий тактик и психолог.

– Слушайте меня! – он поднял руку. – Я – Зеба Дадуев. Такой же, как вы все. Я уже много лет отсидел, и в два раза больше осталось, – он говорил без жаргона и мата. – Как видите, мне еще долго здесь жить, если не до конца. Поэтому я как и вы хочу, чтобы здесь были более-менее нормальные условия. И они будут, я обещаю.

– Да кто ты такой? Пошел на…! – вновь начался крик.

– Пусть говорит.

– Не шумите! – вот так Зеба поделил бастующих, но и мат в его адрес тоже не прекращался, а он, как искусный оратор, продолжил:

– Я вам кое-что сообщу, если вы еще не знаете. Рядом зона тоже бастовала. Там тоже двадцать бараков по двести пятьдесят человек. Так вот, в двух бараках вдруг обнаружили тиф – их подожгли. От них лишь такая же баррикада осталась… А тут тиф есть? И там вроде не было, но нашли… А вдруг зараза по стране пойдет?.. С нами нянчиться никто не будет – еще день-два посмотрят. А вы знаете, как эти бараки горят. Ни один из вас за эти баррикады не выйдет. Вы их для себя же и построили.

– Нас воры и блатные достали, – крик из толпы. – Сами ни хрена не делают, а все у нас отбирают, даже пожрать не дают…

– Тихо! Понял, – говорит Зеба. – Блатных и воров не я и не вы выдумали. Они были, есть и будут. Они нужны начальству. И никуда от них не деться, потому что даже в пчелином улье, где вроде труд во главе всего, есть трутни – тунеядцы, такова природа. Но я вам обещаю, что здешних блатных мы на место поставим, и к нашей без того жалкой еде и остальному они более прикасаться не будут. Но баррикаду надо быстро убрать и перейти на штатный режим.

– Пошел на…! Бей эту гадину, этого чернозадова чечена, – вновь начался крик, вновь Зеба поднял руку:

– Тихо! – он оглядел всех. – Я вижу, вы хотите избавиться от одних блатных, а средь вас уже появляются новые… Кто такой?

Это был Жаров, здоровенный зэк, который, как Зеба правильно отметил, уже стал свой авторитет и свою силу выставлять, и он Зебе ответил:

– Ты там сверху не гони. Если такой крутой, то спустись. Я тебя и твою мать…

– Ну это слишком… и серьезно, – сказал Зеба. – За базар всем отвечать надо…

– Я помню, – продолжал свой рассказ Алексей Николаевич, – с какой звериной пластикой соскочил Зеба с баррикады. Перед ним все расступились, и когда он проходил мимо, меня более всего удивил цвет его лица – от природы здоровый, даже румяный. Ведь здесь все, даже надзиратели, в основном имели бледно-землистый цвет. А Зеба молодой, в расцвете сил и так двигался, такая скорость и мощь, что воздушная волна и порыв энергии исходили от него… И никто толком не понял, что Зеба сделал, только Жаров уж плашмя лежал, а два его друга, что попытались заступиться, тоже тут же через мгновение валялись. И пока все пребывали в неком ошеломлении, Зеба отдал приказ:

– Этих оттащить в барак… Стройся!

Через пару дней Зеба появился в нашей столовой во время завтрака:

– Ну как дела? Как кормят? – спросил он.

– Все нормально. Хорошо, – почти хором отвечали мы. И действительно, стала гораздо легче жизнь, хоть и тюремная. А Зеба подошел сзади к сидящему Жарову и, как соседи услышали, шепотом сказал: «А за мать надо бы извиниться, еще сутки жду». И как будто ничего не случилось, и посторонних у нас в бараке не было, и следов насилия не замечено, но на следующее утро Жаров не встал. Мы гадали, и одна из версий была: может, просто от испуга помер… А Зеба у нас на зоне не задержался. Его постоянно кидали с места на место. Это самое тяжелое для заключенного. Но он все, почти все сносил. Его очень уважали, о нем слагали легенды, но и враги, конечно же, у него были, и при его жизни они не могли не быть. И когда эти враги не смогли достать самого Зебу, они поступили иначе – очень коварно, впрочем, как и все воры.

Оказывается, у Зебы был брат – фронтовик. Его, как и всех вайнахов, в 1944 году сослали в Казахстан, и он, видимо, что-то неугодное для советской власти сотворил – посадили. А на той зоне как раз были враги Зебы, и они его не просто убили, а надругались – вроде бы отрезали мужской орган и послали Зебе в подарок. Это был подлый и страшный удар и по психике, и по репутации, и по положению Зебы. Ведь такой как Зеба может существовать лишь как авторитет, до конца дней авторитет, либо он труп, и уже иной авторитет придет вместо него в этом воровском мире зоны. Это был очередной и очень тяжелый вызов в судьбе Зебы, и он его принял и действовал не как его враги, а как должен был действовать и действовал только Зеба.

Неизвестно как – многое в жизни ГУЛАГа неизвестно и непонятно – однако он добился, чтобы его перевели в ту зону, где надругались над братом… Конечно, кому надо, тот знал его маршрут. И на той зоне были не только его враги, но и близкие друзья, для которых он сам и просто его имя сослужили добрую службу. Это, прежде всего, все кавказцы и, конечно, вайнахи – чеченцы и ингуши, которые тоже готовились к его приезду.

Навел Зеба шухер, устроил резню – никого не пощадил, но вот главный враг, по кличке Черный Парас, уже откинулся, на воле, и оттуда посылает угрозы. А Зеба слово дал – отомстить. Но как? Зеба сидит на зоне, тот на воле. Говорили, что Зеба подготовил все, подкупил всех. Конечно, не без этого…

Парас жил в Благовещенске, и почему-то Зебу туда повезли как свидетеля по одному уголовному делу. И вот, когда его везли в автозаке на процесс, он «умудрился» совершить побег. Понятно, что Парас это узнал, понял, по ком зазвонил колокол, испугался, из дома не выходил и даже сам обратился к органам, чтобы его охраняли. Понятно, что и менты Зебу искали и, считая Параса приманкой, караулили его круглые сутки. Да у Зебы повсюду есть друзья, и он тоже в курсе дел. И хотя его ищут – везде фото развесили – как злостного преступника-убийцу и рецидивиста, но найти не могут, и Параса никто не беспокоит. И вот слух – Зебу вычислили, при задержании оказал сопротивление, убит. Даже в местной малотиражке об этом статейка. Поверил ли Парас в эту байку? Вряд ли. У него тоже свои осведомители, и он по-прежнему нос из дома не кажет, и его по-прежнему стерегут. Тишина. А Зеба словно пропал, плотно на дно лег, про него ни слуху ни духу. И так прошло более двух месяцев, и тут по воровской почте слух: в Благовещенске остановились известные картежники, где-то на дачах бешеная игра идет, ставки крутые. А ведь всем известно, Парас страстный картежник, к тому же шулер, а там фраера, а ему деньги нужны. А азарт?

В принципе, Парас был все же местный авторитет, причем, как-никак, дома… Однако здесь объявился беглый Зеба, и Парас явно струхнул – мало того что вызов не принял, под ментов открыто лег, так теперь его авторитет в воровском мире явно пошатнулся, а чтобы как-то его восстановить, надо выйти в «свет». К тому же он хочет играть, хочет выигрывать. Это его среда, его жизнь, страсть, кайф. Вот и покинул он тайком свое охраняемое жилище, а для охраны взял с собой самых надежных – младшего брата и еще двоих, таких же, как он, блатных, чтобы дачу, где будут играть, охраняли, с оружием подстраховали. Вот так Зебе повезло, вот так он все рассчитал и подстроил. И каким же Зеба обладал терпением и хладнокровием – все, что можно было и нужно было сделать, сделал. Ведь эти гастролеры-картежники не какие-то там фраера, а профессионалы своего дела. И здесь они по заказу Зебы до появления Параса играют – действительно играют в свое удовольствие, проигрывают, заманивают. Но появился Парас, и правила жесткие: карты новые, все проверяют. Каждый кон – новая колода. Играют на время с девяти вечера до трех ночи. Ставки высокие, если наличных не хватит, расчет в течение суток. Все без оружия. Парас с братом и двое соперников. Еще лишь один человек – как смотрящий или судья, он же все, что угодно, подаст – от чефира и коньяка до ананаса и черной икры. Парас быстро понял, с кем имеет дело, его тюремные карточные фокусы здесь не прошли, и, более того, он уже понимает, что это его за фраера держат, а ведь здесь вроде его город и его территория. И он пару раз попытался гастролеров припугнуть, но те невозмутимы – игра есть игра, есть правила, и они равны для всех. Парас занервничал и уже через час проиграл всю наличность, и завис огромный долг, а картежный долг – не шутка. И пока дело совсем далеко не зашло, Парас решил действовать радикально, а иных вариантов нет: просто надо замочить гастролеров, как шулеров. Где-то к полуночи Парас объявил перекур – ему в туалет надо, а это заведение на улице. Справив нужду, Парас свистнул раз, свистнул еще, но его подельники, что должны быть на шухере, не откликнулись. Он вновь свистнул и, не дождавшись ответа, негромко крикнул:

– Где вы? Вашу мать!

– Я здесь, – как из-под земли появился перед ним Зеба. До этого они по жизни не встречались, лишь пересекались их интересы. Но Парас сразу узнал Зебу, хоть и темно было, хоть и отрастил тот бороду, и его буквально парализовало, лишь одно он смог – еще раз попытался обреченным голосом позвать братков.

– А они отдыхают в овраге, – подсказал Зеба. – Вот, свои дуры мне передали… А ты, мразь, всюду мразь. Что? Раз проиграл – замочить задумал?

– Зеба, пощади, прости!

– Это в руках Бога. А за брата моего также ответишь…

– Неизвестно, – продолжал свой рассказ Алексей Николаевич, – «оперировал» Зеба сам или кто ему помогал? Но был слух, что Зеба заставил Параса самого отрезать свое достоинство и на вкус попробовать, и в тот же момент добил его… В таком состоянии и нашли Параса через пару дней. А брата Параса и его братков Зеба вроде бы отпустил, чтобы карточный долг вернули. Вернули или нет – тоже неизвестно. Известно лишь то, что брат Параса через сутки повесился. А может, помогли ему… В те же дни в Благовещенске ограбили банк и местный музей. Награбленное и всю банду не нашли – похитители через Амур бежали в Китай и далее. А вот главарь попался, точнее, Зеба сдался сам. По этому поводу ходило много слухов. Дело в том, что Зеба был суров, но справедлив, и он в обиду просто так никого не давал. А в сталинские времена в зоны безвинно попадало очень много интеллигентных и влиятельных людей, которым в неволе было совсем несносно – над ними все пытались поиздеваться, но Зеба их в обиду не давал. И, конечно, не все, но многие из них, выйдя на волю, вновь обретали общественно-государственный вес и статус, и при этом Зебу не забывали. Так что, наверняка, то, что Зеба попал в Благовещенск, его побег и дальнейшее, в том числе и банк с музеем, совершалось не без помощи извне и предварительного сговора. Но было условие – Зеба обязательно вернется по месту «прописки», и он вернулся. И вновь был суд, и никакие друзья не могли помочь – все на Зебу «повесили», и ему дали вышку. В те времена расстреливали очень уж скоро. А вот с Зебой почему-то тянули. И даже был слух, что с воли к камере Зебы рыли подкоп – это обнаружили. Зебу перевели в другое место, и казалось, расстрела не миновать, но тут вмешалась политика: Сталин умер, а потом хрущевская оттепель, и Зеба попал под амнистию: вместо вышки получил максимальный срок – двадцать пять лет лагерей.

Куда только Зебу не бросали – и на север, и на юг, и туда, где бунт и беспорядки, где воры обнаглели, и туда, где трудовой порыв нужен и просто план горит… И везде Зеба справлялся, везде наводил жесткий и строгий порядок, основанный на той справедливости, которая возможна была в системе ГУЛАГа, в системе советского строя безбожия и раболепия. С годами авторитет, влияние и известность Зебы так укрепились и возросли, что, казалось, подай он команду – все бы зоны одновременно восстали и взбунтовались.

Такой авторитет стал опасен. Зебу, в назидание всем, надо было «приструнить», даже «опустить», чтобы всем остальным было неповадно. К тому же Зеба и сам в чем-то виноват. Например, в начале 1957 года, когда вышел Указ Хрущёва о возвращении всех репрессированных народов, в том числе и чеченцев, на Родину, на Кавказ, Зеба издал свой указ – один день все кавказцы празднуют, гуляют, отдыхают, как это только возможно в условиях зоны. Конечно, не один день и по-разному, но почти во всех зонах этот указ так или иначе, да был исполнен. А система такое простить не могла, и вот Зебу этапировали в самую страшную «красную» зону, где начальником полковник Демчук.

Демчук – ровесник Октябрьского переворота, выкормыш большевистской революции и ее «лучших» традиций. Он повторил подвиг Павлика Морозова. Неизвестно, почему, может, как спортсмена, а он боксер-тяжеловес, призер первенства РСФСР, его на фронт не взяли, и он был вроде как тайный агент НКВД по поиску шпионов, дезертиров, саботажников и просто врагов. И он такого врага нашел – его отец-фронтовик после ранения и госпиталя без увольнительной на пару дней пришел домой. Демчук-младший сдал отца. Об этом гражданском подвиге писали газеты, говорили по радио, а Демчук получил звание капитана и был отправлен к линии фронта. Правда, он и тогда не воевал, был в отряде СМЕРШ. Многих он загубил, многих уничтожил. Был крайне жестоким и бессердечным. За это к концу войны он имел много орденов и медалей, стал подполковником и даже был представлен к званию Героя. Но не получил его, а когда война закончилась, ему кто-то отомстил – написал анонимку: мол, Демчук – английский шпион. Конечно же, был суд, самый справедливый и гуманный советский суд, и разбираться некогда, и так все понятно – раз предал отца, то и Родину продал, к тому же этой Родине такая здоровая рабская сила нужна – надо восстанавливать разруху. Ему дали десять лет. Демчук отсидел шесть – по амнистии в 1953 году вышел. Подсуетился, нашел старые статьи про себя, в том числе и в газете «Правда». Его полностью реабилитировали, восстановили в звании, вновь взяли в органы, и теперь он один из лучших начальников колоний, потому что лично имеет опыт тюрьмы. Эти годы отсидки – самые тяжелые годы в его жизни, и он, с одной стороны, мстит всем, всех ненавидит, с другой, пытается наверстать упущенное – теперь наслаждается жизнью. У Демчука в фаворе тот, кто ему платит, кто перед ним лизоблюдствует. Любое свободомыслие он пресекает. Здесь он начальник, барин, хозяин – вкусно и хорошо ест, с девками развлекается, ну и тело свое в форме держит. Для этого он прямо посередине колонии, чтобы все видели и даже аплодировали – он это очень любит, построил добротный ринг. Правда, вокруг колючая проволока, вдруг соперник от его ударов побежит. А удар у него мощный, отработанный. И рост под два метра, и вес сто тридцать кило. К некой чести Демчука, он вызывал на ринг более-менее здоровых (хилых он просто в карцере избивал). Любил поиздеваться над людьми служивыми и так называемой интеллигенцией. Особо жестоко относился к своим бывшим коллегам, чекистам и ментам, попавшим в его зону. И самое интересное, порою на спарринг он вызывал и своих подчиненных и бил, не жалея, за любую провинность и в назидание.

И вот под кулак Демчука, а он, говорили, и быка валил, попал не кто иной, как Зеба. По личному делу зэка Демчук знает, кто такой Зеба, что он на пять лет младше, в расцвете сил; сам будучи некогда спортсменом, Демчук решил подсмотреть, как на рассвете, еще до подъема всей зоны, Зеба тренируется, – и это его настоящая жизнь. То, что делает Зеба, – эти, якобы, восточные танцы – Демчук не понимает и в душе усмехается. Зеба тонкий, в два раза меньше и легче, и когда кувалда Демчука достанет до башки Зебы, расшибет. Вместе с тем Демчук видит, в какой Зеба форме, какой гибкий и пластичный, и такого нелегко сразу достать. А чтобы было наверняка, дабы задачу себе облегчить, Демчук тут же решил за нарушение режима Зебу посадить в карцер аж на неделю. Это невыносимо, и подрывает любое здоровье – ибо это сырость, плесень, полумрак, микробы туберкулеза и еще черт знает чего; в карцере дают чуть-чуть несносной похлебки и вонючей воды, и там полное одиночество, словно заживо погребен…

Через неделю Демчук лично решил навестить Зебу, а у того еще глаза блестят, и даже дерзит в ответ – и получает еще неделю карцера с барского плеча. Сам Демчук этого срока не выдержал: кулаки чешутся, да и какой интерес полуживого добивать.

– Даю шанс, – важничает Демчук. – Выстоишь на ринге – будешь жить, как сможешь, жить… Ну а если расшибу твою башку, – значит, судьба!

Надо отметить, что Зебе дали возможность искупаться, чтобы прилично пахнул, переодеться – ведь это некое шоу, и поставили потом полный стол еды. Понятно, что Зеба был очень голодный, но он не набил желудок – лишь чуточку поел, и его как приговоренного быка, а точнее – раба-гладиатора, повели на своеобразный ринг.

Было лето. Полдень. Жара. Из всех окон выглядывают сотрудники колонии. Рядом две вышки, и там не по одному сторожевому, а полный караул. Бараки зэков чуть дальше, но и там все на крыши залезли. Вот это зрелище! А Демчук, нагнетая страсть, все не появлялся. Ну и Зеба с виду спокоен, он свой танец ведет, разминается. Через полтора часа появился важный Демчук. Он в спортивной форме. Наверное, тоже разминался, а может, просто от жары вспотел. Демчук протянул Зебе огромную, от природы мощную руку и со всей силой сжал кисть Зебы, но тот даже не моргнул.

– Ну, что? – властный бас Демчука. – К тебе, чернозадый, я щедр. Будет больно, попросишь пощады – отпущу к педерастам, ха-ха-ха! Будешь жить петушком…

– Сам ты петух! – перебил его Зеба, попытался вырвать руку, и они вцепились друг в друга как разъяренные собаки, завертелись вихрем в клубке, аж пыль и пар от них, и вдруг маленький Зеба, словно и вправду – кувалдой по башке, полетел кубарем к сетке. И свирепая махина Демчук, как грозно рычащая, движущаяся огромная гора, довольно резво бросился своими кулачищами добивать его. И никто толком не понял и не увидел, что Зеба сделал, – только Демчук на четвереньки упал, зарычал, как прирезанный бык, и этот рык погас во всеобщем ликовании зоны. А тут два выстрела… и тишина!

Оказывается, почти поверженный Демчук достал маленький, трофейный «Вальтер». Зеба это видел, вышиб ногой пистолет, поднял его и, крикнув «Ты петух!», дважды выстрелил в голову обидчика.

По закону, хотя какой здесь закон, тут же должен был последовать залп огня. Но – ни одного выстрела, а наоборот, команда нового хозяина зоны:

– Не стрелять! – и понятно, что далее Зебе:

– Брось оружие! Лечь! Руки за голову! – что Зеба тут же исполнил…

В Советском Союзе и не такое скрывали. Да и как такое можно было в судебный процесс пустить? К тому же, и это главное, Демчука все люто ненавидели. Составили акт – самоубийство. А Зебу этапировали подальше, в Магаданский край.

…Столько лет быть в ГУЛАГе, в советских лагерях и при этом постоянно держать марку и не ронять авторитет – очень непросто. И всякий иной где-нибудь отступился бы, прокололся, не выдержал бы этого напряжения, марафона, когда ни на секунду расслабиться нельзя, – кругом бандиты, преступники, блатные и воры, которые его боятся, завидуют, ненавидят и о его «троне» и авторитете мечтают. Однако Зеба держался, вопреки всему сам держался и твердо придерживался своих принципов, да блатные коварны и поступили подло. В начале семидесятых, уже матерый зэк Зеба, благодаря своему авторитету и влиянию, сумел перебраться на материк, а потом и совсем поближе к столице – климат лучше, а главное – здесь быстрая связь, и все здесь решается, судьба здесь определяется, потому что в 1975 году, к тридцатилетию Победы, готовилась массовая амнистия, и повзрослевший Зеба, а ему уже пятьдесят три, мечтал о воле – он поедет на Кавказ, в Чечню, женится, может, дети и семья будут, и хотя бы остаток лет он проведет нормально. И несмотря на возраст и условия, он также держал себя в форме, каждый день тренировался, и вот, как бы напоследок, его вновь перевели в «красную» зону на окраине Москвы, где собралась вся шушера и стукачи, и здесь Зебе заниматься его кунг-фу запрещено – такой строгий порядок. Но он в любой ситуации занимается. А это был карьер, тут строительные леса, которые стоят вокруг камнедробилки. И Зеба по этим лесам, подтягиваясь, поднимается до самого верха и без проблем по деревянным помостам бегает. И вот в зоне – редкий выходной, праздник – День Победы. Зеба, как обычно, спозаранку на леса поднялся. А зэки, оказывается, прямо над трубой камнедробилки, где Зеба постоянно бегает, аккуратно подпилили доски. Зэки умеют тонко и ювелирно работать. Как бильярдный шар в лузу, так и Зеба прямо угодил в трубу камнедробилки. Двое зэков из блатных внизу этот момент караулили – «пуск» нажали. С ревом и шумом завертелась камнедробилка, и ожидался от Зебы кровавый фарш, а тут – какая-то кровавая смесь, …но это не весь Зеба. Зэки удивились, попытались посмотреть снизу – ничего не видно. Они побежали наверх, заглянули сверху и обалдели. Труба камнедробилки полтора метра в диаметре, и Зеба должен был прямо на лопасти свалиться. Это неожиданный и мощный удар, это безусловный и кошмарный конец – почти «адовы» жернова. Да ведь это Зеба! На то он и Зеба, и здесь, действительно, в здоровом теле – здоровый, точнее, могучий и стойкий дух. Зеба летел метра четыре. От внезапности он не должен был сгруппироваться и что-либо предпринять, и удар должен был быть не хилым, и ситуация – роковая. Но он, видимо, моментально все же сгруппировался и попытался бороться: руками и ногами уперся в стену трубы и стал подниматься, но не успел – мясорубку-камнедробилку включили. Обагрились лопасти кровью Зебы – видать им понравилось, ускоряясь, мясорубка всасывала в себя свою жертву, и гравитация к земле тащила, а он не такой смерти хотел и не такой участи был достоин – он все равно карабкался вверх и почти у самого верха был, когда двое зэков оттуда заглянули в трубу. Даже повидавшие все на свете, эти бывалые зэки-подонки были ошарашены. Один из них от вида этого месива просто свалился, его вырвало, потом он побежал, крича:

– Это дьявол, дьявол! Ужас!

А второй оказался упорным, попытался Зебу обратно впихнуть, этим, может, и помог – Зеба в него даже зубами вцепился, сам вылез, а этого зэка в изголодавшуюся, рычащую мясорубку швырнул…

Просто от одной потери крови любой бы умер. Но у Зебы сильное сердце, мощный организм. Конечно же, все, не только заключенные, но и все сотрудники колонии были шокированы и потрясены. Все пытались помочь, из ближайшей городской больницы вызвали врачей, а когда потребовалась кровь, выстроилась огромная очередь, и бедные заключенные собирали деньги на лечение Зебы. А когда посреди ночи приполз слух – Зеба умер, вся зона всколыхнулась. Это был не бунт и протест – это был вызов. Просто каждый хоть мало-мальски уважающий себя зэк захотел хоть на ночь, хоть на час или даже мгновение стать таким как Зеба – смелым! Просто мужчиной! Борцом! А тех, кто пошел против Зебы, все знали. И к утру всех, самых крутых и блатных, кто накануне Зебе в верности присягал, истерзали и придушили. А Зеба выжил. И лишь потому, что был в окрестностях Москвы, а здесь обитали влиятельные люди, в том числе и врачи-профессора, которые по воле судьбы с Зебой в зоне познакомились, и Зеба многим не только честь, но и жизнь сберег. И некоторые из них Зебе, конечно же, помогли. Помогли выжить. Однако это был уже не тот Зеба, это был инвалид. Левая нога – кожа да кости, и она почти атрофирована. Правая нога на вид нормальная, но и она «не слушается», где-то нерв перебит. В общем, осталось половина Зебы. И столь долгожданная амнистия для него тоже сложилась половинчато. Из оставшихся семи лет ему пять скосили, а оставшиеся два – определили на вольное поселение…

– Понятно, что «вольное» поселение не в курортной зоне, а в дыре, – таежная глухомань в бескрайней Сибири, наподобие этого места, – продолжает свой рассказ Алексей Николаевич, – где-то под Канском, в Красноярском крае. Конечно, по сравнению с зоной – это почти свобода, которую Зеба только через тридцать семь лет дождался. Да зона свое взяла – теперь он калека, инвалид и самостоятельно двигаться почти не может, только на инвалидной коляске. А коляска у него была импортная, крутая, с моторчиком – кто-то подарил, но Зеба эту коляску по пьяне разбил. Да, Зеба стал пить. Еще в больнице, когда была нестерпимая физическая боль, а еще более душевная, ему для облегчения все рекомендовали спирт. Попробовал. Действительно, несколько помогло. И с тех пор почти на старости лет он пристрастился к этому делу, а потом и закурил, в общем, стал под конец как все зэки. И если на зоне со спиртным есть некие проблемы и ограничения, то на поселении – лишь бы деньги были. А деньги – это и не удивительно – у Зебы почти всегда есть, и он, по местным меркам, очень богатый человек, что соответствует его заслугам. Так, кто-то для него постарался, и он официально получает пенсию по инвалидности. Помимо этого, иногда к нему по почте переводят некоторые суммы, а к праздникам дорогие посылки, где порою и ананасы есть. Но, наверное, более всего поступлений от всякого рода ходоков. Даже в эту глушь к нему друзья и знакомые приезжают, может, просто проведать, а скорее всего, с проблемами и делами – Зеба и отсюда «разводит», как говорится, разборки устраивает. Иногда, видимо, дела серьезные, и Зебе, хотя это запрещено, приходится ехать, точнее, его везут, в райцентр аж за триста верст, где есть телефонная связь.

В общем, Зеба в этой тюремной среде вырос, в ней остался, еще востребован, и благодаря своему авторитету, а более прошлым делам, дивиденды получает. Однако все знают, что Зеба к деньгам равнодушен, и когда они есть, лишь умеет их тратить. Он очень многим помог – кому крышу, кому печь, а кому просто на большую землю поехать, а всей деревне – на зиму дров купить, в школе окна поменять. Но более всего он любил праздники. Вот где он совсем щедр – гулял широко. И у него, как ни странно, еще одна страсть появилась – к женщинам. И вот как-то пригласили Зебу на какой-то праздник в соседнюю деревню, что за пятьдесят верст. А Зебу не просто так встречают – щедро стол накрыт, Зеба за тамаду, как обычно, раздольно гуляет, да к местным бабам приглядывается. А тут кто-то ему сообщил, что в этой деревне есть девушка кавказских кровей.

– А где она? – заинтересовался Зеба.

– Она на такие мероприятия не ходит. И вообще никуда не ходит. Да она тебе и никому не понравится – она каланча, вот такая, – рассказчик до упора поднял руку, – да и шнобель, как клюв орла.

– Я хочу кавказскую девушку увидеть, – стал настаивать Зеба.

Послали гонца, получили отказ. Это задело самолюбие Зебы, да и любопытно стало. Вновь послали, и вновь отказ. И тогда Зеба сказал:

– Передайте, что ее зовет кавказский мужчина. И если в ней что-то есть от Кавказа, то она должна явиться. Хотя бы поприветствовать меня, как старшего.

И она пришла. Ее настоящее имя Русудан. Но здесь ее звали Руслана. Ей уже было за тридцать пять, однако из-за крупных габаритов выглядела еще старше. Она была выше всех в селе, даже мужчин, под два метра. Даже прежний Зеба был бы на голову ниже, а теперь он перед ней совсем маленький. У Русланы широкие плечи и большие руки. Можно было бы сказать, что у нее лицо симпатичное, – гладкая, белая кожа, темно-синие красивые глаза. Вот только нос уж больно большой, с горбинкой. Зато – роскошные черные волосы. Кто помнил, говорили, вся в отца. Ее отец – грузин, военный, в конце тридцатых он был репрессирован, попал в эту глухомань и завел себе как бы домработницу. Она родила сына – тот умер, а потом Руслану. С началом войны отца Русланы отозвали. Он уехал, и более никаких известий от него не поступало. Мать Русланы, женщина сибирская, малообразованная, отца дочери и не искала. А вот Руслана, повзрослев, делала попытки найти – однако ничего вразумительного. Руслана и ее мать ведут очень замкнутый образ жизни. У них небольшой огород, скотина есть. Руслана закончила только местную начальную школу, другой здесь нет, а в райцентр в интернат мать ее не пустила. И за всю свою жизнь Руслана почти нигде не была: только огород и скотина. Правда, есть у нее страсть – она любит рыбалку и ходит часто в лес ягоды и грибы собирать. Словом, Руслана и ее мать почти нелюдимы. И лишь один раз вокруг этой семьи возникли некие разговоры.

В конце шестидесятых сюда прислали очередную партию на вольное поселение. Среди них был некто Федор, а может, его как-то иначе звали, но это неважно. Этот Федор был очень высокий и здоровый мужчина, и он приметил Руслану, стал ее домогаться, приставать. Она его игнорировала и попросила не беспокоить. Но Федор не отставал. И вот как-то пошла Руслана по осени в лес, в тайгу, а она на весь день далеко уходила, и Федор тайком за ней. Вечером Руслана вернулась, и говорили, корзина пустая была, а Федора более никто не видел. Как позже выяснилось, Руслана его за собой в лесные болота поманила – сама по знакомой тропе ушла, а Федора болото засосало, лишь шапка всплыла. По этому поводу к Руслане приходил пару раз участковый, но она сказала, что ничего не знает – так и забыли. А Руслана с тех пор еще нелюдимее стала. И вот на удивление всем она появилась на празднике. И более других сам Зеба удивился. И то ли он с излишком выпил, то ли и вправду какие-то чувства возникли, но в итоге он сказал:

– Руслана! Я на вид мужчина ущербный. Но я еще мужчина. И мы с тобой кавказских кровей… Выходи за меня замуж.

Руслана ничего не ответила, тут же ушла. А Зеба словно протрезвел, обиделся и тоже не задержался, в свое поселение уехал.

Зеба жил в небольшой хибаре на окраине. Вместе с ним еще двое «вольных» – помощники-охранники. Они-то и открыли на следующее утро дверь, когда в нее постучали:

– Я к Зебе, – стоит Руслана с большим старинным чемоданом. И пока Зеба собирался с мыслями, она все решила, с шумом поставила свой тяжелый чемодан и, снимая платок, сказала:

– У вас очень грязно и накурено… Вредно.

По просьбе Русланы никаких торжеств, а тем более свадьбы, не было. Они стали жить одни в той же хибаре, и Зеба предложил поставить сруб.

– А мы где будем жить после вашего освобождения? – спросила Руслана.

– Мечтаю поехать на Кавказ, в Чечню, – сказал Зеба.

– Вот там и построим дом для нашей семьи, – постановила Руслана.

И как ни странно, она была первой скрипкой и многое решала сама. Под ее воздействием Зеба буквально преобразился – по иному стал одеваться, бросил пить и курить. Вновь, как мог, стал делать зарядку и даже к рыбалке и к прогулке по лесу приобщился. Это Руслана почти каждый день сажала его на спину и куда-нибудь несла. А Зеба почти всегда ей на ухо шептал:

– Мне ведь стыдно. Как ребенка носишь.

– Эх, Зеба, Зеба, мой дорогой, – говорила Руслана. – Мой дорогой, долгожданный. Мое солнышко! Знали бы другие женщины, какой ты могучий мужчина, попытались бы отобрать. Но я не отдам. Ни за что и никогда! Ты настоящий мужчина – еще будешь бегать и будешь наших детей и внуков растить.

А что говорил Зеба ей в ответ? А что он мог говорить? Он впервые в жизни полюбил, был любим и был счастлив. И впервые в жизни он с радостью подчинялся другому, потому что это доставляло ему радость, удовольствие и покой. Однако это не значит, что Зеба под влиянием Русланы стал, как и она, неким отшельником. Наоборот, его жизнь просто наполнилась новым смыслом и содержанием. Он вновь воспрял и под финал, такой неожиданный финал своей лагерной жизни он решил сделать местным людям достойный подарок на память о себе. По просьбе сельчан он решил улучшить дорогу. Отремонтировать начальную школу, в которой училась Руслана. А еще построить для матери Русланы новый дом, сарай и баньку. На эти цели нужны были немалые деньги, и они стали поступать – по почте, курьерами, да еще, видимо, как-то. А ведь эти края сплошь кишат уголовниками, которые только и думают – где украсть, урвать, ограбить? Вот и подобрались как-то ночью несколько ворюг к хибаре Зебы. А ведь Зеба, по привычке, всегда начеку, и он дернулся. Тут же и Руслана проснулась. А бандиты ведь наглые, и это не один-два человека, а видать группа, и они, услышав в доме шорох, стали действовать решительно: кто-то у двери, а кто-то уже окно скотчем заклеивает, чтобы разбить без шума.

– Эх! – простонал от некоего бессилия Зеба. В его руках небольшой пистолет, и он шепчет Руслане:

– Посади меня на стол, а сама тихонько перейди в ту комнату и не высовывайся, пока все не утихнет.

– Чего!? – возмутилась Руслана. – Тебя одного оставить! Да они что, не знают тебя – Зебу?! – она уже говорит в полный голос, и те снаружи уже поняли, что осторожничать незачем – надо быстро действовать, топор в ход пошел, треснуло стекло.

– Я вам покажу, гады!

– Стой! – заорал Зеба, но было поздно, огромное тело Русланы, как на амбразуру, бросилось к окну. Она дралась, кричала, рычала, а потом застонала, и эта большая, мощная тень, как тающая ледяная гора, стала оседать, склонилась, упала. И тогда, в отчаянии, Зеба стал стрелять и в сторону окна, и в сторону двери. Всю обойму выпустил и тут услышал голоса своих друзей:

– Зеба, Зеба, ты живой?

– Руслана, Руслана! – им отвечал Зеба. – Посмотрите ее, зажгите лампу. Дайте свет!.. Врача!

Он сам ползал вокруг нее и умолял вызвать врача, да все уже знали, что поздно. Коварная зэковская заточка несколько раз умело била в мощную грудь, в сердце. А потом и прямо в живот… Хотя наверняка знали, Руслана-то была уже на седьмом месяце беременности…

Двоих Зеба уложил, еще пятерых заживо сожгли в этой же хибаре. А обвинение коснулось лишь Зебы – за приобретение, хранение и применение огнестрельного оружия. Кстати, что касается оружия, то это был пистолет не какой-то там, а тот самый «Вальтер» с позолоченной рукояткой, который Зеба отобрал у Демчука и замочил его. Кто-то из очень высокопоставленных людей как заслуженный трофей передал его Зебе. И раз об этом речь, то этот же «Вальтер» у Зебы до сих пор, даже в зону его проносил… Ведь он, понятное дело, не «откинулся», а вновь срок, и не малый, получил…

Сломался ли Зеба? Переживал ли он гибель Русудан? Скорее всего, переживал, и очень сильно, вновь стал пить и курить. Однако не сломался. Потому что такие как Зеба не ломаются. Это борец до конца. Конечно, он не победил и не изменил ничего, но он и не сдался, и не приспособился и тем более не лебезил ни перед кем. И даже вновь попав в тюрьму, уже калека и инвалид, а там снисхождения не жди, и былые заслуги быстро забудут, если ты каждый день, каждый час и каждый миг свои позиции не отстаиваешь и не защищаешь, но он был и остался – Зеба! И показательно то, что даже в таком состоянии Зеба вновь стал заниматься спортом, и ему где-то еще раз повезло, повезло вновь с корейцем. Сидел в тюрьме старый кореец, который сказал: «Ты очень хочешь вновь на ноги встать, значит, встанешь, а я лишь помогу». И он различными народными средствами, более массируя, Зебу «отремонтировал» – тот хоть и кривой, но на своих ногах стоит.

– Правда, долго ли еще будет стоять? – печально заканчивал свой рассказ Алексей Николаевич. Наша баржа уже подходила к поселку, и он, пожимая мне руку, сказал:

– Зеба – эпоха! Уходящая эпоха. Это и хорошо, и плохо. Такова жизнь… Три года назад Зебу сюда перевели на вольное поселение. И ты не поверишь – здесь просто поменялась жизнь. Здесь, на этом небольшом таежном пятачке, в этом захолустье воцарились справедливость и порядок. Вот что значит личность. Смелая личность! Зеба… был как гора, – так сказал мой попутчик Алексей Николаевич. Сказал с явной горечью и в прошедшем времени. А нам, я имею в виду наш строительный отряд, Зеба еще раз оказал огромную помощь.

Последние две недели наш стройотряд работал почти круглые сутки. Ровно по графику 30 августа мы закончили строительство, и как раз на вертолете прибыла приемо-сдаточная комиссия. За исключением небольших помарок, в целом наша работа была признана успешной. Был составлен и подписан акт. И согласно ранее составленному договору с нами здесь же должны были рассчитаться по ведомости. Но прибывшие из Томска члены комиссии заявили, что денег у них нет и не должно быть. Их задача составить акт и на вертолете доставить наш стройотряд до Томска. К тому же это надо сделать спешно, потому что вертолет зафрахтован, и за каждый час их предприятие должно платить. Мы уже стали загружаться – все мечтали попасть домой, но тут опомнились, а кто нас ждет в Томске? А как от Томска добираться до Москвы? У нас ведь денег нет, и выдадут ли нам деньги в Москве? Как командир стройотряда Максим стал спорить и даже ругаться с членами комиссии. На выручку пришли пилоты вертолета. По их бортовой связи Максим как-то смог дозвониться до Москвы, и там подтвердили, что расчет стройотряда должен произойти здесь, на месте. Вновь стали спорить. Мы просили, чтобы в Томске нам хотя бы оплатили проезд до Москвы. Однако и на это в объединении «Томскнефтегаз» денег нет, и, вообще, оказывается, они ни при чем – довезут лишь до Томска. В итоге мы решили остаться здесь – хотя бы есть крыша над головой и кое что поесть. А главное, было наше упорство следовать договору, а то ведь вовсе могут не заплатить. Поздно ночью вертолет улетел. Мы думали, что по нашему поводу будет скандал государственного масштаба – как-никак, а в стране гласность и перестройка. А тут гробовая тишина. Никому до нас дела нет. И так день-два. И тогда мы с Максимом решили на барже ехать в райцентр – там связь с Москвой более-менее приличная. Но и эта связь оборвалась – поначалу нас просто «футболили», а потом и вовсе не отвечают. К тому же у нас денег даже на связь не осталось. Ситуация не почти, а патовая. Мы вспомнили Зебу, а более здесь никого и нет.

Зеба по-прежнему в больнице. Когда мы зашли в палату, он лежал под капельницей. Вид у него неважный, но он пытался улыбаться нам и после процедуры даже встал, обнимая как родных, как грозненцев.

– Что вы такие кислые?.. Я думал, уехали, даже не попрощались, – справедливо он нас упрекнул и сразу о деле, будто знал все наперед. – Здесь все неладно. Впрочем, как и везде. Рассказывайте. Вижу, что дела дрянь. А что еще от этих идиотов ждать.

Мы вкратце рассказали о нашей ситуации.

– А, понятно. Если бы шабашники братья-армяне эту работу вели, то деньги нашлись бы, и взятка была бы. А вы из Москвы. На лапу не обещали, не дадите и не надо давать. Но для вас поэтому денег нет – на Москву отписали… Дело дрянь.

Зеба подошел к окну, и вряд ли кому-либо это было позволено, но он спокойно закурил и, глядя в окно, сказал:

– Всюду так. Страна разваливается. На глазах разваливается. Жалко, что я не доживу, этого не увижу.

Мы с Масксимом переглянулись. Даже слышать такие слова было страшно, опасно, но мы не уходили, да нам и некуда идти, а Зеба свой прогноз твердит:

– Правда, от развала лучше не будет. Народ ведь не переделаешь – сплошь хапуги и полукрепостные: лишь из-под палки могут жить и живут… Так уж привыкли.

Он тщательно потушил папиросу в пепельнице. Потом еще долго смотрел в окно и вдруг совсем об ином:

– Уже осень. Как быстро листья пожелтели. День короче стал… жизнь – как мгновение пролетела. Хм. Разве это жизнь?! Я каждый день ждал смерти и боролся. Может, напрасно. А может, и нет, кажется, я многим помог. Хотя… Я жду смерть с облегчением. И единственная мечта, чтобы здесь не сдохнуть, а дожить до свободы и доехать до Кавказа… Но сил уже нет.

Он повернулся к нам, как-то по-новому, чисто по-старчески, просто и наивно улыбнулся. Только сейчас я заметил, что во рту у него вставные челюсти, и даже их он уже еле контролирует.

– Сил нет, – он тихо усмехнулся. – А сколько было! Сколько боролся, дрался, терпел. Все оказалось впустую.

– А если бы сызнова?.. – вдруг вырвалось у Максима.

– Сызнова? – на лице Зебы появилась гримаса, единственный глаз прищурился. – В этом обществе? В этой стране? На коленях? Не мог, и не хочу.

– А жалеете о чем? – спросил Максим.

– Жалею… Братьев не сберег. Дом на Кавказе не построил, дерево там не посадил, сыновей не воспитал, – он вновь усмехнулся. – А если по правде… Нельзя в этой жизни быть как кинжал твердым, острым, прямолинейным. Ведь даже огромная река Обь, – он посмотрел в окно, – но и она извилиста, мягкую дорожку выбирает, и до моря-океана доходит. Так и в жизни, наверное, надо. Я не смог, не хотел и не жалею.

– А в чем смысл жизни? – не унимался Максим.

– Смысл жизни? – видимо этот вопрос его озадачил. Он подошел к кровати, тяжело сел, задумался и, чуть погодя, как бы говоря самому себе, продолжил:

– Что такое смысл жизни, я не знаю. Наверное, никто не знает. И не может знать… Но кое что я по этому поводу скажу, потому что в последнее время сам часто про это думаю. Никогда не представлял, что до такого возраста доживу. Потому что почти всю жизнь прожил в неволе. Жизнь была не праздник. Кругом – зверье, жулье, холуи. Каждую секунду, даже когда начал пить, я был мобилизован, не расслаблялся и не хотел как свинья быть заколотым. Но готов был принять смерть. Смерть в борьбе за свободу и справедливость. И тогда получается, как мне кажется, смысл моей жизни был в том, что я имею, – море грехов, но, в целом, я спокоен и ожидаю смерть как не конец, а продолжение, и жду ее теперь как облегчение. Значит, смысл жизни – умереть спокойно. Зная, что ты прожил не зря, сделал то, что смог.

Как-то мягко, простодушно улыбаясь, он посмотрел на Максима, потом на меня:

– Вы думаете, что я здесь, значит, цепляюсь за жизнь? Нет, просто меня кое-кто очень любит. И я еще многим и многим нужен и полезен… К примеру, сейчас я нужен вам. Разве не так?

Зеба по-прежнему улыбался, а мы опустили головы, не зная, что сказать.

А Зеба спросил:

– Так сколько вам должны?

– Семьдесят шесть тысяч, – ответил Максим.

– Не густо, – ухмыльнулся Зеба. – Жадная страна. И это не отдают… Конечно, отдадут. Но до этого нервы, время и прочее изведут вам основательно… А почему? Потому что я вмешался и вас вместо шабашников сунул. Справедливо сделал… Так что мне это до конца и расхлебывать.

Он встал, чуть подумал и крикнул:

– Егор! – Егор был в соседней палате, теперь стоял в дверях.

– Егор, принеси одежду, вызови машину, позвонить надо.

Тут же появился доктор:

– Зеба, вам нельзя. Даже вставать нельзя.

– У меня гости, – по плечу доктора слегка ударил Зеба. – Смотри, какие красавцы, мои земляки, а гость на Кавказе – святое!

– Это не Кавказ, это Сибирь, – возмутился доктор. – И вы очень больны.

– Но-но-но! – вознес палец Зеба. – Что значит болен, когда у земляков проблема?! Егор! Машину вызвал? Стол накрыть в баньке. Пусть наши гости напоследок запомнят щедрость сибирской земли.

Остальное было как во сне или в сказке.

Вначале нас с Максимом повезли в баню в живописнейшем месте на краю реки. Там уже потрошили гуся, был накрыт стол и вкусно пахло.

Где-то через час-полтора приехал Зеба.

– Все, ваш вопрос решен, – доволен он. – А теперь гуляем! Где музыка, девочки?.. А! А ты до сих пор не пьешь? – это он мне. – Правильно. Чеченцы не должны пить.

Но он выпил немного. Стал еще веселее, высидел до полуночи. Утром мы узнали, что Зебе ночью стало плохо, и его Егор отвез в больницу. А мы даже не успели с ним попрощаться, опаздывали на баржу. А далее все случилось, как Зеба и обещал. Через день за нами прибыл тот же вертолет. В аэропорту Томска нас ожидал автобус, и нас сразу повезли на вокзал. Позже мы узнали, что скорый поезд нас ожидал более часа. У нас отдельный, плацкартный вагон, который дополнительно прицеплен к составу. И в этом вагоне столько еды, сколько в то время сплошного дефицита было трудно купить даже за деньги. Но деньги – этот наш главный вопрос не решен, и мы в несколько удрученном состоянии прибыли в Москву, а там, оказывается, нас встречающий ждет:

– Кто командир? Кто Максим?.. Это от Зебы, – он передал сверток. – Семьдесят шесть тысяч… Еще просил передать, что не отдал в Томске, боясь, что вы вдруг в дороге пропьете… А это моя визитка.

Мы были удивлены, и когда этот встречающий уже хотел уйти, Максим опомнился:

– Может, расписку? Когда вернуть?

– Какая расписка, раз Зеба сказал!

Пару месяцев спустя, в конце октября, после долгих мытарств, Максим все же получил в Главке заработанные стройотрядом деньги, позвонил, чтобы вернуть долг, но услышал:

– На днях Зеба умер… Мне он жизнь спас, и не только жизнь… И не только мне… Зеба!