Наверное, в жизни каждого человека бывают такие страшные дни, вспоминая которые, думаешь – как ты это пережил и как дальше живешь? У меня было таких дней немало, последний очень тяжелый, физически просто невыносимый, и я его даже не хочу вспоминать, хотя я и сейчас здесь, в онкоцентре. Завтра меня выпишут, и я надеюсь, я уверен, что более здесь не появлюсь… Хотя, я уже зарекался. И если даже вновь сюда попаду, не дай Бог, то того кошмара все равно уже не будет. Кошмара, когда я очнулся после операции в палате, еще анестезия полностью не прошла, но мне очень плохо, больно, нестерпимо больно, и я дотронулся до ноющей груди – катетер! Я бы растерзал этого доктора. Я бы орал и материл бы его, но я уже говорить не могу, я встать не могу, сил нет – все болит, все давит и ноет. Я плачу! Как ребенок плачу, у меня и боль, и злость, и слабость. В этой маленькой, очень маленькой палате еще один пациент – армянин-старик. Ему за неделю до меня сделали такую же операцию. И я тогда видел, как он плакал, страдал, скулил. А когда после уколов и капельниц его немного отпускало, он в мою сторону жестами показывал – уходи! Я не ушел, и он написал: «Уходи! Это жутко! Лучше просто умереть. Спокойно умереть, чем эти пытки и муки». А я еще тогда пытался улыбаться, глупец:

– Мне катетер не поставят. Я даже за это не заплатил.

«Я тоже так думал. И он обещал катетер не ставить. Но он другое не умеет, и так нас навсегда к себе привязывает… Меня ведь тоже предупреждали, а я ему поверил… Уходи! Другого врача и другую больницу найди. За границу поезжай», – написал старик. Это не по мне – денег вовсе нет, а жить надо, и я верил, что меня пронесет. Пожалеет. Нет! Потом он скажет, что сделал так, как надо было, и любой консилиум врачей подтвердит его правоту. Может, доктор по-своему и прав, он обязан был полностью вырезать раковую опухоль, все метастазы. Однако в моем представлении после операции должно наступить облегчение, а у меня лишь появились боли и страдания. И главное – никакого внимания после операции. Хорошо, что вокруг моего соседа-армянина постоянно находится родня – жена, сын, сноха. Они и за мной стали присматривать, и как бы вскользь они сообщили то, что я уже знаю, – здесь без денег даже укол не сделают. Они и заплатили – мне поставили вечером капельницу, я под ней заснул. А среди ночи проснулся – вновь невыносимая боль, и я полез к окну: зарешечено, и не стекло, какой-то прочный пластик. Все предусмотрели. Потому что я не первый, кто хотел здесь выпрыгнуть, с жизнью покончить. А еще здесь предусмотрены камеры слежения, и в каждой палате особое освещение, как в тюрьме, чтобы на мониторе дежурный врач и медсестра все видели… Никакой реакции, и никто на мой дебош не среагировал. Только жена моего соседа, старушка, что дежурит в эту ночь рядом с мужем, пыталась меня успокоить, а потом полезла в сумочку, деньги зашелестели. Она вышла. Только после этого появилась медсестра. Мне в вену сделала укол, я вновь отключился, а очнулся от боли, от нарастающей страшной боли во всем теле. Это состояние так невыносимо, что я даже боюсь открыть глаза. А чуть приоткрыл – передо мною Шовда. Плачет. Как она изменилась. Совсем худая-худая. От этого на ее высохшем лице голубые, влажные, печальные глаза стали еще больше, в них бескрайнее горе, боль, печаль.

– Дада! – она опустилась на колени, обеими руками обхватила мою руку. А у нее самой пальцы холодные, тонкие, дрожат. И через эти единственно родные, близкие руки я вдруг явственно почувствовал, что моя боль – не боль, моя боль – это стенания отжившего свой срок перепрелого пня. А ее боль – это боль молодого, только начинающего жить и мечтающего плодоносить деревца, у которого не только ветви обломали, но и корень подрубили. Поэтому вокруг ее глаз синюшно-фиолетовые круги предстоящей по жизни тоски и одиночества. Со всей силой я челюсти сжал, так что не только в ушах, но и в моем мозге явственно раздался скрежет зубов (впрочем, они мне уже не нужны). И больше, тем более при ней, я даже не простонал.

– Дада, как ты? – склонилась она.

Тяжко, и говорить я не могу и не смогу, но я постарался выдавить улыбку и поднял большой палец – «Хорошо!». Действительно, стало лучше оттого, что единственное родное существо теперь снова рядом. И я осознавал, что эти страдания надо было испытать, чтобы мы воссоединились. А страдания, конечно же, облегчились. И что бы я без нее делал? Скажу лишь о самом тяжелом. В первый же вечер, что я был в беспамятстве, я, и не раз, опорожнился в постель. В палате вонь. Я встать не могу. Моему соседу пришлось выходить. Его жена вообще не заходит. Зато зашла старшая медсестра:

– У вас деньги есть? Как вы сюда явились? Надо, конечно, заплатить. А иначе как? Все есть хотят.

Жена соседа заплатила. Утром картина та же была, но появилась Шовда. И для нянечки деньги у нее вроде бы были. Однако она меня более никому не доверила. И поначалу мне было очень стыдно, и ей неловко, но она ко всему подошла очень требовательно, тактично и очень нежно, как к родному, как к больному.

– Ой-ля-ля! – по-армянски частенько восклицала жена соседа, – вот это девочка! Был бы еще сын – такую в дом забрать.

А вот весь медперсонал Шовду не любит. Она прямо в лицо моего доктора назвала «мясником», а потом добавила:

– Это не ваша частная клиника-лавочка. Это государственное учреждение, где за свой труд вы получаете зарплату и взятки от нас. Так что будьте любезны.

И со мной, действительно, стали обращаться гораздо внимательней. И Шовда приглядывает не только за мной, но еще многим даже из других палат помогает. А как-то зашла встревоженная и полушепотом говорит:

– Сюда какого-то чеченца положили. В соседней палате.

– Позови, – жестом попросил я.

– Да ну его, – махнула она рукой. – Какой-то важный. И свою дурацкую шляпу никогда не снимает. Сразу видно – чечен!

А он как прослышал про меня, сам зашел и представился:

– Маккхал.

А когда мой сосед-армянин в конце недели выписался, то Маккхал перешел в мою палату. Стало веселей.

Маккхал очень разговорчивый. Его родные, как выслали их в Казахстан, обратно так и не вернулись. И он почти всю жизнь прожил в Алма-Ате. Он стоматолог и не скрывает, что обеспеченный человек. В начале девяностых, когда везде на постсоветском пространстве, в том числе и в Казахстане, пошли националистические настроения, он, как сам говорит, допустил роковую ошибку, переехал с семьей в Грозный. Построил дом, открыл свою частную клинику, а тут война. И он, как и я, в Грозном остался. И у него все разбомбили, а жену и одну дочь убили. Во многом схожая у нас с ним судьба, и диагноз один. Только у него на шее опухоль совсем небольшая, зато прямо на затылке шишка с кулак, поэтому он шляпу не снимает. После первой войны Маккхал вернулся в Казахстан, но на старости лет вновь потянуло в Чечню. И теперь он живет в Грозном один. Есть у него сын, как он его назвал, – «непутевый балбес». По сыну Маккхал скучает, понятно, свое дитя, любит и много о нем говорит. Его сын с детства увлекся музыкой, роком, сам на гитаре играл. Но Маккхал знал, что гитара сына не прокормит, и свое дело надо наследнику передать – отвез сына в Москву, буквально насильно, и конечно, за деньги, устроил на стоматологический факультет. Через шесть лет сын приехал в Алма-Ату, отдал отцу диплом и сказал:

– Я твой наказ выполнил – вот! А теперь, мой уважаемый родитель, позволь мне жить, как я сам желаю.

А желал он с детства стать музыкантом. Вновь поехал в Москву, теперь учиться на музыканта, но его нигде не приняли – слуха нет. Но он не сдавался, в каких-то полуподвальных группах играл. А потом женился на солистке одной из групп и вдруг уехал с ней в Германию – Европу покорять. В Европе их дар тоже не признали. Дуэт распался, они развелись. А жить сыну там понравилось, но на что-то жить надо. Попросил он Маккхала выслать свой диплом. Не во всем сын оказался бездарным – выучил немецкий и английский, подтвердил в Германии свою квалификацию стоматолога, женился на немке взрослее себя, снова развелся, а теперь переехал в Австрию, в Вену. Я Маккхалу в блокноте пишу: «Ты богатый. Сын в Европе. Врач… Не делай здесь операцию, тебе тоже катетер поставят. Поезжай к сыну». Маккхал грустен, молчит, а я пишу: «Сын знает, что ты болен?»

– Я с ним давно не общаюсь. Как уехал, ни разу не приезжал. Даже на могилки матери и сестры не соизволил посмотреть. То у него документов не было, не мог приехать. То нельзя было в России быть – гражданство не дали бы. Теперь вроде немецкое гражданство получил, а от российского отказался. И сюда ехать не хочет – мол, как вы там в России живете, ведь русские вас бомбили, мою мать, сестру убили. «Я не хочу там больше ничего видеть, я даже боюсь в Москву летать…» – говорит.

– Но дело не в этом, – продолжает Маккхал, – у него ничего нашего, чеченского, нет. Это и понятно, я сам виноват. Вырос и родился он в Алма-Ате. Я дома заставил всех на чеченском говорить, чтобы знали и не забыли. И он вроде понимает, но никогда на родном не говорил, не мог и стеснялся. А теперь что под конец вытворил. Как-то год назад звоню я к нему в клинику, я чуть знаю английский. А мне девушка говорит:

– Какой-такой Абдулмежид Маккхалович Нажмуддинов? Эта клиника Ганса Мюллера.

– А ваш доктор на русском говорит? – с трудом смог спросить я.

– Да, он много языков знает.

– Соедините меня с ним.

– А как вас представить? Отец? Минуточку.

Через некоторое время она отвечает:

– Простите, доктор Ганс Мюллер занят, перезвоните позже.

Я не перезвонил, а сын сам позвонил лишь через неделю. Я его спрашиваю:

– Кто такой Ганс Мюллер?

– Теперь так меня зовут. Ты ведь помнишь – в школе у меня была кличка Ганс.

– Клички лишь у собак бывают.

– Кстати, папа, а я как раз собаку завел. Такая прелесть.

– В доме?

– А где еще?

– Так мусульманину нельзя собаку в доме держать.

– Папа, очнись! Двадцать первый век у нас. А ты все тот же. То ты мне рок-музыку слушать запрещал, играть запрещал – мол, религию и чеченский менталитет нарушаешь! А теперь и собачка моя тебе мешает…

– Слушай, – перебил я его, – если бы я не заставил тебя учиться на стоматолога, ты сейчас имел бы клинику и все что имеешь?

– Это так. И я тебе очень благодарен. Но и ты пойми – я взрослый человек. И я европеец. И я хочу быть европейцем. Это мой свободный выбор. Имею я право?

– Не имеешь! – закричал я. – Ты единственный сын, а отрекся от нашей фамилии! Тебе не стыдно – Ганс Мюллер!

– Папа, ну что за ересь и догмы. Эти имена – Абдулмежид и Нажмуди – клиентов пугают, их выговорить не могут. И мне с детства не нравились.

Маккхал, опустил голову, тайком вытер слезы и после тяжелого вздоха закончил:

– Схожие во многом у нас с тобой судьбы, и здесь судьба нас свела. Но ты можешь гордиться своими сыновьями и дочь рядом такая. А я – в общем, зазря прожил жизнь. Для кого и чего столько работал, столько прожил… За наследством, небось, примчится… Вот так. Грустный итог.

Он опустил голову на грудь. Во всем, даже в его позе, грусть и умирание. И цвет его лица, впрочем, как и у всех здесь, землистый, безжизненный. Мы с Шовдой молчим, не знаем, что сказать, как утешить. Я попросил у Шовды блокнот и пишу ему: «Позвони ему… Телефон есть?».

– Есть, – рассерженно отвечает Маккхал. – Но звонить не буду. Тем более теперь, отсюда.

Тем не менее он достал свою старую записную книжку, раскрыл, долго, словно в никуда, потерянно смотрел в нее. От шума в коридоре он как бы очнулся, вышел. А я, кажется, понял. Пишу Шовде: «Видишь, он специально блокнот открытым оставил, чтобы мы позвонили. Подай».

– Дада, чужой блокнот?! – удивилась Шовда.

Я жестами приказал – она ни в какую. Как ни тяжело, пришлось самому вставать. Написано: «Сын» – и два номера обведены красным фломастером. Я понял – случись что с ним, чтобы знали куда сообщить. Пишу Шовде: «Позвони, поговори, сообщи все об отце и позови…».

– Чужому человеку? – удивилась Шовда.

«Надо помочь… Беда!», – настаиваю я. Она согласилась, но говорит:

– На моем телефоне денег нет, копейки. Тем более за границу.

Как раз зашел Маккхал, я ему показал блокнот и попросил его мобильный; ему пишу: «Мы хотим твоему сыну позвонить».

– Не надо! – воскликнул Маккхал, но телефон не отобрал и сам вновь вышел.

Первый номер не ответил. А на втором – женский голос. Оказывается, Шовда сносно говорит на английском. Она попросила доктора Ганса Мюллера и представилась, как потом сама сказала, помощницей отца доктора Мюллера, мол, это очень важный и срочный разговор. С сыном Маккхала она поздоровалась уже на чеченском и, не услышав реакции, перешла на русский. Я слышал только то, что говорила Шовда – о Маккхале. Потом она, с некоторым раздражением выслушав ответ, мгновенно покраснела и на повышенном тоне сказала:

– Я думаю, что чеченец-мужчина должен думать не о клиентах и собаке, а прежде всего о родном отце.

Он что-то ей ответил, и связь оборвалась. Шовда стояла растерянная, словно на нее вылили ушат воды:

– Вот дрянь! – постановила она. – Я ему сейчас пока-

жу – «чеченские девушки!».

Она с телефоном Маккхала ушла, вернулась нескоро, когда Маккхал уже тоже в палату пришел. Шовда пунцовая, взволнованная, даже испарина выступила на лбу. Она молча отдала телефон, села около меня.

– Ну что? – кивнул я.

– Ничего! – она очень сердита.

И вдруг зазвонил телефон Маккхала. Он глянул:

– Это сын… Алло, – он вышел из палаты.

Вернулся он нескоро. Улыбается:

– Шовда, а что ты ему сказала?

– Ничего особенного, – ушла она от ответа.

Когда в палате был армянин с женой, Шовда здесь же, на стуле, ночевала со мной все ночи. Теперь мне лучше – сам вставать могу, и Маккхала она стесняется, вечером уходит:

– Я буду на связи. Завтра с утра надо быть в консерватории. Только к вечеру приду. Что вам принести? – обратилась она к нам обоим.

– Возьми, пожалуйста, – Маккхал протянул ей несколько крупных купюр.

– У меня есть деньги, – Шовда спрятала руки за спиной.

– Возьми, – жестами приказал я.

– Бери, бери, – попросил Маккхал, – ты студентка.

Явно смущаясь, она деньги взяла и сказала:

– Завтра задержусь, к вечеру приду. У меня послезавтра защита дипломной – концерт.

«Занимайся своими делами, – написал я. – Мне уже лучше».

– Все нормально, – помахала рукой, – не болейте. Пока.

Следующий день был грустный. Утром Маккхал дал согласие на операцию. Я его поругал, но, в принципе, вариантов-то более не было. Он, как и я до своей операции, пребывал в отчаянии. Но вот к вечеру появилась Шовда, веселая; она за эту неделю с небольшим явно преобразилась – мы ведь вместе! У нее в руках два больших пакета. Она их положила на стол:

– Что я вам принесла!? – и тут засмеялась. – Со мной в лифте ехал такой чудак. Просто клоун.

В это время дверь палаты широко раскрывается, появляется странный тип:

– Папа! – громко выдал он, как-то странно, несколько театрально обнял Маккхала. – Как я давно тебя не видел! Что ты тут делаешь?.. О! Какая у тебя забавная шляпа. Лучше моей.

Маккхал в ответ что-то пробурчал, просто вытолкнул его в коридор, сам вышел. Шовда прыснула со смеху. Я и сам так давно не смеялся.

Большой нос и разрез глаз у молодого человека как у Маккхала. Но Маккхал коренастый, еще крепкий. А сын долговязый, худой. Длиннющие волосы, уже с проседью, завязаны сзади хвостиком. Какая-то цветная татуировка на руке, и даже в ухе что-то блестит. Мы с Шовдой смеялись несколько минут, пока они вновь не появились в палате. Маккхал насуплен. А его сын, явно смущаясь, подошел к нам:

– Папа меня вечно поучает, – он нервно потирает руки. – Оказывается, я должен был первым делом справится о вашем здоровье… Э, как ваше здоровье? – он склонился надо мной.

Я вынужден был привстать.

– Э-э! Дала маршал дойла, – очень неловко сказал он на чеченском. – О-о! – теперь он увидел мою рану, сморщился. – А это что за мясник с вами чудил?

Я развел руками, и тут только Маккхал заговорил:

– А вот его дочь тоже мясником этого доктора назвала.

– Да? – улыбнулся гость. Перевел взгляд на Шовду.

– Видно, у нас единство мышления… А мы, кажется, вместе в лифте поднимались, – он еще пристальнее уставился на Шовду. – Кстати, мисс, вас Шовда зовут? Это вы ко мне накануне звонили?

– Я, – с вызовом ответила Шовда.

– Э-э, вы заставили меня все бросить и примчаться, – он и так какой-то был манерный, а сейчас стал как индюк возмущенный. – За такое в Европе в суд подают.

– Что она тебе сказала? – вмешался Маккхал.

– Ну, я простил бы, что она назвала меня эгоистом и даже манкуртом, но она потом выдала – «стаг вац хьо!». А я ведь, что ни говори, чеченец. Настоящий мужчина!

Шовда вновь чуть не прыснула со смеху, зажала рот, хотела было выйти, но на пути стоял этот Мюллер.

– Бедные чеченцы, – выдохнул Маккхал.

– Да, тяжело нам, – поддержал его сын и, глянув свысока на Шовду, выдал, – вы, может, извинитесь или объяснитесь?

– Простите, – Шовда сделала какое-то балетное «па».

Маккхал в досаде отвернулся. Я вновь чуть не рассмеялся, а европеец в той же грациозной манере сказал:

– Ладно. Я принимаю ваше извинение, учитывая, что вы еще молоды и чеченка.

– Да, я чеченка, – Шовда тоже приняла некую вызывающую позу. – А вы, как вы выразились, если настоящий чеченец, то должны за родителем смотреть.

– Ну. Я все бросил – клинику, пациентов, собаку и примчался. Думаете, просто?! У меня жесткий график. Папа! Я на день из-за тебя вырвался. Вечером обратный рейс. У меня отпуск через месяц – я приеду. Вот, – он достал из кармана пачку денег. Увидев реакцию отца, еще одну. – Возьми.

– У меня денег много, – процедил Маккхал.

– Я знаю, – выдал сын, – ты всегда был богатый и… э, скупой.

– Скупой? – Маккхал вскочил. – Что тебе в жизни не хватало?

– Ты мне гитару в детстве так и не купил. Не поддержал мое рвение к музыке.

– Какой из тебя музыкант?! Как и чеченец!

– Папа! – топнул сын ногой. – И так всю жизнь, всю жизнь мною недоволен, оскорбляет, унижает… Ну что ты хочешь? Ты хотел, чтобы я стал стоматологом. Я стал. У меня лучшая клиника. Я прилично зарабатываю. У меня очередь на год вперед. Я готовлю к защите докторскую, и через год стану профессором. Разве не этого ты хотел?! А ты меня вечно оскорбляешь. Даже звонить тебе не хочется… Пойми, я взрослый, самостоятельный человек. И живу, как хочу. И меня все уважают, – он осмотрел нас всех и подчеркнул, – уважают там, где я живу и работаю.

Все замолчали. Неловкая пауза, и я решил как-то все разрядить. Написал ему в блокноте: «Как там в Европе живется?».

– О! Очень хорошо. Комфортно. Занимайся своим делом, и никто не мешает, мозги не компостирует. Свобода!

«В каком вы городе?» – еще пишу.

– О! В самом музыкальном – Вене! Вообще-то, я гражданин Германии. В плане денег и бизнеса – Германия лучшая страна. Но когда я на ноги встал, я решил претворить в жизнь мечту моей юности – о, божество мое, музыка! Правда, с годами мой вкус изменился, я уже редко слушаю рок, я теперь обожаю классическую музыку. В Европе три музыкальных центра – Милан, Лондон, Вена. Я все объездил и посчитал, что самый лучший, демократичный и перспективный Венский оперный центр. Я не ошибся.

Как дирижер, жестикулируя длинными руками, он с удовольствием и очень занимательно, даже для меня, стал говорить о музыке и ее роли, об искусстве вообще. И я понял, что произносимое им не наиграно, и не заимствовано – это его жизнь и стихия!

– Теперь меня приняло венское музыкальное общество. Я член высшего попечительского клуба и даже член жюри.

Он еще много говорил о своей общественно-музыкальной жизни, и я даже мельком уловил, что Шовда как-то иначе стала на него смотреть, а вот его отец совсем сник, голову уронил.

«А чеченцы, чеченцы есть в Австрии?» – меняю я тему.

– О! Их так много. И такие странные, бесцеремонные и даже наглые… Считают, что я должен их бесплатно лечить, и даже очередь не соблюдают.

– Но это ведь беженцы, у них денег нет, – вступилась Шовда.

– Какие «беженцы»? – возразил гость. – Большинство – бездельники и дармоеды. Работать и учиться мало кто хочет. Все им на халяву подавай. А я сам в Германии очутился без гроша в кармане. Улицы подметал, пиццу разносил, посудомойщиком был. Объедки ел, в подвале жил, и никто мне не помогал, и я ни у кого ничего не просил. А эти, не все, конечно, но есть такие – ничего делать не хотят. Даже язык не учат. В Европу бежали и ее же переделать хотят… А я им столько сделал, помогаю, а они надо мною смеются. А мой вид и мое пристрастие к музыке – им оскорбительно! А деньги у меня клянчить, лечиться бесплатно – не оскорбительно, – он развел руками. – А вообще-то, я давно понял, что настоящая музыка и высокое искусство – не удел чеченцев.

– Отчего же, – реплика отца. – Вот налицо опровержение всех твоих доводов, – и Маккхал указал в сторону Шовды, – девочка заканчивает консерваторию, кстати, куда ты не смог даже поступить. Завтра у нее дипломный концерт.

Наш гость замер, удивленно глянул на Шовду:

– Вы… учитесь, заканчиваете консерваторию?

– Да, – спокойно ответила Шовда.

– Имени Чайковского?.. И какое отделение?

– Вокальный факультет. Оперная подготовка.

– Не может быть! – изумился гость.

– Что значит «не может быть»? – возмутился Маккхал.

– Можно я пойду? – вырвалось у Шовды. – Мне надо подготовится.

«Да-да, иди», – жестикулирую я.

– Мы на связи. Пока! – Шовда уходит.

Немного погодя и наш гость засобирался. Маккхал вышел его провожать. Очень долго отсутствовал. А когда пришел – ни слова не сказал, лег лицом к стене, тяжело дышал. Потом, также не оборачиваясь, спросил:

– Ну как тебе мой сын?

Я одобрительно замычал, он даже не обернулся. А уже поздно вечером запиликал его телефон.

– Он звонил. Знаешь, что сказал? Перенес рейс на завтра. К чему бы это?.. Да пошел он, – бросил в сердцах трубку.

Следующий день у нас в палате тяжелый: Маккхала готовят к операции – клизмы. Я переживаю за Шовду – все-таки дипломная защита. А тут от нее sms: «Дада, этот „настоящий чеченец“ здесь. В зале. Ужас».

«Как он туда попал?» – пишу я.

«Не знаю… Защита ведь открытая… Уставился, как баран», – отвечает Шовда.

«Не волнуйся, не обращай внимания. Дала аьтто бойла».

«Дела реза хуьлда! Отключаю».

У меня в это утро несколько процедур. Я уже хожу на другие этажи и в другие корпуса. В промежутках проверяю телефон – Шовда еще не выходит на связь. А вернулся я в палату, Маккхал восторгается:

– Только что сын звонил. Он, оказывается, был в консерватории на защите Шовды. Просто в восторге! Потрясен!

Тут же я получаю послание Шовды: «Дада! Отл. Как я благодарна Тебе и Маме». Я ушел в ванную, глаза слезятся. А Шовда вновь пишет: «Вместе с подружками в кафе. Отметить. Можно? Я сегодня чуть позже буду. Как ты?».

«Ок! Сегодня вообще не приходи. Отдыхай. У меня все есть», – пишу я и думаю, как ей сейчас нужна была бы мать. Мне-то она все не скажет, а она пишет: «Дада, этот тип привязался к нам. Всех нас приглашает в кафе… Назвался моим родственником-земляком и даже патроном… Что мне делать с ним?». Я внимательно посмотрел на Маккхала. Тот сидит печально напротив меня. Я написал в блокноте: «Маккхал, ты о чем сейчас думаешь? Об операции?».

– Честно? – он грустно улыбнулся. – О сыне.

Я больше ничего не спрашиваю. Я понимаю, что он думает не столько о сыне, а о самом себе – где он виноват, почему все будущее стало под большим вопросом. И поэтому я Шовде ответил: «Шовда! Он не „тип“, а сын Маккхала. А ты уже взрослая, с высшим образованием. Поздравляю. Отдыхай. Ты заслужила». Не знаю, знал ли Маккхал, что наши дети вместе где-то в кафе. Но мы оба были напряжены, даже не общались, и этот день так растянулся. А они пришли вместе, поздновато. Шовда явно смущается, а нам европеец очень долго, на радость мне, описывал в подробностях ее выступление.

– Она потрясающая! Она была на голову лучше всех. Поверьте мне, это готовая солистка Большого, а ей предложили Омск. Сибирь!

Я с испугом посмотрел на дочь.

– Не волнуйся, – отвечает дочь. – Никуда я не поеду. У меня и здесь – правда, не Большой, без блата туда не попасть – есть кое-какие предложения.

– Конечно, будут. Такой талант! – восклицает наш европеец, он сегодня в очень эмоциональном настроении и продолжает:

– Папа, вот смотри, какое красивое, а главное, чисто чеченское имя дали ей – Шовда – Родник! А как ты меня назвал?

– У тебя очень красивое мусульманское имя, – воскликнул Маккхал и подчеркнул. – Было.

– Вот именно, – поддержал он. – Но я вот пообщался с Шовдой и принял два очень важных решения. Папа, только ты, как обычно, не возражай. Я не маленький… Первое. С ее подсказки я отныне буду не Ганс Мюллер, а Ганс Маккхал.

– О! – схватился за голову отец.

– Да, папа! И это круто! – выдал сын. – И второе, тоже по совету Шовды, а также видя наглядный пример… – он показал на меня. – Лечиться будешь в Европе. Я уже звонил к своим коллегам, проконсультировался. Все это – вчерашний день. И я не позволю этим мясникам так тебя резать… Так что собирайся.

– У меня завтра операция, я уже заплатил, – вполголоса возразил Маккхал.

– Деньги вернут. Не вернут, я тебе компенсирую. Собирайся.

Маккхал глянул на меня.

– Быстрее, быстрее убирайся отсюда, – жестами показал я.

Так я в палате остался один. Маккхал в день по нескольку раз мне звонил (sms писать он еще не умел, жизнь не заставила) – он пока живет в какой-то шикарной гостинице. Сын пытается ему в ускоренном порядке сделать загранпаспорт и визу. Я ему в ответ довольно мычу. И вот через пару дней Маккхал мне сообщает, что его дело почти решено – завтра они вылетают. Он очень благодарит и меня, и особенно Шовду. Мне как-то грустно стало – вот что значит сын… Хорошо, что в это время Шовда подошла, и буквально следом за ней появился этот Ганс Маккхал. Я понял, что между ними что-то случилось, какое-то напряжение, и Шовда явно смущена его появлением:

– Я пришел попрощаться, – сказал он, глядя не на меня, а на Шовду. – Я знаю, что это не принято. У чеченцев не принято. Но я считаю, что тут ничего зазорного, тем более предосудительного, нет.

Шовда еще более напряглась, только попыталась что-то сказать, а он ей:

– Молчите, мисс, когда мужчины, тем более чеченцы, говорят.

– Чего?! – воскликнула Шовда.

«Молчи!» – ударил я ее по руке. «Говори!» – гостю.

– Гм, – кашлянул сын Маккхала. – В общем, так. Я попытался объясниться с вашей дочерью. Она оскорбилась. Но я не могу молчать, и прошу у вас руки вашей дочери.

– Чего!? – теперь уже закричала Шовда. – Подите вон. Прочь! – она почти вытолкнула его и сама следом вышла.

После этого Шовда два дня не появлялась, а когда пришла, была очень задумчивой и молчаливой – вновь меж нами появился какой-то баръер отчуждения. И я не смог более травмировать ее, рассказывая про подброшенную мне кассету. И без того жизнь Шовды была не сладкой, а моя жизнь в чисто физическом плане превращалась в кошмар. Конечно, мне нужна была помощь, рядом должен был быть кто-то, кто ухаживал бы за мной, ибо жизнь с катетером, особенно в первое время, – просто невыносима. И не говоря о страшной боли, я еще не мог и не привык с ним жить, с ним есть и пить, поэтому я постоянно голоден и жажда мучает. А если ослабленный организм простужается, что неизбежно, то бронхи забиваются, и я не могу откашляться, задыхаюсь, и это было самое тягостное – просто не хотелось и не моглось жить. Но надо, теперь надо, ведь прицел наведен, хотя я и не стрелок, и тем более не боец. Однако я улетел в Чечню вопреки уговорам Шовды. А ведь в Чечне тогда ни врачей, ни нормальных больниц не было. Но и в Москве жить у нас денег нет, хотя Шовда пыжится.

После операции, для адаптации и лечения, я должен был поехать в специализированный подмосковный санаторий, но я, опять же из-за отсутствия денег, полетел в Чечню, в свои горы. Тогда ни связи, ни электричества в горах не было, хотя погранзона стремительно обустраивалась, пограничникам все нужно, и все быстро создается, значит, скоро и у меня появится связь. А до этого приходилось хотя бы раз в неделю спускаться с гор для связи с Шовдой. Она хорохорится, говорит, что все у нее прекрасно, но я-то все понимаю. Оттого, что Шовда окончила консерваторию, ее жизнь звездной не стала, скорее, наоборот. В Омск она не поехала, а в Москве тоже не особо нужна. Ее даже на прослушивание в Большой театр не пустили. И она на подпевках в каких-то двух-трех музыкальных театрах подрабатывает, надеется, что кто-то на нее и ее талант внимание обратит. И она мне с чисто девичье-детской обидой все время твердит: «Наши бездарности, что еле-еле консерваторию окончили, толком петь не научились, им это и не дано, – устроились в лучшие труппы». А у нее – блата нет, к тому же чеченка, далека, мол, от искусства. Но главное, теперь у Шовды проблема с жильем и пропиской – уже общежития нет, значит, и прописки нет, а без прописки не только устроиться на работу, но и жить в Москве невозможно. Об этих проблемах, хоть я и предполагал, но узнал только позже. А тогда Шовда всячески помогала мне. Я бы как-то на свою пенсию выжил, точнее, доживал бы, но не смог бы вновь поехать в Москву на необходимую профилактику и лечение. Положился на судьбу. Но Шовда не позволила – она прислала мне деньги и буквально заставила продолжить лечебный курс. Так я вновь появился в онкоцентре, и тут у меня наладилась регулярная связь с Маккхалом, он сам мне позвонил, поэтому нетрудно было догадаться, что мой новый московский номер он мог узнать только через Шовду. И я пытался понять – Маккхал сам напрямую общается с Шовдой или получает все новости обо мне через своего сына. Если так, то, значит, у Шовды и этого Ганса Мюллера или Маккхала, есть связь. Понятно, что как родитель, я очень хочу, чтобы Шовда нашла свое счастье, вышла замуж, уже и не маленькая. Но за этого европейца? Я даже представить не могу его своим зятем – вдруг кто узнает, тем более его увидит… И когда Шовда меня навещала, я в первые дни непременно ей говорил, что Маккхал каждый раз благодарит за все меня и непременно ее и просит, чтобы я ей передал маршал, что я непременно и делаю, но она была бесстрастна. Хотя я вижу, какой-то внутренний перелом и борьба в ней идут. А я, из-за наших обычаев и традиций, не могу с ней по душам откровенно поговорить, чем-либо помочь, подсказать. А тут с другой стороны, и также шокирующе, проявилась инициатива. Как-то под вечер в палату постучали, что тут невиданно, и вошел элегантный молодой человек. На улице я бы его и не узнал – строгий деловой костюм. Волосы и сейчас длинные, но никакой прежней косы – просто красивая мужская прическа. Поздоровался он со мной на чеченском, а в остальном тот же Ганс, только Маккхал. С присущей ему откровенностью и наивностью он мне сообщил, что если бы не Шовда, он бы не стал профессором. В первый раз защиту провалил, и Шовда ему посоветовала поменять имидж.

– Я даже татуировку убрал, – показывает он мне руку. —

И вот. Даже операцию на ушной мочке сделал – дырочку зашил. И собаку отдал. Это по приказу папы… А папа себя очень хорошо чувствует. Две операции в Германии сделали. Теперь у меня живет. И вас надо в Европу. Сразу бы надо, – тут он сует мне валюту. Я наотрез отказываюсь.

– Это не от меня. Папа просил передать, – с улыбкой говорит он.

«Нет!» – категоричен я, мы даже чуть ли не боролись с ним, и все же, уходя, он положил деньги на тумбочку. Вновь заглянул и умоляюще:

– Только вы, пожалуйста, Шовде не говорите, что я здесь был… Но она знает, что я в Москве.

Дверь закрылась. Я не сел, а буквально свалился на кровать. В голове рой мыслей, но никакой стройности. А тут вновь стук в дверь, вновь он:

– Простите, пожалуйста. Но я вам еще одно не могу не сказать. Несмотря на разницу лет, мне уже под сорок, у нас с Шовдой в процессе общения обнаружилось полное единение музыкальных вкусов и пристрастий. И более того, у нас с ней возник проект: на базе чеченского фольклора создать наш музыкально-поэтический эпос.

Тут он сделал долгую паузу, проверяя мою реакцию, и потом, уже иным тоном, спросил:

– Хотя бы этот наш проект вы благословите?

Я машинально кивнул.

– Спасибо, благодарю, – он широко улыбнулся, попятился к двери. Тут уже я очнулся, жестом его остановил, попросил подать блокнот и написал: «Любое доброе начинание, а тем более национальный проект, я от души благословляю».

– Правда? Правда! Я так рад! – теперь он радовался как ребенок. – Знаете, что. Все равно я это не смогу утаить, и вы, если хотите, скажите Шовде, что я у вас был… Ведь в этом ничего плохого нет?

«Нет», – махнул я рукой. Через полчаса, после того, как он ушел, позвонил Маккхал:

– Ты прости моего сына, вот такой он, сверхнаивный. Но не плохой. Знаешь, сколько он помогает здесь нашим землякам. И все уважают его, ценят. Я даже не ожидал. Вот сам прилетишь, увидишь, – и напоследок:

– Шовда только лучшего достойна. Замечательная дочь!

Вскоре и она ко мне пришла, и я ей сразу же на евро, что на тумбочке еще лежали, указал. Она покраснела, смутилась, а я ей написал:

«Это никого не умаляет. Сегодня беда у одних, завтра у других, а чеченцы, если есть возможность и необходимость, должны друг другу помогать, тем более на чужбине. К тому же я больной. А деньги возьми». Она к ним даже не притронулась, но процесс уже набрал обороты, и когда я прилетел в Грозный, тетя Шовды позвала к себе.

– Дай согласие на их брак…

Я пишу: «Уже дал, если сама Шовда согласна».

– Она-то согласна. Просто переживает, ведь когда она в Москве, то с тобой почти рядом – всего два часа полета. А уехать в Вену, тебя бросать.

«Почему бросать? До Москвы два часа, и до Вены еще два. Сейчас ведь не на арбе ездят», – написал я. Конечно, я очень рад – дочка определилась. Но ведь надо все это как положено организовать. А как это сделать при моей ситуации? И я даже не ожидал: как-то все родственники и односельчане о свадьбе узнали – все с подарками и деньгами ко мне. И тут же Маккхал из Европы прилетел, тоже с уважаемыми старцами ко мне приехал. Мы, как положено, скрепили свое родство. И я думал – здесь хибара и условий у меня нет. Пусть по-современному тихо-мирно Шовду прямо из Москвы увозят. Однако Шовда решила – все будет по нашему обычаю. Она выйдет замуж пусть и из «хибары», но из своего родового села, из своего родного, горного аула. Лишь за день до свадьбы она прилетела из Москвы. Вместе с тетей приехала в горы, хотя бы ночь в своем доме переночевать. Согласно нашим обычаям, я ее видел только мельком – красивая, нарядная, истинно невеста! На следующий день ее увезли, а здесь до сих пор судачат про ее жениха – чистый европеец: детям, женщинам деньги раздавал и, вопреки обычаям, ни от кого не скрывался, а все восторгался:

– Вот это горы! Да, Альпы отдыхают. Здесь все первозданно, мощно, дико! Это ведь симфония гор! Как величаво!

Но я запомнил иное – Шовда тоже нарушила обычай. В последний момент пришла ко мне, обняла, прослезилась. А потом стала серьезной и на ухо прошептала:

– Дада, ни о чем не беспокойся. Лишь себя береги… А с этой мразью я сама теперь разберусь.

Что за «мразь», я спросить тогда не мог, не до блокнота было. А позже тоже не смог, просто не хотел ее налаживающуюся молодую жизнь будоражить…

Я с этой мразью сам разберусь, и должен…