Часть IV
Экспедиция на Крит по различным причинам все время откладывалась, и в то же время за этот же период с острова дважды были совершены ужасающие морские набеги на территорию Византии, в результате которых увезено было в плен до двадцати тысяч человеческого товара, не говоря уже о драгоценных предметах, увозимых в Хандак и на другие восточные рынки.
Император Константин VII слыл гуманным и просвещенным, а как правитель был никудышный, и хотя считалось, что экспедицию снабжают Зембрия Мних и его сотоварищи, а денежки в основном уплывали из казны. Дабы пополнить казну, поборы с населения все время увеличивались, народ роптал, популярность императора угасала, и чтобы сбить накал недовольства масс — издревле способ один: поиск врага, война, пусть и расточительная, а победа.
В этих условиях, по требованию сената, Константин VII наконец-то отдал приказ: идти на Крит. Наверное, никто так не ожидал этого момента, как Ана. Она должна была отплыть на самом большом, безопасном командирском корабле; и вдруг в самый последний момент Мних заявил:
— Как родной говорю — тебе нельзя… И от всех можешь скрывать, а я врач — ты беременна, — о своем заботился Зембрия.
— Моя сестра — Аза! — завопила Ана, устроила такую истерику, тоже заботясь о своем, что Мних, дабы что не случилось, недовольно ворча, все же пошел на попятную, не раз повторив:
— Строго выполняй предписания моих врачей, и без моей охраны — ни шагу.
И в тот же день, видимо, что-то задумав, обмозговав:
— Охранять тебя будет муж; лучше охраны — нет.
— Так Астарх ведь охраняет императора!? — удивилась Ана, хотя сама об этом скрытно мечтала.
— Император обойдется, мы его сохраним, а тебе с Астархом будет веселее, — очень заботлив был Мних.
В разгар весны, когда море от межсезонья угомонилось, из Константинополя вышел византийский флот, оснащенный разного рода оружием. По пути близ берегов Малой Азии к нему присоединяли вспомогательные и дополнительные части с островов и морских фем в заранее установленных местах.
Всего в экспедиции участвовало более трех тысяч судов, на которых было более ста тысяч человек, десять тысяч коней, не считая военного снаряжения. Такая армада произвела устрашающее впечатление. Разрозненные сарацинские корабли, спасаясь, пытались уплыть, но были сходу атакованы и под секретным сверхмощным оружием — греческим, или живым, огнем — были сожжены, пошли на дно.
Почти полностью истребив неприятельские корабли, Никифор, досконально изучивший этот остров, беспрепятственно подвел византийский флот к удобному пологому берегу, куда сбросили заранее приготовленные лестницы, по коим высадили с кораблей всю пехоту и конницу.
В то время Крит — богатая, благоухающая страна. Своему двоюродному брату по материнской линии армянину Иоанну Цихимскому (Курпуа) сразу же по высадке Никифор поручил произвести разведку в неприятельской стороне. Этот отряд, в количестве тысячи человек, в обильной пожитиями стране сразу же предался грабежу, насилию, и без всякой осторожности рассеялся. Этим воспользовались сарацины. Отряд почти полностью истребили, Цихимский попал в плен.
Узнав об этом, Никифор послал на выручку десятитысячную конницу во главе с Астархом. Цихимсию отбили. И очень трогательной была встреча двух братьев, двух будущих императоров Византии, заклятых врагов… Но это впереди, а сейчас навстречу Никифору эмир Крита выдвинул войско в сорок тысяч человек. Силы были неравные, сарацины были разбиты, кто уцелел — бежали с поля боя, рассеялись по стране, укрылись в горах, а эмир заперся в своей резиденции Хандак, куда вслед сразу же направилось византийское войско.
Никифор знал неприступное положение крепости, защищенной с одной стороны высокой скалой, с другой — морем, которую нелегко было брать силой, так как при естественной защите она была окружена стенами, по которым могли разъезжаться две повозки. Крепость охранял многочисленный гарнизон, имевший большой запас продовольствия. В этих условиях организуя осаду, Никифор предпринял ряд эффективных мер. Со стороны моря действовал флот, который не только отрезал крепость от морских сношений, но и наблюдал, чтобы извне не была подана помощь. Со стороны суши осаждающий отряд окружил город глубоким рвом и валом.
Ввиду такой угрозы эмир Хандака послал к своему бывшему вассалу весточку — исполнить приемлемое требование, лишь бы сняли осаду и убрались. По этой части Никифор еще не был главным, к нему приставлен был евнух Самуил, который и выдвинул условие — живая и невредимая Аза и в пять раз больше золота, чем взяли у Мниха за откуп двух сестер.
Это требование было исполнено. Счастье сестер от встречи было неописуемо, и Ана была поражена, до того прекрасно выглядела Аза, и немудрено — весьма дорогостоящий товар, холили сарацины, как могли.
Получив от Крита свое, Ана побыстрее хотела отсюда убраться, даже перебралась на корабль. Однако уплывать никто не собирался — основная добыча еще впереди. Никифор отдал команду — на штурм.
Из метательных орудий полетели в неприятеля тяжелые камни. Огромным тараном стали бить в ворота. Еще одна группа делала подкоп под стеной и заложила туда еще невиданное оружие, доставленное Мнихом из Китая, — взрывчатку из пороха. От сильного взрыва, по неопытности, во множестве пострадали сами осаждающие, но эти жертвы никто не считал, все поражены были результатом: возгорелись подпоры, и сразу две башни вместе со стеной, между ними находящиеся, треснули, обрушились, образуя огромную брешь.
Осаждающие с дикими возгласами удачи ворвались в город, где началась беспощадная расправа: убийства, насилие, погром. По обычаю того времени, Никифор предал город грабежу и объявил всех жителей пленными. Эмира, его сына и знатных жителей крепости вместе с богатой добычей погрузили на корабли. Остальное было предоставлено военным начальникам и простым воинам.
От тяжести груза корабль Аны все больше и больше погружался в воду.
— Куда столько? Мы пойдем ко дну, — волновалась Ана.
А лодки с берега все шли и шли караваном, а евнух Самуил все стоял на борту, и уже запутавшись в записях, приказывал все скидывать в общую кучу, и от горы драгоценностей уже и прохода нет, а евнух еще и еще требует, с угрозами гонцов на берег засылает. И, видимо, Никифор уже не мог более делиться добычей, и на пределе терпения, он сам приплыл на главный корабль, и Ана невольно подслушала потрясший ее диалог.
— Да сколько этому Мниху надо? — в пылу победы возмущался Никифор Фок. — Ведь я еще и в казну и лично императору немало должен.
— Дорогой патрикий, не забывайтесь, — с хладнокровным нравоучением отвечал главный евнух дворца Самуил. — Не «этот» Мних, а его превосходительство — Зембрия Мних. И не надо врать — за казну здесь никто не радеет. А что касаемо императора, то Константин Седьмой в дарах наших уже не нуждается, ему царствие небесное навечно дано.
— Как? — приглушеннее стал голос военачальника. — Откуда такие сведения? Ведь ни один корабль за эти дни не прибыл!
— Зато отбыл, — тонок и сух голос евнуха. — И ныне императором уже сын Константина двадцатилетний Роман — тупица и развратник; ему мы ничего не обещали… Так, кое-что пошлем, а для услады юных девочек и мальчиков, он их любит, и этого добра у нас теперь навалом… Так что не скупись, с тебя не убудет, а услугу помнить ведомо и добром по жизни отвечать. Вспомни, кем ты был до сегодняшнего дня? А сейчас вернешься в Константинополь триумфатором, героем, толпы людей и лично император будут тебя встречать, получишь высший воинский чин — и все это от кого?.. Не забывайся, от его превосходительства — Зембрия Мниха.
— А как же овдовевшая августа Елена Лекапин? — искал брешь в этих интригах византийского двора новый полководец.
— О-о! Я думаю, что новая царица Феофана, жена Романа, невзлюбит Елену и уже сослала ее и ее сына и дочерей на дальний остров в монашество.
— И Роман допустит, чтоб его родных…
— О-о! Позвольте Вас поправить!.. Не «Роман», а его величество — наш император Роман Второй!.. А родня у императора — претенденты на престол, значит враги… Так что, Ваше сиятельство — главнокомандующий войсками империи Никифор Фок, нам пора возвращаться, в Константинополе много торжеств, и все они для нас!
Этот невольно подслушанный разговор значительно умалил радость Аны от встречи с сестрой; ей все стало казаться подлым и омерзительным. И может быть поэтому, а может из-за своего положения она почувствовала резкое недомогание, настоятельно потребовала перевести ее на другой корабль, менее оборудованный удобствами, и отозвав с берега Астарха, не дожидаясь армады, ее корабль первым отплыл от Крита.
При подходе к Константинополю Ана предложила мужу:
— Может, минуем Босфор и отправимся прямо на Кавказ?
Однако Астарх ее, видимо, не понял, или сделал вид, что не понял:
— Я на службе императора, — браво ответил он.
— Императора вроде как нет, — из-за страха шепотом сказала Ана.
— Ана, нам лучше не лезть не в свои дела, — уклончиво ответил Астарх, давая понять, что тоже в курсе. И после долгой паузы. — Была бы империя, а императора найдут.
На этом их разговор оборвался, но не закончился, и вечером того же дня, продолжая тему, Астарх сказал:
— Просто так, бросив все и всех в Византии, возвращаться на Кавказ мы не можем… К тому же Мних нам это не позволит.
— При чем тут Мних? — вскипела Ана.
Астарх обвел взглядом людей на корабле, и шепотом:
— Здесь каждый третий — наверняка его человек. И так мне кажется всюду, там, где деньги в ходу.
Этот довод был не без оснований, и еще раз подтверждая это, к их изумлению, Мних, будто знал об их прибытии — встречал в порту Константинополя (капитан тайно голубей пустил).
— Ана! Астарх!.. О-о-о! Это Аза?! Какое очарование! Как я рад за Вас! Как я сам счастлив!.. Ведь вы моя семья! А как будет рад Бозурко! Ваш брат так переменился… О, Боже, сколько радости!
Первые часы по прибытии Ана еще гадала — кто для нее Зембрия Мних: скрытый деспот и губитель или искренний благодетель и близкий человек. Последнее определение явно превалировало — Мних всегда был рядом и во всем помогал, и посему остальное понемногу рассеялось.
В честь освобождения Аза получила из рук Мниха очень дорогие подарки, и в ее же честь, вводя ее в свет, Мних организовал пышное торжество, на котором присутствовал новый император — сын покойного Константина Роман II, тщедушный, неестественно, не по-царски, развязный юноша; его жена, властная царица Византии, повелительница Феофана, и почти все влиятельные люди империи, в их числе и Бозурко, недавно назначенный главным казначеем империи; и он постоянно рядом с царицей, и увидев Мниха, просто побежал навстречу, чем насторожил Ану. А когда брат, лучезарно улыбаясь, низко преклонился перед Мнихом, она вовсе в душе расстроилась. Правда, брат был не менее любезен и с сестрами и Астархом, из-за чего Ане вновь пришлось переменить отношение к Мниху, который вдобавок лично представил сестер императорской чете, и чуть позже на ухо Ане расшифровал следующее:
— Эта Феофана почти что та же Феофания… вторая жена этого придурка… достойная воспитанница евнуха Самуила… Впрочем, с иными неудобно дела иметь… Кстати, тебе нельзя так долго на ногах стоять, пойди отдохни.
— Я еще не устала, — светский каприз в голосе Аны, она за хозяйку этого торжества.
Самого же Мниха Ана впервые видела на таком многолюдном светском мероприятии. И Зембрия так скромно был одет, и так себя тихо вел, прячась за спины, что, казалось, он здесь случайный, даже никчемный человек, просто дворцовый доктор, а порой распорядитель, если не дворецкий.
На приеме тема одна — покорение Крита, и вопрос один — когда же прибудет национальный герой, полководец Никифор? И при этом вопросе все ищут глазами Мниха, что же он скажет по этому поводу? А Мних пожимает плечами, сторонится всех, вскоре и вовсе исчез, а прием продолжался до самого утра, и под конец, охмелев, разговор был о том же — да не о том; сколько богатств захвачено, как поделено, попадет ли что в казну, и как казной распорядится бывший раб империи Бозурко, ныне фаворит императрицы, явный ставленник Зембрия Мниха?
Сплетен, разнообразных и новых, было так много, что Ана, действительно, не рассчитала своих сил, и после приема у нее случилось недомогание. Отяжелевшая телом, она надолго слегла, и только став матерью, впервые встала.
Мних, и так завсегдатай в доме Аны, теперь здесь пребывал почти постоянно. Весть о сыне он встретил с ребяческим ликованием:
— Назовем как пророка — Моисей! — видимо, задуманное предложил он.
— Имя положено давать отцу, — урезонила Ана доктора.
Астарх дал сыну имя — Остак.
— На каком это языке? — возмутился Зембрия.
— На чеченском, — не без злобы отвечала Ана.
— Ну, да ладно, в этом уступлю, — радостно потирал ручки Мних, и следом жалобно. — Небось, уговор ты помнишь?
Ана низко склонила лицо, круглые капли слез стали падать на сына, крепко прижатого к груди.
— Пока кормлю — не отдам, — глухим голосом молвила Ана, еще на что-то надеясь.
— Конечно, конечно, — на все согласен счастливый доктор, — только позволяй и мне хотя бы понемногу с ним играть.
И какое там понемногу! Зембрия даже помолодел, до того он счастлив, все время с Остаком возится. А Ана ревнует, это вынести не может, и чтобы хотя бы этого не видеть, уезжает из дома, у нее и вправду много запущенных дел. А однажды Аза, побывавшая везде на Востоке и знающая многие языки, как-то удивленно сообщила:
— Ты знаешь, Ана, а доктор наедине с ребенком останется, только на иврите ласкает, и все время нескладную песенку поет — «вот-вот какую-то мессию заберем и отсюда навсегда уплывем».
— Я ему дам — «уплывем»! — бесится Ана, но самому Мниху так сказать не смеет. Правда, с тех пор пытается она доктора наедине с Остаком не оставлять и разговаривает с сыном на чеченском. А доктору вроде все равно, заражен он ребенком, только вот при матери ласкает на греческом:
— Ой, ты мой беленький, ой, ты мой синеглазый, ой, ты мой золотоволосый карапуз! Ну, просто чудо — весь в родителей!
— А в кого он еще должен был быть? — возмущается Ана. — Иль как Вы — смуглый, черноглазый?
Зембрию этот тон не задевает, и он, играя с ребенком, вроде о своем:
— Вот скажи мне, Ана, столько я к тебе молодцов-красавцев подсылал, а ты на своем Астархе уперлась. Почему?
И чтобы насолить Зембрия, она вызывающим тоном дерзит:
— Ласка женщины — в ушах. А ласки в жизни женщины — всего две: в детстве — от матери, и в ложе страсти — от мужчины; и только тот мужчина хорош, что шепчет на ухо — языком матери, — с этими словами она вырвала сына из рук Мниха, и не выдержав. — Более не смейте с ним разговаривать на непонятном языке.
— Это язык Бога.
— Да, только Вас Бог понимает?! — и чуть погодя, сильнее прижимая к себе сына, уже просящее. — А может, дочь? Ведь у Вас вроде по женской линии родство.
— Хе-хе, — с виду невозмутим Мних. — И по женской линии — тоже… А сын — есть сын, всегда…
— Не отдам! — впервые вслух взбунтовалась Ана.
— А я и не отбираю, — вроде отступился Мних. — Мы ведь почти вместе живем — как родня. — И чуть погодя, вновь забирая у матери ребенка. — И все ж — от договоренностей отступать негоже.
— Хоть убейте, а сына не отдам, — теперь уже прорвало Анну.
— А я и не отбираю, — вновь уступчив доктор, а Остак у него на руках. — У-у-х! Как ты похож на мать! Просто чудо мое, заменил он тебя. — И может, позабывшись, заигравшись, а может, нарочно. — А в Европе все такие светловолосые да синеглазые.
— Не нужна мне ваша Европа!
— Она еще не наша… будет, мы там все купим… А Богу они уже нашему молятся.
— Кто это «мы»? — аж дрожит Ана.
— «Мы» — это мы, — невозмутим Мних. И резко переводя тему. — Ой, чуть не забыл! Нам надо готовиться. Ты, Аза, Астарх и Бозурко, ну и я, все мы приглашены на ипподром в царскую ложу. Будет грандиозное чествование прибытия Никифора… Вот видите — вы, кавказцы, покорили Константинополь!
— Ха-ха-ха! — леденящим смехом натянуто засмеялась Ана. — «Покорили»! Уж Вы-то, Зембрия, знаете, кто кого покорил. Знаете, что именно по прихоти Константинополя, чтоб здесь кое-кому жилось жирнее, истребили всю мою семью, нас загнали в рабство, изувечили, растлили.
— Знаю, Ана, знаю, — грустно ответил Мних, — и моих перерезали, даже детей… А за что? За иную веру. А у самих вера одна — деньги, и идея одна —сладострастие. И сам я много лет даже из дому выйти не смел… Не-е-т, ты права. Нет никакой морали у империи, окромя как поедать окружающих, при этом сгнивая изнутри… И у нас не должно быть никакой моральной ответственности перед этим государством. Значит, надо их же методами бороться, иначе перережут и нас … и Остака… Мы должны присутствовать на чествовании Никифора, тем более, что нашей заслуги в этой победе немало, а поболее, чем всех остальных.
— Я не в форме, все костюмы малы, — еще пыталась воспротивиться Ана.
— О-о! Побойся Бога! — сразу же просияло упитанное лицо Мниха. — Поверь мне, ты стала еще очаровательней, скажем, женственнее… Да, и еще, я специально из Европы пригласил лучшего художника, чтоб нарисовать твой портрет.
— Зачем мне это?
— Это надо мне… и не только мне, — последнее он сказал вполголоса, и при этом Ана впервые заметила на лице Мниха какое-то отстраненное, тоскливое выражение — его мысли явно убежали далеко-далеко вперед…
* * *
В тот год зима в Константинополе выдалась на редкость суровая, затяжная, морозная, снежная. Как раз с началом весны прибыл к столице Никифор, а все дороги развезло, все раскисло, пообломалось, грязь по колено, не пройти, не проехать. По указу властей в городе собрали более десятка тысяч рабов, и они, без сна и отдыха, без еды и питья двое суток таскали от ближайшей каменоломни щебень и камни, все вычищали, выравнивали, буквально облизывали. И двое этих суток в городе в порту слышны были свист кнутов, ругань надсмотрщиков, и за эти сутки очень много рабов померло, и никто их не считал, и хоронить не хотели. Правда, была идея скинуть в море — корм будет рыбам, да вроде посчитали негуманным — приказали живым рабам собрать в кучу мертвых и поджечь, чтоб зараза не плодилась.
После этого город принарядили, всюду постелили ковры, понавешали шелковые занавеси, и как раз в этот момент прибыл Никифор в столицу. У Золотых ворот главный казначей Бозурко — украсил Никифора золотым венком. Затем триумфатор шел по городу, и всюду ликует, встречая полководца, народ. Главная церемония, как положено, на ипподроме. В царской ложе Роман II, его жена Феофана, окруженные пышным двором, многочисленной стражей.
Церемониальным маршем Никифор и его сослуживцы прошли перед царем, и после благодарности царя полководец с честью был приглашен в ложу, а по ипподрому продолжался парад, и каждый проходивший воин империи складывал на специальной площадке свой трофей в казну империи. Образовалась огромная куча из золота, серебра, драгоценностей. Здесь же ковры, шелка, слоновая кость, изделия из металла и дерева. И это лишь показательная часть, а еще есть кони и всякая живность, и под конец процессии длинная вереница пленников: и не только крепкие мужчины, зрелые женщины, много юношей, девушек и даже детей.
И здесь проявляется имперская заботливость. По заранее оговоренному сценарию эмир Крита и его сын Эмест не только помилованы, но даже названы почетными гражданами Византии, и старый эмир получает право совершать обряды своей религии.
К вечеру это торжество должно плавно переместиться в Большой дворец. Ана от толпы устала, и собираясь уехать домой, решила, хоть и натянутые у нее отношения с братом, а все-таки немного поговорить с ним, и было о чем. И в самом начале разговора к ним вальяжно подошла царица Феофана, более вольно, чем приличествует в свете, взяла под руку Бозурко.
— Ваше величество, позвольте откланяться, — Ана, быстро хотела ретироваться. — Мне уже пора кормить ребенка.
— О, Боже! — громко воскликнула царица. — Вы сами выкармливаете ребенка? Ужас!.. Позвольте, а как Вы сохраняете эту шелковистость кожи, эту статность, формы?
От присутствия брата Ана смутилась, а царица в том же капризном тоне:
— Раньше, говорят, Вы завсегдатаем были во дворце, в мое же царствование ни разу не засвидетельствовали свое почтение.
— Ваше величество, у меня ребенок, — извинялась Ана.
— Дети у всех есть. Я Вам рекомендую хорошую кормилицу. Ой, Бозурко, ну, стой на месте… какой ты нетерпеливый! — и вновь к Ане. — А Вы, между прочим, меня должны благодарить за этот брак. Эмест симпатичный мужчина дали мы жениху жизнь. Хотя и говорят, что это сватовство — дипломатический ход. Так ли это, Бозурко? — Вылощенный брат Аны понимающе, как солдат, услужливо кивнул. — А Вы, — вновь к Ане, — обязаны быть на обеде, как никак, а Вы природный блеск нашего двора. Я Вам даже завидую, — и царица, замысловато скосив глаза, своей холодной липкой рукой не без страсти пожала руку Аны.
Теперь Ана вынуждена была идти во дворец. Она не могла понять, о каком браке шла речь? Теперь во дворце сплошь новые лица, так что Ане стало еще более несносно это светское торжество. И при Лекапине, и при Константине во дворце всегда бывало много женщин или женского персонала. Но то, что творилось сейчас, понять было невозможно. Не женщин, а юных, как чета императоров, девиц с развязными манерами и отуманенно-томными взглядами — просто кошмар! И что самое ужасное, впервые во дворце она увидела своего мужа Астарха, и вроде он на важной службе — начальник царской охраны, а вокруг него тоже увивается пара девиц.
Как ни гневись, а плюнуть на этикет двора невозможно. Разыскала Ана главного церемониймейстера евнуха Самуила.
— Мне давно пора ребенка кормить. Вот-вот потечет.
— О, да-да, понимаю… А Зембрия давно ушел, сказал, страшно по внучонку соскучился.
Примчалась Ана домой. Увидев сына на руках Мниха, пуще прежнего разгневалась. «Вы!» — только прокричала она, а далее, задыхаясь, не могла подыскать нужных слов. А Зембрия вскочил, не выпуская ребенка, и в почтительном тоне выдал совсем иное:
— Ана, не я, клянусь, не я. Браки на небесах заключаются. Пойми, это дело межгосударственное, сверхважное. — И жеманно искривив лицо. — И вообще — это от чувств, от глубоких чувств… спросите у Азы.
— Аза?.. Моя сестра?! — вконец была огорошена Ана.
В эту ночь ноющее недомогание овладело Аной: по ее разумению, долгая неволя исказила души родных — все они стали замкнутыми, недоверчивыми, всеми способами вели борьбу за собственную жизнь.
Чувства тоски и одиночества завладели сознанием Аны, и до утра пребывая в ознобе, она сквозь слезы и всхлипы прижимала к себе единственно родное существо — сына. Правда, наутро Ана сорвала злость на сестре; много нехорошего наговорила, и в конце:
— Знай я это, кто бы тебя выкупал, войну затевал?
— Все это не так! — со слезами оправдывалась Аза. — Я этого не хочу, не хочу быть сотой женой! Это сговор, меня принуждают!
— Сговор? Кто тебя принуждает?
— Бозурко, ваша царица… и все, кроме тебя.
— О-о-о! — завопила Ана. — Это Мних, его очередные козни, не позволю!
Будто ожидая этого, Мних в тот день не явился, зато явился сам евнух дворца Самуил и предупредил: к вечеру к Ане прибудет императорская чета, а вслед эмир Крита и его сын — будет помолвка.
— Дело государственной важности, — тонким голоском постановляюще заключил евнух. — Все должно быть чинно, благородно.
Фактически это царский указ, и Ане деваться некуда, более того, теперь и она успокаивает сестру, и сама рьяно готовится к приему.
— Его величество император Византии недомогает, — вечером объявил евнух Самуил.
Но с помпой прибыли сама царица и ее важная свита, в том числе и Бозурко и Никифор. Следом не менее торжественно прибыли сарацины. Церемония прошла быстро и незатейливо, с формальным соблюдением смеси различных религиозных процедур. И лишь к торжественному обеду незаметно объявился Зембрия Мних:
— Поздравляю, — прошептал он Ане, и заметив ее крайнее раздражение. — Ну, если ты недовольна?.. Это всего лишь помолвка. У тебя она тоже была.
Током прошибло сознание Аны, в ужасе она глянула на жениха Азы, а перед глазами всплыл образ Христофора Лекапина.
Через день жених Эмест и его отец соизволили вновь посетить дом Аны. И пришли не просто, а с роскошными подарками. С сестрами они лишь по этикету вежливо поздоровались, кратко пообщались, и в это же время, вроде бы неожиданно, появился Зембрия Мних. И доктор, вместе со сватами, к крайнему удивлению Аны, уединились в крайней, не обустроенной для таких гостей глухой комнате, и там о чем-то беседовали очень долго, и даже чай не позволили занести прислуге. Значит, скрытничают, что-то Мних вновь замышляет, думала Ана. И в подтверждение этого важные гости уходили столь озадаченными, что толком, как положено на Востоке, даже не попрощались, а в спешке пытались поскорее убраться, скрыться долой.
А Зембрия после их ухода, вытирая обильный пот с лысины, взволнованно твердил:
— Ох, какие жадные и коварные люди! Какие подлецы!
— Ха-ха-ха! — недобро рассмеялась Ана. — Вы смеете кого-либо уличать в коварстве?
— Не лезь не в свои дела! — завизжал Мних, и опомнившись. — Прости, Ана, прости… Просто все богатые люди подлецы и коварны.
— Это относится и ко мне?
— Хе, — простецки-глуповатая улыбка застыла на лице доктора. — Ты думаешь, что ты богата? Ты состоятельна, и это счастье… А богатство — ярмо. И богатый человек тот же нищий, забот не меньше, жизнь не в радость… И все же богатство манит, ой, как манит, словно опий или гашиш; от него не отстанешь.
Будто бы в подтверждение этого через пару дней, как и прежде с подарками и улыбками, с вежливыми поклонами явились восточные сваты. Мних вновь был в курсе, вновь так же явился, и так же они уединились. На сей раз тоже очень долго беседовали, правда, от угощения не отказались. По тихому уходу гостей Ана догадалась — коварный торг состоялся, остались нюансы.
Так оно и оказалось, троица встретилась вновь, и на сей раз обо всем, видимо, договорились; по крайней мере, стали смеяться, громко говорить, а уходя с восточными поклонами, с принятыми на Востоке поцелуями, с благодарностью и с любовью на устах.
Все это Ане надоело:
— Зембрия, не выдержала она, — не устраивайте в моем доме тайные сборища. Всюду рыскает имперский сыск.
— Для нас, о будущем Остака забочусь.
— Извольте, об Остаке есть кому позаботиться… А в мой дом больше этот сброд не приводите.
— Какой сброд? Это ведь эмиры! К тому же все по-мирному, как сваты.
— Эти «эмиры» и «сваты» — нужны вам; у себя их и собирайте.
— Ана, позволь еще раз встретиться, — упрашивал Мних. — Официально они сваты, в гости пришли. Да и дом твой под тройной защитой: твоей личной, моей и императорской Астарха.
— Ладно, в последний раз, — сдалась Ана, и это потому, что подумала о своем: как бы Астарха без вреда уволить с этой должности.
В этом желании не только ревность, съедавшая ее в последнее время, а скрытый замысел. Службу Астарх бросить не может — почти постоянно во дворце. А уволившись — свободен: у Аны зреет план — бежать на Кавказ, кто захочет из родных — присоединятся к ней, но об этом только в последний момент, а сейчас, скрыто от всех, она сворачивает дела, кое-что распродает, собирает тайно капитал. Главное, чтобы Мних об этом не догадался. А Мних занят иным, и в продолжение просьбы Аны он вслух размышляет:
— М-да, такой пост Астарху оставлять — вроде глупо… А с другой стороны — надо ли этих развратников охранять? Вроде, теперь не надо… Да, ты умница, Ана! Из этого гнойника Астарха надо срочно убрать… М-да… К тому же он мне пригодится в ином деле.
— В каком «ином»? — зная Мниха, насторожилась Ана.
— Ана, дорогая, не волнуйся. Астарх мне дорог, как и ты.
— А я как верблюд в пустыне.
— М-да… Ты несносна… Завтра у нас здесь последняя встреча, будут еще гости… Ты ведь дала согласие?
Это согласие было условностью. А Мних собирал свои тайные сборища еще трижды, и теперь кроме сватов-сарацинов как бы втихомолку появлялись главнокомандующий войсками магистр Никифор и его двоюродный брат Иоан, теперь назначенный командующим войсками восточных фем, граничащих с давно утраченными провинциями Византии — Киликией, Сирией и Месопотамией, ныне принадлежавших арабским эмирам.
Эти встречи длились недолго. Как сходились, так и расходились гости, тихо, по одному. Вроде договорились, да, видно, не обо всем. В конце Никифор в одиночку стал наведываться к Мниху, и они долго что-то обсуждали, и однажды так повздорили, что Ана услышала знакомый по визгу нервный крик Мниха:
— Я из тебя сделал полководца, я тебя сделал главнокомандующим, и императором будет только тот, кто полностью исполнит это требование.
Перебивая Мниха, забубнил Никифор, и Ане ничего не разобрать, а потом вновь визжащий голос Мниха:
— Мне плевать, равно как прошлым, настоящим и будущим императорам, на эту империю, на этот народ, на эту казну. Впрочем, как и тебе тоже. А если слово дал, не трусь, держи, и, я клянусь, ты будешь императором.
Забубнил голос Никифора, только теперь совсем тихо и надолго, и вновь доктор своим фальцетом:
— Я думал, ты родня, такой же, как отец и дед, а ты?.. Молчи, и знай, носитель этой тайны — либо должен служить ей до конца, либо… ты и отсюда живым не уйдешь.
— О! — зажимая рот от страха, вскрикнула Ана. — Только этого в моем доме недоставало! — и она решительно бросилась к двери.
При ее появлении оба попытались застыть, как стояли друг перед другом, но по дрожащим рукам, мимике лиц чувствовалось, какое здесь зависло напряжение.
— Принести Вам чай? — нашлась Ана.
— Спасибо, я пойду, — натужно улыбнулся Никифор.
— Никуда ты не пойдешь, — угрожающе прошипел Мних, — пока не ответишь — «да» или «нет».
Щедрый пот, стекая со лба Никифора на густые черные брови, дальше блестящими полосками устремился вниз по скулам, так что казалось, будто этот молодой крепкий мужчина плачет, а может, это было и так, во всяком случае, вид у него был жалкий.
— Я жду, — уже тихо выдавил доктор.
— Да, Ваше величество, — полководец низко склонил голову, и из этой позы. — Можно я пойду, готовиться надо.
Как только Никифор ушел, Зембрия вмиг преобразился.
— А я чаю хочу! — счастливым был его тон, и вдруг резко закричал. — Стой! Не подходи к столу… Выйди… я сейчас приду.
Чай Мниха не ждал, а в столовой ждала свирепая Ана.
— Избавьте мой дом от своей отравы, избавьте мой дом от этих «богатых» людей, избавьте мой дом и меня от вида Вашей персоны… Вон! Вон, я сказала!
А Мних на следующий день, будто ничего не бывало, заявился, и когда охрана его в дом не впустила, послал Ане записку: «Я привез подарки Остаку и хочу его видеть. Дом возьму штурмом. Не устраивай скандал и повод для сплетен. И вообще, знай свое место, не забывайся».
От злости сжав голову руками, Ана долго мучилась — выбора не было, угроза реальна, и все в ней верно. А сейчас ей надо еще немного перетерпеть — удобный момент — и она в принципе готова к побегу.
А что делает Зембрия Мних? Мних бросается на колени перед Аной и, жадно целуя ее руки:
— Ана, дорогая, прости, прости старого лысого дурака! Ну, не могу я без тебя, без моего внучонка!
Брезгливость на лице Аны, рук она не отнимает, терпит, может, боится, да умолчать не может:
— Остак Вам не внук, да и никто он Вам… и я тоже.
Будто это не про него, Зембрия в самом хорошем расположении духа пошел по лестнице вверх, и еще не видя ребенка, ласкал:
— Ах, ты, мой золотой, мой беленький, мой синеглазый бутуз! Вот какие подарки я тебе принес! — И неожиданно развернувшись у дверей в детскую. — А ты испортилась, ой, как испортилась, особенно характер… Это все Византия, с ее прогнившим, имперским климатом.
— Ничего, недолго осталось, — как молитву про себя шепотом произнесла Ана.
— Что ты сказала?.. Ах! Ты уже и сама с собой говоришь? Печальный диагноз… Слава Богу, вовремя я картину твою заказал. Ты на ней в полном соку, прелесть! Я ею каждую ночь любуюсь — ты на ней как живая: то строгая, то добрая, и всегда моя!
— А Вы и с Остака картину нарисуйте, а нас оставьте в покое.
— Хе-хе! Картину Остака я тебе вручу.
— Негодяй, дрянь! — тяжело задышала Ана.
— Ана! Прости, прости дурака! — Зембрия, несмотря на свою тучность, словно клубок, быстро сбежал с лестницы и вновь на коленях, вновь обслюнявливая кисть. — Прости, я твой раб, раб! Ты ведь знаешь — я твой раб!
И как ни странно, в ту же ночь в доме Аны появился редкий гость — брат.
— Ана, это ужас! Наши дела пойдут под откос, — буквально с порога кричал Бозурко. — Он ни в чем не виноват. Все знают — это дело рук Никифора.
— Ты о чем? — удивилась Ана, крепче прижала к груди сына. Так же встревожилась Аза.
— Ах! Какие вы счастливые, ни до чего вам дела нет! Эмир и наш жених бежали к своему родственнику — могущественному эмиру Алеппо, нашему заклятому врагу.
— Чьему врагу? — сух голос Аны.
— Врагу Византии, нашему врагу, — очень встревожен главный казначей империи. — Все знают, это организовал сам Никифор и его армия, а по доносу Астарха лишили сразу же должности, и более того, заключили под стражу, до суда. А мы знаем, какой здесь суд!.. Ана, спасай, спасай нас всех. После Астарха и за меня возьмутся, а следом и за тебя.
— А что я могу поделать? — теперь она тоже взволнована.
— Срочно скажи Мниху; он теперь всему господин, и все знают — твой раб.
— Ох, этот Мних! — простонала Ана, ничего объяснять и доказывать брату сейчас не хотела, и несмотря на ночь уже собиралась послать за доктором, как явился неожиданно освобожденный Астарх.
— Меня освободил лично евнух Самуил, — рассказывал родным Астарх. — И вот, вручил новый приказ — я теперь командующий особым экспедиционным корпусом.
Что такое «особый экспедиционный корпус», Ана не понимает, и не хочет понимать, она рада, что Астарх не во дворце и теперь будет постоянно с ней. И даже когда Зембрия Мних, все так же регулярно пропадающий у них, заявил: «Как я буду жить без моего золотка в экспедиции?», Ана не обратила на это внимания, и даже еще больше обрадовалась — Мниха не будет, ей легче бежать. А потом выяснилось — в этой сверхсекретной и сверхважной поездке лично император Роман II, оказывается, поручил дворцовому доктору Зембрии быть полевым врачом в отряде Астарха. И это не все — почему-то и Бозурко включен в состав экспедиции, он обязан что-то считать.
«О хитрый Мних, вновь обставил меня», — горестно думала Ана; ведь без мужа и брата — куда она денется?
* * *
Весна была в самом разгаре. Все давно расцвело, благоухало. Дни стояли погожие, теплые. Остак еще неуверенно, но уже топал и постоянно рвался на улицу. Заботясь о ребенке, Ана и Аза почти каждый день возили его на морской берег.
Аза моря боялась, а Ана, наоборот, каждый раз омывала руки и ноги в морской воде, и в один почти по-летнему жаркий день не выдержала, вопреки просьбам сестры вошла вначале в воду по щиколотку, потом по самое колено, а легкая рябь так и лижет, манит, ласкает заманчивой прохладой ее точеные, после родов еще более соблазнительные, пополневшие белоснежные ноги. И она не выдержала, думая, что еще молодая, бросилась в море, и ей стало так хорошо и приятно, что она далеко бы заплыла, если бы не отчаянные крики сестры и внезапный плач сына.
Хоть и было тепло, а вечером Ана потребовала затопить печь в своей спальне, укрылась двумя одеялами и лишь далеко заполночь, почувствовав тяжелую хворь, крикнула сестру и прислугу. К утру от жара она уже срывала с себя сорочку, просила открыть настежь окно.
Пригласили врача, однако сутки спустя ситуация еще более ухудшилась: жар стал сильнее, и Ана уже бредила, истекая холодным пóтом. По чьей-то весточке о тяжелой болезни узнал евнух Самуил и лично явился с еще двумя, якобы лучшими врачами Константинополя. Это не помогло. После нескольких бурных суток в бреду, в борьбе, видимо, организм сдался; Ана сникла, утихла, буквально сохла на глазах. И Аза, случайно услышав меж врачей: «Бесполезно, обширная пневмония», в истерике упала, клочьями стала выдергивать волосы, биться головой о пол, крича:
— Ана, не умирай!.. Помогите же, сделайте что-нибудь, или убейте вначале меня! Ана-а-а!
…Ана не умерла. Как было и прежде, очнувшись, открыв глаза, она первым увидела над собой обросшее, обмякшее, изможденное лицо доктора Мниха, его залитые кровью усталые глаза.
— Твоя болезнь остановила ход истории, и может еще повернуть ее вспять, — широко улыбнулся он, и теперь расслабившись, ноги его подкосились. Упасть не дали, тоже уложили в постель.
Однако Мних только два-три часа в доме Аны поспал, в тревоге проснулся, да встать не смог — все тело отбито. Вызвал он Астарха.
— Кризис миновал, — будто их подслушивают, заговорщицки шептал доктор. — Я здесь быть не должен, должен быть там. Верхом больше не смогу… Отвези, срочно.
— Рано утром тронемся, — по-военному четко отвечал Астарх.
— Не утром, а немедленно… помоги мне встать… о-о-о, все болит.
Позже, когда Ане стало значительно лучше, Аза со страшным изумлением пересказывала рассказ Астарха. Особый экспедиционный отряд, якобы под руководством Астарха, а на самом деле самого Мниха, в количестве ста человек, тайком пробрался на территорию, граничащую с Сирией, и в каких-то труднодоступных скалистых горах, с вершины которых в хорошую погоду было видно море, оказалась огромная, ранее обжитая, уже знакомая Мниху устрашающая пещера, где отряд и расположился лагерем, что-то выжидая. Костры жгли только в пещере, и дым по привычным щелям уползал ввысь. По периметру горы выставлен дозор, и только по ночам лично Астарх меняет караул.
— Ана тяжело больна, — как-то вечером с печалью заявил Мних, и как он об этом узнал, Астарх до сих пор понять не может, разве только птица, а человек, и даже зверь в лагерь не проникали. Или может, в пещере был еще один, только Мниху известный лаз?
В холодную ветреную горную ночь, вглядываясь то в близкое звездное небо, то в сторону черни далекого моря, Мних очень долго, мучительно выбирал, и под конец вслух заявил:
— Лично для меня — Ана важнее, и Остаку мать нужна. — И обращаясь к Астарху. — Выбери двадцать лучших всадников, возвращаемся в Константинополь.
— К утру будут готовы!
— Не к утру, а немедленно, подавай коня!
Тот путь, от Босфора, что отряд, правда, под конец таясь, проделал за четырнадцать суток, обратно проскакали за трое, выделяя на сон лишь четыре часа. Ели, пили на ходу. В каждом населенном пункте, не торгуясь, выкупали лучших скакунов, загнали не один десяток. Толстый неуклюжий Мних до крови стер промежность, и все равно подстегивал яро всех. И на корабле, переплывая на европейский берег к Константинополю, он не мог терпеть и сам взялся грести. А те несколько суток, что он выхаживал от смерти Ану, Зембрия ни разу, разве что по нужде, не отошел от постели больной, и если валился от сна, то ненадолго и только рядом, на полу, прямо на подстилке из барсовой шкуры…
«Так кто же ты, Зембрия Мних?» — в очередной раз задавала себе вопрос Ана, и так, склоняясь то в одну, то в другую сторону, она не смогла однозначно ответить, а мысль побежала далее, и она другое точно определила — Мних ныне отправился за своей сверхжизненной идеей — «мессией»; и эта операция наверняка очень сложная, сверхсекретная; по крайней мере, доктор к ней очень долго и кропотливо готовился. «Что-то страшное будет», — инстинктивно догадывается Ана. А следом мысль о брате. Почему-то Бозурко, совсем не военный, а отправился тоже на восток, правда, в свите главнокомандующего Никифора. От Бозурко вестей нет, зато из тех областей Византии тысячами бегут беженцы, доносят ужасные вести.
Со времен становления арабского халифата с востока на Византию не раз обрушивались огромные полчища, и значительные земли перешли под власть сарацинов. После свержения династии Оймеядов халифат распался на множество не совсем дружественных княжеств, и хотя с тех пор на Византию не оказывалось глобальное нападение, тем не менее, сарацины изредка совершали набеги на приграничные территории, правда, далеко вглубь империи в последнее время проникать не решались.
А тут происходит что-то страшное. Могущественный эмир города Алеппо ад-Даум обрушился на империю с тридцатитысячной конницей. И вроде в те области выдвинулась византийская армия во главе с самим Никифором, а города и крепости одна за другой покоряются, то ли просто сдаются, и по слухам, проводником у сарацинов служит бежавший «жених» — Эмест.
От этих ужасных слухов уже и в Константинополе царит хаос, все твердят, что византийская армия, не сумев оказать сопротивление, то ли разбита, то ли рассеяна, а сам Никифор трус и неизвестно где прячется. В этих панических условиях все гадают, когда сарацины подойдут к Босфору и осадят столицу.
К счастью византийцев, этого не произошло. Сарацины свободно и вдоволь награбив в городах империи, повернули обратно, отягощенные добычей и множеством пленных. И почему-то, видимо, по подсказке проводника, на пути из Киликии в Сирию ад-Даум повел свои войска не в обход по открытым степям, а на радостях напрямую, через узкое утесистое высокогорное ущелье — так называемые Киликийские ворота.
Вот тут-то, при подошве Тавра, практически на территории самих арабов, и поджидали Никифор и его войска, устроив за каждым утесом, перевалом и даже кустом скрытые многочисленные засады. По условному знаку — звуку трубы — внезапно началась атака. От неожиданности уже расслабившиеся от близости дома войска ад-Даума впали в смятение, началась настоящая бойня. Вся захваченная арабами добыча попала в руки Никифора, большинство было перебито, а сам предводитель — ад-Даум едва избежал плена, и с большим трудом, лишь с несколькими конными воинами спасся в родном Алеппо.
Враг был обескровлен, и оставалось только добить его в собственном логове. А Алеппо очень богатый город. Никифор окружил его и начал осаду при помощи стенобитных машин. Гарнизон города стал просить пощады и переговариваться об условиях сдачи. Никифор предоставил городским жителям свободу выйти из города и разрешил каждому взять с собой, что он мог унести. Однако это условие не было выдержано, и мусульмане подверглись беспощадному грабежу и убийствам.
Дворец эмира — редчайшее творение архитектуры — наполненный несметными богатствами, был опустошен, разрушен. Три дня в городе шли беспощадная резня, убийства, пожары и расхищения. В плен брали только красивых женщин и детей, пленных мальчиков отбирали в царскую гвардию. Богатства и дорогих предметов было в городе столько, что казалось, невозможно всем завладеть, все захватить и вывезти — многое просто сжигалось и уничтожалось.
Разнузданные византийские войска еще долго неистовствовали в покоренном городе, а в это время другая, не менее ожесточенная схватка началась в ставке главнокомандующего.
В разгромленном дворце эмира Алеппо победитель Никифор приказал восстановить раскуроченный трон бывшего правителя и, восседая на нем, уже приноравливался, примерял безграничную власть, и вокруг него уже исполняя не приказы полководца, а поклоняясь как перед самодержцем, в ожидании скорых перемен застыл новый цвет империи; и лишь один человек, хоть и прожил здесь вроде немало, так и не понял до конца всех хитросплетений и традиций византийского двора.
— Я главный казначей империи, и приставлен к Вам по личному указу его величества — Романа Второго, для контроля, — насупившись, гневился Бозурко.
— А я знаю, — надменно говорил легендарный полководец, — для бестолочи Романа заниматься государственными делами — недосуг; от опия и юношей не отходит. Так я ему, напоследок, и то и другое в избытке послал.
— Что значит «напоследок»? — удивился Бозурко.
— Скоро поймете, — недвусмысленно улыбался Никифор. — А что касаемо Ваших полномочий, то они, как мне и всем известно, утверждены царицей Феофаной под диктовку евнуха Самуила, по подсказке Зембрия Мниха… Ха-ха-ха! Верно я говорю?.. Так вот, Вы не в курсе — произошли некоторые изменения, и вот последняя корреспонденция из столицы… Вам знаком почерк царицы?.. Хе-хе, знаком, знаком по любовным запискам… Нет, читать Вам не дам… и здесь даны иные указания, — более чем уверен голос Никифора. — Так что слушайтесь моего решения. Сопровождайте «жениха» Вашей сестры — предателя Эместа в Константинополь, и как вознаграждение оба берите богатств, сколько увезете.
— Что Вы несете? — возмутился Бозурко. — Я отвечаю за казну!
— Хе-хе. С каких это пор рабы империи отвечают за императорскую казну?.. Бросьте, Вы не умеете держаться за рукоятку меча, Вам сподручнее хвататься за женскую грудь… Хе-хе, и молитесь за царицу, она просила сохранить Вам жизнь. Так этой любви — тоже недолго осталось быть. Ступайте вон с моих глаз, пока я дарую Вам жизнь, и больше к Феофане не приближайтесь. Иоан, теперь обращался Никифор к своему двоюродному брату, заместителю Цихимсия. — Выдели людей, чтоб сопроводили этого раба и того изменника до Константинополя. И чтобы глаз с них не спускали, до моего особого распоряжения.
От этой внезапной демаркации, от оскорблений и тыканья Бозурко был крайне ошеломлен, но понимая, что здесь теперь бессилен, хватаясь за последнее, выдавая тайну, тихо спросил:
— А как же быть с Мнихом?
— Ха-ха-ха! — теперь уже по-царски безмятежно засмеялся Никифор. — Значит, вот для чего ты был здесь! — и, встав, приблизившись, бесцеремонно тыкая Бозурко в грудь пальцем. — Чтоб иллюзии не строили — скажу: в самый ответственный момент этот Мних скрытно от всех бежал в Константинополь, якобы спасать от смерти твою сестру. А кстати, Иоан, — вывернул голову Никифор, — за этой красавицей, Аной Аланской-Аргунской, тоже установите надсмотр, и ее мужа Астарха найдите, он где-то скрывается с Мнихом. А Мних, этот «благочестивый» Мних! — Никифор вновь обращался к Бозурко, — бежал в столицу только для одного — он хотел все переиграть, обставить меня… Не выйдет… А впрочем, — Никифор надолго призадумался. — Это блестящая идея! Да, я сдержу данное слово, как-никак, а Мних мне родня — отдам я обещанную половину добытого… А это?! О, ужас! Этим богатством можно десять лет кормить весь народ Византии!.. Уберите их… Все, все уходите. — И когда остался один, он вновь уселся на трон и истерически захохотал. — Я гений! Гений! — сквозь смех, со слезами на глазах кричал бешено он, и от такого ликования аж сполз с трона и уже лежа на полу, беснуясь, в исступлении. — Во, тебе, Мних! А я гений! Я не просто император величайшей империи, я самый богатый человек на земле!
* * *
Лишь на закате седьмого дня достигли базового лагеря экспедиции. И если раньше из-за своего живота Зембрия Мних еле пролезал в скрытый проход пещеры, то теперь мешало иное — ноги не слушались.
Поддерживаемый Астархом, Мних, скуля, тяжело добрался до своей кельи — обособленного углубления внутри пещеры, где он обычно в одиночестве и в невидимости от всех проводил время.
— Появлялся ли кто? — задал первый вопрос Мних, и услышав отрицательный ответ заместителя Астарха. — Хорошо. До утра не тревожьте меня. Потушите факелы — дышать нечем.
Астарх и сам был страшно изнурен, однако он прирожденный воин, тем более командир, и ему нельзя расслабляться, надо проверить караул, свою дружину, подхлестнуть дисциплину. С этими мыслями он покинул пещеру, и после слизкой влажности убежища, несмотря на поздние сумерки, воздух еще раскален, дышать в высокогорье еще тяжелее. Солнце уже скрылось, а небосвод в той части еще горит, и отражаясь в далеком море, кажется, что и не вода, а раскаленная лава застыла на горизонте, и над ней плавучее марево с редкими проблесками устрашающих миражей. Кругом вся растительность давно выгорела, только в редких лощинах, едва показываясь на свет, еще темнеет что-то вроде зелени, и кажется, что в этом пустынном, каменистом крае, под этой палящей жарой не выживет никакое существо, даже насекомое.
Пока Астарх обходил дозор, быстро стемнело, с моря подуло влажным зноем, и вроде всюду пустыня, жизни нет, лишь едва-едва звезды мерцают и одиноко, над зубчатой скалой тоскливо зависла ущербная луна, и в отличие от родного, благодатного Кавказа — гнетущая тишина, разве что иногда проползет леденящая ядовитая змея.
Вернулся Астарх в пещеру, устало свалился на походную кошму — сон не идет, непонятная тревога им владеет, и почему-то, в отличие от прежних походных времен, кажется, что каждый камень в ребро впивается. И дышать действительно нечем: копоть факелов, обожженный мох на камнях, спертая, вековая сырость, и к ней добавилась смрадная вонь давно не мытых потных тел (воды очень мало, по ночам из далекого родника приносят), и это не все — дневные испражнения людей, круглосуточные — летучих мышей, а сколько еще невидимых тварей (крыс, пауков, тараканов) обитает в этой горной пустоте? И как они докучают, норовят залезть в рукав, еще противней — за шиворот. А тут и Мних, у кельи которого, охраняя, лежит Астарх, то охая и ахая, то вроде храпя, вдруг вовсе утих, будто помер, даже сопения не слыхать. Еще больше встревожился командир, взяв факел, вопреки запрету углубился в келью, а там никого — поразительно, как одним хилым доктором сдвинута каменная глыба, и под ней удушливый мрак лаза, и не то чтобы пролезть, даже руку с факелом не раз битый Астарх не посмел туда просунуть, а отравленным могильным сквозняком оттуда веет, аж в дрожь бросает.
Не на шутку испуганный и пораженный Астарх второпях вернулся к своей кошме — ужас галлюцинаций перед глазами, и все-таки усталость одолела — заснул, а проснулся от стонущего зова доктора. Кинулся Астарх в келью, глыба на месте, а Мних от боли корчится, даже одежда на нем истерзана.
— Подай мой чемодан, — с хрипом прошептал доктор. — Принеси воды. — Он плеснул в чашу несколько капель из мензурки, залпом, взахлеб выпил, а по келье разошелся дурманящий аромат. — Помажь мое тело этой мазью, — продолжал самолечение Мних.
Астарх осторожно потянул кверху рубаху, на теле ссадины, будто щипцами сдавливали, и он даже побоялся спросить, от чего или от кого и за что, а Мних, словно про себя, пояснил:
— Не должно быть у меня личной жизни, я раб «мессии», раб идеи, возчий будущих поколений… О-о-х, полегче… И все равно, ни о чем не жалею: Ана святая, благородная женщина!.. А ты впредь меня не ослушивайся: вот, посмотри, как ночью наследил, я специально полил жидкостью. Теперь дай мне поспать, только вечером разбуди.
Однако до вечера было еще далеко, когда Мних, пробудился, или его разбудили, словом, вновь он тревожно звал Астарха.
— Выбери самых лучших гонцов, — черкая пером на бумаге, говорил второпях Зембрия. — Это послание надо срочно, скрытно доставить в Константинополь, лично в руки евнуху Самуилу. Скорее!!!
Во всякой грамоте Астарх был слаб, а выведенные два-три слова Мниха на непонятном языке он вовсе не различал, и все равно подсознательно, может оттого, что многое уже знал, подумал — эти слова даруют кому-то жизнь. Гонцы ускакали, да, видать, не успели: через несколько дней Зембрия Мних вроде печально выдал:
— Император Роман Второй — умер.
(Позже по этому поводу знаменитый историк писал: «Некоторые худые люди, рабы сластолюбия и сладострастия, повредили во время юности добрый нрав его (Романа II): приучили к безмерному наслаждению и возбудили в нем склонность к необыкновенным удовольствиям… некоторые говорят, что от неумеренной верховой езды сделались у него в легких спазмы, но большею частью полагают, что ему принесен был яд из женского терема».)
А Мниха не интересовало, что говорят, он знал поболее других, и хватаясь за голову, болезненно шепотом причитал:
— Все не так, не так, я упустил вожжи из рук. Что я сделал? А мог ли я иначе? Не мог… Лично у меня теперь тоже есть бу-ду-щее! Есть мой золотой Остак, а Ана его мать.
Этого Астарх, конечно же, не слышал, он был поглощен иным — дозор доложил: в море показался очень большой, явно хорошо оснащенный военный корабль, каких в то время было всего два-три на всем мировом флоте. Эту новость Астарх доложил Мниху.
— Ну что ж, — тяжело вздохнул Мних, — переигрывать поздно, отступать некуда. Будь что будет; моя совесть чиста… Астарх, этой ночью я ухожу. Как? Ты уже знаешь. Только смотри, не смей этим лазом пользоваться, лабиринт страшный, запутаешься, задохнешься, выход будет замурован… И последнее, что бы ни случилось, ожидай меня здесь пять суток, не появлюсь — уходи в Константинополь… Ну, — он по-отечески обнял Астарха, — береги себя и родных. — И уже с блеском влажных следов на впалых скулах. — Надеюсь, еще увидимся. Ваш гонорар — здесь, — он указал на металлический ящик. — Спасибо! — в поклоне.
Совесть Астарха была чиста, и как он ни крепился, а все же крепко заснул, и как прежде, даже не услышал, как Мних ушел; однако лаз на сей раз не прикрыли, видимо, предполагали, что больше пещера не понадобится.
Какой-то далекий подземный гул пробудил Астарха, и была еле заметная тряска; даже порода слегка посыпалась.
— Землетрясение! — заорал кто-то из воинов.
— Эти твари бегут из пещеры, — подхватил другой.
— Без паники, — рявкнул Астарх. — Все остаются на своих местах.
Как командир он должен полностью владеть диспозицией на прилегающей территории, и внося существенные корректировки в указания Мниха, Астарх велел два поста перевести поближе к морю, так, чтобы быть в курсе творящихся дел.
Днем пустота, зной, марево, и корабль застыл, как скала, и ни души на палубе не видно. Зато ночью с берега в замысловатом ритме мелькнули огни, и лишь пересекая лунную дорожку на воде, воины Астарха заметили две тени, ползущие к земле, и до рассвета — обратно. Еще прошли сутки, и вроде никакого движения. А на третьи, задолго до зари в горах, когда небо только чуточку прояснилось, воины разбудили Астарха. Там, на берегу, прямо у моря человек двадцать-двадцать пять, все в черных фесках и лишь один лысый, видимо, Мних, то ли танцевали, то ли играли, то ли выполняли какой-то ритуал, то ли вовсе дрались; словом, что-то невероятное вытворяли. И как только первые лучи солнца озарили слегка небосвод, эти тени как по команде пали ниц в сторону юга, а потом гуськом потянулись к горам, слились, исчезли. И вроде крика тех людей невозможно было услышать, а как опытный воин, чисто интуитивно Астарх почувствовал в раскаляющемся поутру воздухе какое-то странное оживление, будто бы смердящий дух. В подтверждение этого, вскоре из ущелья, выходящего к морю, стал выползать бесконечный караван навьюченных верблюдов, мулов, лошадей, так что даже желтого песка не стало видно — сплошь буроватое месиво.
В это же время крыльями замахали множество весел на корабле. Вплотную к берегу корабль не подошел, просто, как позволила глубина, приблизился, и тогда спустили с борта более десятка лодок, которые беспрестанно сновали к берегу и обратно. А люди в черном всем руководят; что-то считают и проверяют, торопят рабов, махают руками, наверное, с плетьми.
«Надо побыстрее отсюда убираться», — правильно подумал Астарх, издалека наблюдая за этой процессией, да какое-то внутреннее превосходство и достоинство не позволили ему этот приказ отдать — он дал слово стоять здесь пять дней. И в это же время на и без того оживленный морской берег хлынули с гор толпы вооруженных людей. Особой резни не было, даже погрузка не прекратилась, просто людей в фесках связали и тоже погрузили на корабль.
Вот теперь Астарх пожалел, а уходить поздно, заметят, надо ждать ночи, а до этого схорониться в пещере. Он был уверен, что уйдет, их обнаружить невозможно; да кто-то сдал, навел.
Целая армия окружила гору, в узкий проход пещеры просто так не войдешь — стали брать измором. И тут же царственный голос Никифора:
— Сдайте командира — Астарха, остальным пожалую жизнь и службу в моей гвардии.
— Здесь есть секретный лаз, — не унывает Астарх.
В черную дыру мало кто смел спускаться, и все же первопроходцы нашлись. Целые сутки ожидали — никто не вернулся. Тогда вызвались еще двое — то же самое.
— Я полезу, — сказал Астарх.
— Тогда все пропадем, — легкий ропот в темноте.
— И воды совсем мало, — еще один.
— Понял, — зверем блеснули глаза командира. — Тогда я сдаюсь, но вряд ли это Вам поможет.
Кто-то и пытался Астарха остановить, многие предлагали помереть в бою; да какой бой, если по одному едва выбираешься из пещеры. В итоге Астарх добровольно сдался; связали его, бросили к ногам Никифора, а потом и его поредевший отряд ласками выманили, тут же обезоружили.
— Этого на корабль, — приказал полководец, небрежно пнув Астарха. — А этих всех на кол, под нежное солнце, ха-ха-ха, а то мухи и слепни проголодались, моему коню покоя не дают.
Не церемонясь, плашмя, как бревно, скинули Астарха в глубокий мрачный трюм, и оттого, что кто-то завыл, и ему было совсем не больно, он понял, что упал на человеческие тела. Вскоре убедился, что попал в компанию черных фесок, и в углу блестит лысина Зембрия Мниха. В его сторону и перевернулся связанный по рукам и ногам Астарх.
Трюм закрыли, стало совсем темно, а дышать нечем — жара, влажность, крысиная вонь. Их долго никто не тревожил.
— Пить, дайте пить! Воды! — то хором, то в разлад заныли узники.
У Астарха самого рот давно пересох, умирает от жажды, а держится, ему не впервой — был он в рабской неволе — эту самую, тогда ненавистную воду, подавал в высотные дома Константинополя.
— Воды! Воды! — все чаще, слабеющим сухим, с треском голосом молят узники, уже плачут, стонут, и, к удивлению Астарха только Мних, вроде и старше всех, а стойко держится, только учащенно через пересохший рот сопит.
А на борту до них дела нет, и как догадывается по звукам Астарх, погрузка вроде закончилась, идет опись драгоценностей, а до этого перерезали весь экипаж, скинули в море.
Астарх запутался, но на третьи или четвертые сутки умерло сразу несколько узников. Остальные стали на непонятном языке что-то причитать, может молиться, сквозь рев.
— Перестаньте орать, поберегите силы, — впервые послышался голос Мниха на греческом языке.
— О-о-о! Ты сволочь, предатель, это ты во всем виноват, — почти хором ответили ему на этом же понятном для Астарха языке, а потом еще очень много, видимо, противного, на непонятном.
Эти эмоции были последним всплеском жизненной борьбы, следом все сдались, обмякли, и даже дыхание еле слышно, и как ни странно, то же самое и наверху, не только голосов, но даже шагов не слышно, будто все покинули корабль, и лишь жирные крысы остались хозяйничать, теперь уже смело ползают не только по мертвым, но и по еще живым, обгрызая в первую очередь уши и пятки.
А потом началась качка, видно, море заштормило, но корабль большой, нагруженный, лишь слегка кренится, да этого достаточно, и уже Астарх теряет сознание, всякую волю жить, и казалось — конец, как вдруг послышались чересчур властные, твердые шаги. Люк раскрылся, хлынул поток хоть и раскаленного, но свежего морского воздуха, и вместе с ним нависла тень.
— Да они ведь дохнут! — возмущенный голос Никифора. — Они мне еще живые нужны. Быстро вытащить, воды.
Пятерых, уже мертвых, побросали за борт; остальных привели в чувство, напоили.
— Что, — перед полулежащим на солнцепеке, еще еле живым Мнихом, царственно подбоченясь, встал, расставив широко ноги, Никифор. — Византию разграбили, изнутри разложили и решили в Европу со всем богатством бежать, там с чистого листа спокойно веками жить! Не вышло и не выйдет! Не тебе, жалкий Мних, ставить, убивать и миловать царей и эмиров… Вот твое послание — не умерщвлять Романа. Поздно!.. А вот письмо царицы Феофаны — тоже твоей ставленницы: выдала она тебя, ха-ха-ха, а теперь меня любит, в мужья кличет — знает, кто достоин быть законным царем! Царем великой Византии, которая стояла, стоит и будет стоять вечно!
Видно, эти слова крайне возбудили Никифора, он в нетерпении сделал несколько шагов по палубе, любуясь даже своей тенью, и вдруг, вновь вернувшись к Мниху:
— Тьфу! — смачно плюнул он прямо на лысину доктора. — И эта жалкая тварь пыталась управлять миром, всеми помыкать… У-ух! Еще не раз ты пожалеешь, что не подох здесь от жажды! Очень медленной и мучительной будет твоя смерть. И будете ты и твои единоверцы неспешно истерзаны на всеобщем обозрении… Капитан! — рявкнул Никифор в сторону. — Вначале выгрузишь все, где я сказал, а потом этих в Константинополь, и чтобы все были живы. — И вновь глядя свысока на доктора, от качки широко расставив ноги, может, ощущая себя апостолом. — Зембрия, мой «дорогой» родственничек, а у меня еще разговор к тебе есть, — при этом Никифор присел и, хватая потными грязными пальцами подбородок Мниха, шепотом, да Астарх услышал. — Мне сейчас недосуг — трон пустовать не может. А где золотой сундук, всемирная мессия — мне лично расскажешь. Может, тогда и сохраню тебе жизнь, будешь еще лучше жить… А это что? — он схватил уже опухшую от пут почерневшую кисть, всмотрелся в перстень. — Мц, ну и скуп же ты, столько добра, а железяку на пальце носишь…
Еще пару дней корабль не трогался. За это время условия узников значительно улучшились: вода, хоть и горячая и вонючая, а пресная — есть, целая бадья; и еда, из объедков, в трюм бросается, так что и крысам достается; и руки свободны, вот только на ногах прибили кандалы, и общей цепью скреплены, так, как приковывают рабов-гребцов — до смерти.
Наконец дали команду; вначале тяжело, в разлад, а потом все веселей и разом заскрипели сотни деревянных весел, и почему-то только теперь Астарху явственно показалось, что мучительная смерть, смерть не на поле боя, с оружием в руках, а позорная, издевательская — неминуема, и от этого с каждым свистом на выдохе гребцов он ощущал, как все больше и больше потеет, и вместе с потом исходит его дух. И к удивлению, будто бы назло, даже ночью гребцы не отдыхают, лишь короткая передышка и вновь свист.
— Не рабы гребут, а, видно, личная гвардия Никифора, — словно прочитав мысли Астарха, на ухо пояснил Мних.
И как ни странно, сам доктор, по крайней мере, внешне, очень спокоен, и даже какие-то нарезки делает на досках борта, вроде что-то высчитывает, думает. И в одну ночь Мних на непонятном что-то сказал, а потом шепотом на греческом Астарху:
— Муки смерти я не боюсь — многое пережил. Но без борьбы отдаться этой неблагодарной твари — тоже не могу… Надо поймать несколько крыс.
Крысы, хозяйничающие здесь каждую ночь, будто поняли доктора — в эту ночь исчезли. Потом повезло; на следующий день поймали одну, на следующую ночь — еще три; правда, от брезгливости Астарх свою жертву так сильно сжал, что она сдохла.
— Ничего, ничего, — успокаивал Мних, — три — как раз достаточно.
К этой операции Астарха не привлекли, и что делалось, доподлинно он не знал, знал лишь одно — в грубоватом простом перстне Мниха был спрятан яд.
— Бегите, бегите, — ласково отпускал доктор крыс. — И ваша доля в этой еде… Хе-хе, скоро они найдут пресную воду, если она есть на корабле.
Так оно и случилось; вскоре одна крыса, вскрючив свой гадкий хвост, нагло, с бешеной скоростью заметалась вокруг бадьи и вдруг, совершив какой-то невероятный акробатический трюк, ловко прыгнула прямо в воду.
— Эту воду пить нельзя! — вскричал Мних, опрокинул бадью, и чуть позже. — И вообще больше воду пить нельзя.
Среди людей, переживших муку жажды, в изнуряющий зной такое говорить — страшно. Но Мних был грозен, неузнаваем; он на своем что-то злое процедил, и переводя для Астарха, помягче:
— Терпеть, надо терпеть… Жизнь — это терпение. Нетерпение — позор.
Выбора не было, стали терпеть, чего-то ожидать. Оказалось, недолго. Где-то после полудня, когда жара особо давит, и даже неутомимые гребцы перестают грести, — все отдыхают, наверху начались шум, беготня, переполох. Открылся люк.
— Доктор, кто здесь доктор? Повальная болезнь, пятеро уже скончались, капитан мучается. Кто здесь доктор? Капитан зовет!
— Я доктор, — с озабоченным вызовом крикнул Мних и, кряхтя, встал. — Я обязан помочь каждому больному… Только как, — указал он на ковы.
Моментально в трюм спустилась пара молодцов, замахали кувалдой.
— Это мой ассистент, — указал доктор на Астарха, — мне помощник нужен.
Капитану доктор помог в одном — прикрыл глаза.
— Родственник Никифора, — пояснил Мних Астарху. — Кстати, и мой тоже… Неплохой был человек, поддался соблазну, — и после этого прочитал непонятную речь, видимо, молитву.
Еще несколько человек корчились на палубе от боли. Мних их бегло осмотрел и, крича во всеуслышание, поставил диагноз:
— Это эпидемия, — дальше непонятное для Астарха, впрочем, и для остальных, едкие слова и рецепт. — Воду, пейте воду, много воды.
Все бросились к корме, там начались давка, сутолока, крики, ругань, перешедшие в драку и резню.
— Что они делают? Как так можно? Ведь всем не достанется, — возмутился Мних, тоже бросился к корме, корректируя предписание. — Так много не пейте, по одной, ну по две, и достаточно… Боже, потом как от вас корабль очистить?.. Что, что? А, понял. Слушайте меня! Кому стало плохо, в соленую воду, за борт; это облегчит страдание, снимет боль… А ты что рот разинул, морщишься, шипящим шепотом теперь он обращался к бледному потному Астарху. — Что, мало смертей повидал, мало людей сам прирезал? А это тот же бой, борьба за жизнь… иль сам выпей водички, а можно не страдая, просто так утопиться. Иль еще лучше меня с борта скинь… Чего стоишь? Беги в трюм, спасай наших.
Не кого-то спасать, а чтобы не видеть этого ужаса, молча было повиновался Астарх, да Мних его нагнал, с силой рванул за локоть и с взбешенными навыкате глазами, какие Астарх видел только у полководцев, ведущих в атаку войска. — Конечно, — все так же торопливо шипел он, — эти «черные фески» — не твои… и мне они не по нутру, ты гораздо ближе, но повязан я с ними, повязан, пойми. И не какой-то там идеей или верой, а прошлым, настоящим и будущим — мы не можем жить как все и за это — то процветаем, то в гонении — иного не дано, но мы иное ищем и создадим…
Остаток дня и часть ночи, уже страшно мучаясь от жажды, Астарх махал кувалдой. Потом не пившие воду тринадцать человек по приказу Мниха сбрасывали за борт мертвых и еще страдающих полуживых. С рассветом бросились проверять груз, увидев несметные богатства — заликовали. Однако это длилось недолго, таким огромным кораблем управлять тринадцать человек не смогут, да и навигацией никто не владеет — лишь Мних смотрит то на солнце, то палец в рот сует — ветра практически нет, значит, несет их куда-то течением, куда неизвестно, благо, что море спокойное. Так это все не беда, и богатство в тягость — одолевает жажда, и если бы Мних отравленную воду не слил, ее бы выпили.
Все обессилели, изнемогали в тени, и лишь Зембрия Мних не сдается — аппарат для выпаривания морской воды хочет соорудить. А Астарх долго смотрел в бескрайнее море — мог бы как Ана плавать, давно бы уплыл с этого мерзкого корабля и поплыл бы только к ней, но куда плыть и как, сил нет, жажда угнетает — хуже муки нет, и буквально на карачках он дополз до борта, упал в тень, то ли уснул, то ли потерял сознание, и сколько пребывал в этом состоянии, не знает — пришел в себя от крика Мниха:
— Астарх, помоги, спаси, спаси, Астарх!
Черные фески амебообразной массой сгрудились над доктором; как могли били, подтащили к самому борту и уже пытались скинуть.
Просто так Астарху не справиться бы, огромным веслом он уложил всех, так что и доктору досталось. После этого на длинном корабле образовалось два враждующих лагеря: на носу Мних и Астарх, на корме — одиннадцать «фесок», и меж ними средоточие несметного богатства — никого оно не интересует, за глоток пресной воды все бы сейчас отдали.
Понимая, что ситуация критическая, к вечеру Астарх спустился в капитанскую каюту, вооружился двумя мечами, луком, копьем. «Фески» к оружию вроде непричастны, но тоже что-то подтянули.
— Может, их издалека, стрелами, — как военный предложил Астарх.
— Человека убить — последнее, — мудро рассуждал Мних, — надо терпеть… Да и вряд ли они открыто сунутся; драться и воевать — им не по нутру, разве что пощипать, столкнуть, облаять… а подкупить здесь некого, так что будем спать по очереди, там посмотрим.
И неизвестно, чем бы все это кончилось, да судьба им благоволила. Уже к закату с севера подул свежий, прохладный, приятный ветерок, а к ночи и звезды скрылись, и без особого ветра, без буйства, без шторма упала одна крупная капля, потом резвее, и полил такой щедрый дождь, как говорится — из ведра.
Врагов больше не было, все стали единоверцами, вновь командовал Мних — на палубу вытащили все, что имело емкость, кинули все тряпки, шелка и ковры, а дождь все лил, лил, и так до самого рассвета. А утром солнце взошло, и туч вроде бы и не было; так, где-то на востоке, бордово-сероватая пелена; и будто зарождаясь в той стороне, буквально проходя над их головами и исчезая в туманной дымке на северо-западе, зависла чарующая ярко-красочная широкая радуга, и кажется, что от ее блеска и море стало изумрудно-пурпурным, родным, цветущим.
— Это Божие знамение! — повелительно поднимая руку, торжественно провозгласил Зембрия Мних. — Оно указывает нам путь от Египта и Иерусалима, где мы зародились, до благодатной Европы — где мы будем счастливо жить!
Черные фески упали ниц, очень долго молились в сторону, откуда исходила радуга; потом, по очереди, все встали на колени перед Мнихом, и на непонятном для Астарха языке что-то вымаливали, понятно — прощения, целовали подол его платья. А Мних как Божий помазанник грациозно воспрял, был очень строг да изредка косился на Астарха, и тогда, еле скрывая ухмылку, тайком ему подмигивал. Процедура затянулась, и кто-то уже пытался облизать персты доктора; кто ранее этого не сделал, вновь встал в очередь, и все на коленях. Видать, Мниху все это изрядно надоело, и он уже в истоме всепрощающего Господа таращил в небеса глаза, и вдруг встрепенулся, чуть не стал обыденным, но вовремя спохватился, и еще более торжественно и повелительно:
— С моей помощью вы одолели часть мук. Но помните — это не все, вся жизнь земная — это страдание. А я терпел, терпел все ваши слова, истязания. И, как Бог мне завещал, я вас прощаю — мои сыны, и вот вам еще один символ жизни и верного пути под моей командой — белая чайка, она укажет нам путь к земле… Прочь! Что присосались?.. К веслам, за весла, свиньи! Гребите, гребите! Астарх, где кнут?
* * *
Только Зембрия Мних, повидавший на своем веку немало земель, сразу же издалека узнал появившуюся на горизонте в мареве зноя очаровательную землю — знаменитый остров Лесбос, куда по его тайному велению на пожизненное заключение был сослан бывший император Роман Лекапин.
Вглядываясь в остров, как бы от солнца Мних тщательно прикрывал рукой глаза, да все равно, наблюдая за ним сбоку, Астарх видел, какое противоречие всколыхнуло воспоминание о прошлом и как оно явственно отражается на лице Мниха, с преобладанием чувств брезгливости и досады.
Может быть поэтому, доктор приказал более не приближаться к острову, и вначале хотел было отправить на землю кого-либо еще, однако подумав, решился плыть сам на лодке в сопровождении одного Астарха, ибо только он знал всех и вся в этой, да и в других округах.
Астарх ничуть не удивился, что командир местного гарнизона и глава духовенства приняли Мниха с царским почетом. Не удивился, что с резвостью принялись исполнять пожелания доктора: выделить рабов-гребцов, много пищи и вина, и даже снять с другого корабля дубовую емкость для воды. Удивился Астарх иному — доктор пожелал увидеть заключенного Лекапина, и по пути к огромному нависающему каменному замку, как бы рассуждая про себя, да так, чтобы слышал Астарх:
— Слава Богу, эти идиоты еще не знают, что императора Романа Второго — уже нет… а новый кандидат, еще не став им, уже продался… О, Феофана! Это все она — стерва! Да и Самуил — дурак, без меня ничего сделать не может.
Изнутри замок был еще ужаснее, мрачнее; даже воздух был здесь спертым, замшелым, давящим, так что его не хватало, и несмотря на смрад, приходилось глубоко вдыхать ртом. К счастью Астарха, в само подземелье, где непосредственно находился бывший царь, Мних пожелал спуститься один. Вернулся он нескоро и был почему-то огорчен.
— Какова жизнь?! — сокрушался доктор. — Этой идее не суждено сбыться — бедняга тронулся умом… А мог бы вновь стать императором… — И недовольно цокая языком. — Жаль, что я не в Константинополе; что они там натворят?! О, Феофана — дрянь!.. И может и поздно, а все равно надо искать иной путь, а путь — один… Пойдем, Астарх, здесь на острове есть места и повеселее.
Лишь к закату дня, обойдя высокую гору, они достигли другой оконечности острова — казалось, это другая земля: в пойме извилистой, говорливой, прозрачной небольшой реки густой, звенящий голосами многих экзотических птиц, ухоженный лес, нисходящим конусом простирающийся темно-зеленой полоской вдоль русла, от вершины горы вплотную до моря, где на самом побережье раскинулся роскошный парк с фонтанами и аллеями, и не одно, а множество зданий разной архитектуры и размеров, и все они утопают в зелени, блестят мрамором, и хоть из камня, а с виду легки и изящны.
— Женский пансион — кузница кадров, — при походе к парку пояснил Мних.
Этих слов Астарх не понял, спросить не успел — оказывается, их уже ждали: навстречу вышел маленький, сухонький старичок, явно евнух. Хоть и был старик гораздо старше Мниха, а с почтением он произнес имя «Зембрия» и обнимал доктора с ученическим послушанием и с такой же виноватой покорностью выслушивал долгие нотации гостя на непонятном для Астарха языке, и лишь одно Астарх уловил — имя царицы Феофаны прозвучало не раз, и с каждым разом голова евнуха согласно склонялась, он что-то шепотом недовольно причитал.
— Ладно, — наконец на греческий перешел Мних. — Этот молодой человек, — указывая на Астарха, — и я — устали с дороги. Что мне надо, ты знаешь, а ему — по полной процедуре, как здоровому мужчине.
По живописной территории Астарха провели в отдельный большой дом, и кругом ни одного мужчины, только женщины, юные и очаровательные. Он мечтал только о спокойном сне, но вначале ему преподнесли какой-то горьковатый горячий напиток, потом цветочный нектар с запахом жасмина, лепестков роз и еще чего-то непонятного, возбуждающего. А на ковре перед ним — яств, каких он даже в царском дворце не видывал, и для поднятия настроения ему нежные песни поют, другие, почти нагие, невиданные пластичные танцы исполняют, а с двух сторон от него что-то раскаленными спицами трут, легкость и блаженство в мозги вветривают. А потом его купали, каждую клеточку ласкали, и весь этот все более возбуждающийся восторг вскипел в бешеной страсти, когда неожиданно появилась одна, как кошка гибкая, раскосая, чуть полноватая черноволосая смуглянка…
Обычно, поутру проснувшись, Астарх с тоскою вспоминал Ану. А на сей раз, к своему изумлению, он снова хотел видеть эту пожирающую страстью женщину, и улавливая пьянящий аромат ее исчезнувшего во сне горячего тела, он спросонья кинулся в соседнюю комнату, а там, полулежа на роскошном ковре, Мних, лениво оторвался от пиалы с чаем.
— Скажи правду, — язвителен голос доктора, — Ану позабыл? Хе-хе, молчишь?.. Ана святая, благородная женщина, и путать ее с этими или другими — не годится, — кряхтя, Мних поменял позу, налил чай во второй прибор. — Пей, — протянул он цветасто-расписную фарфоровую пиалу, — с утра освежает.
И пока Астарх помешивал ароматный мед в жидкости, доктор, как обычно, будто размышляя вслух, тихо продолжал:
— Если честно, то я-то сам многого в жизни не испытал. Вроде быть мужчиной и не быть им — страшное горе. Раньше я сильно от этого страдал, да с годами свыкся. Хотя, если можно было бы повторить все сначала, никогда бы не согласился. Хм, а меня и не спрашивали: с обрезанием и кастрировали, уготовили эту судьбу. Ты хочешь спросить — для чего? Раньше не совсем понимал, однако с возрастом наверное оценил всю мудрость предков… В порядочном обществе вроде не принято об этом говорить, да сблизившись, будто по секрету, люди только об одном и говорят — о скрытой стороне жизни. Интимная жизнь — побудительный мотив многих жизненных поступков. И кто бы что ни говорил, а чувственная страсть — это такой несгибаемый вектор силы, что многие человеческие помыслы увядают под натиском стихии похоти. И чтобы эта страсть мною не обуревала — меня ее лишили.
— А для чего? — не сдержался Астарх.
Мних глубоко вздохнул, исподлобья испытующе долго вглядывался в собеседника, будто видел впервые, и неожиданно совсем иным, пещерно-утробным голосом:
— Никому в жизни не говорил, не доверял. Тебе, Астарх, верю, хочу доверить самое сокровенное, ибо ближе человека ныне нет, и проверен ты — настоящий мужчина. А более того, ты, Ана и мой золотой, — тут его голос стал нежным, — Остак — мне единственно родные люди, — в этот момент его лицо заметно смягчилось, подобрело, но это был только миг, и вновь он стал озабоченным. — Астарх, ты должен мне помочь; больше некому. На эти фески надежды нет — только деньги считать и талмуды должников писать их руки способны. А за мной обязательства… Слушай, — доктор поближе склонился к Астарху и стал говорить тише. — Всего я и сам не знаю, и тебе знать не советую, да в суть дела посвящу… Есть формула бытия, или сверхважный основной Закон существования, ниспосланный Богом, чтобы люди на земле жили лучше и лучше. По преданию, этот Закон Бог ниспослал там, где никогда не бывает туч — над пустыней Сахарой, в низовье самой длинной реки Нил. И именно обладание этим Законом привело к расцвету египетской цивилизации. И тому пример не только уцелевшие пирамиды — гробницы фараонов, а многое-многое другое, и главное то, что люди овладели искусством превращения элементов из одного состояния в другое, нашли золото, придумали текстиль и цемент, изобрели колесо и рычаг, создали письменность, открыли математику и астрономию. И обладали этим искусством не все люди, а лишь особо одаренные, самые грамотные, и передавали они свое знание не всем, а только способным с детства, и только близким по крови и духу… Фараоны, в то время правившие в Египте, с одной стороны не могли существовать без этих искусных людей, а с другой — всячески их попирали, нещадно эксплуатировали. Не однажды эти грамотные люди пытались бежать; по суше, на песке их след быстро находили, догоняли и издевательски возвращали. Тогда эти люди додумались построить большие корабли из папируса, и несколько таких кораблей с малым количеством людей уплыли в разные стороны — чего они достигли, пока неизвестно, но думаю, открыли они новые земли… Больше кораблей строить возможности не было, а те, кто не уместились на кораблях, еще очень долго оставались в Египте, тщательно храня Божий секрет и выжидая удобный момент. Такой момент никак не представлялся: из поколения в поколение фараоны завещали — не выпускайте из Египта грамотных людей; с ними тяжело, да без них невозможно. Что только ни придумывали грамотные мужи — все бесполезно; ни подкуп, ни заговор, ни переворот — ничего не помогало, в любом правлении первое правило — не выпускать, вроде вечно. И тут как-то грамотные мужи то ли по-иному взглянули, то ли по-новому прочитали и осмыслили Божий Закон. Да, конечно, женщина в науках — недюжа. Да им это и не надо, у них есть свой особый, Божий дар. Ведь нагая женщина перед мужчиной — сила! Красивая женщина — сверхсила! А красивая и сладкая — редкость, да попадись на пути — мечта, всепожирающая сила!.. И если по виду младенца-мальчика особо не поймешь — кем он вырастет, то есть очень редкие девочки, с самого детства которых видно — кем они рождены быть: это врожденная грация, шарм, красота, кокетство, невозмутимость и, самое главное, врожденный аромат, запах женского тела, та индивидуальная сладость, которая покоряет любого, особенно сверхсильного мужчину…
— Вот такая, — продолжал свой рассказ доктор, — женская особь не сразу, а с опытом, была тщательно, в самом детстве отобрана, под опекой и с наставлениями выращена и как бы между прочим подарена фараону, ставшему последним в династии. Этот подарок сумел бы усыпить, и может быть навсегда, бдительность любого мужчины… Вот так грамотные люди смогли бежать из Египта, прихватив с собой Божий Закон… По преданию, с тех пор среди этих людей главенство рода зиждется на женщинах, и завет новым поколениям один — овладевай искусством знаний с самого детства, даже под нажимом — учись! Учись новому, неизведанному!
— …А возвращаясь к беглецам, — продолжал медленно доктор, — уйти они по пескам и по зною далеко не смогли — осели на краю аравийского полуострова, здесь же, в горах, в пещере и спрятали свое тайное превосходство, тщательно замуровав его в золотом Сундуке. Людей, знающих об этом тайнике, во все времена было очень мало, и они тщательно, с самого детства отбираются, и к этому их готовят, зовут их мессия — Божий помазанник, и кстати, один из них перед тобой.
— Налить Вам чаю? — предложил Астарх.
— Налей, — Мних подал свою пиалу, долго молчал, медленно перемешивая жидкость, и видя, что собеседник больше ни о чем не расспрашивает, сам задал вопрос. — А почему ты не спросишь — где теперь этот Сундук?
— Зачем мне ваш сундук, — улыбаясь, ответил Астарх. — Мне и без него нескучно живется, своих забот хватает.
— Гм, — кашлянул Мних, вроде как обжегся. — Этим и нравишься ты мне: свой нос не в свои дела не суешь — мудро поступаешь… А забота теперь у нас одна, общая; ты, и только ты должен и можешь мне помочь… для того и рассказываю.
— Чем могу — помогу, — по-воински решительно ответил Астарх, — что мне не надо — можете не рассказывать. Я язычник, и многие из ваших верований и легенд мне не понять.
— Хм, я и сам многое не понимаю, но раз и тебе выпала эта судьба — кое-что дорассказать обязан… Со времен исхода из Египта, а это десятки веков назад, никто никогда Сундук не раскрывал, и в какой горе, в какой пещере Сундук точно находится — мало кто знал. А для отвода интересов кладоискателей другую гору назвали священной, так ей до сих пор по традиции поклоняются. А узкий круг людей, владеющих великой тайной, несмотря на возможности, жили внешне скромно, неброско; зато хорошо питались, берегли здоровье, соблюдая гигиену, и ни в чем ни они, ни члены их семей не нуждались. Правда, когда кто-либо из посторонних допытывался, кто носитель Тайны, этот мессия должен был в течение часа бежать в другую страну со всей своей семьей, прихватив свое единственное богатство — очень дорогой большой алмаз, который при побеге должна была проглатывать жена как скрытый источник жизни в иных землях… И все-таки женщины, дети — обуза, лишние языки, и нередко свои же в случае чего лишали жизни всю семью. Чтоб такое не случалось, с некоторых пор носителей Тайны просто кастрировали.
— А Ваш отец? — это заинтересовало Астарха.
— Понимаешь, времена бывали разные: то мы господствуем и делаем как хотим, то нас преследуют и мы разбегаемся по разным землям, растворяемся среди других народов, но никогда не теряем своей первозданности, потому что следуем канонам нашего положения, записанным в Талмуде.
— А если Вы разбегаетесь, то куда девается сундук? — не сдержался Астарх.
— Хе, наконец-то задело, — усмехнулся Мних. — В том-то и дело, что разбегаются самые известные, а нас везде много, и остаются другие, на смену. А чтобы побег не продолжался вечно, и чтобы мы жили спокойно, хорошо, вместе с другими народами мы создавали и создаем великие государства, даже империи. И Персия, и Византия, и Хазария — тому пример.
— Насчет остальных — не знаю, а Хазарию основали народы Северного Кавказа, — возразил Астарх.
— Ну, сейчас спорить не будем — недосуг, — уклончиво парировал Мних, — а то, что сейчас там господствует иудаизм, — бесспорно.
— Видимо, в этом наша беда.
— Не обобщай, не ищи крайностей, Астарх, — живее продолжал Мних. — Всегда легче искать свои беды «в чужом глазу», а «бревно»-то зачастую в своем. Ну, политику бросим, а продолжим о нашем… хотя это и есть главная мировая политика — Тайна ковчега!
— Ну и раскройте эту тайну всему человечеству, — угрюмо перебил Астарх. — Может, войн станет меньше?
— Насчет войн не знаю — войны передел богатств. А вот Сундук со времен фараонов так и не раскрывали, непозволительно; его можно раскрыть только в эпоху глубокого катаклизма, когда человечество станет на грани вымирания, наподобие библейского всемирного потопа, либо всемирного похолодания или наоборот — глобального потепления, в результате неисправимых помыслов людей… А так, сундук и в закрытом виде излучает колоссальную энергию! И ты представляешь, на том месте, где первоначально хранился сундук, зародились три великие религии, и все не без участия хранителей Тайны, по крайней мере, великий пророк Мохаммед — да хранит Бог его славное имя, — тут Мних привстал, — был наш любимый зять, очень достойный человек, действительный посланник Бога. А вот некоторые его последователи, хотя и являются нашими братьями по крови, а и это позабыли, и каноны ислама не совсем правильно соблюдают, словом, рьяно позарились не только на нас и наши богатства, но и на святая-святых — Сундук. А остановить, тем более победить их, стало невозможно — мусульманство набирало невиданную силу, покоряло целые государства. И тогда тайный собор решил впервые перепрятать сундук, и после долгих споров решили — новое место, благоприятный климат и почва, доверчивые разноязыкие люди — это горы Северного Кавказа, и с этим решением туда были высланы миссионеры, купцы, грамотные люди, которые, пользуясь преданностью властей, проникли во власть Хазарского каганата, распространили религию и даже нашли пещеру, где можно было бы схоронить Сундук. Пару веков назад Сундук начал было свой новый путь, путь прямо на север. Однако то ли кто-то выдал, или догадались, словом, несметные полчища мусульман ринулись вслед — в короткий период были завоеваны огромные территории, вплоть до Индии и Бухары на востоке, весь Кавказ до Урала и по Волге — на севере, и даже вторглись в Италию и Испанию на западе. И только Византия, и то благодаря нам, выстояла. Правда, Сундука и мы надолго лишились; из-за всевозможных опасностей в пути он был спрятан в горах Малой Азии, где примерно, ты теперь знаешь. Знало об этом немало людей, даже вероломных — все горы перерыли, а тайник не нашли, ума не хватило, лезут вглубь, а ответ всегда прост, на поверхности, на виду, только внимательно присмотреться надо.
— Так что ж вы до сих пор не забрали Сундук? — теперь и Астарх возбудился.
— В том-то и дело, что не могли. Эта территория принадлежала халифату, а одолеть эту силу — армии до сих пор не было, и не было бы и впредь, до того сильна и доступна людям мусульманская религия. Но мы пошли иным путем, вспомнили урок предков со времени фараонов и создали этот женский пансион… Кстати, Ана первой бы сюда попала, да возраст был уже не тот, да и что греха таить, я ее от этого и других унизительных мест уберег, да и сама она боролась… А что касаемо этого заведения, то некоторые люди рыскают по всему белу свету и доставляют сюда за большое вознаграждение совсем маленьких девочек, у которых от природы, с рождения есть особый чувственный шарм и, главное, сладко-дурманящий женский аромат… Если честно, я в этих делах не знаток, но есть специалисты-женщины, которые выхолащивают девушек, и особо одаренные экземпляры на год-два переправляются в Индию, где в непроходимых джунглях, в горах, в скрытых владениях махараджей доводят женское искусство до отточенности — овладевая секретами массажа, гипноза, танца, речи, жеста, игры глаз и мимики лица.
Вот такие «подарки» были посланы самым влиятельным представителям династии арабского халифата. Последователи пророка Мохаммеда, хвала его имени, — Мних вновь привстал, — не во всем следовали его заповедям: вместо положенных по Корану четырех жен — имели порой десятки, а о наложницах и говорить не надо — не счесть. От обилия женщин страсть предводителей, может, притуплялась, и им казалось, что они уже постарели, обессилели, и тут такое очарование, от которого не оторваться, и к тому же они умны, образованы, общительны, и в беседах потихоньку наши установки внушают. Конечно, разумеется, не это, а сама диалектика исторического процесса обрушила халифат. Однако роль женщин умалять тоже нельзя. Правда, случались и случаются глубокие провалы, как, например, сейчас с нашей царицей Феофаной. Позабыла она субординацию, кто ее взрастил, кто ее царицей сделал. Ведь с трудом мы добились, чтобы церковь расторгла первый брак покойного Романа Второго, чтобы ее «законно» на трон посадить. А она не только погрязла в разврате, но в обход нас, тайно сошлась с Никифором, получила от него щедрые дары и теперь прочит его в мужья, в императоры. А Никифор тоже изменник, почувствовал трон, нюх потерял… Ой, что же там творится, в Константинополе? Надо торопиться, времени в обрез, и не только из-за политики, но и факторы года нас подпирают… Астарх, — доктор вплотную приблизился, так что возрастной ночной нездоровый запах изо рта обдал собеседника; и на фоне этих полумистических речей и вида чуть ли не сумасшедших глаз кавказец невольно отпрянул. — Не сторонись, — переходя на злой шепот, еще ближе двинулся Мних, — Астарх, я тебе рассказал очень много, чего было не положено… Ты мне должен помочь… больше некому.
— В чем я должен помочь? — как бы защищаясь, Астарх инстинктивно выставил вперед руку, чтобы доктор совсем не налег.
— Перевезти Сундук, — сурово прошептал Мних. — И не в Хазарию, не на Кавказ; там вечно неспокойно, пересечение путей и интересов, а в Европу, там есть, как на Кавказе, горы Альпы, и климат там такой же, с северной стороны… Вот там мы и создадим новое, несокрушимое небольшое государство, где будут сосредоточены все богатства мира, и ни один варвар или диктатор туда сунуться не посмеет, поверь мне… Что молчишь? Согласен? Только ты мне можешь помочь.
— Согласен, — после долгой паузы ответил Астарх, — только при одном условии — Вы откажетесь от притязаний на Остака.
— О-о-о! — воскликнул доктор, и тут же, натужно улыбаясь. — Так мы ведь все вместе будем там, в Европе жить.
— Нет, уже твердо решено, после этой экспедиции моя семья возвращается домой, на Кавказ.
— Хм, — усмехнулся Мних. — Ты не поверишь, и этот Сундук, и этот корабль с богатством, и все остальное отдал бы за моего золотого Остака! Как я его люблю, как родного!.. Ну, да ладно, — махнул он рукой, — дитя от матери, тем более от Аны, отнять не смогу… Согласен! — он протянул свою мясистую руку.
В тот же день, к вечеру доложили, что требования Мниха по укомплектованию корабля полностью выполнены, и не теряя времени, несмотря на ночь и неспокойное море, они тронулись в путь. Новый нанятый капитан по указанию Мниха взял курс на другой остров, Цикладу. Этот остров был большой, оживленный, с городами, с многочисленными кораблями в порту. Здесь у доктора тоже оказалось много влиятельных знакомых. С их помощью спешно был доукомплектован живым огнем, вооруженными людьми их корабль, и тут же Мних купил еще один большой военный корабль с полным экипажем.
Вроде Мних и его сотоварищи очень торопились, а в путь не трогались, все совещались, ругались, кучковались и вновь расходились; видимо, не могли прийти к общему решению. И за это время в порт пришел византийский торговый корабль. Мних тотчас отправился на берег, оказывается, хозяин этого корабля, крупный купец, друг Зембрия, еле сбежал из столицы, принес вести страшные, да вполне ожидаемые.
…Главнокомандующий войсками Никифор вернулся из похода, встал лагерем напротив Константинополя, на азиатском берегу Босфора, объявил себя императором Византии. Евнух Самуил хотел было воспрепятствовать этому произволу, да царица Феофана вновь всех обманула, каким-то образом тоже оказалась в лагере Никифора, согласилась выйти замуж за великого, богатого полководца, официально вручая в руки Никифора царскую власть.
В это же время во дворце евнух Самуил предпринимал все меры, чтобы отразить этот заговор и отстоять власть. Даже была попытка выдвинуть нового императора из потомков Романа Лекапина. Да этот претендент, евнух Василий — незаконнорожденный сын бывшего императора, тоже вновь всех предал, вступил в сговор с могущественным полководцем. Именно Василий ночью открыл ворота в Большой дворец для гвардейцев Никифора. Используя тайный подземный ход, Самуил и еще несколько человек смогли скрыться, а остальных, явных сторонников и ставленников Зембрия Мниха, тут же казнили или арестовали.
На следующий день, едва были убраны трупы и смыта кровь, во дворце состоялась помолвка Никифора и Феофаны, и только новый царь сел на трон — первый указ: поймать Зембрия Мниха, доставить только живым. Вновь начались гонения на единоверцев Мниха, дома доктора и его сторонников разграбили, подожгли.
Все это доктор пересказал всем, в том числе и Астарху. Однако утаил другое. Бозурко арестован. В доме Аны был обыск, вроде никого не тронули, да все под домашним арестом, а дом под наблюдением — ожидают появления Астарха либо самого Зембрия Мниха…
Эти вести подстегнули всех, быстро было принято решение. Первый корабль с несметными богатствами идет на восток через Средиземное море в Тирренское море, и там, на Севере Италии их уже поджидают; весь груз должен пересечь Альпы и осесть на благоприятных северных склонах этих гор; там, среди местного горного населения будут созданы новые поселения, сказочная страна. А второй корабль вместе с Мнихом, Астархом и еще двумя в фесках возвращается на запад, в район, где ранее базировался экспедиционный лагерь.
Мних все время торопил. Астарх думал, что доктор боится преследования Никифора, а оказалось — чисто природный фактор. Зембрия мог легко найти Сундук, да ему хотелось еще раз полюбоваться задумкой предков.
В знойных густых сумерках они вчетвером сошли на берег не на том месте, а чуть севернее. Прямо над их головами на фоне матово-фиолетового небосклона выступили чудовищные клыки вершин.
— Туда, — указал Мних не на самую высокую гору.
С земли казалось — рукой подать; в эту жару карабкались очень долго, и чем выше, тем прохладней, ветреней, а у вершины стало совсем холодно, аж жуть. Товарищи Мниха хоть и были ровесниками Астарха, а даже за доктором еле поспевали, выбились из сил, на своем о чем-то ныли, за что Зембрия их грубо ругал.
— Смотрите, какое очарование! — уже стоя на вершине, воскликнул Мних. — Успели. Только в эти дни, дни летнего солнцестояния, бывают здесь такие ночи и эти замысловатые серебряные облака, отражающие свет.
Действительно, вид был сказочный! Множество звезд, полуспелая яркая луна, и прямо над головой словно тщательно нарисованные ровные, тонкие, имеющие тонкую структуру, параллельными контурами загадочные облака, и все из различных форм, то в виде волн, то гребешков, то вихрей и полос.
— Чудо! — шептал Мних. — Такого я раньше не видывал, прежде бывало скромнее… Это знак! Эти облака направлены прямо с юга на север, указывают, откуда мы вышли, куда должны пойти и, может быть, когда-нибудь вернуться.
— Хватит сказки рассказывать, летняя ночь короткая, — заныл один сотоварищ.
— Какие «сказки»? — возмутился Мних. — Землю познавать и беречь надо, а не высасывать все, как из соска матери… Вот смотрите, какое чудо! От этих облаков чуточку отражается свет, и только он может слегка осветить вон тот склон, вечно защищенный от солнца и луны… и видите что-то белеет, словно фосфорит… хе-хе, это и есть наш Сундук.
Астарх все поражался, как Сундук не нашли — лишь маленько он булыжниками забросан, и прямо на отвесной скале, по над широкой горной тропой — небось, как в спешке схоронили, так и лежал веками, и только чем-то смазали металл, чтобы блестел в такую ночь, а вообще, думал он, уже неся Сундук, тара вроде из золота, а не очень тяжела, так что четверо человек без особого труда могут его нести, по крайней мере, с горы.
О чем думал на обратной дороге Мних, неизвестно, может быть — как долог путь до моря? По крайней мере, он гораздо старше всех, больше всех кряхтел, тяжело дышал, частенько просил устроить привал, словом, вел себя вполне обыденно, чего не скажешь про двух других. Эти, в фесках, теперь торопились, всю дорогу читали одну и ту же молитву, так, что и Астарх ее невольно заучил; и все время легонько, благоговейно поглаживали ношу, не выпуская ее даже на привале. Именно они во время последнего привала закричали:
— Земля трясется, трясется земля!
— Сами вы трясетесь и дрожите! — по привычке обругал их доктор.
Больше эксцессов не было. Сундук погрузили в лодку, тщательно закутали плотной тканью. С рассветом были уже на корабле, в открытом море. Здесь предусмотрены все меры безопасности. Капитан вроде из своих, свободен, свободны в передвижениях еще четыре человека: два повара и два санитара, тоже не абы как, а взяты на борт по рекомендациям. А остальные — шестьдесят гребцов-рабов наглухо прикованы к палубе, у своих весел. Так они и гребут, и спят, и едят, и нужду справляют, скидывают все в море. Всем обещаны огромные гонорары, даже задаток выдан, а рабам гарантирована еще и свобода.
Тем не менее, Мних и его сотоварищи постоянно у Сундука: один не должен спать, на посту.
Как обычно, с утра распекло; влажность, жара. А так погода прекрасная, море спокойное, все вроде сделано, и Мних отдал приказ капитану: «Полный вперед, на Тирренское море, в обход всех островов… живой огонь наготове, я сплю, вы на посту».
Так получилось, что Астарху более Сундук не доверяют, и он свободнее всех, довольный лег спать в тень борта, да долго спать не пришлось. Капитан был начеку, именно он закричал, увидев, как со стороны уже исчезнувшего берега ползла по морской глади во всю ширь глаза какая-то возвышающаяся тень, и по все увеличивающемуся, возрастающему шуму понятно — волна.
— От землетрясения, — первым сообразил всезнающий Мних.
— Правее, правее гребите, выпрямляйте корму, — в нескрываемой панике пытался спасти корабль капитан.
— Астарх, сюда, ложись на Сундук, все держите его! — о своем заботился Мних.
С неистовым ревом волна вначале вздела корму, потом весь корабль, и резко бросила вниз, швырнула, как щепку, в сторону, на бок. Все завопили, хватаясь за что попало, и вдруг тишина, и корабль ровно стоит, будто ничего не случилось, разве что кое-что смыло и одного санитара слизало.
Минут пять-десять все молчали, еле-еле приходили в себя, а взгляды все туда же, ждут новой беды. И дождались.
— Вон! Тень, тень ползет, увеличивается!
Теперь уже все, даже капитан, бросились к бортам, вцепились в дерево до крови из пальцев, и единственный Мних не потерял самообладания.
— Корабль боком к волне… Гребите вправо, вправо, скоты! Вылезайте из-под лавок! — и вновь к единственному помощнику, сам хватаясь за весло. Астарх, помоги, греби, греби справа.
Лишь упорство и самоотверженность Зембрия Мниха спасли корабль на сей раз. Успели они выправить корму. Вторая волна была гораздо мощнее, или уже казалось так. Ибо нарастающий рев был несносным, а потом, как и прежде, корабль, словно качели, взметнулся, резко плюхнулся во впадину, толщи воды над головой, снова крутануло, как в водовороте, и была бы еще одна, хотя бы маленькая волна, точно перевернуло бы все вверх дном, а так корабль, будто маятник, накренился то в одну, то в другую сторону и застыл: тишина гробовая, море замерло, в небе ни облачка, ни ветерка, покой, и вновь первым очнулся неугомонный Мних:
— Ах ты, дрянь, трус, негодяй! — пинал он еще дрожащего капитана. — Что ж ты под лавку залез? Что штурвал бросил? За что я тебе плачу?
— Не могу, не могу, — скулил в той же позе капитан. — Проклятие на этом корабле, проклятие.
— Ах ты, суеверная дрянь! Что, в первый раз в море? А ну, вставай, выправляй курс, вперед на Тирренское море.
От визжащего крика Мниха все очнулись; что еще слизало с борта, не особо волновало, главное, не досчитались еще двоих, в том числе и одного в феске.
— Может, и мы привяжемся цепями, — дрожащим голосом предложил оставшийся на борту последний в феске.
— Я тебе «привяжу»! — закричал доктор. — Кандалы на тебя надеть надо, рабское клеймо на лбу поставить: трус, подонок! Не такими наши предки были! У, зажрались — свиньи! Вставай! — он схватил сотоварища за шиворот. — Ты что думаешь, просто так великое Божие послание нам досталось?! О, выродки, в кого вы уродились? Не такими были наши отцы! Вон, посмотри на Астарха! Тебе не стыдно? Тебе бы деньги считать да задницу Сары обнимать. Иди, сторожи Сундук, глаз с него не спускай.
Правда, ни черной феске, ни тем более остальным до Сундука ныне дела нет, все по-прежнему, с нескрываемой опаской смотрели назад, на восток, откуда ожидали очередную волну, ведь кто-то в страхе шепнул: «Бог любит троицу».
У Астарха свои Боги, да и устал он неимоверно, и жара более чем на других давит, он не местный, к ней не привык, и вроде все спокойно, только вновь мерно весла скрипят, а посему он вновь улегся в тени у борта, и только сладко заснул, как вновь душераздирающий вопль. Он вскочил, в страхе глянул за корму — ничего, а все, затаив дыхание, смотрят в ужасе на север. Там, на горизонте, в расплывчатом голубоватом мареве, как на голубом огромном полотне, появляются сложные и быстроменяющиеся изображения. Идет какая-то битва, будто рубят головы, кого-то преследуют, и все смешалось — люди, кони, и все это в песчаной дымке.
— Проклятье, это Божье проклятие! С вами проклятие! — первым по-сумасшедшему завопил капитан. — Спасайтесь, бегите с этого проклятого корабля, — был он в крайней степени истерики.
— Спокойно, без паники, все остаются на своих местах, — заметался на палубе Зембрия Мних. — Это мираж, только мираж.
— Фея, морская Фея! — лихорадочно орал капитан. — Проклятие! Это проклятие! Спасайтесь! — и он первым бросился за борт.
За ним бросился последний в феске, следом двое свободных, гребцы не смогли — крепко привязаны. Астарх в крайнем страхе тоже глянул за борт; блестящая на солнце, ровная, тихая поверхность воды его тоже манила спокойствием, да он воды боялся, плавать не умел, и пока колебался, спасла рука Мниха: «Ты-то куда? Боишься — не смотри».
Так и поступил Астарх, бросился на дно, прикрыл в ужасе голову, так чтобы ничего не слышать и не видеть. И гребцы подергались, повизжали, и как один полегли сплошным ковром. И лишь Мних в наступившем диком безмолвии с упрямой стойкостью глядел на призрачное видение; знал, что это неспроста, небесный знак — вызов, очередной этап борьбы за жизнь, предвестник новой бури.
— Терпеть, терпеть, — шептал доктор, а видение все расширялось, становилось четче, контрастней. — Боже! Так это Константинополь… дворец, храм… А это Ана… ее за золотые волосы волокут… а этот, маленький. Неужели Остак? Нет! Не-е-т! Только не это-о-о! — бешено закричал Мних и, чувствуя резкую боль, распирающую виски, он схватился за голову, сделал несколько неуклюжих шагов в сторону Сундука. — Заберите, отдам все, — последнее, что выдавил он, и теряя от внутреннего удара сознание, повалился, ударившись той же головой о край Сундука…
Позже, уже на закате, когда вроде все уже угомонилось, и лишь мелкие волны ласково бились о борта, Астарх в очередной раз по подсказкам доктора перевязывал ему голову, а Мних при этом говорил:
— Если бы не эта рана, не ушла бы кровь, мне конец, а может, еще хуже — парализовало бы… Хе, а так Сундук спас, видать нужен я ему… А нужен ли он мне? Не знаю. — И совсем тихо, так чтобы Астарх не слышал. — Зато твердо знаю — я нужен Остаку, он в беде. Он пусть и не родной, да любимый, единственный мой след на этой земле, и я обязан дать ему будущее, а не этим потомкам моих трусливых, алчных сотоварищей.
К счастью, последующая ночь выдалась тихая, спокойная, так что все отдыхали, спали, приходили в себя от потрясений. А на рассвете Мних уже бегал с перевязанной головой по кораблю; то задумывался на корме, то бежал на нос, то глядел на солнце, то определял ветер, то кидал что-то в море, следил за течением; то же самое делал ночью, глядя на звезды, и так ровно сутки — сделал вывод:
— Я в навигации не знаток, заблудимся, заплывем черт знает куда… Значит, курс придется менять. Плывем все время в видимости берега передней Азии, до Кавказа и Крыма, там тоже друзья. Оттуда по Дунаю до середины Европы, а там — до сокровенных Альп рукой подать!
— Может, в каком-либо порту наймем людей, а я у Босфора сойду? — о своем, страшно довлеющем заговорил Астарх.
— Никаких портов, как приговор, суров тон доктора, избегаем любых контактов; ты сойдешь только со мной. А Босфор — самое опасное место, пройдем мимо Константинополя — дальше будет проще… Слушайся меня, ты мне очень нужен… впрочем, как и я тебе.
Отныне Зембрия Мних капитан и бортовой лекарь, а остальные функции — от повара до санитара — исполняет Астарх, правда, и ему доктор частенько помогает, черновой работой он не гнушается, и так они оба выматываются, что порой завидуют участи гребцов, на которых нагрузка легла тоже колоссальная; отдых — днем, когда солнце в зените, а всю ночь весла скрипят, гребут посменно. Днем как можно дальше отходят от берега, ночью, боясь заплутать, приближаются. На удачу погода спокойная, ветра и волн почти нет, идут бойко. В одну ночь никто не спал, все гребли изо всех сил, удачно прошли из Эгейского в Мраморное море через пролив Дарданеллы. Здесь путь севернее, и попрохладней, и ветер резвист, и море слегка дыбится, и облака на небе появились.
Впереди основное препятствие — Константинополь, пролив Босфор, где круглые сутки дежурят военные и таможенные корабли Византийской империи, все проходящие суда проверяют, дань собирают.
— Эх, нам бы туман, иль хотя бы хороший дождь, — все мечтал Мних.
Туман в это время года большая редкость, а вот дождь, точнее гроза, взволновавшая море, как по заказу, прямо к ночи случилась; и не только огней Константинополя, но даже что перед носом творится, не понять. Босфор в три раза короче Дарданелл, и они обязаны его миновать за ночь, правда, каков курс — неизвестно, только Мних еще выше срывая свой тонкий голос, надрывается: «Вперед, вперед!», и лишь от скользящего удара и вопля людей поняли — протаранили другой корабль, и не обращая на это внимания, продолжали тот же курс, и когда волны стали помощнее и корабль сильно закачался, Мних ликующе закричал: «Босфор позади, мы в открытом Черном море!». Однако ликование было преждевременным — вода на борту уже выше щиколотки, и не от дождя, соленая, и она все выше и выше, стремительно прибывает, видимо от удара брешь. Так оно и оказалось, прямо на носу пролом, и Мних с Астархом ничего предпринять не смогли. И тогда доктор, видя, как корабль дает крен, осадку на нос, не потерял самообладания; в чуть забрезжившей дымке зари отдал команду — направо, надеясь подойти к азиатскому берегу, подальше от Константинополя. И вскоре весь экипаж ахнул, а потом в оцепенении застыл: только чудом их пронесло мимо огромной, нависающей, мрачной, как голодный великан, скалы, а следом, мимо еще одной, еще громадней, такой же черной. И никто уже не греб, корабль, потеряв управление, был полностью во власти стихии, и лишь Мних до сих пор не сдавался — все кричал; больше чуда не произошло. Астарх, до ужаса боявшийся воды, с трудом держался на ногах, но еще чувствовал опору, как вдруг бешеный удар, и кувыркаясь, он напоследок услышал предсмертный душераздирающий крик привязанных к кораблю гребцов-рабов, следом он еще обо что-то твердое ударился, и, наверное, впервые в жизни так беспредельно испугался, что, задыхаясь, из последних сил хаотично замахал конечностями, уже порядком наглотавшись противной жидкости. И все-таки он умудрился выплыть, неумело бултыхаясь, попытался приблизиться к чернеющей глыбе, а волна его подхватила, с силой шлепнула о твердь, и нет чтобы выбросить на берег, а по остроконечному каменистому дну потащила обратно, в леденящую глубь. Лишь благодаря природной силе ему удалось всплыть, и вновь крича, бултыхался, уносимый свирепой волной к той же скале, и, чувствуя мучительный конец, уже был в крайнем отчаянии, когда мясистая рука обхватила его шею сзади, и он лишь по свистящему дыханию и жесткой щетине в затылке понял — это Мних, и его тонкий, теперь как никогда ранее родной голос:
— Успокойся, не хватай меня, греби на спине.
Мних умело увел их от надветренной стороны скалы, и там, уже в более спокойной заводи, помогла сила Астарха; на руках подтягиваясь, он с трудом забрался по отвесной скользкой скале, а следом помог и доктору, и когда уже совсем рассвело, с трудом дыша, они ничком повалились на влажные, неудобные камни и, ощущая твердь земли под собой, больше ни о чем не думая, забылись в глубоком сне.
От палящих лучей солнца проснулся Астарх. Море еще шумит, барашками дыбится; косой линией чернеет ряд голых каменистых скал, будто стражников моря; вдалеке расплывчатый берег земли; прямо у отвесной отшлифованной волной стены, видно, той, о которую бился накануне Астарх, торчит из воды край кормы корабля, тут же еще колышутся у скалы щепки и какая-то легкая утварь. Астарх горестно думал об утонувших рабах, а за спиной голос Мниха:
— Как бы нам Сундук достать?
Астарх в воду и не сунулся, а Мних, хотя пловец вроде бы неплохой, а ныряльщик никудышный, быстро задыхается, и все же ныряет, а потом, вызывая рвоту у Астарха, рассказывал, как висят в толще воды в ряд трупы, вокруг них уже много рыб, и главное, Сундук там же, только одна беда — одному не достать, веревки нет, да и завязать ее у доктора дыхания не хватит.
— Вот Ана смогла бы, как рыба в воде, — неожиданно выдал Мних.
И без того гнетущее состояние Астарха стало совсем подавленным, сникшим; зато доктор не унывает:
— Надо потрапезничать, сейчас сообразим.
Вначале Мних попытался залезть на высокую скалу, там, в расщелинах птичьи гнезда. Это у него не получилось, и он, не унывая, вновь прыгнул в море, ныряя, выбрасывал на берег какие-то водоросли, склизких моллюсков, ракушки.
— Я эту гадость не ем, — отстранился Астарх.
— Хе-хе, — язвителен голос доктора. — Проголодаешься, будешь нырять, вырывая у рыб, станешь трупы обгладывать… Ну-ну, не дуйся, не злись. А есть надо; тем более, все это очень полезно и вкусно.
Все же голод — не шутка. Стал Астарх, глядя, как действует Мних, не без отвращения поедать морские гадости. А доктор будто восточные яства смакует, с удовольствием облизывается, и почему-то в приподнятом настроении говорит вроде совсем о постороннем:
— Ты знаешь, Астарх, я много лет прожил далеко на востоке, в Китае, на Тибете, в Индии. Там людей — тьма, и они редко-редко болеют, а эпидемий, как у нас, у них почти не бывает. Знаешь почему? Потому что мы из-за религий и других предрассудков многое не едим, брезгуем. А на востоке едят все: от мух, пауков и крыс до змей, лягушек и гусениц. Вот с этой пищей они получают массу элементов, чем повышают свой иммунитет, жизнестойкость, и посему бешено плодятся, так что не хватает им собственных земель; и тогда почти каждое столетие, повоевав меж собой, не истребив, они с востока идут на запад, захватывая и заселяя новые территории… Кстати, по фонетике нашего, вашего, да и других европейских языков видно, что наши предки когда-то тоже пришли оттуда, с востока. Просто за тысячелетия мы значительно изменились, и не во всем в лучшую сторону.
— Мне бы воды, а не Ваших умозаключений, — зло процедил Астарх; Мних, его идеи и даже его голос — ему осточертели.
— О-о-о, это плохой знак, психологическая несовместимость, — в том же репертуаре доктор. — Кстати, для психологической закалки меня в Тибете по сто дней заставляли жить со всякими полунемыми йогами, и я…
— Я не собираюсь с Вами здесь торчать сто дней! — заорал Астарх.
— Понял, понял, — с опаской отскочил Мних. — Пойду искать воду. Родник здесь вряд ли есть, а вот после дождя в расщелинах пресная вода должна быть.
И в этом доктор не ошибся: в двух-трех ложбинках нашлась вполне пригодная вода. Но это не надолго — от ветра и солнца все быстро испарилось. А ночь холодна, прилечь по-человечески — негде; днем распекает, от соленых морских гадостей у Астарха еще сильнее жажда, и к тому же изжога. Еще сутки они и пару слов друг другу не сказали, сторонятся, было бы место — разбежались бы; а море пустынно, ни корабля, ни лодки, и оба весь световой день вглядываются в сторону берега, хоть там ничего, кроме туманной кромки, не видно, и то лишь по утрам, когда воздух чист, а днем от марева — кругом сплошная пелена.
— Вот Ана бы доплыла, — тихо прошептал Мних.
Этой искры оказалось достаточно.
— О-о-о! — завопил Астарх. — Никогда, больше никогда своим паршивым ртом не произноси это имя, — с этими словами он бросился на доктора и, еще что-то крича, стал душить, ударяя о камни.
Не хватило бы у доктора сил спастись, да видать чуточку самообладания у Астарха осталось; изрядно помяв, помучив, ослабил он хватку. А Мних еще долго-долго сидел на камнях и, что-то жалобно скуля, плакал. Потом, ближе к сумеркам, он вяло направился к морю.
— Ты куда? Куда? — испуганно заорал Астарх, бросился вслед, но не успел, сам прыгнуть в море не посмел, и не воды боялся, а «висящих» трупов.
— Я смерти не боюсь, — уже качаясь на волнах, кричал Мних, — смерть — не худшее продолжение жизни… и я к ней давно готов, только не от твоих рук. Ты, как и Ана и Остак, — единственно родные и дорогие люди на этой земле — тут голос его сорвался, и чуть погодя. — Если доплыву — все сделаю, чтоб тебя спасти. Не доплыву — даже лучше. — С этими словами Мних сделал несколько взмахов, вскоре остановился, развернулся. — Астарх, помни, Ана святая — береги ее, таких я больше не встречал. А Сундук — значит, здесь и суждено ему вечно лежать. Прощай!
— Стой! Вернись, вернись, я прошу тебя! — орал Астарх.
Еще раз, уже издалека, Зембрия махнул рукой и вскоре совсем исчез — сгустились сумерки, и море стало совсем темным и зловещим, а иначе Астарх, может, и бросился бы туда, но не посмел. Долго всматривался в бурлящую чернь, потом, прозябнув, сел на корточки; от рабства, от боли, от жары, жажды и голода — никогда не плакал, а сейчас, от одиночества, жалобно заскулил. А море к ночи рассвирепело, жадно завыло, забились огромные волны о скалу, а Астарх, в страхе, совсем сжался в клубочек, и казалось ему, что это не морская вода, а слезы рабов-гребцов и самого уже утопшего Мниха, щедро падают на его грешную, несчастную голову, и он сейчас даже завидует им, ему это все еще предстоит, ведь не умирать же здесь от жажды и голода?
А ночь есть ночь — то ли во сне, то ли вновь мираж, то ли галлюцинация, а видит Астарх, будто воочию прямо по морю одиноко идет очень печальная Ана, волосы у нее растрепаны, и не золотые — серебряные, поседели; прямо напротив него она на миг остановилась, без упрека, да очень тоскливо глянула и тронулась дальше, а с небес, словно эхо, тонкий голосок Мниха: «Ана — святая, святая, святая; береги ее!».
Прямо среди ночи вскочил Астарх. Наверное, секунду от видения, темноты и прохлады сырости дрогнул в ознобе, а потом со злым вызовом закричал:
— Да мужчина я или нет, воин или трус? Что я, смерти не видал, среди трупов раненым не полз? Кто, если не я, позаботится об Ане и Остаке? — и в конце этого яростного монолога, как позыв, вспомнил слова Мниха: «Терпи, познавай мир, борись!».
С рассветом он лизал обильную росу с камней, а потом, ничего не страшась, весь день нырял возле затонувшего корабля, пытаясь оторвать доски для плота. Первые день-два ничего не получалось, да он не отчаивался, приноровился, на третий уже подолгу мог работать, затаив дыхание, а это дало свои плоды. Всякими тряпками и своей рубахой он, уже не помня, на какой день, связал на скале маленький плотик из высушенных, просмоленных досок корабля, и впервые на этом же плоту всю ночь крепко спал, а с зарей, благо, что и море было спокойное, скинул плотик в море, сам лег на него и стремительно заработал руками.
В первое время было страшно, земли совсем не видно, и он даже подумал было вернуться, а скала тоже исчезла из виду, и он еще отчаяннее стал грести, вскоре устал, от жары, голода, и главное, жажды, мутилось сознание, и уже не имея сил грести, все еще не видя земли, он сник, свесив руки в воду. Видно, в таком чуть ли не бессознательном состоянии он пролежал немало, по крайней мере, солнце поплыло к закату, когда вдруг его руки чего-то коснулись — песок: течение само вынесло его к берегу. На берегу широкая песчаная гладь, упирающаяся в отвесную, будто стеклянную глиняную стену, до которой, видать, в бурю доходят волны; так отшлифовали, что не залезть.
Долго брел Астарх вдоль стены, пока не заметил след в ту же сторону. «Может, Мних? Неужели доплыл?». Этот след его привел к выбитым в стене подобию ступенек. Лишь с мечтою о воде вскарабкался Астарх и, о чудо! во всю ширь глаз бесконечная бахча, кругом на песке арбузы чернеют.
Не один арбуз с переспелым хрустом лопнул; только сладкую сердцевину поедал Астарх, пытаясь насытиться; внезапно услышав старческий голос, замер:
— Слушайте, откуда вы приплываете? Всю бахчу раскурочили.
Искоса, не без удивления глянул Астарх на говорящего; в прыжке достиг старика, тряхнул за костлявые плечи:
— А ну, рассказывай, кто до меня был, куда делся?
— Не бей, не бей, все расскажу, все… Вот, как и ты, только утром, увидел я здесь мужчину, пожилого, очень жалкого, хилого. Просил он у меня лодку, небось, за тобой плыть. Тебя Астарх зовут? А его Зембрия… Так вот — лодки у меня нет, и в округе нет, да ты знаешь, недалече город Никомидия, там все найдется. Так Зембрия мне говорит, отвези меня в Никомидию, там у него друг, не то родня — Иоанн, самый богатый человек на всем побережье. За это обещал мне от Иоанна золотой вручить. А я человек бедный, на чем я его повезу, разве только проводить могу. А в тот день Зембрия уйти не смог. Как довел я его до моей хибары, там в низине стоит, так упал он в тень и до утра все стонал, что-то говорил, словом, мучился во сне… А человек он добрый, доктор хороший. Утром увидел мою внучку; одна нога у нее была кривая, в детстве не уберегли. Мне говорит: «Подержи крепче девочку», и как дернул ногу. Хе, не поверишь — с тех пор словно козлик бегает… А жена, от хворей уж много лет к постели прикована…
— Хватить болтать, — перебил старика Астарх. — Куда пошел он?
— Вот я и рассказываю… В то же утро, немного поев, он попросил проводить его до города. На себя мой старый капюшон напялил, словно монах, чтоб не узнали. Видать, догадывался. А Иоанн его встретил настороженно, не как дорогого друга или родного. Правда, мне не один, а два золотых дал — такого я в жизни не видывал.
— И меня проводи туда, еще золотой получишь.
— Да ты что? — вскричал старик. — Ты не знаешь, что далее было. Оказывается, сам новый царь Никифор Зембрию очень искал, большой выкуп посулил. Вот и связал Иоанн бедного Зембрию, властям в тот же день сдал… И это не все — через ночь Иоанну прямо в постели горло перерезали; и ни охрана, ни прислуга, ни даже рядом лежавшая жена ничего не услышали. Так и это не все — говорят, еще через день так же единственного сына Иоанна зарезали, а после все его дома подожгли. Слышал о греческом огне? Им забросали. Вот дела… Так Зембрия, по манерам видно, человек из состоятельных. А ты, я погляжу, может, и не беглый раб, а след от тавро на плече, и дела твои, может, тоже худы. А я человек маленький, жалкий, только на старости богатство благодаря Зембрии заимел и властей боюсь, всюду рыскают… Так что до утра гости, а там — извиняй, более помочь не могу, внуков вскормить надо.
«И мне Остака вырастить надо», — подумал Астарх, лишь до ночи у старика отдохнул, а с темнотой тронулся в путь, невтерпеж, на душе тревога.
Как хотелось, до восточного берега Босфора он за ночь не дошел, весь день где-то в зарослях хоронился, всухомятку поедая хлеб старика. С наступлением следующей ночи, под крики хозяев, увел чью-то лодку и, хоть очень хотелось, поплыл не на огни Константинополя, а чуть правее, туда, где верфь Аны, где, строя корабли, должен жить Радамист с семьей.
В отличие от Мниха, Астарху повезло. Радамист и Артемида встретили его со слезами, правда, спровадили сразу же в глубокий подвал построенного для них Аной огромного дома.
— Уже три раза у нас обыск был, всюду сыск, — на ходу объяснял Радамист. — Хорошо, что ты сразу к нам пришел, а не в город подался.
— Хорошо, что живой, — причитала Артемида. — Что творится, что творится?! Просто ужас какой-то.
Новостей, очень плохих, было много. И пока Астарх жадно ел, запивая все вином, ему, перебивая друг друга, супруги все хаотично рассказали. И лишь позже, оставшись один, будто бы отдыхая, Астарх все проанализировал, построил все в последовательный ряд.
Как уже известно, еще до прихода Никифора во дворец, евнух Самуил и некоторые другие важные особы Византии — друзья Зембрии Мниха, используя тайный подземный ход, скрылись, и их до сих пор найти не могут. Сам же Никифор, взойдя на трон, первым делом приказал найти Мниха, Самуила и их беглых сподвижников, в том числе и Астарха, доставить к нему только живыми за огромное вознаграждение, а все их имущество разграбили, подожгли.
В те же дни Бозурко арестовали как иноземного соглядатая, предателя, грабителя казны; а есть молва — как фаворита царицы Феофаны. И по традиции византийского двора, его давно должны были казнить, в лучшем случае отправить в пожизненную ссылку. Однако Бозурко хоть и под арестом, а в тюрьме Большого дворца, и даже есть небезосновательный слух, будто Феофана тайно навещала его пару раз, из-за чего меж ней и Никифором был прилюдный скандал. Правда, ревности здесь мало — их брак чисто политический расчет, чувств и любви здесь нет, а с кем общаться — супруги традиционно вольны.
Еще хуже дела вокруг Аны. В ее доме несколько раз устраивали обыск, установили постоянное наружное наблюдение, подсылали людей с шантажом и угрозами, так что Ана с Азой и сыном пыталась бежать на Кавказ: но не дали — установили домашний арест. А когда до Константинополя дошла весть — Мних, Астарх и сотоварищи не только освободились в пути, а бежали с бесценными сокровищами, Никифор вконец рассвирепел и приказал арестовать и доставить к нему Ану.
Спасли Ану Аланскую-Аргунскую люди. Оказывается, ее еще любили, она все еще была кумиром масс. На улицы Константинополя вышли толпы, окружили императорский дворец, начались беспорядки. И скорее всего от этого, а еще есть молва, что на Феофану кто-то тайно оказал давление, пригрозил; в общем, Ану через два-три дня освободили, но вновь под строгий домашний арест.
Правда, на этом неприятности не кончились, а вышли в иной оборот. По столице прополз слух — главный врач империи, врач царя Никифора, предатель Зембрия Мних задержан в Никомидии, доставлен во дворец и лично царь его пытает, допрашивает. И вдруг, буквально через несколько дней, всю столицу плотным кольцом окружили войска, императорские гвардейцы и наемники Византии обыскивают каждый дом, каждый закоулок, никого в город не впускают, не выпускают, в Босфор и по Черному и Мраморному морям кораблям ходить запрещено — главный преступник Мних умудрился бежать. И снова слух: сам бежать он бы не смог, уже был бессилен, замучен — кто-то прямо во дворце, из особо важных персон помог, и вновь все взоры на царицу, а она божится, плачет, сама угнетена, страшно испугана от этого происшествия. Оказывается, во дворце еще один тайный подземный ход был, прямо в море выходит. И побег полбеды — в царскую кухню отраву подбросили, благо, что повара на ходу попробовали. Так и это не все: началась во дворце паника, в десятки раз увеличили охрану, каждую щель стали обследовать и обнаружили в двух шагах от спальни Никифора скрывающегося мужчину: не исполнив убийство, сам себя заколол.
Видать, сам Мних о побеге и не думал, в перерывах между истязаниями Никифора он за огромное вознаграждение попросил знакомого охранника исполнить последнюю предсмертную просьбу — передать записку некоему Иехуде бар Меир, богатому византийскому купцу. Буквально перед самой облавой бар Меир вместе с семьей куда-то бежал, бросив все имущество, так что даже разлитая в тарелки еда была еще теплой. А записка попала в руки Никифора — на иврите завещание Мниха, всего два предложения: «Где «Мессия», знает только Астарх — найдите его. Свою долю завещаю Остаку — сыну Аны и Астарха. Зембрия, сын Лазаря Мниха».
Быть может, это завещание и послужило непредсказуемому продолжению перипетий драмы. В одну как обычно в последнее время тревожную ночь на дом Аны напали неизвестные люди в масках, немногочисленную охрану из преданных Ане кавказцев — перебили, Остака увели… Уже прошла пара суток, Ана в истерике, и единственное что изменилось — домашний арест с нее вроде снят. В отчаянии мечется она по Константинополю — никаких следов, сын исчез. Сама Ана обвиняет во всем Мниха, утверждает, что он в свою Европу бежал, прихватив любимого Остака. Другие считают, это — дело Никифора, выманивает того же Мниха и Астарха — полумифическая «мессия», действительно, существует, обнаружилась, всем нужна!!!
* * *
Не все ночи плохи. В очень темную, дождливую, напоминающую о приближающейся осени ветреную ночь не из двери, не из запасного выхода, а из проема окна Ана покидала свой дом, и сквозь собственный палисадник двигалась чуть ли не ползком — шла к Астарху. Трагическую эмоциональность их встречи описать невозможно. Первым овладел собой Астарх, и он предложил план дальнейших действий.
— Больше здесь оставаться нельзя, пора сворачивать дела, как можно быстрее перебираться на Кавказ, в Аланию, в Хазарию.
— Так я это давно знаю, — сквозь слезы рыдала Ана, — уже много лет туда я переправляю все свое, а теперь наше добро. Ты ведь знаешь — около трех с половиной тысяч кавказцев из неволи я здесь, и не только в Византии, но и в Персии, в Сирии, с Крита и из Египта выкупила. Каждого не только одаривала, но и давала золото, чтоб доставили моему дяде, двоюродному брату отца, Дагоберту. Конечно, не все оказались настоящими кавказцами, а может, просто не дошли, но большинство честно выполнили поручение. И я достоверно знаю не только от своих посыльных, но и от знакомых купцов и послов: теперь у нас огромный дом с парком на берегу Сунжи в столице Алании Маасе, такой же на берегу Терека в Самандаре и загородный, высоко в горах, на Аргуне — на родине моей матери — Варанз-Кхелли. Между этими и другими поселениями я где улучшила, где новые построила дороги. Заложили четыре фабрики по изготовлению ковров и тканей, мыла, пряностей и оружия. В Маасе построила на арабский манер общественную баню и больницу. И в том же Маасе, и в горах, в Варанз-Кхелли — во все дома проведен, как и в Константинополе, водопровод. И на том же месте, в Алдах, военная база с полуторатысячным войском сплошь из кавказцев.
— Неужели это так? — воскликнул Астарх. — А я все думаю, сколько же ты работаешь, и где все богатство?
— С самого первого дня только о возвращении думаю, свои первые деньги — приз от олимпиады — тайно в Аланию переправила, все мечтала скорее туда уехать, и вот уже два десятка лет прошло, а я все здесь: то Аза, то Бозурко, то еще что, а теперь Остак… неужели здесь и помру? — и вновь заплакав: — Мой весет — похорони на Кавказе, в Варанз-Кхелли, у самого Аргуна.
— Перестань, Ана, успокойся, не говори об этом, — сам чуть не плакал Астарх. — Найдем мы Остака, и Бозурко освободим, вот только в Самандаре зря ты дом построила. Небось, тудум Язмаш там еще жирует? Ничего, настанет и его час, я еще вернусь…
— Хе-хе, — сквозь слезы усмехнулась Ана. — С знакомыми купцами Мниха и ушли в Хазарию первые деньги. От многих источников известно — в одну лунную ночь со вспоротыми животами Язмаш и вся его семейка полетели в Терек, поплыли в Хазарское море рыбешек кормить… Что ж ты думаешь, зря меня родители родили, чтоб безнаказанно нас предавать, убивать, из собственного дома в рабство продавать? Нет! Не получится! На том же месте, помнишь, где стоял дом отца, Алтазура? Там же еще больше дворец построила… О, Дика, увижу ли я все это?
— Увидишь, увидишь, — успокаивал ее муж. — Скоро, вот увидишь, скоро мы отправимся на Кавказ.
Так оно и случилось. Кто-то гораздо бдительнее, чем императорская охранка, следил за домом Аны, а может, и за домом Радамиста. Стуком в дверь хозяин встревожил свидание супругов.
— К Вам неизвестный гость, — от такой неожиданности уже постаревший, сутулый Радамист совсем побледнел, был испуган, будто сам в чем-то провинился.
И пока супруги пребывали в растерянности, незваный гость без приглашения сам спустился вслед за Радамистом в подвал. Это был крупный высокий мужчина, плотно укутанный в грубую шерстяную мантию на монашеский манер, так что выпирала крепкая грудь и видны были только блестящие, смоляные, чуточку выпуклые, как у Мниха, глаза и орлиный нос.
— Иехуда… бар Меир? — узнала Ана одного из своих торговых партнеров.
— Простите, Ваша честь! — низко склонился один из богатейших купцов Византии да и, наверное, всего Востока. — Время торопит, не до церемоний. Вам, лично в руки, с возвратом, он второпях вытащил из-под плаща плотный конверт.
«Ваше сиятельство — Ана Аланская-Аргунская! Особо распространяться не могу. В курсе происходящих событий. К похищению Остака абсолютно не причастен, не менее Вас скорблю. Правда, знаю, где он; там же, где и Ваш брат Бозурко — в темнице Большого дворца, и это дело изменника, самозванца Никифора.
Я немощен, измучен. И даже будь я здоров, повлиять пока ни на что не могу, так сложились обстоятельства. Нам надо срочно бежать. Остались считанные часы. Только будучи живыми и на свободе, хоть и в чужой стороне, да на твоей родине, мы сможем выправить положение, спасти Остака и Бозурко. Поверьте мне, я не пожалею ничего для этого, верну вам сына и брата. А сейчас, пожалуйста, очень прошу, выполни вместе с Астархом пожелание подателя сего послания.
С глубоким поклоном, твой искренний друг Зембрия».
— Без Остака я и шагу отсюда не сделаю! — нервно закричала Ана, в сердцах бросая на пол послание.
— Что там написано, что? — на чеченском спросил Астарх.
Рыдая, сумбурно, на родном пересказала содержание Ана, и они на том же, вроде непонятном для остальных языке стали о чем-то эмоционально говорить, со стороны — спорить.
— Вам возвращаться в Константинополь, в Ваш дом — нельзя, — словно понимая смысл, вмешался гость. — Арестуют. Путь Астарха уже выследили, наши люди в сыске до утра смогут сдержать ситуацию, а там — всем более спасения нет. Надо немедленно, прямо сейчас, уходить, только до зари Босфор в нашем распоряжении.
— Без сына никуда не пойду, — упрямо заартачилась Ана.
— Мы теряем время, — вроде бесстрастен голос купца. — И лучше по-доброму. — Потом угроза. — Мних очень слаб, его жизнь под вопросом… Только Астарх знает место затопления, и только Вы, сиятельная Ана, насколько нам известно, можете глубоко нырять.
— Вы о чем? — удивилась Ана, даже перестала плакать.
— Ах! — декларативно воскликнул бар Меир. — Значит, супруг Вам ничего не рассказал. Похвально, Астарх, похвально. Мних не ошибся в Вас!
— Люди! Какие-то страшные вооруженные люди окружили наш дом! Они всюду, — чуть ли не кубарем спустилась в подвал очень испуганная Артемида.
— Это наши люди, — будто успокаивал всех, важно сказал гость. — Вот утром появятся другие, которые тоже — на этом слове он сделал многозначительное ударение и выдержал паузу, — вас, Ана и Астарх, не пощадят.
— А моя сестра, Аза? — за последнее жалобно уцепилась Ана.
— Она уже здесь, — будто волшебник, все решает купец. — И все наиболее ценные вещи мы прихватили… Скоро светает… Ни у меня, ни у вас, хоть Мних категорически против насилия — выбора нет… Лучше подобру. Ведь едем в Хазарию…
На пенящемся в темноте бурливом сыром берегу, предчувствуя, что навсегда, пока не оторвали друг от друга, трогательно прощались с породненной семьей Радамиста. Вскоре мрачный силуэт Константинополя, с плененными сыном и братом, остался позади, растворился, как сон, в волнистой черни, будто его никогда в судьбе и не было. И лишь когда на востоке чуточку прояснился небосвод, в стороне, словно чудовище, из толщи воды появилось двугорбое очертание.
— Помнишь этот остров? — тоскливо шепнула Ана сестре. — Остров Басро Бейхами, где были в рабстве.
— Боги, — заскулила Аза. — Столько лет прошло, а словно один кошмарный день, в непрекращающейся никогда тоске…
— Да-а… Как тогда расстались с родными, так и сейчас. — Ана вновь тихо заплакала. — Неужели мы больше не увидим Остака и Бозурко? Неужели наш род иссякнет?.. Я думала, что со смертью Басро и Язмаша больше нет на земле плохих людей, а оказалось… как прибыли в неволе, так и убываем по нужде.
— О-о! Дела! Сколько мы с тобой вместе, и врозь, мечтали об этом дне, дне возвращения на родину, на Кавказ. И как он печален, невыносим… Чужбина то же рабство — отбирает свою дань!
Две сестры, уткнувшись в плечо друг другу, чтоб никто не слышал, тихо-тихо заплакали, а потом что-то тоскливое, ноющее на родном языке запели, и может, от этого, Ана не выдержала, бросилась к борту. Астарх и еще много пар сильных рук буквально уже на лету ее успели схватить. А Ана все извивалась, металась, свирепо кусалась, рвалась назад и очень долго душераздирающе кричала:
— Остак! Золотой Остак! Моя последняя кровинушка, мой маленький О-с-та-а-ак!!!
* * *
Когда справа по борту, на востоке, обозначилась тоненькая сизоватая, но уже четкая линия горизонта, маленький кораблик стало сильно трясти, и Ана с горечью поняла, что они в открытом Черном море, что Босфор и Константинополь с ее сыном и братом позади; может быть, навсегда, и больше она сюда никогда не вернется, никогда…
На рассвете испарений еще маловато и еще виден берег Азии, а потом солнце, уже не так нещадно, как в разгаре лета, но еще жаляще ослепило мир, в мареве сузило линию видимости; и если раньше, в любой, даже самой рабской ситуации Ана как-нибудь постаралась бы защитить свою все еще шелковую белоснежную кожу от жгучих солнечных лучей, то теперь на все наплевать, ее жизнь позади, мысль лишь о маленьком сыне.
Вскоре по курсу показался с виду торговый, да напичканный оружием большой корабль. Не раздумывая, Ана выполнила общую команду — перебраться.
— Вас хочет видеть Зембрия Мних, — первое, что услышала Ана на этом борту.
До сих пор она всегда видела и представляла себе доктора толстым, холеным, вальяжным, а перед ней лежал тощий, обросший старик с посиневшими губами.
— Ана! — слабо блеснули его глаза, на лице подобие улыбки. — Ваша светлость! Простите, что лежу пред Вами, — все еще большой, теперь костлявой прохладно-слизкой грубой рукой он обхватил ее кисть, поднес к губам, и вновь переходя на «ты», — Ты святая, святая!.. Как я рад, теперь с нами будет удача, ты наше божество…
Слабый, болезненный, долго непрекращающийся кашель сбил его речь и дыхание, так что он не мог продолжить, однако руки Аны не выпускал, и отдышавшись, потянул к себе, и сбивчивым шепотом на ухо:
— Больше просить некого, прошу тебя, ... кха-кха-кха, прошу, похорони меня на своей родине, и хоть иногда посещай могилу.
— Чего? — грозно выпрямилась Ана, в недовольстве, в полный глас, — О какой «могиле» Вы мечтаете? А кто Остака будет спасать? — и мягче, — Зембрия, дорогой, Вам умирать нельзя, без Вас сын пропадет. Кто с императором Византии справится?
— Боже, Боже! Ты как всегда права. Ведь я нужен Остаку… Я должен, я обязан жить, я должен бороться до конца… Ана, со мной нет моего чемодана. Позови бар Меира, надо зайти в Никомидию, там мой ученик, доктор, у него есть снадобье.
Мних не знал — из-за его болезни, уже не он был главным на корабле и далее по миру; и самый богатый человек — Иехуда бар Меир, хоть и остался в тайной роли заместителя, но теперь заместитель не Мниха, а сообщество решило: новый лидер — бывший главный евнух Византии, всезнающий Самуил.
— Никаких отклонений, — сухо постановил Самуил, безсочувственно глядя на доктора. — Ты, Зембрия, пока еще живой, лучше посмотри-ка, правильно ли указывает курс твой любимец Астарх? — и далее на иврите, думая, что его не поймут, да Аза позже перевела. — Как поднимем сундук, этих безбожников за борт.
На что Мних, пытаясь привстать и придавая своему голосу твердость, на том же диалекте ответил:
— Безбожники — скорее, ты и я. И за борт полетят не они, а вначале ты или я, — и чуть позже, видимо понимая свое положение, просящее, — Ана с нами, она приносит удачу.
— С нами должен быть Бог! — пафосно постановил Самуил, уже не глядя на больного, а прищурившись, оценивая курс.
— Ха, — противно усмехнулся Мних. — Бога с нами давно нет, и не могло быть ввиду всех наших деяний.
— Что? — резко обернулся Самуил. — Замолчи, гад! — и он, несмотря на возраст и хилый вид, так ладонью хлестнул, что больной свалился с лежака, а Самуил, широко расставив над его головой ноги. — Из-за тебя, из-за твоей Аны и твоего тайного бегства в Константинополь все это произошло! Понял? Понял, свинья?
— У-у-г, — простонал Мних, и все же, усмехнувшись. — Что, и за тысячу лет до этого, что не могли взять сундук, тоже я виноват?
— Замолчи, замолчи, свинья! Тебе ближе не мы, а эти язычники. Думаешь, не знаю, на кого ты завещание написал? Тьфу, — полетела смачная слюна. — Как найдем сундук, там же скинем тебя, тебя, предателя, изменника, безбожника!
С этими словами, наверное, вконец пытаясь унизить и посрамить при всех бывшего лидера, Самуил замахнулся, чтобы ударить ногой Зембрию, да Ана, еще не понимая, но догадываясь о смысле перепалки, лишь слегка толкнула, и стоящий на одной ноге евнух, теряя равновесие, полетел, ударяясь о борт.
— Ты?! — еще не встав, заорал Самуил.
— Не «ты» — а Ваше величество, — подбоченившись, встала над ним Ана. — И не забывайся — ты евнухом был, им и останешься.
Страсти только начали разгораться, да вмешался здоровенный бар Меир. Он бесцеремонно оттолкнул не кого-нибудь, а евнуха Самуила, что-то едкое ему сказав. Несколько незнакомых Ане людей первым делом позаботились о Мнихе, с упреком глядели на Самуила.
В полдень, в зной, когда весла безмолвно болтались в морской волне, эти же люди, теперь уже у лежака Мниха, о чем-то долго спорили, видимо, к общему решению не пришли, правда, команда — «грести», — повторилась. И вскоре, еще задолго до заката появилась на горизонте гряда искомых скал.
Как и в ту, бушующую ночь, забилось сердце Астарха. Вот одна, вот вторая, нависшая громадная глыба, мимо которой их пронесло, а вон уже виден не только маленький остров, но даже корма затонувшего корабля: то покажется, то исчезнет в волне, и там уже какая-то маленькая лодка, уже ныряют люди в поисках сокровищ.
При виде быстро приближающегося большого корабля эти кладоискатели стали спешно собираться; уйти не смогли, перехватили, связанную троицу из местных бедняков бросили на камни острова.
Тут же, пока еще солнце не село, несколько человек, в том числе и Астарх, стали нырять, — сундук, хоть нечетко, (вода уже помутнела), но виден — на месте, до утра, приходится переждать.
Обнаружение, хоть и на дне, мессии всех возбудило, подняло настроение, восстановило пошатнувшийся было авторитет Мниха. А сам Мних кое-как присел, и пытаясь тоже смотреть за борт, не раз повторил:
— Ана с нами, значит, все будет хорошо, она приносит только добро.
В густых сумерках, после обильной трапезы образовалось несколько групп по интересам. Астарх, его жена и Аза сели возле Мниха — у них общее горе — Остак, помочь ему может только Мних, а сам Мних нуждается в помощи — из окружающих никто помочь не может, вроде замкнутый круг. И тут, когда уже совсем стемнело, и вроде море угомонилось, тоже утихло ко сну, к лежаку Мниха тихо подошел бар Меир, и шепотом:
— Зембрия вам, а более нам нужен… Астарх, ты уже проделал этот путь. Лодка есть, двух помощников дам. Не мог бы ты до зари сбегать в Никомидию, по адресу, и привести доктора, ученика Мниха, или хотя бы от него лекарств?
— Сможет, — вместо мужа резко ответила Ана, — и я с ними пойду.
— Ты не иди, — оказывается, Мних не спал. — Если я был хорошим наставником, то доктор Земарх сам придет, а упрашивать, тем более вести насильно — не надо.
С зарею не получилось; солнце уже было высоко, когда доставили лично доктора Земарха с лечебным чемоданчиком. Сам Астарх лишь пару часов поспал и тоже присоединился к ныряющим. Ныряли почти все, даже евнух Самуил и здоровенный бар Меир. Использовали грузила и без них, и все божились — сундука коснулись, да зацепить крючком ручку, а тем более узел завязать дыхания и сил не хватает.
После полудня, когда уже все в конец выдохлись и стали отчаиваться, а Самуил нервно кричать, у Мниха, после первых процедур и долгого отхаркивания с кровью даже голос прорезался:
— Не мучьтесь, зря время не теряйте — только Ана сможет дотуда нырнуть.
То ли это был совет, то ли приказ, то ли просьба. Во всяком случае женщина стала готовиться, попросив всех мужчин, кроме мужа, убраться. В первый раз Ана прыгнула для разведки, даже веревки с собой не взяла. Во второй раз нырнула, долго не выплывала, не удалось. Перед третьим разом, будто ныряя за сыном, она тщательно настроилась, вооружилась грузилом, и так долго ее не было, что Астарх уже дергал веревки и хотел было вслед нырять; но как русалка все еще стройная, белая, гибкая, она довольная вынырнула из пучин, а Астарха сундук не интересовал, он впервые заметил другое и пытался, чтоб жена об этом не догадалась — волосы, те роскошные золотистые волосы, изрядно поредели, и даже, не как в том вещем сне, не стали серебряными иль белыми, а стали пепельно-сизыми, будто вовсе не ее…
— Ана! Ана с нами, она святая! Все будет хорошо, — уже громко кричал Мних о своем; от последних процедур он был явно во хмелю, так что и язык слегка заплетался.
К вечеру, то ли с севера, то ли, как на море бывает, отовсюду нахлынули тяжелые тучи, вода стала мрачной, грозно шипящей у бортов; но сундук уже вытащили из морских глубин, и только он коснулся палубы, бар Меир сразу же отдал команду — навстречу тучам — на север, и доктор Земарх с ними.
Через двое суток, преодолев уже немалый путь по штормящему Черному морю, на горизонте, словно призрак, неожиданно увидели большой, как и их, корабль, идущий встречным курсом.
— Приготовить огонь, — отдал было команду бар Меир, да, к облегчению, вскоре выяснилось — свои, тоже купцы.
Касаясь веслами, два корабля стали друг против друга, и очень долго, споря с ветром, кричали с борта на борт, и все на своем, а Аза шепотом Астарху переводит: на Дунай, и даже на Крым идти нельзя, там их всюду ждут; за Мниха и его подельников Византийским царем обещаны царские посулы, за пособничество — казнь; словом, любой сдаст, и ища мгновенного обогащения, многие не рыбу ловят, а высматривают корабль Мниха.
Встречный корабль ушел, а на их корабле более суток за весла не брались, не знали, в какую сторону плыть. Юг, запад и север — под стойким влиянием Константинополя, и в те части плыть опасно — взяли курс на восток — в сторону Хазарии, где верхушка каганата по вере вроде своя.
При появлении величественных заснеженных вершин Главного Кавказского хребта кавказцы, наверное, впервые за много дней счастливо улыбнулись, молчаливо переглянулись, завороженные родным пейзажем.
Эти места всем известны, только ночью подошли к берегу севернее хребта, стали напротив Тмутаракани, в порт не вошли, в поселение адыгов поплыли на небольшой лодке — во главе с бар Меиром и тут же Астарх, как-никак, а местный, тоже с Кавказа. У бар Меира всюду знакомые купцы, от них узнали мало утешительного.
Фактически Хазария распалась на две части. Северная — со столицей в Итиле, где большинство населения тюркуты, и южная, со столицей в Самандаре, где живут исконные кавказцы, и куда входят Дагестан, Алания и адыгские земли до Саркела и Крыма. Здесь с распадом арабского халифата вновь усилилось влияние Византии, кругом миссионеры Константинополя, всюду люди Никифора, известно, что корабль Мниха отплыл в северном направлении — на всем побережье их ждут.
Вновь ушли в открытое море, вновь долго думали, совещались, и теперь, все вокруг Зембрия Мниха кучкуются; он значительно окреп, даже порой, нетвердо, но ходит по палубе, он снова лидер, от него ждут мудрого решения — им надо прорываться на запад, а туда пути нет. И тогда, как-то утром, когда уже совсем по-осеннему мелко моросил дождь, был туман, и море, навстречу северным холодным ветрам, не на шутку разыгралось, закидало в волнах корабль, подозвал Мних Ану и Астарха.
— Слава Богу, я крепчаю с каждым днем, и думаю, пора подумать об Остаке, — ловко начал доктор. — Вот только сундук надо на время, пока уляжется, где-либо, в надежном месте схоронить… Ты, Ана, мне как-то давно рассказывала, что твоя бабушка-амазонка жила в неприступных горах, где мужчины жить не могут, те места обходят стороной, и что там есть таинственная, мало кому известная пещера на отвесной скале, прямо над озером.
— Да, — от упоминания своего сына возбудилась Ана. — Только раз в году, в день весеннего равноденствия от озера отражаются солнечные лучи и освещают эту вечно мрачную, безжизненную скалу и маленький вход в пещеру. Даже Аза туда не ходила. А я была более взрослой, и бабушка пару раз меня водила к сказочной пещере по единственной тропе горных коз. И она говорила, что в этой пещере долго пребывать нельзя — от злых духов кровь из тела высасывается, человек на глазах иссыхает, быстро умирает и…
— Не шуми, — перебил ее Мних со сверкающими от жизни глазами. — Как туда дойти?
— От Тмутаракани или Фанагории — двадцать дней пути до Мааса или Самандара, — вмешался в разговор Астарх, — а там, родина, еще пару дней в горы по Аргунскому ущелью.
— Зачем? Так опасно. Мои посыльные использовали иной, более короткий и безопасный путь, — выдавала свои тайны Ана. — По реке Кура через Грузию и, не доходя до Тифлиса, на север, там уже наша родня; и не надо идти по Тереку через Дарьяльское ущелье, а восточнее, по руслу Аргуна и при слиянии Аргуна и Маистихи — наш родовой город Варанз-Кхелли, и от моря весь путь за десять-двенадцать дней, а от Варанз-Кхелли до пещеры Бойна-тIехьа — рукой подать!
— Тише, не шуми! — вновь ее осадил Мних, он теперь никому не верил.
Видимо, информация Аны возымела решающее значение; в тот же день, правда, после горячих споров, корабль взял курс на юго-восток. Отныне вся ответственность опять легла на плечи выздоравливающего Мниха, и твердя, что это лечебная процедура, доктор все время ходил по палубе, выполняя некие упражнения, и как сумасшедший периодически полушепотом повторял:
— Ана с нами — это удача! Она святая, нам повезет!
В принципе так и произошло. Лишь у устья Куры они еще в чем-то сомневались, спорили; правда, выбора не было: трое кавказцев, Мних, евнух Самуил и еще четверо мужчин, как носильщики, сошли на берег, а корабль, под руководством бар Меира поплыл вновь на север, вероятно, это был отвлекающий маневр.
А та небольшая группа, вместе с сундуком, быстро отыскала в местном порту знакомых купцов, идущих в Хазарию и далее на Урал, на север, присоединилась к ним и, затерявшись в многочисленном охраняемом караване, продолжила путь по маршруту Аны. Однако, при подходе к Дарьяльскому ущелью, сославшись на торговые дела, группа от каравана отстала, и ввиду морозов и ранних снегопадов в высокогорье не без труда преодолела несколько перевалов, пока не достигла Аргунского ущелья. А там дорога под уклон, и в пологой, очень широкой пойме реки — завораживающая глаз красота пестрого густого горного осеннего леса — где сквозь красно-желто-бурые соцветия колоний березы, граба, дуба и каштана чернеют вечнозеленые сосны и тис. И после каменистой Передней Азии здесь такое разнообразие, изобилие, жизненная мощь; что попавшие сюда впервые разинули в удивлении рты, а Мних не выдержал, и воскликнул:
— Вот это красота! Действительно, Хаз-ари!
— Некогда нам любоваться: снег выпадет, наследим, — о главном беспокоился евнух Самуил.
И как ни рвались кавказцы к родному очагу — не пустили. В брод перешли обмелевший по осени Аргун, стороной обходя Варанз-Кхелли и другие поселения, пересекли несколько перевалов голых альпийских гор, на вершинах которых уже лежал свежий снег, а потом, в отличие от остальных гор, странная гряда мрачных каменистых кряж, только местами, в лощинах, да у подножия поросших редким подлеском и кустарниками.
— Будто из другого мира принесли эти камни, — удивлялся Мних. — А места, действительно, дикие, даже и следа человеческого не видно.
— После распада царства амазонок, видимо, сюда никто не ходит, и все тропы и дороги за эти годы заросли, засыпались, — беспокоилась Ана. — Я даже не узнаю многого, может, позабыла.
— Ты так не шути! — чуть ли не угрожал евнух Самуил, все время был недоволен, зол.
А в горах заблудиться несложно. Вроде все рядом, и все горы разные, а ходят они, ходят, оказывается, по кругу, и вновь, свои же обнаруживают следы. И все устали: голодно, холодно, ягодами на ходу питаются, всего боятся.
— Где твое озеро, где твоя пещера? — выходит из себя евнух Самуил. Он самый старый, быстрее остальных устает, все чаще привалы устраивает, чтобы не своровали прошлое, настоящее и будущее избранного народа, на сундуке калачиком отдыхает, но не спит, боится глаза сомкнуть, на всех, даже на Мниха недоверчиво косится. А сам Мних с виду не унывает, из последних сил, но держится.
— Ничего, ничего. Это даже лучше. Места и впрямь дикие, недоступные, лучше не придумать, — бодрит он остальных, а с Аной совсем ласково. — Ты не волнуйся, не торопись. Осмотрись, вспомни.
Ана не вспомнила… Осенью, да еще в горах, сумерки наступают скоро, а потом, очередная, хоть и на родном Кавказе, да мучительная ночь под открытым небом. И это родное небо, то ли на радость, то ли наоборот, несказанно расщедрилось: всю долгую, холодную, ветреную ночь впервые падал крупный, еще тяжелый, мохнатый снег, да так, что красочные листья быстро опали, и казалось, словно неведомый всесильный художник закрасил весь мир в чистый белый цвет, и для праздности внес на этот холст, вперемешку, мозаикой, множество иных, очень красочных, но, увы, уже безжизненных цветов; навевая на весь мир с зимой, однотонную тоску, печаль, сонливость.
Поутру снег валить перестал, да погода, под стать настроению путников — грустная, пасмурная, хмурая, и пока не раскричался опять евнух Самуил на Ану и Мниха, в одиночку побежал Астарх на самую высокую вершину в округе.
В стороне, где накануне особняком мрачнел оголенный, скалистый, остроконечный горный кряж — белым-бело, погода помогла — меж выступов, как хвост дракона суживаясь, чернеет сквозь ущелье, еще не замерзшая водная гладь.
— Нашел! Видно озеро! — закричал Астарх.
Вначале Ана и следом лишь Мних и евнух Самуил направились по еле ощутимому заснеженному выступу, и если, все еще гибкая горянка, может, от того, что когда-то бывала здесь, шла более-менее уверенно, на ногах, то преследующие ее, уже пожилые люди, с трудом волочились, поскальзывались, пока совсем не пали, и тяжело дыша, боясь смотреть в пропасть, поползли на четвереньках.
Издалека, со дна ущелья, на фоне заснеженной скалы, вид этой тропы был одновременно смешон и трагичен. А когда они вдруг резко исчезли, будто провалились, стало даже страшно, по-волшебному загадочно. И вновь, первой на скале появилась Ана, и значительно позже Мних и Самуил. Обратный путь они проделали весьма энергично, и судя по виду мужчин, по тому, как весело бегал кадык на испещренной морщинами шее Самуила, место их просто поразило.
Более ничего не обсуждая, лишь перебросившись парой фраз на своем, шестеро хранителей великой тайны понесли эту тайну в недоступное мрачное подземелье. Они вернулись только к ночи, когда вновь зарядил крупный, увесистый снег.
— Это хорошо, заметает наши следы, — был несказанно блаженен евнух Самуил.
Мних, напротив, был очень усталым, опустошенным, вялым; лишь глаза его недоверчиво на всех косились, и упав на очередном крутом перевале, он скатился вниз, зовя на помощь Астарха, и, улучив момент, жарко прошептал:
— По идее, вас троих мы должны умертвить, — и за шиворот крепче прижимая. — Однако, пока я живой …, и все равно будь начеку, женщинам ничего не говори.
Дойти до Варанз-Кхелли было немыслимо; сквозь ночь и снег, они пытались найти виденные накануне две большие скирды сена на одном из альпийских склонов. Скудную походную еду поглощали, как и раньше — вместе, а вот ночевать, не говоря ни слова, стали раздельно. Мних вместе с кавказцами зарылся в теплом, пахнущем летом и страдой, дурманящем сене, и одной фразы Астарху было достаточно: — «Первым сплю я».
Настроился было Астарх не спать, но пьянящий аромат альпийских гербарий сознание мутит, и горная трава, вроде и сухая, а стремится выпрямиться, все у уха шелестит, как мать в колыбели убаюкивает, а еще, мыши иль иная живность потревоженные все ерзают, недовольно возле снуют, глядишь, в храпящий рот заползут — да на все на это он уже вяло реагирует; глаза давно блаженно сомкнулись, и не может он уже противиться сну, и только на крик сестер: — «Все трясется, земля гудит, землетрясение!» — он едва-едва очнулся, еще пытался не то, чтобы высунуть голову, а открыть глаза, да жалящий окрик Мниха: — «Сами вы трясетесь, спите!» — как команда; и чуть позже, уже сквозь сон он слышал, как свистит в вершинах первая ночная зимняя пурга, и от того еще глубже хотелось залезть в сено, еще сильнее хотелось спать и не просыпаться. И все же от следующего женского визга он мигом из скирды: уже яркое, свежее утро, легкий мороз, безветрие, голубое-голубое чистое небо, солнце уже высоко, и весь мир блестит — глаз не раскрыть, как на родине, как на празднике. А сестры все встревожено кричат, и только тут Астарх заметил, что второй скирды-то нет, к зиме их на полозья ставят, — то ли от веса мужчин скатилась, то ли вовсе опрокинулась, словом, скирды нет, так, лишь местами, будто вылезшая из-под снега сухая трава, дорожкой, да еще один свежий человеческий след — туда и обратно, может, Мниха, а сам Мних последним из скирды вылез, как пугало весь в сене, спросонья все озирается.
— Скирды нет, — как провинившийся постовой доложил Астарх.
— Эх, проспал, — с укоризной пробурчал Мних, и еще долго сидел на вершине, все протирая сонное лицо и воспаленные, гноящиеся веки.
С гнетущей озабоченностью, правда, не очень торопясь — возраст не тот, Мних стал исследовать — что же произошло?
— Все понятно, — быстро догадался всезнающий доктор. — Пять здоровых мужчин, центр тяжести сместился, скирда, даже от легкого ветерка могла опрокинуться… Неужели?.. Пошли по следу, посмотрим, я думаю, снег их спас.
Астарх промолчал. По замыслу сенозаготовщиков, скирда на полозьях от легкого толчка должна была скатиться по пологому склону горы, и так она в начале пути катилась, пока, от чего-то, вроде на самом ровном месте, не опрокинулась, а там в двух шагах глубокая пропасть, куда Мних и Астарх с трудом спустились. Кругом копны сена и торчат слегка запорошенные человеческие тела.
— Все, — как доктор, вроде спокойно констатировал Мних смерть и вдруг встрепенулся. — А почему четыре?
Они оглянулись, свежий след, и как пойманная за хвост мышь, не двигаясь, прилип к скале евнух Самуил; далеко уйти не мог, видать, что-то у него перебито.
— Стоять! Ты куда? — закричал Мних, и словно это не окрик, а разящий удар, евнух Самуил вдруг весь сник, упал на колени, и когда его спасатели приблизились, он сквозь слезы стал причитать:
— Предатель, изменник, свинья! Это ты, ты столкнул, я видел. Ради Аны, ради этой язычницы, ты готов на все — свинья. Ты предал веру, предал мессию, загубил идею. Это он, он сдал твоего сына Остака Никифору…
— Что? Что ты несешь, подлая тварь?! — надвинулся на евнуха Зембрия Мних. — Разве не ты первым бежал, всех нас предал и бросил? Свинья! — и он нанес удар. — Это ты Остака сдал. Думаешь, я не знаю?
Астарх так и не понял, кому больше верить, и верить ли кому вообще. Он дал в волю, до издоха, обоим подраться; потом, словно разнимая, и сам изрядно намял старикам бока, да так, что потом жалел, самому пришлось вытаскивать обоих из пропасти, дальше они идти не смогли. Две сестры сами отправились до Варанз-Кхелли. Уже к обеду прибыли две упряжки с санями. После долгих мучительных скитаний — первая ночь в жилище, под крышей.
— Вот это да! — все удивлялся Мних. — Я думал, что в Хазарии одни дикари, в пещерах живут, а тут, какие башни, какие дома, водопровод, сток, да здесь гораздо чище и лучше, чем в Константинополе!
В связи с прибытием Аны и ее семьи в Варанз-Кхелли, да и по всей округе, праздничные гулянья, торжества, спортивные состязания. Столько лет Ана мечтала о возвращении на родину, столько для этого сделала, и вернулась, и через силу она всем улыбается, всех обнимает, а мысли все там же, в Византии, где в неволе остались ее сын и брат. И с тоскливой надеждой она смотрит на Мниха, все его, как почетного гостя, обихаживает, ублажает, и словно шутя, не впервой уже твердит — «в горах гость три дня, всего три дня гость».
— Да, думаю я о твоем Остаке, не меньше тебя думаю! — зная о ее заботах, прямиком отвечает Мних, да уходить не торопится, правда, и на людях особо не показывается, все хоронится в большом доме Аны; с евнухом Самуилом уже давно вновь спелись, все о чем-то шепчутся, секретничают.
Наконец, решено — евнух Самуил уходит в Самандар, через дней пятнадцать-двадцать должен вернуться. Ни через двадцать дней, ни через тридцать он не объявился, и тогда уже сам Мних и Астарх отправились по тому же маршруту. Вскоре Астарх вернулся. А к концу зимы объявились и Мних, и Самуил, и вместе с ними еще сорок человек — по виду, вроде, тюркуты, в то же время иудеи, в общем — люди крепкие, молодые, видать, идейные; в фесках, регулярно молятся, да с оружием не расстаются.
— Ана, — постановил Мних, — эти люди под твоим покровительством, и твоим началом. За их жизнь — ты отвечаешь. Они, как и ты, должны охранять и беречь нашу тайну. Для них мы построим отдельное поселение Хазар-Кхелли, и средств для существования и задабривания местных жителей у них предостаточно. Да к тому же и твой авторитет есть. К лету мы вернемся. Помни — твой сын в обмен за сундук.
— И сын, и брат, — тихо торговалась Ана.
— За Бозурко — постараюсь, но не гарантирую, с ним иное. А без Остака я не вернусь, отвечаю, — твердо заявил Мних.
Это было на стыке зимы и весны; в горах еще лежал плотный, ранний снег, а на предгорье уже всюду чернели проталины; от оживающей черной земли шел вздохами густой пар. По вскипающей по весне, шумливой пойме Аргунского ущелья Ана с Астархом провожали Мниха и Самуила до самой равнины.
— Зембрия, спаси Остака, верни, — последнее, что сказала Ана.
— Верну, обязательно верну… До свидания, Ана! — тоже плакал Мних. — Мы создадим денежную державу, и все будем там жить!
День был хмурый, давящий, невыносимо тоскливый. С севера, с равнин сплошным холодным фронтом ползли тяжелые, низкие, темные тучи; и все шел и шел моросящий дождь вперемешку со снегом.
Несколько раз Мних останавливался, оборачивался, долго махал рукой, и когда из-за густого тумана уже видимость пропадала, он надолго застыл, как каменное изваяние, и тогда евнух Самуил возвратился и как ребенка повел его за руку, а Мних на ходу все оглядывался, от того спотыкаясь о камни русла, все время падал, и все равно, будто чувствуя, что в последний раз, выворачивал шею, хотел навсегда запечатлеть этот дорогой для него образ Аны, образ Аны Аланской-Аргунской!
……
В этом месте запись обрывается, и через значительный пробел новая запись, иным почерком, иными чернилами, и не на иврите, а на латыни:
……
…Эта тетрадь и прилагаемая к ней схема какой-то части Кавказских гор обнаружены мною — Аланом Мнихом при переезде в 1046 году. Очевидно, тетрадь принадлежит моему прадеду — Зембрии Мниху, который в период с 965 по 970 гг. отправился на Кавказ и бесследно исчез. Та же судьба постигла и его приемного сына — Остака Мниха, и его внука, моего отца — Астарха Мниха. По завещанию Зембрии Мниха, я обязан продолжить род Мниха, а затем отправиться по тому же маршруту… Поиск не должен прекратиться. Я верю в свою удачу! Алан Мних. 1049.
……
На этом запись вновь обрывается, хотя чистых страниц еще много. Известно, что эта тетрадь была обнаружена только в середине XVI века при реконструкции одного старого замка в центре Европы, где сейчас располагается Швейцария…
Не известно, завершенным ли является данное литературное произведение или нет. Однако, хранитель этой тетради — Давид Безингер, счел нужным, в меру своих возможностей доисследовать данную тему, и может быть, не совсем достоверно, но в меру своих изысканий продолжить исторический экскурс, хотя бы в хронологическом порядке…
* * *
Как император Никифор Фок мало чем отличался от череды самозванных правителей Византии. Как и его предшественники, он в чем-то преуспел, в чем-то нет. Будучи талантливым полководцем, Никифор вернул многие, утраченные было, территории на юго-востоке и севере, и его влияние на соседние страны было существенным, если не судьбоносным.
Так, лично Никифор, узнав, что Зембрия Мних и евнух Самуил нашли убежище себе и своей «мессии» в Хазарии, войск туда не послал — далеко, зато направил специальных посланников к северным варварам — печенегам, булгарам, русичам с щедрыми подарками с военно-политической подоплекой.
К тому времени Хазарский каганат, образованный как федерация народов Северного Кавказа, с веками, с проникновением в правящую верхушку чуждых людей, уже изнутри сгнил, и первая, даже незначительная внешняя сила свела бы на нет эту великую империю, просуществовавшую более шести веков.
Так оно и произошло. Русичи на кораблях спустились по Волге, а тридцатитысячная конница печенегов-тюркутов атаковала северную столицу каганата с суши. Наемная армия каганата, кстати, тоже состоящая в основном из тюркутов, особого сопротивления не оказала. Итиль был быстро покорен, разграблен, разрушен. И по особому поручению византийского императора всюду выискивают иудеев-правителей каганата, а их и след давно простыл. И не знает Никифор, что его жестокий приказ раньше его послов в Итиль прибыл; загодя иудеи убрались.
А захватчики на этом не угомонились, их военные советники из самой Византии указали новую цель — юг Хазарии. По Хазарскому (Каспийскому) морю и далее по Тереку направились русичи; прикаспийской степью пошли печенеги. Южная столица империи, славный город Самандар, тоже был быстро разграблен, покорен, и здесь правители загодя бежали, бросив на произвол судьбы неродной народ.
Как гласит летопись, только после падения Самандара князья северокавказских народов, и то не все, решили объединить свои силы против внешнего врага, и выбрали своим полководцем некого Астарха из Алдов, чья доблесть прославилась не только на родине, но и далеко за ее пределами. Однако, это не помогло, силы были далеко неравные. С тяжелыми боями и большими потерями пятитысячная армия Астарха отступала до столицы Алании Мааса и здесь дала последний бой. Все, в том числе и Астарх, полегли; Маас был тоже покорен, опустошен. Далее северные варвары должны были идти вверх по долинам рек Аргун, Асса и Терек. Но из Константинополя дополнительных посулов не поступило, да и награбленного в Итиле, Самандаре и Маасе — достаточно, а чтобы закрепиться на этой территории — еще опыта нет, сил и влияния не хватает. Так и осталась Хазария — обескровленная, бесхозная, еще не совсем добитая.
И дело в том, что Никифору стало не до Хазарии. Завоевания вне пределов Византии оказались палкой о двух концах. Хоть и был Никифор хорошим полководцем, а правитель оказался никчемный. Он все внимание уделял армии, и столько на это тратил средств, что казна пустовала, и царю все время приходилось увеличивать поборы со своего населения. А воины, в том числе и наемные, так возомнили о себе, что вели себя разнузданно, даже внутри армии, устраивая беспредел, бесчинства, в том числе и самосуды.
В то же время какие-то мощные силы изнутри или извне чинили препятствия в сфере экономики. Влиятельные купцы почему-то Византию обходили; все достойное стало дефицитным. Хлеб на корню кем-то скупался и пропадал, и даже ходили слухи, что его тайно сжигают, даже в море сбрасывают. За какой-то год, может, два — цены на хлеб и другие основные продукты возросли многократно. Инфляция галлопирует, денег не хватает, казна пуста, что есть, разворовано, народ царем не доволен. А тут два года подряд еще и засуха, потом страшное землетрясение, разрушившее пол-Константинополя и убившее тысячи людей. И это все Никифора не сильно занимает, он разрабатывает новую военную доктрину, и тут слух, точно беда.
Тот, вроде самый близкий человек, что сотворил из Никифора императора, стал самым лютым врагом, и ныне ищет его царь в далекой Хазарии, ищет и в дикой Европе, а этот вредитель — Зембрия Мних, сам в Византии объявился, где-то в столице живет, и это не все — кто-то видел его даже в Большом дворце, якобы, прошмыгнул он в покои Феофаны.
О, Феофана! О, подлая развратница! И как ее земля еще носит? Давно бы одними пальчиками придушил ее Никифор, да не смеет, ведь он царь, потому что женат на царице. И в то же время, по традиции византийского двора, в любой момент он мог бы от Феофаны избавиться, да не может, — околдовала она его, очаровала, покорила. И что она ни пожелает — все Никифор делает. Мало того, что по желанию супруги он, Никифор, сам освободил из-под стражи давнишнего фаворита Феофаны — Базурко, так императору доложили, что и его двоюродный брат, тоже полководец, армянин Иоан Цихимсия позарился на царицу, с ней вошел в сношения. Тут казалось, попроще — отправил Никифор брата воевать в далекие фемы, а Феофана стала жалобить:
— Такой верный боевой друг, брат, должен быть всегда рядом.
И в этом уступил Никифор, правда, в Большом дворце, где столько невидимых тайных ходов, и за любым углом, в любой посуде — смерть, отрава, дух Мниха витает, — он более жить не посмел, перебрался в специально для него построенный Виргинский дворец, и Феофану для надежности с собой взял, а свою охрану еще более усилил. Но это не спасло.
Как-то в зимнюю ночь из покоев Феофаны, таясь, вышли Бозурко и еще трое мужчин; пробрались они на крышу дворца, спустили на веревках заранее приготовленный короб. В это время со стороны неспокойного моря подплыла лодка, и в ней сам Иоан Цихимсия и его дружина.
Перебили заговорщики охрану, проникли в спальню, где Никифор по-походному на полу на барсовой шкуре спал.. Пробудившись, потянулся было Никифор к мечу, а первым подоспел Бозурко:
—Помнишь, ты сказал — «мне не меч, а титьки держать», вот теперь поглядим, что ты подержишь, — отрубил он кисть царя.
— Не убивайте, простите… все, что угодно, все отдам. Брат, Иоан, помоги, — кричал Никифор.
— Ко мне его! — уже на троне восседал Иоан.
Еще долго над Никифором измывались, и на рассвете по-другому Никифор тихо стонал:
— Иоан, брат, убей, сжалься, ради Бога, убей!
— Нет, не христопродавец я, не стану братоубийцей, — и на самое ухо, — поверь, за тебя я отомщу.
В то же утро Никифор в муках скончался. Иоан Цихимсия провозгласил себя царем, и слово сдержал: первым же указом, как убийцу императора, публично велел казнить Бозурко; Феофану, как пособницу, в монашки остричь, и на далекий остров сослать. «Старой» она стала, очарование, блеск и мастерство с годами и родами утратила.
А второй указ Иоана Цихимсия — задержать Зембрия Мниха. Поздно. С этого надо было начинать. В те недолгие часы переполоха и безвластия, говорят, ходил Мних, не таясь, в самом дворце. Потом в неизвестном направлении исчез, а с ним Остак, который находился в узнице прямо во дворце, под особо усиленной охраной.
Все границы перекрыли, все досматривали — бесполезно, след Мниха и Остака исчез. Тогда новый император Византии во все части мира отправил людей с приказом — живым либо мертвым Мниха доставить, без него самим не возвращаться.
Ни в каком виде Зембрию Мниха в Константинополь больше не доставили, и больше его нигде и никто никогда не видел. В то же время о судьбе Мниха ходило много легенд, и доминировали три. По одной — он умер своей смертью от болезни по пути в Европу, где-то в Македонии. По другой — во время шторма утонул при кораблекрушении на Босфоре. И по третьей, почему-то самой правдоподобной — его убили свои же — с разных сторон его разыскивали.
А Мних еще жил, скрываясь где-то в горах Европы, он очень долгое время выхаживал маленького Остака, жизнь которого буквально висела на волоске из-за лишений, перенесенных в неволе, и дальнейших осложнений, возникших во время побега. И лишь когда не только здоровье, но и дальнейшая судьба Остака были вне опасности, уже постаревший Мних в сопровождении своего ученика — доктора Земарха отправился в далекий путь на Кавказ.
Разумеется, обещание, данное Ане, Мних не исполнил, и прошло не одно, а очень много лет. И прибыв в Аргунское ущелье, на месте Хазар-Кхелли он обнаружил кладбище, и не сорок, а сорок одну могилу. А вместо прекрасного поселения Варанз-Кхелли — руины: город уничтожен, и не просто так — жестоко, камня на камне, действительно, нет.
Мних не паникер, а закаленный боец и по жизни опытный дотошный исследователь. Походив по горам, расспросив редких уцелевших местных, он и его ученик полностью восстановили картину происшедшего.
…Они опоздали ровно на год. До них, по точным описаниям, сюда явился евнух Самуил, и увидев вместо Хазар-Кхелли одни лишь могилы, он бросился искать озеро и сундук. А озера в горах тоже нет, и тогда евнух Самуил, проклиная Кавказ, ушел, но ненадолго.
Предание, дошедшее до наших дней, гласит: «Днем и ночью Варанз-Кхелли охранялся вооруженной стражей. Варанз-Кхелли мог выставить в случае военной опасности до 1500 хорошо вооруженных воинов, не знавших ни страха, ни поражения. Слава о бесстрашных воинах Варанз-Кхелли и их ратных подвигах разошлась далеко за пределы Кавказа. Но случилось великое несчастье. Вначале оказался отравленным родник, из которого Варанз-Кхелли брал питьевую воду. И в последнюю ночь, никем незамечено была перебита вся стража, охранявшая далекие подступы к крепости. Подошло большое войско, состоявшее из одних евреев, которое внезапно напало на Варанз-Кхелли и перебило всех жителей — детей, стариков, женщин; и только двоих оставили в живых — мужчину и женщину».
«Если женщину звали Аза, — мыслит Мних, — то мужчина, наверное, был ее муж. И евнух Самуил оставил их в живых, пытаясь найти Ану… Не нашел. Даже от сестры Ана скрывала чужую тайну».
Далее, следуя в обратном порядке, Мних и его ученик, как врачи, сделали эксгумацию кладбища в Хазар-Кхелли. Поразительно — ни одного признака насильственной смерти, и все молодые, бывшие здоровыми воины умерли от одной неизвестной болезни — от очень быстрого истощения, буквального разложения организма. И лишь один, последний, сорок первый, — от разрыва сердца — это старый евнух Самуил.
Озера, действительно, нет. Да дно бывшего водоема Мних довольно легко нашел, и более того, определил, что же случилось? Видать, от землетрясения, может быть, того, что разрушило Константинополь, и здесь были отголоски, а может, и наоборот, эпицентр был здесь, на Кавказе, а отголоски в Константинополе. Словом, разломы в скалах видны, по ним вода утекла. А тропа, тропа к заветной пещере осталась, четко видна, вытоптали ее охранники.
Шел по этой тропе старый Мних, а ноги тряслись, словно перед эшафотом. И с ужасом, как великий грех, он вновь и вновь ловил себя на думе, что смысл всей жизни, великая идея, этот великий дар небес, эта мессия, это Богатство, этот сундук — его абсолютно не интересуют, не волнуют, безразличны, а мысль лишь об Ане, о ее судьбе, о своей вечной, неизбывной платонической любви…
Вот и пещера, она по-прежнему суха, темна, как могила, холодна, лишь серой пахнет. Под свет факела они углубились, вот эта просторная выемка, где по-прежнему мерно каплет с потолка, и ни живности, ни мха, ни лишайника. И еще один гнетущий подземный поворот — о, Боже! Там же стоит сундук, а на нем еще сидит скелет; по платью, а скорее, по длинным седым, сильно изреженным волосам узнал он Ее.
— У-у-у! — как смертельно раненый зверь завыл Мних, пнул с силой сундук, так что череп отвалился, покатился со звоном по каменному полу и, сделав четкий полукруг, коснулся ноги Мниха.
Старик медленно нагнулся. Обеими руками бережно взял череп и, будто живую, стал целовать, потом торжественно вознес.
— Ана, ты еще ждешь? Прости, виноват, — не своим тонким, а по-пещерному грубым чисто мужским баритоном вдруг заговорил он.
— С ума сошел, тронулся, — залепетал ученик, бросив факел, попятился к выходу.
— Стой! — грубо крикнул Мних. — Передай завещание Остаку, — и после нескольких предложений. — Теперь уходи.
Сконфуженный Земарх теперь не мог сдвинуться с места. А Мних упал на колени и, прижимая к груди череп:
— Ана, родная, любимая Ана… Я иду к тебе, спешу. В той жизни я буду мужчиной, и никаких идей, никаких мессий, идея — это ты, твоя любовь, твоя безрассудная и несчастная жизнь! Прости, прости, я столько раз виноват перед тобой, — и этот череп, и его руки уже были мокрые от слез, и он все ее целовал и вдруг, скрежеща последними изъеденными клыками, он мертвецкой хваткой кусанул свой палец с перстнем, и блаженно улыбнувшись ей. — Ана, святая, я иду! Да не знаю, к тебе ли?
Позабыв о сундуке, как убежал Земарх от этой сцены, так и добежал до самой Европы, передал Остаку завещание Мниха и вскоре умер, поставив себе самому диагноз:
— В той пещере злой дух, изъедает он нутро человека.
А Остак не внял устному завещанию, предпринял экспедицию на Кавказ, бесследно пропал… А что далее? А что? Видать, до сих пор ищут, оттого до сих пор на Кавказе войны идут…
* * *
Юнцы, попутчики Шамсадова Малхаза, новое поколение «независимой» Чечни, как и рекомендовал лидер Чеченской революции — трех классов не окончили, посему думают, что Урал — это военная машина, а не географическое название; правда, о Сибири они кое-что слышали, их отцы здесь в ссылке находились, да потом шабашничали; но то, что в Сибири так холодно, они не представляли.
А вагон их стоит уже не первый день где-то посреди промерзших болот, в тупике, видать, воинская часть, по утрам слышны позывные утренней поверки. Приставленные к вагону прапорщики пьянствуют, когда хотят топят, аж жуть, не хотят, спиртным обогреваются. Иногда заключенных кормят, иногда выборочно бьют, матерят регулярно.
С новогодними праздниками этот бардак прекратился. Появились какие-то военные со знаками непонятного рода войск: в новых шинелях; все молоденькие, подтянутые, строгие. Под усиленной охраной заключенных перевезли на машинах в баню, тщательно помыли, переодели в униформу, всех осмотрели врачи.
— Эта утиль нам не нужна, — первым указали на перекошенного Шамсадова.
В тот же день его куда-то перевезли, то ли в лазарет, то ли в особую тюрьму, где и арестантов акромя него не видать, и будто позабыли о нем, разве что кормят, и то нерегулярно; и так, с мучительной тоске медленно проходили дни, недели, месяцы, и, может, годы — счет времени он давно потерял, одно спасение — книги, к заброшенной библиотеке доступ есть.
Как вдруг, однажды, на его голову надели непроглядную мешковину, и когда повезли на машине, он понял, что рядом снова чеченцы-юнцы, не те, новые, а потом по запаху определил — железная дорога, в вагоне с него сняли мешок и сзади электронный щелчок — он поразился. Купе — два на два метра, полка для сна во всю длину, маленький стол, стул, унитаз, тут же раковина и сверху душевой кран, полотенце и мыло, чисто, светло, тепло, тихо, и ни щелочки во внешний мир; а вагон тронулся.
— Ваш номер 1441, ознакомьтесь с распорядком дня, — где-то — скрытая камера, под потолком — динамик.
В 6–00 — подъем, в 6–15 — выдвигается ящик, в нем одноразовые станки для бритья, до 7–00 — утренний туалет. В 7–00 — завтрак — 20 минут. Все в гигиенической упаковке, все одноразовое, очень калорийное, а кофе или чай — просто аромат, натуральные, и даже мед есть. В 13–00 — обед, роскошный, хоть и в тюбиках; 30 минут. В 16–00 — полдник; чай, сладости. В 19–00 — ужин; 25 минут. С 20–00—21–00 — развлекательный час, радио. В 22–00 — отбой; свет не гасится, чуть-чуть ослабевает. Пользоваться туалетом до утра только по согласованию, в случае чего.
По сравнению с предыдущим, эта жизнь казалась, как рай. За прошедшее время боль ослабла, а может, просто притупилась, или он с нею свыкся. В любом случае улучшение есть — он может спокойно ложиться. И не в первый раз попадая в ситуацию неволи, он прекрасно понимает, что разумнее всего четко соблюдать предписанный распорядок, хотя бы в первое время. Однако, болезнь дает знать; сидеть на маленьком стуле или стоять весь день невыносимо, и он, то ли на вторые, то ли на третьи сутки не убрал спальную полку.
— Трое суток карцера, — объявил динамик.
«Да пошел ты», — подумал Малхаз, потягиваясь после завтрака на кровати.
А его никуда не уводят, и он решил, что пошутили, и только к обеду обнаружил — воды нет. Ориентироваться не по чему, но когда стало очень голодно и пить захотелось, он заорал, стал бить в стену. Снизу повалил густой холодный воздух. Бить и кричать охота сразу пропала. Он укутался в легкое одеяло и дремал от холода долго, пока еще сильнее не обострилась боль. Наверное, через сутки подали жар, а он все корчился от страшной боли, но даже не стонал — запрещено. А потом он и о боли не думал, о голоде совсем позабыл — рот пересох, мучила жажда — до того раскалили камеру. И когда, видать, через трое суток в первую очередь в унитазе потекла вода, он лизал ее жадно языком…
Делать где-либо насечки он уже боялся, но по подсчету, где-то на двадцатый день, он вновь нарушил распорядок, обратившись к динамику:
— Дайте хоть что-нибудь почитать.
— Еще одно слово — пять суток, — сухой, вроде компьютерный голос.
Стук колес еле улавливался в камере; а потом и он исчез, и так, судя по еде — двое суток. А потом резко качнуло, и Малхаз догадался: они на весу — вагон-контейнер, а следом едва уловимая качка — он на воде; очевидно, Тихий океан, и плывут они на север; в камере хоть и не холодно, да снизу, по краям пленка инея все толще и толще.
Дней через десять, может, пятнадцать (счет давно не ведет) они вновь повисли в воздухе, и их здорово тряхнуло. В этот день он впервые увидел человека, но ненадолго — надели на голову мешковину, и сквозь раскрытую наружную дверь — свежий, солоноватый морской воздух. За руку его вывели, — и резкий ветер, ветер, ветер, и он сразу вспомнил годы в армии, Камчатку и ее острова, и этот вечно бушующий холодный Тихий океан.
Так и не раскрыв головы, его провели в какое-то здание с каменным твердым полом, прилично везли на лифте вниз, долго куда-то вели.
— Номер 1441, — объявил бесстрастный голос, — снимите маску.
Шамсадов снял. Яркий свет, и никого не видно, кругом зеркала. Вдруг одно зеркало раздвинулось, и вышел худой, высокий полковник с волевым морщинистым лицом.
— Вы что, совсем… — он проматерился, — зачем сюда притащили этого старого, кривого пердуна?.. Выкиньте его отсюда… На полигон, к свиньям!
Тут же на Шамсадова надели мешок, подняли на лифте. Вновь ветер, ветер, ветер.
— До полигона сутки-двое, куда его деть? — спросил кто-то из сопровождающих.
— Туда же, к свиньям, как приказано, — и по пути. — Что мы нелюди? Что его напоследок мучить? Давай на ночь к Степанычу, пусть хоть поживет немного.
Довольно долго они за руку вели Малхаза, когда он спотыкался, поддерживали. Потом запахло живностью, огнем, жильем, залаяла собака, и совсем по-житейски скрипнула калитка.
— Степаныч, выходи, принимай экземпляр.
— Чего етчё? — в ответ, и этот хриплый прокуренный голос с едва уловимым шипением уж больно Шамсадову знаком, да вспомнить никак не может.
— До полигона — запри.
— Надоели вы мне, нехристи… Мало вам тварей, так… ай!
— Эх, Степаныч, столько служил, а воинскую дисциплину так и не внял.
— Ты меня не учи, салага еще… Отведите его в пятый бокс, я сейчас ключи возьму.
Вновь, только по ступенькам, Малхаза спускали вниз. Шелкнул выключатель, с него сняли мешок; вокруг бетонные серые, с прелостью, мрачные стены, железная дверь с простым амбарным замком, сопровождающие в простой гражданской одежде, на вид рыбаки.
Вскоре сверху послышались шаги. Малхаз его сразу узнал, что-то помешало ему раскрыть рот. А Степаныч, в телогрейке, в сапогах, на него лишь мельком глянул, повозившись с замком, он вдруг замер, медленно вывернул шею:
— Малхаз? Лейтенант Тчамсадов?
Неизвестно, кто и как себя в этой ситуации повел бы, а Шамсадов, за что его все и любили, широко, открыто улыбнулся, и уголки губ радостно поползли вверх, чего давно не случалось.
— Так точно, товарищ капитан! — по-воински четко ответил он, правда, осанка не та — кривой.
— Не капитан я — подполковник, — буркнул Степаныч, огорченно в задумчивости опустил голову, — ну и дела?! — он еще долго думал, испытывая терпение сопровождающих, несмотря на одежду, явно военных людей. — Ну, приказ есть приказ, проходи.
За Шамсадовым, тяжело скрипя, затворилась дверь. Холод собачий; эта камера — точь-в-точь карцер, да видать, давненько здесь ни души не было: все в паутине, в пыли. На бетонной стене множество символов, дат — самая старая — 1948, последняя — 1986. Как историк Малхаз быстро определил — период холодной войны, с начала и до моратория на ядерные испытания.
Хоть и в карцере, а жить надо. И первая забота, как бы что не застудить — боль усилится. А чем помочь? Деревянные нары и еле горящая лампочка. Мысль только о Степаныче, о бывшем замполите батальона Самохвалове Иване Степановиче… Все-таки вспомнил, не забыл. Хороший был мужик: строгий, но справедливый. И на дембель просил Малхаза нарисовать портрет с молодой женой — полнощекой румяной Зинаидой, медсестрой санчасти, дочерью командира полка, которую все обзывали «бочкой» за габариты.
Служили-то они на Камчатке, на самом краю земли, в строго закрытом городке, в войсках стратегического назначения, где каждого как на ладони видать, и ничего не скроешь. А Степаныч, и тогда его так, правда, не в лицо называли, наверное, за чисто крестьянский вид, за его шипящий малорусский говор, — был грозой гарнизона, и именно он как-то вызвал старшего сержанта, замкомвзвода Шамсадова:
— Дело-то твое дрянь, даже странно, как тебя в такие войска взяли. А вот присматриваю я за тобой уже год — парень то ты хваткий, грамотный, дисциплинированный. Видать, кому не угодил? А нам в партии только такие и нужны, а не всякие там бездари, да выскочки.
Так Шамсадов вступил в компартию, и также по рекомендации того же Степаныча был послан на офицерские курсы, стал лейтенантом.
…И звучит обыденно, но и теперь Степаныч Малхазу сохранил жизнь, правда, не сказал на сколько, этого он и сам не знал. Только позже Шамсадов услышал, что вопреки воинской дисциплине, стоял Степаныч на коленях перед командиром гарнизона, вымаливал, выплакивал жизнь бывшему солдату, каких перед ним прошли тысячи.
— Эх ты, Степаныч, — как анекдот апосля рассказывали об этом эпизоде, — за себя бы ты так радел, — сжалился командир гарнизона, — давно бы генералом стал, ведь покойный тесть-то кто у тебя был? А ты все в подполковниках! И был бы дурак?! Одним словом, колхозник, так колхозником и остался… Иди, а за этого художника-боевика — головой отвечаешь.
Уже была ночь, когда Степаныч освободил Шамсадова и в первую очередь повел его к себе, в старый, уже обшарпанный, всегда заваленный барахлом дом, с застоялым запахом рыбы и лекарств.
— Зина, вставай, смотри, кто к нам в гости, — с порога кричал Степаныч. — А это помнишь? — на стене та картина. — Садись, у меня есть самогончик… О, Зина! Узнаешь? — Шамсадов кивнул, все улыбался, но эту женщину он никогда бы не узнал: совсем обрюзгла, нездоровый вид. — А это наш сын — Андрюша, компьютерщиком мечтает стать, школьник.
После второй рюмки Степаныч делал вводный инструктаж:
— На острове одни военные. Наверху ходят только в гражданском. Бежать некуда. Даже свиньи через две минуты в ледяной воде мрут. Никаких плавсредств на острове нет, рыбу ловим у берегов сетями, используем старые водолазные костюмы с подогревом. Только три раза в месяц приходит корабль под видом рыболовецкого траулера; на таком тебя привезли. Говорят, и подлодки подходят, но я этого не знаю, не видел, у самого проход не ниже яруса «А». Давай, еще по одной… Ух! Первач!.. Ну, как? Ха-ха-ха! Закуси, закуси. Японцы меня эту морскую гадость есть научили. А жена не ест, все морщится, оттого и болеет… Ну, давай, еще по одной, — и уже чуть охмелев, обнял Шамсадова. — Эх, были годы, была страна! Все жиды развалили, разворовали! Такую страну! Такую державу! С-С-С-Р! От нас весь мир дрожал! А теперь? Тьфу, на своей земле, у себя дома испытания проводить боимся, на этот, богом забытый уголок попрятались, все конспирируемся, вдруг обнаружат, побьют, в угол поставят! Тьфу, продажные морды, рабы, буржуи! Ух, сил моих нет это терпеть!
— Ваня, ну перестань, — из соседней комнаты попросила жена. — Да и Андрюша уже спит.
— Да, да, сынок спит, в школу, — на шепот перешел Степаныч, и рукой взяв квашеную капусту, в сердцах бросил ее обратно в солдатскую алюминиевую тарелку. — Да какая это школа?! Одно название… На острове всего двенадцать семей, восемь детей — вся школа… Ну, пошли, пора тебя определять. Спать пора, завтра день тяжелый.
На улице дует свирепый, шквалистый, обычный для этих мест злой ветер. Океан бушует, кругом темень, и только две хилые лампочки у крыльца Степаныча и дома, что рядом.
— Тут жил мой помощник, помер… все бегал в подземелье, облучился. Там только вахтовые работают, через каждый месяц меняются... А я вот уже восемь лет. Думал, на годик-другой, подработаю копейку, где на материке жилье куплю. А тут, эти жиды, то одно, то другое, то дефолт устроят, вот я и прослужил двадцать пять лет; жилья нет, денег нет, на лекарства жене еле хватает, и даже не знаю, как Андрюшу учиться отправить? Хочет в Москву, на физтех, компьютерщиком. А одна дорога туда — тысяч двадцать стоит. Ай, как и я военным станет, в училище пошлю, все ж бесплатно… А не хочет, сорванец, понимает — не та армия. Да что, меня не видно? Да и Зинка против… «Компьютеры, компьютеры», а где мне деньги на дорогу взять?.. Ну, заходи, Малхаз. Дом топится, белье кой-какое есть, я прибрал после поминок… Э-э-э, и еще, за забор подсобного хозяйства не суйся. Всюду камеры, лазеры, сразу убьют. А бежать — некуда. Хе, порой сам бы убег.
То ли от самогона, то ли еще от чего, а боли в ноге в эту ночь Малхаз не почувствовал, спал как убитый. Зато ни свет – ни заря вскочил, как положено арестанту, все прибрал, чуть не в вытяжку стал напротив входа, и тут Степаныч дверь открыл, вроде испугался, даже в дом не заходит.
— Ты знаешь, Тчамсадов, жинка всю ночь спать не дала. Сама топор держит. Говорит — мы у боевика в заложниках, ты отомстишь… Э-эх, горе мне… Моя-то жизнь — дура. А вот Андрюшу…
Резкая, знакомая боль током, от ягодицы до большого пальца левой ноги прошибла тело Шамсадова. Он вновь скрючился, пытаясь скрыть гримасу страдания, опираясь о косяк двери, с прискорбием выдал:
— Иван Степанович, поступайте, как велит душа. Моя судьба Вас не должна тяготить.
Сквозь распахнутую дверь упрямо дул холодный ветер, взлохматил темные с проседью волосы Малхаза, осушил слезу на середине впалой, бескровной щеки.
— Знаю, Тчамсадов, все знаю, — наконец Степаныч переступил порог. — Все газеты получаю, меж строк читать обучен… Пошли, — своими здоровыми крестьянскими ручищами он обнял хилого кавказца, — пошли завтракать, — и когда они уже поднимались на крыльцо. — И все же ты Зинаиду Павловну, если можешь, успокой, скажи как мне пару слов.
— З-здрасьте, З-зинаида Павловна, — только это смог Шамсадов сказать, видать, от первого потрясения боль стала невыносимой, и он, стоя скрючившись, дрожа всем телом, опирался на спинку дивана.
— Остеохондроз, — сразу же поставила диагноз Зинаида Павловна, выходя навстречу из кухни, — межпозвонковая грыжа. Ему нужен покой. Покой и тепло.
— Нет, нет, это сейчас пройдет, — сквозь ужасную боль, — приступ. Я вполне трудоспособен. Было гораздо хуже… Только Вы, Вы, Зинаида Павловна, не думайте, я… я…
Она как гора возвышалась над Малхазом, возвышалась над всеми в этом доме, решала все, теперь и судьбу Шамсадова.
— Садитесь, — ее тяжелая рука легла на его костлявое плечо. — Каша остывает… Ваня, ему надо болеутоляющие, снотворное и покой.
— Вы — мой покой, — сквозь боль улыбался Малхаз.
И вообще, он не иждивенец, Степанычу нужен помощник, а Шамсадов к крестьянскому труду приучен. После завтрака, вопреки уговорам Зинаиды Павловны, он засеменил вслед за Степанычем в свинарник, где поднатужился, упал, в стонах корчился, пожелтел от боли.
— Ничего, ничего, — на зов мужа пришла Зинаида Павловна, сходу доставая шприц. — Это болезнь тяжела, но не смертельна. Полгода-год, в зависимости от лечения, будет мучиться.
Еще с полчаса Шамсадов лежал посредине свинарника, а потом наступило блаженное облегчение. Под руку Степаныча он доковылял до постели, еле снял вымазанные в навозе вещи, до того одолевал сон.
Разбудил его тоже Степаныч.
— Вторые сутки дрыхнешь… «Полигон» увидеть хочешь? В любом случае — вставай, тревога была, всем надо в бункер.
Там, где был карцер, оказывается, еще одна, только добротная бронированная дверь; за ней сухое, светлое, оборудованное помещение. В сторонке на полу коврик, там Зинаида Павловна и Андрей, уже съежились, бледные.
— Вам, Малхаз, потрясения не нужны, садитесь с нами, — предложила Зинаида Павловна.
— Иди сюда, — поманил за собой Степаныч, усадил еще сонного Шамсадова напротив маленького окна, и стукнув по стеклу пальчиками. — Бронированное… Хе-хе, сейчас посмотрим, какой ты боевик?
Малхаз ничего не спрашивает. Понятно — на виду «полигон». На слегка пологом каменистом берегу из сетки два загона; в одном — свиньи и собаки, в другом — морские котики, то ли еще какие-то северные водоплавающие, в них он не разбирается. На шеях у всех цветастые знаки. Тут же белые и красные шары, словно буи, и еще огромный железобетонный куб правильной формы.
— Трехметровый, — будто отвечая на вопрос Шамсадова, сказал Степаныч. — А двух- и однометровые — слизало и в округе не нашли.
— Бу-у-у-ух! — под ногами глухой взрыв, и как трухануло, Малхаз аж со стула упал, и, думая бежать, хотел встать, — второй взрыв, и он прилип к полу.
— Ха-ха-ха! Ну и воин! — расхохотался Степаныч. — Вставай, сейчас самое главное зрелище.
На берегу вроде та же картина, лишь звери тесно скучковались, головы попрятали, а собаки бегают вдоль сетки, панически выхода ищут.
В тревожном ожидании прошло приличное время. И неожиданно вдоль берега обозначилась, все расширяющаяся светлая полоса.
— Вода уходит! Вода уходит! Дно видно! — заорал в страхе Шамсадов.
— Сейчас придет, смотри! — дрожал голос Степаныча.
— Мама! — запищал откуда-то Андрей.
Все сотрясалось. Малхазу казалось, что он один, и на него, издалека, из холодных, мрачных, бездонных толщ океана ползет злая, вздыбливающаяся, на глазах вскипающая громадная волна. И никогда, ни в бою, да и нигде он не испытывал такого страха, такого ужаса, оцепенения. И хотелось пасть, укрыться с головой, да другая, пожизненная страсть, беда — природное любопытство — взяло верх, и он до боли, до крови в ногтях ухватился за край стола. Взъяренная, бешеная стихия, как пасть чудовища, набросилась на берег; щедрые брызги хлестнули в стекло, и пока они сошли — все вылизано, и вновь светлая кайма вдоль берега, вновь свирепый удар по суше… А потом замигала зеленая лампочка, и будто ничего не было: океан такой же вечно взволнованный, ветер брызги по нему разносит, а берег чист, куба и не было, только сердце бешено стучит, вырывается, как та же разбуженная человеком стихия…
— А ты, Тчамсадов, молодцом, молодцом! — весь день после этого дивился Степаныч, и вечером, — Зинка, накрывай; вот таких мы растили бойцов!
Малхаз в этот вечер не пил, в связи с лечением Зинаида Павловна запретила, и еще несколько суток подряд она его колола, так что он постоянно спал или хотел спать, и во сне преследовало его одно и то же страшное видение — грозная, все пожирающая волна.
Через пару недель лечения Малхаз почувствовал не только физическое облегчение, но и прилив сил, порезвее стал ходить, и мог спокойно, более-менее ровно стоять; и с этим выздоровлением иная напасть — до безумия, как наркоман, хотел отобразить на холсте эту разъяренную человеком стихию, этот взбесившийся океан. И словно отгадав его мысли, Степаныч сказал:
— А может, Андрюшу нарисуешь? С нами. Память-то какая будет.
— Нарисую! — загорелись глаза Шамсадова. — Только где карандаши, ватман, холст и краски взять?
— Здесь, на острове, все есть, — махнул рукой Степаныч.
В тот же день все в охапке принес, правда, холст не холст, ерунда, а краски ученические.
— Мы в Японии закажем, оттуда все привозят, — не унывал Степаныч.
— Тогда я подскажу марки и параметры, — нетерпение съедало Малхаза.
— Твой заказ слишком дорого стоит, — через пару дней объявил Степаныч.
— Качество всегда дорого стоит, — не сдавался Шамсадов. — Гарантируйте, что мы рассчитаемся с лихвой, картинами.
— Ой-ой, Тчамсадов, загонишь ты меня в долговую яму.
— Да что это — копейки! — заорал, нервничая, Малхаз. — Мои картины будут стоить — тысячи! Даю Вам слово! Поверьте мне!
Это всплеск не возымел действия. А Малхаз все равно действовал. Карандашный портрет Степаныча был безукоризненным, отражал его прямой, чистый, от земли, дух. А с Зинаидой Павловной Малхаз намеренно схитрил — изобразил моложавой, доброй, не толстой, а сочной.
— Так, — после очень долгого просмотра своего портрета, постановила супруга, — деньги деньгами, а семейный портрет — поколениям память.
— Эх, — нехотя расстался Степаныч со скудными запасами.
А Малхаз шел дальше. Самое главное было с Андреем. Юноша, худой, долговязый, физически очень слаб, зато смекалист, подвижен, жизнерадостен. Излишне долго возится с ним Малхаз, а Андрей на месте и минуту высидеть не может — все к компьютеру рвется, играет.
— Не плохой у тебя компьютер, — о своем начинает Малхаз.
— Да, папины друзья на время дали.
— А что ж ты только в эти две детские игры играешь? В базе данных должны быть еще, — осторожно к своему клонит Шамсадов. — Ты можешь раскрыть всю программу? Давай, помогу.
Этот план, который Малхаз вынашивал не одну ночь, в корне надломился. В любом случае, через спутники у военных компьютерная связь есть, и Малхаз надеялся, что по беспечности Андрею могли провести связь хотя бы с Интернетом; на это намекали многочисленные провода в доме. Однако, никакой связи с внешним миром нет, и более того, всю базу данных стерли, и лишь одно сумел распознать Малхаз — в компьютере использовалась натовская программа Shadow — системы защиты обнаружения вторжений. С ней бы Малхаз справился, вышел на контакт с братом, иль с Ралфом, в крайнем случае, с Безингером.
А что они сделают? Чем помогут? Разве, что узнают, что он еще живой? Так первый всплеск извне, и его, как свиней, океан слижет. Что же делать? Когда боли были сильные, он и думать о побеге не думал, а сейчас, значительно полегчало, и эта мысль неотступно преследует его, и тому виной — иное ночное видение: теперь вместо ужаса волны, он каждую ночь видит печальную, грустную Ану, которая его зовет, зовет, зовет. И как ни тяжело, он должен, он обязан найти лазейку, ее искать. По крайней мере, какие-то сверхмогучие силы навели его на Степаныча, а не загнали в ядерное подземелье, и Ана, как явь, тому подтверждение, она его на Кавказ зовет, зовет, она ему, наверное, поможет!
И Малхаз, как только прибыли краски и три отличных хоста, как он заказывал, первым делом взялся за семейный портрет, а ночами, втайне, параллельно стал рисовать Ану по памяти; и почему-то выходила не его Ана, а совсем юная, сильная, прекрасная, как та, что забрал он у Безингера.
— Это кто? Жена, подруга? — как-то спросил Степаныч, когда Малхаз помогал ему в свинарнике, выдавая, что за Шамсадовым и его житьем он скрытно наблюдает. — Хм, за нее, ты думаешь, деньги дадут?
— Пол мира дадут, — не без дерзости ответил Шамсадов.
— Что? Ах, ты, гад, свинья, тот же жид! — набросился на него Степаныч. — На мои последние деньги блядей рисуешь?
От большущих ручищ пострадал Шамсадов нещадно. Ожидая худшего, он последующую ночь ни минуты не спал, желая закончить картину. На рассвете ввалился грузный Степаныч:
— Тчамсадов, давай… — и тут он замер, раскрыв рот. — Господи, как живая! Краса!.. А наш семейный портрет у тебя не получился.
— Я его еще не закончил, — почувствовав перемену, ласково проговорил Малхаз. — Ваш портрет будет еще лучше. Вот увидите… Только руками нельзя, еще не подсохло.
— И сколько ж это будет стоить?
— Уверяю — много. Только пока мы это продавать не будем. Вначале продадим другое, дайте мне еще пару недель.
Малхаз и сам не ожидал, а другая картина, на большом полотне в три метра по диагонали, получилась, как он и задумывал. Уже заканчивая и глядя на картину, он каждый раз холодел от ужаса: взъяренная волна.
— Боже! Точь-в-точь! — вскричала Зинаида Павловна, — Уберите ее, мне страшно.
— Мы вернем свою тысячу долларов? — Степанычу эта картина только этим интересна.
— Не менее десяти, — невозмутим Шамсадов.
Эта картина до Японии не дошла.
— Командир гарнизона себе присвоил, — с ужасом в глазах сообщил Степаныч.
Казалось, что это не только банкротство Степаныча, но и «последний гвоздь» в судьбе Шамсадова, но все перевернулось буквально в тот же день. К подсобному хозяйству Степаныча потянулись офицеры из подземелья с просьбой изобразить такое же — за деньги. А потом и портреты с фотографий, и просто пейзажи.
Заказы принимает сам Степаныч, и дел у Шамсадова уже на полгода вперед; рука устала, глаза от краски щиплет, все приелось и надоело, и лишь одна польза — свинарник он давно не посещает. А тут и лето подоспело, и как-то раз, совершенно случайно он услышал в открытое окно грубый окрик Степаныча жене:
— А зачем ему деньги? Здесь магазинов нет, и ему их больше не увидеть…
Это был приговор.
Конечно, Шамсадов прекрасно понимал — какова его участь. Но понимать — одно, а такое услышать из уст самого близкого, а другого нет, человека — тягостно.
Несколько дней Шамсадов ходил сам не свой; с кого-то картины писать и в то же время ждать от него же исполнения приговора — невыносимо. В отчаянии он уже готов был пойти на какую-либо крайность, безрассудство. Да обстоятельства встряхнули — в эти дни был очередной «полигон», и эти подземные толчки с еще большей силой, и эти две волны с еще большей пожирающей высотой, вдохнули в Малхаза терпение и самообладание, и в то же время у Зинаиды Павловны случился очень сильный сердечный приступ, а Андрюша от испуга — день говорить не мог, позже — чуть заикался.
Зинаида Павловна слегла, и мог бы Степаныч загнать Шамсадова в свинарник, а самому за женой присмотреть, так нет, Степаныч по-мужицки скуповат, Малхаз рисовать должен, оплаченных заказов полно, а временами и в их доме, за женой, присматривать должен.
Шамсадов на все готов, и не только за женой, больше Андрею уделяет внимания, и играючи, просто на ходу такое в «пустом» компьютере сотворил, что юноша присвистнул:
— Дядя Малхаз, а как Вы это сделали?
— Учись, да и компьютер сам научит, — подбадривает юношу Малхаз, — ты только не боись, лезь во все дыры, здесь аварии не страшны, и все можно переиграть.
Через пару дней Андрей уже бегал за дядей Малхазом, прося объяснить — одно, сделать — другое, повторить — третье.
— Так ты ничему не научишься, ничего не поймешь, — объяснял Шамсадов. — Нужна практика, живое общение, контакт, или хотя бы двойная игра, — и далее, — У тебя ведь есть доступ на «ярус», и хотя бы в Интернет.
— В том-то и дело, что нет… Правда, один аппарат в красном уголке для развлечений стоит, но и он платный, только офицеры на нем сутками сидят, порнографию разглядывают.
— Хм, платят только богачи и дураки… У тебя, Андрюша, доступ к аппарату, подключенному к сети, есть? … Ну вот, решим для начала такую задачку, какую на физтехе и не встречали… Только условимся — это игра, но игра виртуальная. Все по памяти, сдашь — мне конец… Не согласен, опасность, в любой момент можешь выйти из игры.
Так он в открытую вербовал Андрея и использовал его доступ к секретной сети. Мальчишка оказался на редкость способным, не меньше Малхаза заразился «игрой». Вначале, обойдя все преграды, они скачали несколько ранее недоступных игр, за которые надо было бы по-правильному платить. Потом Андрей успешно сканировал исходящую с острова закодированную информацию за последние сутки. И так и надо бы идти потихоньку, «наощупь», не торопясь. Но Малхаз торопился, у Андрея уже на носу выпускные экзамены, скоро он уедет, наверняка навсегда, по крайней мере, об этом мечтают его родители. И, из-за нехватки времени, а главное, надеясь на беспечность и слабую квалификацию местных программистов, Малхаз стал форсировать ход операции, он пытался скрыто выйти на связь с внешним миром. В первый день — все хорошо, во второй — тоже, а на третий Андрей задержался в «ярусе». И неожиданно Степаныч побежал туда же, прямо в грязной одежде — вызвали.
Пытаясь сохранить спокойствие, Малхаз делал вид, что поглощен рисованием «денег» для Степаныча.
— Мой сын, сын офицера, и не выдаст, — вдруг за спиной грубый, яростный бас, — однако, он — сын русского офицера, и тебе, черномазый, родину не продаст.
От тени первого удара Шамсадов успел уклониться, но все равно, слаб, от болезни еще не отошел, даже убежать не смог, а после, когда Степаныч ушел, он даже приподняться не смог, и так, в слезах, в соплях, в крови, тут же на полу, тихо скуля, заснул. А на рассвете вновь Степаныч за шиворот его дернул:
— А ну, рисуй!
Да, рисовать надо. Вместе с Андреем в Москву летит и Зинаида Павловна, после экзаменов в физтех, надо родных повидать в Пензе и в Краснодаре, восемь лет не виделись, да подлечиться, если денег хватит.
А перед Андреем у Малхаза трепетное чувство — и вины, и восхищения, любви и близости. Но близко подойти теперь он не смеет, лишь издалека изредка видит, потому что в «своем» доме только ночует, а ночей в принципе и нет, вот он весь день на воздухе пейзажи и рисует.
А лето в разгаре, и кто бы мог подумать, что на этих, вроде гладких камнях такая бурная жизнь зацветет: всюду, прямо на голых скалах яркие, светлые цветы, всевозможных оттенков и размеров, и кругом крик и пение многочисленных, прилетевших с юга птиц, и если бы не мошкара и комары — не жизнь, а рай. И сидит Малхаз от зари до зари, почти что круглые сутки, все срисовывает, руку и оскомину набил, что в творчестве недопустимо, да и рисовать за деньги — тоже недопустимо, но он подневольный, и даже не арестант, у арестанта адвокат, статья, срок — есть, и родные в курсе, а у него ничего, он раб, угнанный в рабство пленник, жизнь которого, что жизнь мошкары.
И все же, кем бы он ни был, и сколько бы ни жить, одно его гнетет: хочет он хотя бы на минуту встретиться с Андрюшей; посмотреть на его красивое, доброе, открытое лицо; поблагодарить, извиниться, пожелать успеха. А такой возможности уже практически нет, завтра отходит корабль. И почему-то очень грустно, грустнее обычного на душе у Малхаза, словно с родным, давно знакомым человеком навсегда расстается. И уже солнце зависло надолго в красном мареве океана, на северо-западе; часов у Малхаза нет, но он знает — время к полуночи, можно ему на ночлег идти, и он уже хотел было собираться, как увидел бегущего от дома Андрея, а за ним родители, но не побежали, на полпути остановились.
А Андрей подбежал, весь в слезах, глаза красные, а он все равно улыбается.
— Дядя Малхаз, спасибо. Многому Вы меня научили, — Андрей на голову выше Шамсадова, сверху, слегка сгорбившись, смотрит.
— Это тебе, Андрюша, за все спасибо. Ты настоящий мужчина, не выдал. А я виноват, извини… Может, когда-нибудь ты меня поймешь.
— А картина словно не Ваша, без души, — вдруг сменил Андрей тему, поведя тонким, прозрачным пальчиком по листу. — А-а-а мы-ы завтра уезжаем, — и тут, еле видимый, только формирующийся кадык забегал по тонкой длинной шее. — Дядя Малхаз, дядя Малхаз, я слышал, как папа маме сказал, он к зиме увольняется, и Вас со свиньями… на полигон. Нет! За что, за что Вас так, дядя Малхаз? — и он кинулся в объятия Шамсадова. — Я Вам помогу! Чем Вам помочь? Чем? Я все смогу…
Подошли родители и, упрашивая, успокаивая, виновато озираясь на Шамсадова, увели сына. А Малхаз все стоял, низко склонив голову, ожидая сверху топора, а топор, что самое мучительное, не падал на его хилую шею, и каждую секунду его надо ожидать — невыносимо. И он еще долго стоял, а мысль жива, носится она то на Кавказ, то в Москву, то в Лондон — ищет себе спасения, а глаза устали, в одну точку, под ноги уперлись, и лишь потом жизнь вновь взяла верх, и природное любопытство пробудилось — меж ног, свежая, довольно широкая расщелина, и она уползает в море, даже камни человеческого насилия не выдерживают, раскалываются…
Эту ночь, точнее несколько часов в северных летних сумерках, Шамсадов не спал, все ворочался, в который раз думал. В Москве, кроме матери и братьев, еще много родных и друзей, в том числе Игорь Мельник. Дать их телефон, адрес — малейший резонанс, и его к свиньям. Нет, только не это, это конец, а жить и бороться надо… И он в очередной раз с тоской посмотрел на единственную отраду, отдушину — Ану, а она вроде улыбнулась, подбодрила, подсказала: — «Спи — утро вечера мудренее».
* * *
— Дядя Малхаз, дядя Мазхаз!
Шамсадов вскочил, в одних большущих синих трусах, с перетянутой в узел резинкой на боку. Дверь его жилища по распорядку Степаныча не запирается. Перед ним Андрей — красивый, высокий, в белой сорочке, в светлых штанах. Со спины Андрея, из дверного проема яркий свет высветил на лице юноши доселе незаметную мужскую поросль.
Вслед вошел Степаныч; и хоть ступает осторожно, а как медведь — тяжело, и вонь перегара, табака. Пришла и Зинаида Павловна; она не вошла, так бочком лишь одной ногой переступила избитый порожек.
— Папа, выйди, выйди, папа, — доселе неслыханные Малхазом мужские нотки прорезались в голосе Андрюши. — Папа, я прошу тебя, выйди. Я уже взрослый человек и могу иметь свою собственную гражданскую позицию.
— Ваня, Ваня, ну, иди сюда, … выйди, — дернула мужа Зинаида Павловна.
— Какой Вы худой, одни кости, — первое, что сказал Андрюша, когда дверь затворилась, и как бы исправляясь. — А Вы, дядя Малхаз, выпрямились. Вам уже лучше?
— Лучше, спасибо твоей маме, — широко как обычно улыбался Шамсадов. — А кости мясом обрастут, … жить если будем.
— Будете, будете, — увлажнились глаза юноши. — Дядя Малхаз, здесь паспорт не выдают, только в Петропавловске-Камчатском, и я расписку не дал. Ведь у Вас есть друзья, родственники, знакомые, кому бы я мог сообщить.
— И не смей, — оборвал его Шамсадов. — Ни слова об острове, ни о чем, тем более обо мне. Я-то что, но и тебя за три секунды уберут. Понял? Ни слова, — тряхнул он юношу за руку. — А подарок для тебя есть; на память, — только сейчас искрой пришла ему эта мысль в голову.
— На, — вынул он из дешевой рамки картину Аны, быстро свернул в рулон, — это не простая картина, береги ее… А просьба есть, если сможешь. В Москве сними с картины фото, сканируй на компьютере и, только посредством интернет-кафе, отправь послание на этот адрес, и оставь свои координаты в Москве, — и он по памяти назвал электронные данные Давида Безингера. — Если все будет удачно, к тебе наверняка прибудет высокий взрослый человек, говорит по-русски и по-любому. От него тебе вреда не будет, он очень влиятельный человек во всем мире, особенно в Москве… И главное, где я — не говори, мое имя не называй, об острове — ни слова, любое движение извне — мне конец. Военные президентам не подчиняются. Только одно для меня попроси — спасательный жилет Томаса Ральфа… Твое дело, если сможешь и захочешь, это жилет до меня как-нибудь доставить… Все запомнил? Повтори. Ничего не записывай, картину запрячь, и здесь, и на Камчатке — обязательно все обшмонают… Ну, спасибо, не получится — не горюй, только учись, ты наше будущее, будущее России!
С отъездом Андрея и его матери на подсобном хозяйстве — гнетущая пустота. Степаныч запил, точнее был в состоянии вечно пьющего человека без присмотра жены. Голодные свиньи, особенно их приплод, дико визжали.
— Нечего их кормить, — махал рукой Степаныч. — Все равно скоро все уплывут.
А Шамсадову жалко своих собратьев по предстоящему эксперименту, он заботится о скотине и поражается — сколько ж остается пищевых отходов? И если, как говорил Андрей, и на другом конце острова еще одно подсобное хозяйство, с собаками и другой морской живностью, то под землей ежедневно пребывает не менее тысячи человек. И вроде там шесть ярусов, док для подлодки и несколько шахт для ракет. Что только люди не придумают, чтобы школу, больницу и дорогу не строить?
И как ни странно теперь Малхаз с удовольствием рисует; вот-вот короткое северное лето закончится, а искусство — единственная отдушина, врата в спокойствие и миротерпимость.
С утра из отходов позавтракает Малхаз, тем же свиней покормит, а потом весь день никто ему не мешает лицезреть природу, этот бесконечный, необозримый, прекрасный даже на севере, удивительно щедрый мир. И так бы и жил он, отображая на холстах эту земную прелесть; и уже свыкся, вроде так и будет до конца его дней, и иного, да черт бы с ним, и не надо, видимо, Кавказ и Европа были во сне, в прошлой жизни, когда он был мал, а теперь он взрослый, и в соответствии с годами и климат ему предназначен. Ну, и живи, любуйся, познавай и твори!
— Тчамсадов, Тчамсадов — тревога, тревога, — вновь появились в жизни военные.
Хоть хмельной, а галопом бежит в убежище Степаныч. Смерти ждет, а не менее резвей за ним помчался Шамсадов. В сыром подвале обрешеченная красная лампочка мигает, не дает Степанычу сосредоточиться, не может он код бронированной двери сходу вспомнить. Наверное, с пятого раза правильно набрал, а Малхаз из-под мышки глядит — запомнил — 425К8560С, два оборота по часовой, четверть — обратно; толкай.
— Здесь раньше был командный пункт, — важно сев напротив окна, затарабанил пальцами Степаныч. — Проклятые жиды: направо-налево всяким проходимцам звезд понадавали, в Москве, небось, генералов не счесть, а мне, заслуженному офицеру, все полковника не дадут. А я — двадцать пять лет! И все на севере.
Шамсадов этот брех не впервой слышит, занят иным, его глаза рыскают вдоль стен. — «Нашел», — на шурупах силовой щит, однотонно закрашен; наверняка обесточен, а может, и нет, — чем черт не шутит. И Малхаз уже обдумывал, как все это проверить, как вдруг, прямо под ним все зарычало, и такой взрыв — его буквально подкинуло и бросило на пол, и на него всем весом опрокинулся Степаныч. И пока они пытались встать, второй взрыв — еще мощней, все содрогалось, вот-вот железобетонная плита упадет, и так они даже не посмели встать, а разбуженное чудовище с морского дна дважды, вновь сотрясая мир, рыча, требуя жертв, приползало на остров, и не насладившись лакомствами «полигона» поползло дальше, оттого на бронированном стекле бункера не просто щедрые брызги, как в предыдущий раз, а толща воды, будто бесцветный, голодный язык, дважды облизал он стекло, Степаныча и Малхаза унюхал, может, приползет вновь?
— Фу, ну, гады, совсем оборзели, — тихо сказал бледный как мел Степаныч, когда замигала зеленая лампочка отбоя.
А из бункера вышли — то же самое, будто ничего и не было. И лишь вечером, пойдя на свой «полигон» рисовать, Малхаз, как обычно любовался природой; птенцы совершали первые полеты, а он неожиданно, на знакомом месте споткнулся, упал: уже не трещина, а значительная расщелина сквозь монолит скалы поползла в океан, и она еще узка, с ладонь, но видно глубока, как морщина на лице матери, схоронившей сына…
— Гады, сволочи, жиды, всю страну узурпировали, — на следующий день кричал Степаныч, возвратившись из гарнизона; и вечером, уже изрядно поддав, со слезами на глазах. — Андрюша не поступил, на место восемь человек, по конкурсу не прошел, своих протащили. А платный — пять тысяч! Не рублей, а их, жидовских, долларов стоит… Ух! Гады! Всех потопим, всех взорвем. Эти волны для них готовим, на них океаны погоним, устроим им новый вселенский потоп! И ни одного Ковчега не оставим, досочку не дадим, всех утопим, коммунизм расцветет!
А наутро, обеими руками обхватив больную голову:
— Андрюша в армию пойдет, как я, всю жизнь бедствовать будет, … а иного не дано; нет у Андрюши денег, нет у него жилья… Горе, столько лет служил, а даже крыши над головой для сына не дослужился. Зинку жалко, плачет дура, меня клянет. А я чем виноват? Служил верно, по Уставу!
Потекла жизнь в прежней колее, а тут, как-то поутру, побежал Степаныч в комендатуру. Вскоре вернулся; возбужденный, вроде радостный, а Шамсадова вдруг за ухо схватил:
— А ну, выкладывай, жиденыш, — что у тебя с моей Зинкой? Что?.. Ну, да ладно, в честь праздника — пока милую, — он отпустил ухо Малхаза, и еще пребывая в похмелье, смешно продекламировал: — «Как там Малхаз? Как там Малхаз?» — дважды спросила. А про меня: — «Еще пьянствуешь? Всю мою жизнь пропил, и сына хотел» … Ну, да ладно! Новость-то какая! Поступил Андрюша, поступил! Двадцать пять тысяч за пять лет сразу заплатили! … Слушай, Тчамсадов, а откуда у них двадцать пять тысяч? Может, где нашли? Да нет; это ведь мой сын, умница, гений! Ты ведь сам это говорил. Умные люди сразу распознали и заплатили!
— Небось, жиды, — не без язвительности.
— Сам ты жид порхатый. А ну, пошел вон, не порть мой кислород, засранец… А ну, стой, так что у тебя с Зинкой? Что ж это она так нежно о тебе интересовалась? … О! Сейчас не до тебя. То клялась, что сюда больше никогда не вернется, а сегодня уже срочно вылетает. Надо пропуск ей заказать, а то могут и не пустить на остров… Тчамсадов помоги, надо все постирать, порядок навести.
После обеда примчался бледный Степаныч из комендатуры:
— Пропуск Зине не дают.
У Шамсадова сердце больно екнуло.
— Ну, она ведь хочет видеть меня… Это ведь позор! Что, моя жена шпионка, иль предательница? Они забыли, чья она дочь? … Нет, я это так не оставлю.
Так бы Степаныч ничего бы и не добился, да, к счастью Шамсадова, кто-то, видать, подсказал, слег на сутки Степаныч в санчасть, поводов было много, и на этом основании дали Зинаиде Павловне допуск на остров. После этого Степаныч из санчасти сбежал, и счастье Малхаза оказалось под угрозой.
— Зинке рыбки надо наловить, надо попотчевать жену-красавушку, — побежал Степаныч в подсобку, и уже оттуда другим тоном. — Кто водолазный костюм трогал? — и злым выйдя наружу. — Ты — жид? Ты… Ничего, сейчас мне недосуг, но я с тобой разберусь, черномазая харя.
Как заправский конспиратор, первые сутки Зинаида Павловна даже не поздоровалась с Шамсадовым, а на вторые, ночью, в густой дождь, осень здесь уже наступила, она тихонько постучалась в дверь.
— Малхаз, я Вам так благодарна! Вот, не знаю, что это, на себя еле напялила, под кофтой пронесла. Досматривали, как шпионку, — она положила на стол пухлый пакет. — Я Вам так благодарна. Степаныч еще не знает, а этот человек, правда, я его не видела, для Андрюши купил и трехкомнатную квартиру в самой Москве.
— Вы и Андрей этого стоите, — своей неизменной широкой улыбкой сиял Шамсадов.
— Есть и плохая весть, — потупился взгляд Зинаиды Павловны. — Я знала, что эта картина не простая, глаз с нее не спускала, из-под носа увели.
— Я знаю, где она, — вроде важен Шамсадов.
— Послезавтра я уезжаю, … навсегда, — вместе с каплями дождя и слезы потекли по ее сочным щекам. — Я не знаю, что Вы замыслили, но поторопитесь… Я могу только еще на месяц отложить отставку Ивана, и вот, двести долларов, они везде нужны; здесь для Вас магазинов нет, но люди все на прилавках, все, везде продажны… А больше, не знаю, чем бы Вам помочь?
— Мне нужны аккумуляторные батареи для подогрева водолазного костюма, … пусть даже и подсевшие, вот такие, — Малхаз достал из-под кровати плоскую баночку, — или зарядное устройство.
— Не знаю, … завтра пойду в санчасть, в котельную… Если что найду — оставлю под крыльцом. Больше видеться не смогу, Степаныч подозревает.
— Ревнует, — усмехнулся Малхаз.
— Да ну, Вас! … А вообще, я поражаюсь Вашему самообладанию. Удачи Вам! Молю Бога, чтоб мы еще увиделись, только не здесь, — она крепко прижала щупленького Шамсадова, по традиции трижды поцеловала. — Храни Вас Господь!
И когда Зинаида Павловна уже выходила:
— Заберите у Ивана Степаныча все деньги, и спиртное слейте, ему же будет лучше.
И так совпало, что именно с отъездом Зинаиды Павловны, улетели все птицы, задули ветра, ветра, ветра, как обычно к зиме, будто со всех сторон, так что не укроешься. И круглые сутки дождь хлещет, океан бушует, ревет, у берегов пенится, слюнки пускает, «полигона» ждет.
Степаныч в тоске; то к свиньям пойдет, то к Малхазу пристанет, то пойдет в комендатуру — злой приходит, жена зарплату на сберкнижку перевела.
— Что-то картины твои не берут, халтуры лепишь, — недоволен Степаныч.
— А что рисовать, слякоть кругом. Да и надоели, видать, наши пейзажи. Мы могли бы авангардизмом заняться; вот что модно сегодня в мире, особенно в Японии пойдет.
— Так, займись, и побыстрее.
— Напылением надо, кислород нужен… Водолазный баллон подошел бы.
— Да? — зло мелькнули глаза Степаныча. — А заправить баллон — копеечка нужна.
— Деньги есть, — Шамсадов показал стодолларовую банкноту.
— Где взял? — вроде спокойно спросил Степаныч.
— Нарисовал, — натужно улыбнулся Малхаз, и он знал, что Степаныч как бык силен, но что такая у него прыть — не думал.
С удивительной проворностью Степаныч подскочил, скрутил Малхаза:
— Где взял? Где взял? Говори! — стал он его душить.
— Андрей, Андрюша, — успел выдавить Шамсадов.
— Что «Андрей»? — расслабил хватку Степаныч, но жертву не выпускал.
— Вы что думаете, — снизу, задыхаясь, еле выговаривал Малхаз, — оплата обучения и трехкомнатная квартира в Москве — все просто так?
— Какая квартира? — совсем освободил Степаныч хватку. — Ты о чем?
— Вы не в курсе? У вас квартира, шикарная, в самом центре столицы.
— Постой, постой, то-то Зинка проговорилась о мебели, телефон оставила… Ну, дела! … А ну, дай, — он выхватил купюру. — Еще есть?
— Последняя, — Малхаз достал еще одну зеленую бумажку.
— Знаю я вас, жидов, у вас всегда все последнее… Нас разграбили, подачки подаете.
Тотчас Степаныч переоделся, привел себя в порядок, со строгим видом ушел, таким же строгим, трезвым пришел, правда, в пакете стучала тара.
— Тчамсадов! — крикнул он, но не грубо, с оттенком уважения. — От Андрея привет… Говорит, тесть наследство оставил… Врет, тестя и похоронить-то не на что было, перестройка генерала нищим сделала.
А в тот же день, только ночью Степаныч вновь заявился, уже подвыпивший, с бутылкой и закуской.
— Ты что не спишь? Все мудришь? Давай выпьем, одному тоска, — и после первой рюмки, глядя исподлобья, — Я родил, я растил, а он, родной сын, десять раз о тебе спросил, а обо мне даже не побеспокоился.
— А что о Вас беспокоиться? У Вас все, как в сказке, обустроилось, — наверное, впервые, с вызовом, в упор глядел Малхаз.
— В этом ты прав, — почему-то тяжело вздохнул Степаныч, опустил взгляд, и подавленно. — Исполню я пожелание сына. Вопреки принципам, под конец службы, пойду на сделку, будешь «напылять» картины, но застану в момент… пристрелю, задушу… — тут он встал, и качаясь, тыкая пальцем. — И тебя, и развращенную тобой Зинку, и купленного тобой Андрюшу. Понял?! Всех придушу, всех! И не думай, никуда не побегу, не позову на помощь, сам, сам придушу вас жидов, вот этими руками.
На следующий день Степаныч был тих, даже пригласил Малхаза на обед, все расспрашивал, в каком районе Москвы квартира, далеко ли метро и прочее. Шамсадов этого ничего не знал, но врал, будто сам все натворил. И казалось бы, наступил мир, то ли сговор, по крайней мере, Степаныч абсолютно буднично передал баллон, наполненный кислородом, а выдал совсем сокровенное:
— На, — кинул он новую импортную аккумуляторную батарею. — Зинка там возилась с хламом. Знаю, ты под крыльцом забрал. Так той и на пять минут не хватит, выработалась… Эта с нуля, сегодня специально купил.
Малхаз даже спасибо не сказал, боялся лишнее слово сказать, в душе ликовал. Однако, в тот же вечер, как обычно хмельной вновь явился Степаныч.
— Что? Опять не спишь? Мудришь? Ха-ха-ха! Знай, я и мой сын — предателями не будем, нас не купить, понял? Что, хочешь уплыть, под водой? Ха-ха-ха! Идиот! Кислорода на полчаса, батареек — максимум на двенадцать часов. И куда ты доплывешь? Тысяча миль до земли. В ледяной воде, в вечный шторм? Ха-ха-ха, плыви, мне какая разница со свиньями ты или без них — все равно рыбки сожрут. Можешь сейчас плыть, плыви. Боишься? … А поплывешь, поплывешь, как миленький, … когда я захочу.
В следующие три дня Степаныч не выходил, и не от того, что пил, а от бушующей стихии. Сплошной, как прутья жесткий и холодный, непрерывно хлестал ливень, а ветер — не ветер, ураган, просто валил с ног, не давал вздохнуть, и Степаныч лишь высовывался из двери и давал команды Шамсадову — «разгрузи вагонетку с отходами, покорми свиней, принеси мне пожрать, шифер с крыши унесло, протекает, лезь, твою мать и хуже».
А у Малхаза самого в жилище окна повышибло, тряпками кое-как проемы забил, это мало помогает, холодно, и он пока ночует в свинарнике, простужаться ему никак нельзя, кое-как болезнь отступает, малейший рецидив, и его планы — насмарку, просто жизни конец. Но оптимизма он не теряет, ждет удобного момента, больше полагаясь на судьбу, … не вышло.
Только-только распогодилось, едва застенчивое солнышко появилось из-за небесной, молочной пелены и ветер стих, прямо как по заказу. Хотел было Малхаз с утра поскорее разобраться с собратьями по несчастью и заняться своими делами (это не только с аквалангом), да не успел, всего на день, точнее на ночь. Замигала красная лампочка, и он все еще раздумывал, надеясь на авось, да прибежал Степаныч: — Что не видишь горит, бегом за мной!
— «Все-таки жалеет меня», — думал Шамсадов, поспешая за огромным подполковником, ощущая застоялый перегарный смрад.
Вновь Степаныч не мог набрать код, а руки дрожат, и он уже сам был в отчаянии, Шамсадов не выдержал, нервы сдали, оттеснил офицера, играючи, бегло набрал шифр. У Степаныча водянистые, вдоволь залитые хмелем и кровью глаза полезли на лоб, даже рот раскрылся, лицо вытянулось. Но ни слова не сказав, он вошел в бункер и обмер; силовой щит раскрыт, вся компьютерная оргтехника Андрея здесь.
— Вот ты гад! — нет, не крикнул, а очень тихо, шепотом выдохнул Степаныч, медленно развернулся. Не только мысль, но и движения его стали вялыми, заторможенными. И пока он попытался было что-либо предпринять, начался знакомый хлопающий подземный гул, все затряслось. Этот момент самый противный. В оцепенении, затаив дыхание, на полусогнутых ногах ждешь, но не томительно долго. Взрыв, каких ранее не было, другой направленности и мощи, швырнул обоих к стене; тучный Степаныч застонал, сползая. А рот его все так же открыт, и взгляд туда же, на силовой щит, а мысль от удара, видать, прояснилась.
— Тчамсадов, Малхаз, спаси, беги, трибунал под старость — забыл тумблер вырубить!
Молнией выскочил Малхаз из бункера. До домов метров пятьсот-шестьсот. Бежал он, земли не касаясь, боясь упасть от повторного толчка. Потом споткнулся, чуть не упал на месте, где дважды ходит каждую ночь — уже не щель, не расщелина в ладонь, а полуметровая страшная трещина. Но любоваться некогда. Побежал он дальше. Степаныч тумблер не отключил, а дом запереть не забыл. Да у Малхаза есть ключ, Зинаида Павловна на всякий случай дала, вдруг Степаныч с похмелья пожар учудит; а таблетки с демидролом он сам в аптечке нашел, в огромную бутыль с мутным, вонючим самогоном щедро побросал, и за это сам может поплатиться. Так и случилось. Тумблер он успел вырубить, и даже мечтал до бункера успеть, но здесь наверху, почему-то гула не слышно, и тряски он не заметил, наверное, оттого, что сам в беготне. И тут, как швырнуло его, прямо под стол, дом резко дернулся, качнулся, хрустнули стекла. Бросился Малхаз к выходу, первым делом глянул на океан — все, вроде, спокойно, как обычно, слегка штормит. А его сердце странно, бешено колотится, вот-вот выскочит, давит в виски, дышать не дает, впервые он почувствовал тяжесть одышки, боль в горле, в предплечье, и сил бежать просто нет, все внутри горит, распирает, давит.
Знакомый, разъяренный рев заставил его жить, принудил бороться. От мощного глубокого подземного толчка происходит сдвиг, обвал или разлом морского дна, вода резко смещается, и от сильного перепада амплитуд, где-то недалеко в океане зарождается гигантская волна, которая расходится, как снежная лавина со склонов, в две направленные стороны. В открытом океане эта волна не страшна, и даже слабо ощущается кораблями из-за большого периода интервала, а встречая мелководье, волна резко вздымается, ее фронт кипит, пенится, злится, и с огромной силой и энергией обрушивается на природу, в данном случае на породившую ее островную скалу…
Издали увидел Малхаз несущуюся бешеную, как создавшие ее люди, беспощадную волну. Завороженный, наверное, с минуту наблюдал он за сдачей стихии. Чуть погодя вспомнил, что не в бункере, бросился туда, а сил почему-то нет. Зато по закону сохранения энергии — сколько киловатт люди взорвали, столько и в волне, обрушилась она стремительно со страшной неукротимой силой, с высоченной волной. Малхаз сделал шаг, второй, больше не смог, что-то внутри надломилось, от страха коленки подкосились, упал он навзничь, и лишь прикрыл несчастную голову руками. А рокот нарастал, все тряслось, вихрь воздуха, а затем и сама волна дотянулась жадно до Малхаза, цепким, леденящим языком хищника обдала его, лизнула, в свою бездонную пасть потянула с прожорливостью, да та расщелина, что морщина матери — спасла. Попал в нее Малхаз, да так глубоко и прочно — сдвинуться не может, застрял, и это вновь его спасло, от повторного, не менее голодного языка растревоженного морского чудовища.
Сам Малхаз никогда бы не выбрался. Отчаявшись кричать — умолк; океан рядом, штормит, любой стон глушит, будто специально на людей сердит. А тут и ранние приполярные сумерки наступили. Смирился Малхаз с судьбой и даже улыбнулся сквозь слезы — родная земля не отпустила, как положено, в своих объятиях хоронит его. И было совсем темно, когда луч фонарика забегал над головой, из последних сил он крикнул. Лица Степаныча он не мог видеть, но по голосу, и тому, как орошалось его лицо, знал — подполковник сквозь слезы, как родного спасал его. И отвел в свой дом, на свою постель уложил, и лишь потом, когда страсти, казалось, улеглись, без угрозы сказал:
— А ключ-то в дверях забыл?
— Зинаида Павловна дала.
— Я Зинку всегда дурой обзывал; дочь коммуниста-генерала, а набожной была. Теперь я понимаю — она всегда была права. Иди сюда, — он позвал Малхаза в комнату Андрея. Странное дело — одна плита полностью обвалилась и прямо на кровать юноши. — Если бы не поступил, приехал бы и спал бы Андрюша здесь…
— Нет, был бы в бункере, — логически пытался мыслить Малхаз.
— В том-то и дело, плита упала позже, когда наступила ночь, … и после этого, без особой надежды, я стал тебя искать… Фу, вроде, атеистом был, а в миг в Бога поверил, — и он обнял Шамсадова, — спи, отдохнуть тебе надо, бледный весь.
Наутро, после проведенной совместно ночи под одной крышей, Шамсадов встал первым, тихо хотел выйти.
— Малхаз, постой, дело есть.
Шамсадов насторожился, голос Степаныча, вроде, не груб, да и радости в нем нет.
— Ничего не спрашивай. Это вопреки положению. Исполнить последнее пожелание умерших, я три дня с собой ношу, — Степаныч достал пачку пронумерованных фотографий с 1431–1440, — Просили за упокой их душ помолиться…
— А что они так худы, скелеты?
— Сильное облучение… Юнцы, совсем юнцы, ровесники Андрюши, — схватился за голову Степаныч. — Что-то я ничего не пойму!
— А что тут понимать — у сильного всегда бессильный виноват.
— Ну, ведь были массовые казни, бандитизм и прочее-прочее.
— Было, все было, — взял фотографии Малхаз. — И пусть истина всегда где-то посередине… А из двух спорящих — виноват умный. И пусть независимый суд, а не кучка вооруженных головорезов с обеих сторон решают судьбы людей, тем более, заблудших несовершеннолетних.
— Не знаю, не знаю! — вскочил Иван Степаныч. — В последнее время в моей голове полный кавардак, ничего не пойму, — он жадно выпил полный стакан воды, и чуть отдышавшись, не глядя в сторону Шамсадова, твердо. — От принципов не отступлю: помогать тебе не буду, но и мешать не намерен… Как сказала бы Зина — все в Божьих руках!
И когда Малхаз уже был на улице, Степаныч вышел вслед, и очень тихо:
— Тчамсадов, у меня уже предписание на руках, через две недели уплываю, а до этого, … того … свиней.
— Спасибо, — так же тихо ответил Малхаз.
Этой информацией он уже владеет, и надо выяснить еще одно — самое основное; и хотя Степаныч нейтрализован, все равно времени в обрез, но сейчас не о себе надо подумать, а об убиенных юнцах.
Долго Малхаз совершал принятый религиозный обряд, слезы сами по себе текли, и одна печаль, а кто по нему молиться будет, и кто узнает, что он кончил жизнь здесь? От этих переживаний сердце, как и накануне, сильно защемило, так что он остаток дня провел лежа, вечером, в который раз полез в аптечку Зинаиды Павловны.
— Да-а, не сейчас бы твоему сердцу болеть, — выдавил Степаныч.
— Не болит, — свою улыбку постарался напустить Шамсадов. — Для профилактики, укрепляю.
— Ты лучше — сто грамм… Расслабься.
Впервые за много-много последних ночей он расслабился, демидрол помог. Лишь к восьми утра встал, за окном еще ночь, страшная непогода, ветер свистит в трубе. А что я мечусь, как рыба в сетке, что мне надо, если и юнцы, ничего в жизни не повидавшие, здесь погибли? — «Ноет мое сердце, я устал, больше не могу, боюсь, всего боюсь, жизни боюсь, борьбы боюсь, волны боюсь, даже просто от вида холодного океана — в дрожь бросает», — с этой мыслью бросился он в свою грязную, давно не стиранную постель, от озноба укутался, в калачик свернулся. — «Пусть последний день — я хочу спокойно пожить», — с этой мыслью он сильно зажмурил глаза; может, заснул, может — нет; да печальная, строгая Ана, как наяву открыла дверь, молчаливо вошла; лицо мокрое — то ли от слез, то ли от дождя; в упор долго свысока на него смотрела, и, ничего, совсем ничего не сказав, также печально вышла.
Вскочил Малхаз, а дверь, действительно, настежь, на улице непогода свирепствует, еще очень темно, а сердце, его выстраданное сердце бешено бьется, ноет, будто на высокую гору залез.
— Потерпи, потерпи еще немного. Дай свершить последний рывок, — поглаживал он левую часть груди. — Я тоже устал, тоже иссяк, но нельзя же сдаваться на полпути, вдруг сможем доплыть до Кавказа, похоронят нас, как положено, на родовом кладбище… А может, еще поживем? А? … Потерпи, ты сильное, потерпи, мое сердце, будь, как мой дух!
…Выбежал Малхаз на улицу, еще темно, только-только короткий северный день просветляется. Ветер свистит, хлещет дождь, океан в низине ревет, голодные свиньи визжат. А напротив свет горит. Подкрался Шамсадов, на цыпочки встал: разложил Степаныч на всю комнату водолазный костюм, что-то колдует…
Даже когда душил Степаныч, Малхаз ни на секунду не сомневался в прямоте его души, в его нравственности; знал, что Иван Степаныч — настоящий защитник отечества, вскормлен землей, человек от истоков, от сохи.
Правда, сейчас Шамсадову не до костюма, есть дело поважнее. Впервые не таясь, он идет в бункер, и идет не после обеда, не ночью, а с утра, открыто, как на работу, и от того, почему-то вспомнил он свое маленькое горное село, свою школу, что он человек самой мирной профессии — Учитель Истории, правдивой истории, той истории, какую другие не напишут, а напишут, наврут, себе в угоду сочинят, а может, так событие им видится, а для кого — гибель, порабощение, отказ от традиций, гонение; для кого — научный эксперимент, прогресс, роскошь и цивилизация, а для кого — хаос, разруха, смерть и нищета… — «Нет, не сдамся. И ты, сердце, терпи. Я обязан до конца довести свой урок Истории!»
…Уже с месяц, как Малхаз проник в бункер, со слабой надеждой проверить силовой щит. И к его удивлению, во всех гнездах питание есть. В тот же вечер димедрол полетел в самогон, а в ночь Малхаз вытащил из-под кровати всю оргтехнику Андрея, которую с увольнением Степаныча надлежало сдать; пустые коробки поставил на место.
Войдя в сеть, Малхаз ничего не предпринимал. Он просто параллельно присоединился к секретной системе и имел доступ ко всей входящей и исходящей информации. А эта информация заключается в том, что на экране одни лишь цифры, знаки, символы, вся корреспонденция зашифрована, ничего не понять. Из опыта Малхаз понимает, что используется современнейшая аппаратура, новейшие программы, в том числе и защитные. Связь через специальные военные спутники, и не один, правда, есть пробел; два раза в сутки, по двадцать-тридцать минут, когда спутники попадают в «тень» — связь «зависает».
Первая мысль — взломать защитную базу системы, проникнуть в программу. Но это не реально, тем более, в одиночку, да и средств для этого нет, а времени и терпения — вовсе. К тому же, сидя под носом у профессионалов — гибель.
Обучаясь в Лондонской лаборатории, Шамсадов проходил курс дешифровки, и хоть многое позабыл, все же некоторые элементы криптографии помнил. Вначале он попробовал самый простой вид шифрования — моноалфавитный, надеясь на русское «авось» — здесь не простачки. Потом нашел у Андрея на полке словарь русского языка и проверил систему одностороннего кода, когда каждому слову соответствует порядковая цифра, в пятизначной системе кодирования. Это тоже изначально было провальным. После этого он стал использовать двухстороннюю систему, пытаясь использовать обратный шифр. Потрачено уйма времени, да делать было нечего. Все бесполезно. В таких условиях, с такой защитной системой, с таким набором средств и времени — все бесполезно.
Малхаз был в отчаянии. И если вначале, на что-то надеясь, он всякий раз всю аппаратуру заносил, потом выносил, прятал в сооруженном рядом тайнике; то от разочарования даже перестал таскать — надоело, времени и сил на это уходит уйма. А по опыту, и оттого, что хотелось жить, а выхода нет, он знает, что нужно упорство, надо терпеть, в компьютер положено вслепую тыкаться, он подскажет, брешь всегда есть. И она нашлась, но совсем не там, где представлялось.
Дело в том, что на территории подсобного хозяйства был всего один туалет, общий, на улице, но, как положено, с удобствами, с подогревом, и это заслуга Степаныча, ибо он любил утром и вечером, иногда часами восседать в досужем месте, покуривая цигарки, почитывая газетки, в чем была его страсть. Понятно, свежих газет на острове не было и не могло быть, что ущемляло информированность Степаныча в новостях. Тем не менее, он ежегодно подписывался на все газеты, особенно коммунистического толка, и через месяц пришедшее «старье» читал от корки до корки, и когда Зинаида Павловна была здесь, она выкидывала эту макулатуру, а ее уже давно нет, и не стопка, а уже гора корреспонденции, и хоть у тощего, маленького Малхаза в туалете особых задержек нет, а плохое заразно, нет-нет, и он порой просвещается. И только сейчас, когда мучился с дешифровкой, он случайно обратил внимание на листы с набранным компьютерным шрифтом. Это свежая хроника событий из военной газеты «Красная Звезда». Взял эти листки, побежал в бункер. Боже! Как все просто! Ну, кто мог подумать, что расшифрованный самим компьютером газетный текст будет сканирован на листки для внутреннего пользования, и что какой-то Степаныч их вынесет, будет читать в туалете, а там их будет искать криптолог Малхаз?
Теперь, конечно, не все, но многое стало ясным. Как представляется Малхазу (а может, это не так), две ядерные супердержавы — Америка и Россия, несмотря на мораторий ядерных испытаний, полным ходом разрабатывают новые средства войны, и теперь для этого идут на любые операции, нещадно эксплуатируя потенциал стихий. Подземные ядерные взрывы позволили искусственно воспроизводить очаги землетрясений. Но от этого эффект мал. Ведь нелегко в стане неприятеля или неподалеку от него закладывать шахту для толчка, а на далекие расстояния землетрясение неэффективно, земная кора тверда, гасит разрушительные волны.
Другое дело на воде. Вот где простор, маневр, успех. (Но не будущее! А кто об этом, кроме как о деньгах, думает?) На необъятных пространствах Тихого океана испокон веков ежегодно случаются десятки разрушительных цунами и так называемые сейши, не менее страшное колебание воды вследствие мощных землетрясений. И как ни странно, если, допустим, землетрясение случается где-то в Андах, в Южной Америке, или на Аляске, или где угодно на морском дне, то цунами можно ожидать за много-много миль от эпицентра, скажем, на Гавайях, в Малайзии, или в Японии и на Камчатке, и при этом мощь волны, пройдя столь значительные расстояния, остается значительной.
Вот и решили ученые, военные, политики, словом, грамотные цивилизованные люди, то же самое искусственно воспроизвести. Уже десятки лет опыты идут с обеих сторон Тихого океана; успехи налицо, иногда по телевизору на весь мир показывают. Однако, как читает Малхаз по секретной переписке, и проблем чисто технологических (нет, только не морально-этических, ведь в интересах своих стран, своих народов, в общем, патриоты!) немало.
Первая. Почему-то с расстоянием мощь волны, не в пример природной, сильно угасает, разрушительный эффект очень мал, чересчур гуманно, так и уважать перестанут. Деньги на испытания не дадут.
Вторая (самая тяжелая). Как ни стараются, а строго направленного взрыва не получается, азимут распространения велик, и вроде целились в Аляску — попали в Чукотку, били по Японии — пострадал Сахалин (за это пожурили, да на дурную стихию списали); а вот целились на Гавайи — потоп в Калифорнии, вот это маневр, воинская доблесть, научная мысль! Посыпались звания, премии, чины!
И, наконец, третья проблема… Хотя какая это проблема? Лес рубят — щепки летят… Ну, понятное дело, взрыв на собственной, хоть и островной территории, без ущерба не бывает. Еще хуже с обратной волной. Вот у американцев ее вроде нет, или совсем мала, а у нас пока не получается; ну, понятное дело, у любого оружия должна быть отдача, наука требует жертв. А сколько у нас и сколько у них денег выделяется?
В итоге. Стратегия верна — только вперед. В то же время проблемы есть, да все они решаемы, превалирует прежнее мнение — еще больше увеличить мощь заряда, … по примеру «условного» врага, для борьбы с общим врагом — международным терроризмом…
Малхазу Шамсадову до этих военно-политических тусовок, иль разборок, дела нет, для кого-то он очередной статист, спутник свиней, и до его трагедии дела никому нет — его итог ясен, он попадет в волну. И хотя его идея в принципе не реальна, да других вариантов нет, и он хочет использовать этот, вроде бы тоже утопический шанс, — попасть не под волну, а на ее уходящий гребень.
Примерный срок следующего, последнего для Ивана Степановича, Малхаза и свиней «полигона», известен, и сам Степаныч это подтвердил, да проблема в другом — в какую сторону попытаются направить волну.
Если на северо-восток, в сторону Аляски, то конец: аккумулятора надолго не хватит в приполярной ледяной воде, тем более, что зима практически наступила. Если «пульнут» в направлении Японии — тоже беда, и что еще страшнее — застрянешь где-нибудь возле Курил или Сахалина в территориальных водах России и туда спасатели не сунутся. А вся надежда на них, на спасательный жилет Томаса Ральфа, на котором при промокании срабатывает спутниковый маячок.
Счастье, если удар направят в сторону той же зажравшейся Калифорнии, и еще лучше — на Гавайские острова. В той стороне и вода потеплее, и океан ничейный. И будто все остальное ерунда — главное, вектор удара ждет, как жребия, Шамсадов информацию из Москвы, гадает, куда ляжет курс. А ее все нет, или он не может распознать, ведь не все раскодировать у него получается.
А эти последние дни, в отличие от остальных в неволе, просто летят; Малхаз нервничает, сердце болит, да Степаныч рядом:
— Ты когда-нибудь таким костюмом аквалангиста с подогревом пользовался? … Надо потренироваться, ночью, чтоб не заметили.
Две ночи подряд вместо бункера в океан Шамсадов погружается. И конечно, тренировка нужна, полезна, но и до, и после страх перед водой, перед этим бездонным леденящим мраком не прошел, наоборот, еще больше усилился. А Степаныч не отстает, по-воински, на время заставляет Шамсадова костюм самостоятельно надевать, и снова и снова погружаться.
— Да-а, — защищаясь от ветра, пытается прикурить Степаныч, — Костюм уж больно велик… Пожалуй, это к лучшему… Напялим на тебя побольше моих шерстяных вещей, обмотаем полиэтиленом, а сверху костюм… А то батарей всего на двенадцать-пятнадцать часов хватает, в лучшем случае… И на голову хоккейную каску Андрея надо надеть, на первом этапе не помещает. Лишним весом не будет, твой спасательный жилет на сто двадцать килограмм, ты сам и полсотни не весишь. Придется от берега с грузилом плыть.
Иван Степанович не меньше Шамсадова занят, вдруг какое-то чучело из тряпья стал шить:
— Твой муляж на «полигон».
Мурашки поползли по телу Шамсадова, все в натуре представляет он, все больше и больше нервничает, боится, и главная напасть, сердце еще сильнее болит, и никакие микстуры не помогают, расслабиться не удается. А в сети полный кавардак, и, как понимает Малхаз, сами военные против столь резкого увеличения мощности заряда, а откуда-то издалека поступает команда — «исполнить». И даже в сеть заходить не надо — над самим островом витает дух беды, та высокая степень напряженности, готовая разрушить этот хрупкий мир. И вроде остались считанные дни, а Малхаз по исходящей информации догадывается — командир гарнизона неожиданно отбывает с острова. Степаныч подтверждает это:
— Крысы бегут.
— Тоже жид? — не сдержался Масхадов.
— Хуже, перерожденец — из комсомола в дерьмократы. Папа в Генштабе, а сынок — сопляк, в тридцать четыре года генерал-майор. Еще один успешный «полигон» и, небось, маршала получит… На подлодке уплыл. Гад.
— Худо дело, — озаботился Шамсадов. — Степаныч, Вам надо того, к семье.
— Надо, а на чем? … Мое дело хуже твоего. Я на службе, и бежать с поста не имею права, не привык… А твое дело иное — будь начеку. Я в комендатуру.
Было очень темно, хоть по часам и утро. Уже вторые сутки дул свирепый, пронизывающий северный ветер, неся с собой колкий, хрустящий мороз. Остров уже в снегу, белый, и на фоне беснующегося мрачного бесконечного океана, этот кусочек земли кажется праздником, чистым, уютным, родным! И настроение у Малхаза в это утро было отчего-то приподнятое, даже в груди не ныло; ведь первый снег всегда радость, новизна, и шел он в свой бункер, представляя, что идет в родную школу преподавать детям добрую историю. И почему-то ему представлялось, что сегодня компьютер даст ему добрую весть — удар на юг, на Гавайские острова. И тогда у него останется одна лишь проблема, за час до «полигона» нахально войти в сеть, воспользоваться ею, направив открытое послание Ралфу и Безингеру об ожидании в определенном месте Тихого океана, маячок наведет.
Как обычно нежным светом засветился экран, и Шамсадов сразу же насторожился. Постоянно перегруженный нужным и ненужным для Малхаза хламом секретный канал, за последнюю ночь почти пуст, всего одно короткое сообщение, и его он расшифровать никак не может. А потом, неожиданно, хоть в это время ранее такого не случалось, компьютер совсем завис, и как назло какая-то картинка с живописным пляжем, точь-точь Гавайские острова.
Сыро, холодно в подземном бункере, а Малхаз вспотел, и сердце вновь заныло, застучало; тыкает он, тыкает по клавиатуре — бесполезно, и вдруг за спиной замигала красная лампочка — сигнал тревоги. Нет, так невозможно, он должен знать курс, он должен передать информацию о начале. — «Что же делать? Что?» — весь он дрожит. — «Нет, не смогу, боюсь! … Это даже к лучшему! Это спокойствие, может, спасение?! Меня простят, отпустят! Ведь они люди, человеки! Умные, грамотные, управляют океанами и островами! А что я им сделал?! Я ведь тоже их, россиянин, был и буду им всегда! Я остаюсь! Я на земле! Я боюсь, боюсь этого чудовищного океана, я не свинья, … хочу жить, просто существовать, даже без зарплаты учительствовать…»
— Ты что, не видишь — тревога! Тревога! — даже грузного шага Степаныча Малхаз не услышал, или не хотел слышать.
— Я не смогу, не хочу, — вставая, сторонясь, залепетал Шамсадов, — и компьютер завис, курс не знаю, сообщить не могу… Утоплюсь.
— Что ты несешь? Все готово. Курс — на юг… Да и срок им известен — я Зинке звонил, … — и другим, осипшим голосом, — хоть ты постарайся спастись, — и он рванул Шамсадова за руку.
Океан буйствовал, рычал, будто знал о предстоящем. Частые неугомонные волны в непрекращающемся неистовстве бились о камни, острыми сосульками, словно белоснежными клыками, порождали у прибрежья зубастых чудовищ, пытаясь огородиться от оголтелых людей. А снег все шел, и казалось, только на остров, тоже стараясь обелить разум тех же людей. А люди торопились, всюду мигали лампочками, где-то, у маленького, уже опустевшего поселка, выла сирена — люди сами создают тревогу!
— Никогда в Бога не верил, а вот несколько дней молюсь за тебя, и Андрюшу… Зине сделали операцию, все хорошо, — свист ветра и рев волн заглушали Степаныча, он за последние дни резко сдал, сник, сморщился лицом, и голос стал другим — покорным, тихим, так что только по движению синюшных губ Малхаз понимал, что говорил старший по званию товарищ. — Бог тебе в помощь, Малхаз! Терпи, держись, расскажи Андрюше об этом шторме, — он его крепко обнял, трижды поцеловал, и толкнул…
Не будь за спиной Ивана Степановича, никогда бы Малхаз не посмел бы в эту бешеную тьму войти. И даже вспомнил о свиньях — с ними было бы легче. А так, назад шагу нет; с болью в сердце, с неописуемым страхом, с дрожью, он сквозь свирепые волны еле продвигался в громоздком костюме навстречу этому бесконечному мраку, ударяясь о камни, падая и еле вставая. И вот океан учуял его, очередная волна легко сзади лизнула, потащила в ледяную глубь. Кругом жуть, лишь всплывающие пузырьки видно. Груз в руке и океан тянут ко дну, жилет и его страх — к поверхности. Не раз он всплыл, обернулся — Степаныч требовательно махал рукой — уплывай, быстрее. А сам на самом берегу, на самом опасном месте находится. Только позже, подумав о нем, Малхаз прощально махнул рукой и, больше не всплывая, зажмурив глаза, быстро замахал ластами. Он от страха куда-то двигался, ничего не соображая, изрядно устал. Вдруг его что-то снизу толкнуло, вроде огромной спиной чудовище подперло. Выпустив груз, он с еще большим страхом всплыл. Беленькая земля, как игрушка, уже далеко, и как она к себе манит, там люди и свиньи! — «Нет, назад!» — он сделал несколько взмахов, любуясь землей, мечтая о жизни. И прямо на его глазах, словно от пинка по елке, снег с вершин острова резко спал, сделал их черными, и та расщелина — морщина на материнском лице, припудренная было снегом, вдруг разошлась, оголилась, как пасть мачехи, на все лицо, через весь остров, с кривым оскалом, так что Малхаз не смог туда плыть, застыл в неведении. А океан закипел, зарокотал, завыл пробужденным монстром, разъяренным дьяволом, встряхнулся во всю необъятную ширь, в неукротимую жалким человеком мощь. Закружило Малхаза в коловерти, засосало ко дну. И ничего он не помнит, не соображает, все кувырком, давит в ушах; лишь о твердь ощутил удар, тесануло его по зубастому дну, и вновь все кувырком, только зубы сжал, шланг чуть не перекусил, полетел обратно, … это миг на вершине горы. И вновь его взор на остров; как молотом по камню на много частей разбит, что-то внутри горит, взрывы как фейерверки вспыхивают, то ли люди, то ли свиньи, как муравьи в растревоженном муравейнике бегают, и все равно, там земля, там праздник, там свет; туда он хотел поплыть, да волна по-другому решила, как с горы, скатился он в другую сторону, в сторону бесконечной мрачной пелены, и в ужасе закрыл глаза, и долго-долго он больше ничего не делал, сдался стихии, только часто дышал…
Дыхательный спазм, удушье и кашель заставили его встрепенуться, открыть глаза, машинально сорвать маску, и только тут он почувствовал — левая рука почти не повинуется, и острая боль — тоже в левой ноге. И наверное, от этой боли мысль зажглась, дернула импульсом жизни, борьбы.
Его цель — добраться до нейтральных вод. Но он не знает, сколько проплыл: то ли милю, то ли тысячу; по крайней мере, острова не видно, и ничего не видно. Вроде еще светло; небо тяжелое, низкое, серое, но осадков уже нет, зато океан такой же хмурый, чужой, качает его с гребня на гребень, а когда летит в падину, кажется — больше он не всплывет, страх, что снизу чудовище зубастое его караулит, не проходит, давит в грудь.
И все-таки дух и сознание — великая сила! Первым делом он освободился от ненужных теперь тяжестей — кислородного баллона и шлема Андрея, спасших ему жизнь. Были бы видны небесные ориентиры, плыть бы, может, не плыл, хоть стал бы в сторону юга смотреть, там, может, тепло. А ему уже невмоготу, кисти, стопы и лицо, обдуваемое ветром и брызгами, уже коченеют. И он сделал попытку плыть, чтоб согреться — не смог; левая часть атрофирована.
… Страх — коварное зло… И когда стемнело, весь мир стал мраком, как могильная яма, и все мирно гудит, как заупокойная песнь, и, желая из этого вырваться, он изо всех сил закричал, и стало ему еще страшнее. Как жалок, одинок человек в процессе мироздания!
От бессилия, холода и страха он прикрыл глаза, и только тогда заметил — что-то на плечах мигает. Этот спасательный сигнал вновь вдохнул в него жизнь, он задергался, пытаясь согреться. А следом еще один символ жизни — кое-где заблестели звезды, и лунный свет стал сочиться сквозь небесную дымку. Но это уже мало его беспокоит, сознание затуманилось: то он что-то ощущает, то впадает в беспамятство, и лишь изредка, уже с трудом раскрывает глаза… И все ж он дождался, уже светлело, когда чудовище, вдоволь наиздевавшись, тихо всплывало, и он в блаженстве от приближающегося покоя, сам себе умиленно улыбнулся, обмяк.
…Страшная боль пробудила подобие чувства — какие-то существа, то ли люди иль звери, ломали его ногу. Он хотел, было, дернуться, но его пригвоздили, и словно исчезающее эхо он что-то еще слышал, как морской гул в ушах, и вновь приятный мрак.
Еще раз он, было, очнулся, когда его переносили, но это тоже окончилось приятным мраком под тот же океанский гул. А потом гул исчез, и непрекращающаяся качка исчезла, и откуда-то донесся женский голос и знакомый приятный баритон. — «Давид Безингер?» — Малхаз раскрыл глаза.
Просторная светлая каюта, красивая девушка-медсестра со шприцем, а рядом стоит высокий холеный Безингер, в белом костюме, гладит его единственно не перебинтованную правую руку, и на его пальце огромный старинный, вроде простой, перстень, может быть, Зембрии Мниха.
— Только не дергайся, не шевелись, — ласково на английском попросил Безингер. — Это все ерунда, заживет, — указал он на гипсы. —Хуже другое: ты перенес «на ногах» сильнейший инфаркт… Ничего. Все позади. К утру будем в Японии, туда уже слетелись лучшие кардиологи мира… Поседел, — погладил он волосы Малхаза. — А знаешь, о чем ты все время говорил в беспамятстве? Ха-ха! Ну, на чеченском — Богу молился, смеялся, с кем-то ругался, какого-то Степаныча, на русском, с собой звал, … а главное, главное, ты не раз четко кричал: — «Ана, спаси, спаси, и я спасу тебя!», и это на чеченском, на русском, на английском. Вот что странно?!
Учитель истории широко улыбнулся, и на родном:
— Чеченский выучили? … Тогда скажу. Знаете, почему охранники-иудеи из Хазар-Кхелли все разом померли? От облучения. Значит, в пещере с сундуком — сильная радиация, оттого там люди, особенно мужчины, никогда не жили, это место, как проклятое, испокон веков обходили… Нам, точнее Вам, нужен лишь датчик…
— Боже! Как просто! Как гениально! … Малхаз, ты чудо, ты гений, ты талант! — здоровенный Бесингер стал неуклюже обнимать больного, целовать, и, вдруг, резко бросился к телефону…
* * *
Лечащий врач, высокий крепкий мужчина с рыжей бородкой, по говору американец, второпях оставил историю болезни (его куда-то отозвали), и Малхаз, воспользовавшись моментом, полистал свое досье — на латыни и почерк дурацкий, да кое-что выяснил. До Токио он побывал в клиниках еще двух городов на севере Японии, дальше он и сам знает — беспосадочный перелет на небольшом частном самолете до Дюссельдорфа в Германии, а теперь его лечат в живописных швейцарских Альпах, где-то под Цюрихом; и вроде это частная клиника, да глаз Шамсадова наметан, многое повидал — безусловно, это очень старое, великолепно ухоженное владение приватно, охраняется от мира как тюрьма, но никак не клиника, хоть и масса современнейшего оборудования и медперсонала.
Сам Малхаз чувствует себя прекрасно. В новогоднюю ночь, вопреки возгласам врачей, даже лезгинку станцевал, и не просто так, а чтоб знали — темпераментно, азартно, с огоньком. Правда, после этого сутки встать не мог — все болело, и сейчас хромает, да это пустяки — сами врачи утверждают — время вылечит. Другое дело с сердцем. Вроде, не болит, и даже позабыл Малхаз, где оно находится. Однако, сейчас все внимание только к нему, замучили с исследованиями, прибывало масса врачей, в том числе и из Китая — целитель.
Как понимает сам больной, рекомендации уже готовы — кого-то, для утверждения решения — ждут, и это тоже очевидно — ждут Давида Безингера. Самого Безингера Малхаз после Токио не видел. Однако каждый день и по нескольку раз Безингер ему звонит, здоровьем интересуется. У самого Шамсадова позвонить возможности нет — аппараты «клиники» работают на прием, у персонала лишь местные рации, и даже компьютера с выходом в интернет здесь тоже нет — тщательно изолировали от нежелательных контактов.
— Ну, потерпи чуть-чуть, все не так просто, — по телефону успокаивает его Безингер. — Вот я прилечу, и все ты получишь.
— «Красивая, да для меня тюрьма» — весь день поглядывая из окон на заснеженные Альпы, думает Малхаз.
От Безингера он ожидает чего угодно, и ждет его самого. А тот то беспрерывно звонит, вроде праздно болтает, а то неделю вовсе пропал (это было еще в Токио); объявившись — тон иной, чуть недовольный, встревоженный; сейчас вновь пропал, уж две недели на связь не выходит.
У Безингера более десятка мобильных телефонов (и как до этого люди жили?), личный помощник за ним их носит. И если он не звонит, значит, в том месте сотовой связи нет — на Земле лишь два таких места — Антарктида и Чечня. Безингер сундук ищет! И в подтверждение этого первый звонок; голос злой, усталый. Разумеется, Безингер только о здоровье спрашивал, сказал, что в Нью-Йорке, вылетает к нему, и тут же фон женского голоса на русском: «Уважаемые пассажиры, предупреждаем…»
— В Россию не летите, — продолжил Малхаз, когда связь уже оборвалась.
Шамсадов думал, что Безингер появится через день-два, но тот объявился сразу же, поздно ночью, прямо из аэропорта, усталый, похудевший, насупленный.
— А Вы загорели, обветрились, — не без поддевки заметил Малхаз.
— Да, был в горах, … в Андорре, на лыжах катался.
— А я, грешным делом, подумал, кавказский.
— С чего ты взял? — встрепенулся Безингер.
— По оттенкам пороха и гари, — теперь голос строг.
— М-да, Шамсадов, — Безингер встал, подошел к окну, постучал пальцами по толстому стеклу. — Ты меня всегда удивлял… Да, я был в Чечне, и даже дважды, — Безингер подошел к больному, заложил руки за спину и, глядя вызывающе, в упор. — Тубус нашел, … а вот другую пещеру не найду. Нет там такой радиации; так, кое-где повышенный фон. Я все горы облазил…
— Под эгидой миротворца, — перебил Малхаз, — под опекой ГРУ, массад, ЦРУ? Ха-ха-ха! Так Вы Ану еще тысячу лет искать будете, и не найдете. К ней надо с чистым сердцем, с доброй волей, с душой.
— М-да, ты по-прежнему несносен, — вновь Безингер отошел к окну, — А впрочем, там, оказывается, уран вроде нашли, и шахты были, просто неперспективно, будто бы не в промышленном масштабе, и разработку месторождения закрыли.
— Брехня! — чуть ли не закричал Шамсадов. — В двадцатые-тридцатые годы в мире точно узнали, что такое радиация. И по моей версии, может, я и ошибаюсь, Ваши предшественники, а может, и конкуренты. Ведь, наверно, не только Вы этот сундук ищете? Так вот образованные искатели двадцатого века, как и я, поняли — охранники Хазар-Кхелли погибли от неведомой до этого болезни — радиации. И одна из причин выселения чеченцев в 1944 году — эта. Чтоб спокойно заняться поисками, используя достижения науки и техники, пробуривая бесполезные шахты. За тринадцать лет ничего не нашли — убрались.
— М-да, — исподлобья, поверх очков уставился Безингер. — Твоя фантазия бесконечна. Но доля правды и логика в этом есть… Я с дороги устал, да и поздно, пойду спать, завтра поговорим.
— Дайте мне маме позвонить, — вслед закричал Шамсадов.
— Завтра, все завтра, мне надо подумать. Ты, как всегда, меня вновь озадачил, — прикрыл Безингер дверь.
Как раз в эту ночь на одном из каналов Шамсадов случайно стал смотреть боевик с побегом, и сам об этом задумался, подошел к окну, как Безингер, постучал пальцем — бронированное, наверняка, всюду камеры, охрана — на сей раз вряд ли убежишь, надо искать другие варианты. — «А в принципе — что ему от меня надо?! Тубус нашел, картины и схему забрал. А сундук? А может, никакого сундука и нет, и не было в помине?» С такими безрадостными мыслями он долго ворочался в роскошной кровати, лишь под утро заснул, … и вновь она, божественная, красивая, грациозная Ана, с распущенными золотистыми волосами, будто сквозь окно к нему вошла: — «Ты прав — с чистым сердцем, с доброй волей, с душой!», — и она погладила его грудь, дольше там, где сердце, а потом по голове, и сказочно, обворожительно улыбаясь, — «Живи, как и прежде, с улыбкой! … Я рада, я жду!»
Хотел Малхаз об этом сне поведать Безингеру, да тот ни через день, ни через два не появился, только звонил. А когда, наконец, появился, Шамсадов был очень зол, начал с другого.
— Вы что, меня в рабстве держите? Дайте хоть матери позвонить!
— Боже! Какая ужасная терминология! И это двадцать первый век!
— Век, может, и двадцать первый, а нравы те же, — уже бесился Малхаз.
— Ну, не волнуйся, тебе нельзя, — теперь вновь очень заботлив Безингер. — Пойми, вокруг тебя все не просто. Может быть, еще сильнее скандал. Ты просто всего не знаешь — это политика… А мать твоя в курсе, что ты живой. Потерпи маленько, ведь ты не на острове — все у тебя есть.
— А остров есть? А Степаныч? — воскликнул Малхаз.
— Что? Кто? … Ах! Да, Андрюша замечательный парень, а отец, — без эмоций, — то ли погиб, то ли пропал — дальше с пафосом, — «при исполнении служебного долга, в наведении конституционного порядка и в борьбе с международным терроризмом».
— Это Вы путаете с Чечней.
— В данном случае — путаешься ты. А у нас в этом плане все четко.
— Да-а, четко, — подавленно выдавил Малхаз, и понурив голову. — Эх, Степаныч, Степаныч! А юнцы?!
— Ну, как говорится у русских — судьба… А ты не переживай, тебе нельзя… Вот, лучше почитай и подпиши эту бумагу.
— Хм, — злобно улыбнулся Шамсадов. — Правильно. Двадцать первый век! Донорское сердце. Может, у юнцов, что пропадают бесследно в Чечне?
— Глупости, не говори глупости! — замахал руками Безингер.
— Говорю, как есть! А мне мое сердце оставьте.
— На нем страшный рубец.
— Да, это рубец, это узел на память, на страшную память! — закричал в гневе Малхаз, аж задрожал, весь посинел и внезапно упал.
— Повторный инфаркт он не выдержит, — вбегая в комнату, кричал в тревоге лечащий врач.
— Я вас всех задушу! За что вам плачу! — орал Безингер.
До потери сознания напичкали Шамсадова уколами, вновь ставили капельницы… И вновь явилась она, сияющая Ана.
— О прошлом не забывай, но и не сожалей. А в настоящем думай только о будущем. Живи с улыбкой, с улыбкой живи! С чистым сердцем, доброй волей, с душой, — как и в тот раз, погладила она его грудь, голову.
И из виду исчезла, а из памяти — нет. С той ночи Малхаз, как в былые годы со своей широкой лучезарной улыбкой не расстается.
— Молодец, молодец, Малхаз, и врачи удивлены, — теперь все время рядом Безингер. — Пусть не донорскую, а операцию делать надо.
— Не надо, мое сердце теперь не болит, — всему миру улыбается Шамсадов.
А врачи шепчутся, не понимают. Под усиленной охраной повезли Шамсадова в Цюрих, в настоящую клинику, с супераппаратурой.
— Не может быть, твое сердце зарубцевалось, почти ничего не видно! — после осмотра воскликнул Безингер.
— Нервы стали в порядке, — констатируют врачи.
— Дайте позвонить маме, — с улыбкой просит Малхаз.
— Что там «позвонить», — Безингер тоже улыбается, но странно, по-своему. — На днях вылетим в Америку, и весь мир увидит тебя по телевизору. Станешь всемирно известным, будешь разоблачать Россию, ее зверства в Чечне, испытания на острове, и еще тебе подскажут.
— Никого я разоблачать не буду, — улыбка сошла с лица Шамсадова, — я гражданин России, и там живут мои мать, братья, жена, родственники и друзья. В своей драке сами разберемся.
— Ты что, с ума сошел? Ты знаешь, какая тебе уготована жизнь в Америке? … Только, что есть, скажи.
— Что было, что есть, и что будет? Там лучше меня знают, все расписано, как хотят — повернут, — и вновь улыбаясь. — А я в Чечню хочу, в свою школу, преподавать.
— Кому преподавать, там никто не учится!
— Не учатся — учителя нет. А мы должны знать свою историю, сохранять свою культуру, свой кавказский дух.
— Да, там война, варварство, дикость! Нет там культуры…
— Замолчите, — грубо перебил его Малхаз. — Уж, кто-кто, а Вы-то знаете, что даже тысячу лет назад там была культура на уровне Византии, и она еще будет!
— Малхаз, — наверное, искреннее сочувствие появилось на лице Безингера, — может, ты где-то и прав. Но в наше время губить себя в глухих горах, где не только света и дорог, но даже тишины от бомбежек нет — просто глупо… Ну, оставим политику, оставим бизнес. У тебя ведь дар, ты художник, ты осилишь любую науку.
— Наука, не считающаяся с традициями и историей, может породить только технократов. Таких несчастных людей, как Вы, которые, вроде бы имея все, не имеют главного — счастья, свободы, будущего.
— Малхаз, — насупился Безингер, — намекать на мою бездетность — как минимум — бестактность.
— Я не об этом, сам бездетный, — виновато улыбнулся Шамсадов.
— Ну, о тебе… — что-то хотел сказать Безингер, но Малхаз ему вновь не дал продолжить, будучи маленьким и шустрым, он, наверное, впервые за столь много лет знакомства нырнул под огромную руку Безингера, ласково обнял и, глядя преданно в лицо:
— Давид, у нас иная судьба, общая, единая. Нас Ана ждет.
Эту мысль Шамсадов хотел выдать давно, да никак не подворачивался момент, и он не решался, ибо теперь был твердо уверен, что Ана, сундук и все прочее — плод его чересчур богатого воображения и фантазии. Что все это не научно, сказки, слухи, вымыслы. А у Безингера это хобби, он так богат, одновременно одинок, и других забот нет, что в этом ищет развлечение, смысл жизни и даже свое особое предназначение. А Малхаз уже не юн, не очень здоров, не свободен; беглый чеченец, без паспорта, без денег, без очага, без наследников, но есть у него горы, школа, жена, и к ним он должен любым путем добраться, а легенда об Ане и сундуке ему в этом, действительно, могут помочь, надо Безингера на Кавказ завлечь, а там горы свои, пусть поищут.
— Ана нас ждет, — повторил он, глядя снизу своими карими проникновенными глазами. — Я ее почти что каждую ночь во сне вижу, это она мое сердце вылечила. И нас одних зовет, одних, — это он фантазировал. — чтоб у нас не было плохих помыслов, а было — чистое сердце…
— Добрая воля, с душой, — перебивая, продолжил Безингер, и взгляд его поверх очков устремился в никуда.
С застывшей мимикой, как от чего-то поразительного, Шамсадов отпрянул, а Безингер, уже тихо, шепотом, будто сам с собой, продолжал:
— Раньше я ее и ничего такого во сне не видывал. А вот сейчас, после последней поездки, я вроде окончательно разубедился, поставил крест на всей этой идее, а тут, просто наваждение. — Безингер перевел встревоженный взгляд вниз на маленького Малхаза, сам его обнял, и также тихо, будто по секрету. — Я даже хотел, было, обратиться к личному психологу, и знаешь, в ту же ночь, Ана вновь явилась, — он посмотрел под потолок. — Она здесь витает… На этом месте изначально стоял первый дом, куда несчастный Зембрия Мних, вместо гор Кавказа, привез Остака, сына Аны, в горы Альп. И…
Неожиданно свет замигал, вдруг погас, зажегся, вновь погас.
— Боже! — прошептал Безингер, он весь дрожал, и то ли от него, то ли сам по себе, Шамсадов тоже задрожал, испугался.
— Включите генератор! Дайте запасной свет! Такого никогда не было, у соседей есть свет. Где лампы? — послышалось из соседних комнат, по всему замку.
— Ничего не предпринимайте! — громко сказал Безингер, и вновь шепотом Малхазу, — Это Ана! — и крепче его прижав, — Она нас ждет.
— Пах! — будто бы с щелчком свет включился.
Одновременно с испугом, они посмотрели по всем сторонам, и также будучи в обнимку, все еще помаленьку дрожа, очень тихо:
— Знаешь, что она мне в прошлую ночь сказала? … — «Зембрия Мних, я жду тысячу и ради тебя еще пятьдесят лет, 1050 лет! До весны ничего не осталось. Стань человеком, с Остаком приди».
По сравнению с ультрасовременным, всемогущим Безингером, Шамсадов пуританин, в Бога строго верит, но к суевериям относится скептически. И хоть мечтает он любым, даже обманным способом на родной Кавказ попасть, а сейчас ему Безингера стало искренне жаль.
— Может, действительно, Вам надо бы к психоаналитику обратиться?
— Что ты несешь? — возмутился Безингер, отстранился от Шамсадова, и все еще глядя по сторонам. — Уж кто-кто, а ты, один из немногих на этом свете знаешь, что меня, почему-то именно меня из сотен наследников, нарекли Зембрия Мних… И много говорить не буду, а знаю, когда ты был взаперти в Лондонском доме, ты нашел древние записи Зембрии Мниха, и их читал.
— Я на иврите читать не умею.
— А тебе и не надо было это читать, ты и так все это знал по преданиям стариков… Тебе достаточно было просто полистать, посмотреть.
— А где схема? Где тубус? Картины? — всколыхнулось прошлое в учителе истории.
— Пошли, — махнул рукой Безингер.
Они прошли по длинным мраморным коридорам «клиники», спустились в полуподвал, и это стал подземный замок, а потом еще на лифте, тяжелые двери — галерея, но не такая, как в Лондоне, более современные вещи, и отдельный вход в зал, на трех стенах всего по одной картине — все ее — Аны, последняя написана на острове.
— Ты их в тубусе подпортил… Чуть освобожусь, подреставрирую, — только сказал Безингер, и самая древняя картина вдруг качнулась, как им показалось, во всяком случае оба встрепенулись, переглянулись.
— А схема где? — первым пришел в себя Малхаз, и лишь мельком глянув на эту потрескавшуюся, пересохшую кожу, — Как я раньше не догадался? Этот рисунок — пиктограмма. Я точно знаю это место! А то, что Ана Вам сказала — начало весны, уже нам известно — на Кавказе весна начинается в день весеннего солнцестояния.
— Боже! Осталось восемь дней. Надо срочно лететь! — закричал Безингер.
— У меня нет документов, я без паспорта, — обозначил реалии современности Малхаз.
— О! Боже! — совсем набожным стал Безингер. — Ведь ты не можешь пока быть Малхазом Шамсадовым, — это тоже современная реальность.
— Только паспорт российский, настоящий, — о своем стал печься Малхаз.
— Почему именно российский?
— А Вам какая разница? Все паспорта, деньги, кредитки ведь вы выдумали?!
— Ой, Шамсадов, только не о политике, у нас ныне иной путь, — и нажимая рацию. — Сюда срочно фотографа, самолет готовить на Москву.
Ровно через сутки, также в ночь, Безингер привез еще пахнущий краской новенький российский паспорт. Малхаз раскрыл — его снимок, Алтазуров Остак Астархович. И пока Шамсадов хотел что-то спросить, Безингер показал свой, тоже новый швейцарский паспорт. Зембрия Лазарь Мних. И поясняя:
— Мних должен прибыть с Остаком.
Больше они об этом не говорили, в едином порыве стали готовиться к экспедиции. Первоначально планировали лететь на Москву, но быстро передумали. На самолете Безингера полетели на Тбилиси, и уже в полете выяснилось — грузинские диспетчеры что-то не согласовали с российскими властями, пришлось приземлиться в Стамбуле.
— Это символично, — шептал Малхаз, — отсюда, из Босфора и Константинополя, из Византии начала свой путь с сундуком Ана.
— Да-да, ты прав, — совершенно иным: тихим, встревоженным, отстраненным выглядел Безингер в эти дни, и когда они прибыли в Тбилиси, и дальше ехали на вездеходе сквозь горы в Шатили, он всю дорогу был понурым, молчаливым, и только на грузино-российской границе очнулся.
— Нас могут задержать, даже подстрелить.
— Не волнуйтесь, — горы Кавказа воодушевили Малхаза, — по обе стороны границы мои родственники — они нам подскажут, а пропусков для пограничников у нас вдоволь — вы печатаете.
Все оказалось не так просто, а время поджимало, уже двадцатое число. И тогда Безингер выдал еще одно тайное оружие — в рюкзаке спутниковый телефон: два звонка в Москву, еще один куда-то, и пограничники отвернулись, и деньги брать боятся. Они прошли под видом боевиков («Чтобы война не прекратилась», — думает Шамсадов).
Миновав посты, на одном из перевалов устроили привал. Хоть и пасмурно, и туманно, а Малхаз не может скрыть своей радости, по всем сторонам в маленький сверхмощный бинокль с аккумулятором все глядит. Вон пограничная застава, рядом — первое чеченское село. И там, и там один и тот же транспарант — «23 марта 2003 года — всенародный референдум!»
— Что за референдум? — в неведении Малхаз.
— О-о, — от усталости ноет Безингер. — Чечня принимает новую Конституцию… Нам повезло, в эти дни бомбить не будут.
— Да, нам повезло, — повторил Шамсадов, как бы про себя, — Конституция, цивилизация — значит, мы избавляемся от «сундука».
— Ты о чем? — повернулся Безингер.
— Да, так, — уклонился Малхаз, и вновь о своем мечтательно. — К ночи будем в Гухой, Эстери накормит.
— Никаких сел, — вскричал Безингер. — Мы договорились, все чисто, без никого и ничего… Пока не найдем — никаких контактов.
— А если не найдем?
Долгая пауза.
— Последняя попытка. Всего два дня — 22 и 23.
— А если не найдем? — вновь повторил Малхаз.
— У меня в жизни больше ничего не остается… Ана добьет, — и он глянул на свою выпачканную в кавказской грязи руку, на которой громоздился древний перстень.
— А почему Вы не женились, не заимели детей? — не сдержался Малхаз от этого вопроса.
— По молодости об этом и не думал, а позже, вроде здоров, вся медицина есть, но ни одна женщина от меня не беременеет. А всяких искусственных премудростей не хочу. Вот и иссякнет ветвь Мнихов.
— На самом деле — ветвь-то Мнихов — тысячу лет назад иссякла. Разве не так?
— Так, — опустил голову Безингер. — И более того, получается, я пришел на свою исконную родину, иду к своей прародительнице.
— А сундук?
— Если честно, о нем я все меньше и меньше думаю.
— Выкиньте перстень! — резко сказал Шамсадов.
Безингер долго смотрел на свою руку, и тяжело вздохнув: — Пошли.
По карте близко, а в горах расстояние обманчиво, многократно возрастает, и прямо не пройти, всюду ущелья, неприступные перевалы, речки вроде маленькие, а ледяные, стремительные, ногу не так сунешь — унесут. И это не главное — мин боишься, всюду на тропах российские растяжки, и благо, Шамсадов эти дела в свое время познал.
— Я устал, не могу, — не в первый раз ноет Безингер.
— А каково было Ане — 1050 лет?!
Весь путь было сыро, туманно, моросил противный дождь, обозрения нет — еле ближайшую гору видно.
Две ночи они спали в палатке, измучились, и все равно двадцать второго марта, совершив с утра последний небольшой марш-бросок, Малхаз остановился у совсем маленького, еле бьющего из-под склона родника.
— Это и есть Бойна-тIехьа — каменистая кряжа гор.
— Какая же она каменистая? Всюду кустарник, лес.
— А Вы приглядитесь: какой лес здесь, а какой там. Там осадочный грунт, почвы богатые, лес соответствующий. А здесь когда-то был вулкан, и порода извержения. Во времена Аны здесь, наверняка была очень слабая растительность. А за тысячу лет уже образовался кой-какой плодородный грунт, и на нем хоть и слабая, да густая растительность, и меж нее, должен быть вход… Правда, за эту тысячу лет он, скорее всего, тоже зарос, замуровался.
— В прошлый раз мы здесь были, — разочарованно и сердито сказал Безингер. — Здесь и вправду самый высокий радиационный фон. И хоть гора и крутая, и огромная, пятьдесят человек каждый метр ощупывали — бесполезно. Все это вранье! … Ха-ха-ха! Какой я идиот, какой я дурак! Это твои хитрые карие глаза, это твоя «детская», наивная улыбка, эти твои картины навели на меня наваждение, гипноз. Ты дьявол, ты угорь, ты настоящий чернявый черт. Ты в бою один выжил, ты единственный из моего лондонского склепа сбежал, ты один со страшного острова спасся. И это не все: твое сердце, а я в медицине соображаю, три года на медфаке учился; с таким не живут, а твой рубец, как у собаки зажил.
— Улыбаться надо чаще! — что и делает Малхаз.
— Что? Ты? … Да я, — вышел из себя Безингер, вдруг выхватил маленький блестящий пистолет. — Я тебя убью, я тебя пристрелю, как собаку. Больше ты меня не проведешь! — и он, схватив за грудки маленького Малхаза, навел на его, все еще улыбающееся лицо холодный пистолет.
— Тс-с-с! — как ни в чем не бывало, приставил Малхаз к насмешливым губам палец. — Прислушайтесь, не шумите.
— Чего? Что «прислушайтесь»? … Ветер в вершинах завыл.
— В том-то и дело… Ана нас ждет. Туман скоро рассеется, к обеду солнце покажется. Только сегодня, раз в году, оно сюда заглянет, по отражению вход в пещеру покажет.
— От чего оно отразится, от этого родника?
— У нас есть зеркальце, Ваши очки, часы, да все, что блестит, все сгодится.
Безингер отступился, пряча пистолет, сел, покосился на Малхаза, да взгляд не такой уж и злой, скорее озадаченный.
А Шамсадов тем временем стал снимать верхнюю одежду, даже разулся:
—Вам тоже надо свершить омовение.
— Да пошел ты, — сплюнул Безингер.
— Не оскверняйте наши горы, и делайте как я, как велела Ана — «чистое сердце, добрая воля, с душой!»… А иначе, Ана с Вами и меня не подпустит.
— Да пошел ты, — вновь плюнул Безингер.
С оголенными ногами, с подвернутыми рукавами, Шамсадов встал, выпрямился во весь свой незавидный рост; уже не улыбался.
— Вообще-то, по кавказской традиции, Вы три дня гость. Однако, пора некоторые традиции пересмотреть… Убирайтесь. Вон отсюда, пока я еще добр.
— Что? Что ты сказал, мелюзга? — Безингер вскочил, вновь выхватил пистолет, навел, но еще не нажимал курок.
— Я не знаю, кто Вы — Безингер или Мних, или еще кто? Зато Вы знаете, кто я. Я учитель истории, и историю знаю и помню, — тут он вновь улыбнулся, да не совсем — тень в уголках губ. — В Вашем пистолете бойка уже нет, перстень от отравы освободился, прибор ночного видения — мина, ночью тю-тю, ручка — тоже там. Так что делайте, как прошу, иль без шуток уходите.
— Негодяй! — крикнул Безингер, и даже не нажав курок, бросил в Шамсадова пистолет. — Я с тобой еще разберусь, посмотришь, — волоча за собой рюкзак, он стал уходить, и уже преодолевал перевал, как сквозь туманность выглянул золотой солнечный диск, сразу стало совсем светло, весело, по-весеннему празднично… Безингер остановился, очень долго смотрел на солнце, потом, опустив голову, так же долго о чем-то думал. Наконец, с трудом стянул с пальца перстень, кинул его с силой, и обернувшись, во весь голос на чеченском крикнул:
— Малхаз, Малхаз, ты простишь меня?!
— Бог простит! — закричал в ответ учитель истории, и махая рукой. — Бегите, пора, Ана ждет нас.
Пока Шамсадов доставал зеркальце, Безингер тоже совершил тщательное омовение. В надежде они стали на колени перед своим простеньким прибором. Небо совсем прояснилось: голубое, нежное, чистое. А вокруг зеркальца молоденькая, совсем худенькая, еще не окрепшая, зелененькая травка кружевной бахромой склонилась, обрамила блестящую гладь; и тут же неугомонный муравей забрался на стекло, побродил, двигая усиками — все чисто; и только он сошел — ровно в полдень зеркало вспыхнуло!
— Ничего не видно! Зайчик не доходит! — запаниковал Безингер.
— И не надо, — улыбается Малхаз, — Встаньте напротив отражения, вот так, — и он в ту сторону направил палку. — А теперь смотрим, как в ружье, тьфу, не доброе; как в трубу. Смотрите, Зембрия, — невольно это вырвалось у учителя истории, — вон, та цветущая желтая алыча!
— Боже! Точно, золотоволосая Ана! Ана-а-а!
Не просто они туда забирались. Густые заросли колючего терна, ежевики, кроваво-красного дерна и ломоноса. И все по крутому, мокрому, скользкому склону, на невыносимой высоте — голова кружится, вниз смотреть — страх. К удивлению Малхаза, Безингер ни разу не заныл, не скулил; правда, отставал, да сопя с одышкой карабкался вслед. Выдохлись, вконец измотались, руки и лица сплошь повыцарапали, пока палка вдруг не провалилась.
Тучный Безингер еле-еле пролез в лаз. А пещера огромная, сухая, и тихо в ней — жуть, аж в уши давит. И воздух, не то что спертый иль смердящий, его мало, задыхаешься, и он гнетущ, как мрак тысячелетия. Хоть и ярок мощный луч фонаря, а ощущения света нет, от кривых массивных каменных стен — тени монстров ожили, задвигались, вот-вот набросятся, задушат, съедят.
Ухватившись друг за друга, из страха, все время дергая лучом, они, не шли, а чуточку, бочком, косясь на выход, еле-еле переминали дрожащие ноги. А когда за едва заметным углублением дневной свет из виду пропал, встали, еще долго боялись сделать шаг вперед, и назад не хотелось.
— Пошли, — первым в подземелье заговорил Безингер; часто сопя, тронулся вперед, и его шаги громыхнули гулким эхом, словно поступь великана в ночи. Испугавшись одиночества, Шамсадов бросился вслед, за светом. А Безингер более не останавливался, ровно шел вперед. Наконец, огромная пустошь, сосульки висят, заблестели пришельцам, и за ней выемка.
— Боже! — простонал впереди идущий Безингер, как подкошенный упал на колени, огромная спина его затряслась от рыданий.
Шамсадов близко не подходил, боялся. У стены огромный сундук, в свете фонаря аж блестит, светится. Видать, он был обит тонким, изящным деревом, но дерево сотлело, лишь оставило пыль, в которой зацементели едва различимые останки, и лишь два черепа, совсем рядом, сохранились; и от одного, чуть заметный бугорок — некогда пышные волосы Аны — пепел неземной…
Малхаз и слезу не пустил, он не мог справиться со своей подавленностью, даже некой брезгливостью и страхом перед этими мощами. А Безингер, напротив, был очень спокоен, сосредоточен, серьезен. К сундуку он и не притронулся, а все фонариком освещал с разных позиций остатки скелетов, археологической кисточкой что-то очищал, и вызвав у учителя истории раздражение, перешедшее в улыбку, даже делал в блокноте какие-то записи и пометки.
— Так, — посмотрел Безингер на часы, — сегодня ничего не успеем, да и устали… Заночуем здесь.
— Нет-нет, Вы что?! — впервые прорезался голос у Шамсадова.
— Что ты вопишь? Ана здесь годы, тысячелетия в одиночестве провела.
Малхаз привел массу аргументов, чтобы уйти. Безингер и не слушал, все отвергал.
— Здесь радиация! — не сдавался Малхаз.
— Мне более не рожать, а ты свою долю уже на острове получил — закалился.
— Нельзя осквернять святые места! — наконец, нашелся учитель истории; против этого аргумента доводов не было.
Спуск, да еще в сумерках, был гораздо труднее, и даже радость находки не помогла: полетел Безингер с крутого выступа, лишь густой кустарник смягчил удар, просто спас. Непонятно, как тело, а лицо Безингера сплошь в ссадинах. Однако, хоть и кривит он в боли лицо, а не ноет, не скулит, лишь одно повторяет:
— А каково было ей? Представляешь?
Еще до зари Безингер разбудил учителя истории:
— Сегодня 23, последний день, надо успеть, дни в горах короткие.
Когда тронули — останков оказалось совсем ничего: два черепа, костная пыль и еще затленные крупицы. С особой тщательностью все это Безингер сам собрал, аккуратно уложил в палатку, и пока солнце было еще не высоко, уже по-альпинистски, используя веревки, все это спустили. С сундуком оказалось гораздо сложнее. Вроде и не очень тяжелый, да громоздкий. С трудом они его вытащили через проход и пока обвязывали канатами, не удержали — оставляя взрыхленный след, а потом, ударившись о выступ, он полетел с высоты птичьего полета, и с таким грохотом рухнул, что еще долго-долго по горам витало грозное эхо людского бессилия, и пока этот звук, как испорченный камертон, в диссонанс приглушалось, солнце в миг скрылось, налетели тучи, подул порывистый, холодный ветер с ледников, где-то рядом завыли шакалы; и совсем стало невмоготу, когда очень низко над ущельем пролетел военный российский вертолет, на секунду завис, чуть ли не до мочи, испугал, к счастью, убрался.
— Быстрее, быстрее, — торопил Безингер, вновь полетел; стоная, вкривь, да встал, захромал.
Предвкушал Шамсадов момент, когда Безингер кинется к сундуку, а явно постаревший, осунувшийся, обросший Безингер вновь на коленях ползал меж останками, с неимоверным вниманием, даже с любовью их разглядывал, на две кучки возле черепов раскладывал.
Шамсадов скелетов боялся, не подходил, и нетерпение его просто съедало, было невмоготу.
— Я к сундуку, — не выдержал учитель истории.
— Стой, — строго сказал Безингер. — Первым делом — наш долг. Ана только этого ждала, когда ее по-человечески похоронят.
Было совсем темно, когда на том же месте, которое только раз в году освещает солнце; у самого маленького родника вырыли общую могилу.
— Как лежали, так и похороним вместе, — пояснил Безингер.
— А ритуал? Он иудей, она вроде язычница. Как похороним?
— Как людей, — процедил Безингер, и чуть позже, с досадой, — Какой я идиот, правда, сволочь! Всякое убийственное барахло взял, а о главном даже не подумал… Надо что-то чистое, наподобие савана… О, придумал!
Шамсадов и слово побоялся сказать, не возразил, до того Безингер был строг, сосредоточен. Они будто бы простой ящик, в темноте, волоком притащили сундук, и Безингер, лишь сказав на ходу пару непонятных слов, вонзил огромный тесак.
— Древнее, чистейшее золото, — как в консервную банку обыденно втыкал он нож, резал ровно пополам, по едва выпуклому шву.
Малхаз всё дрожал, стоял наготове, мечтая осветить лучом.
— Выключи, — приказал Безингер. — Это потом.
Что-то тяжелое, рельефное они осторожно вытащили из золотого ящика, и больше к этому содержимому не возвращались, мирские были заботы.
Безингер осторожно разложил останки в две золотые коробки и только он закончил; одна, вторая, третья капля, и следом щедро, тихо, без порывов и ветра, пошел весенний, теплый, благодатный дождь.
— Ана-то святая, а Бог милостлив и Зембрию Мниха простил, обоих омывает… Счастье! — еле слышно сказал Безингер, стоя на коленях меж золотыми ящиками, сгорбившись под дождем, будто сам омывается.
— Я поставлю палатку, — тихо предложил Малхаз.
— Да, отдохни до утра… А я матери никогда не знал, не видел, — задрожал голос старика. — И вот встретил… хотя бы ночь с ней проведу, ее нежность и ласку познаю…
…Брезжил рассвет, небо над Кавказом чистое, бездонное, голубое; уже без звезд, лишь на западе бледная, остроконечная луна и еще яркая Венера запоздали, ухватились за вершины гор, не хотели прощаться с Аной.
Было зябковато, по-утреннему свежо, очень тихо, слышен трезвон родничка, когда Малхаз вылез из палатки — свернувшись в калачик, Безингер спал меж золотыми ящиками прямо на сырой земле.
— Вставайте, Вы простудитесь, — склонился Шамсадов.
Кряхтя, сопя, Безингер еле встал, с трудом выпрямился и улыбнулся.
— Не простужусь, мать рядом, — и оглядев небо, — хорошо, что разбудил — пора.
Без особого ритуала, без пафоса церемоний, речей и слез, в благоговейном молчании они свершили великое погребение; и напоследок, обеими руками бережно погладив холм, Безингер тихо сказал:
— Лишь об этом Ана нас просила, этого, человеческого долга более тысячи лет ждала.
А Шамсадов, что греха таить, может, как учитель истории, уже давно в сторону косится, с доселе неведомым трепетом он и хотел, и в одиночку не смел приблизиться к великой тайне — цельная глыба странного камня с красочной мозаикой, ассиметричной структуры и на ней, едва видимые, то ли высеченные, то ли еще как образованные, загадочные изображения в пирамидальном порядке.
С грязью под ногтями; толстыми, огрубевшими за эти дни пальцами Безингер осторожно погладил монолит.
— Малхаз, твое упорство и способность не отчаиваться, благодаря Ане, и, конечно, Богу, мы с тобой достигли цели. Это, действительно, Божье послание. Вот древний знак единого Бога! А далее, одна из древнейших на земле письменностей — шумеро-семитская клинопись… Врать не буду, незадолго до зари, как только дождь перестал, я и сам не выдержал, с фонариком уже здесь ползал, ничего не понял, не вспомнил; и как всякий мирянин поддался искушению, даже у Аны ответа просил — тишина. И сам не знаю, как я впал в сон, и приснилась мне она, еще краше, почему-то, может, по-матерински проще, и сияет улыбкой в солнечных лучах.
— А надпись, что изображено — не подсказала? — о другом воскликнул Шамсадов.
— В том-то и дело, что загадочно, мило улыбнулась, но ни слова не сказала.
— Зря я Вас разбудил, рано, — озадачился Малхаз, походил в раздумьях вокруг послания, все оглядел, — Так Вы ведь лингвист, специалист по древним языкам?
— Хе, — усмехнулся Безингер. — Мало того, я по шумеро-семитской клинописи докторскую защищал, даже словарь составил.
— Ничего, — как обычно, не теряет оптимизма Шамсадов. — Мы это сокровище к Вам отвезем, и там спокойно это Божье послание расшифруем… Теперь я абсолютно уверен — это, действительно, формула мира, мир будет в наших руках!
— Ничего никуда мы не повезем. Все находится на положенном, своем месте… А ну, подсоби.
— Да Вы что, это кощунство, издевательство, варварство; это должно принадлежать людям, должны исследовать ученые! — закричал Малхаз, когда Безингер стал устанавливать послание, как надгробный памятник.
— На Кавказе старших не только почитают, в первую очередь — слушают, — более чем спокойно реагировал Безингер. — Поверь мне, если мы с тобой растрезвоним об этой уникальной находке, то не сегодня, так завтра найдется какой-нибудь заумный богатей, всякими способами завладеет посланием, и вновь, еще на тысячу лет, может, до конца, замурует божественное слово, пусть даже и в платиновый, да ящик. В лучшем случае — попадет в музей, тоже под стекло, под бронь, под охрану… А тут прямо на земле, под небом, под Богом, открыто, доступно, вольно, и разнесет это добро вместе с ветерком по всему свету.
И вместе с этими словами прямо над вершиной близлежащей горы, будто скрывалось за перевалом, выплыло ласковое, теплое, весеннее солнце.
— Дела! — воскликнул Малхаз, — и сегодня солнце заглянуло в это ущелье!
— А оно теперь всегда будет сюда заглядывать, — задорен голос Безингера. — С научной точки зрения все объяснимо. Земля постоянно смещается вокруг своей же оси, и за тысячу лет все меняется. Но это по науке. А только мы знаем, что послание здесь, Ана здесь и солнце, впредь, всегда будет здесь, над Чечней, над Кавказом!
— Смотрите, смотрите! — воскликнул Малхаз, как художник поразившись перевоплощению.
Искоса, словно нежно поглаживая, дыханьем целуя, солнечные лучи вскользь, играючи, шаловливо, с забавой коснулись камня и по-новому, четко, объемно, рельефно Высветилось совсем иное отображение Послания.
— Боже! Боже! — прошептал Безингер, падая на колени.
— Что там?! Что?! — туда же уставился Малхаз.
— Боже! Все так просто! Это, действительно, формула мира, мир теперь в наших руках!
— Читайте, переводите, — затеребил Шамсадов плечо Безингера.
— Передаю:
Люди!
Будьте Человеками!
Всемерно познавая — знайте меру,
Берегите созданный для вас Мир!
* * *
Утро гор, на Кавказе, весной!
Солнце уже высоко. На юге, будто совсем рядом, возвышаясь над тонкой пеленой легкого тумана, величественно застыли непокорные остроконечные ледники. А чуть ниже, под мощной сенью вскипает жизнь, всюду бьют ключи, со скал низвергаются водопады, все цветет, аромат лугов, шелест первой листвы, мерный гул диких пчел, первая, бледно-желтая бабочка, а над всем этим миром парит пара горных кавказских орлов.
С сутулых, обвислых плеч старика струится пар. Они еще стоят над могилой.
— Ана, отныне я буду жить здесь, возле тебя, — тихо шепчет Безингер. — Построю дом, Малхазу школу и все остальное. Буду каждый год, пока живой, в это время тебя навещать.
— Я тоже, — повторил Шамсадов.
Они сделали несколько шагов, и Малхаз дотрагиваясь, остановил попутчика.
— Зембрия, ой, Давид, даже не знаю, как Вас правильно величать. Вы простите меня. Я Вам так благодарен, — и он, очень маленький, обнял Безингера, ткнулся головой в его предплечье.
— Это ты меня прости. Прости за все… И, если можешь, прошу, зови меня отцом.
Они не заплакали и не засмеялись, даже слова не сказали, только еще крепче друг к другу прижались…
До родного Гухой и далеко, и близко. Малхаз торопится, вперед убегает, а у напарника шаг широк, да нетороплив.
— Не беги, — шутит Безингер. — все равно теперь без меня в село не войдешь… Лучше скажи, где запрятал наш телефон. Традиция хорошо, а с цивилизацией в ногу идти надо.
Хитро улыбаясь, да все же сторонясь Малхаза, Безингер куда-то дважды позвонил.
— Две отличные новости, — радовался он. — Первая, плоды Аны. Вчера приняли Конституцию Чеченской республики. Может, она и с огрехами; станете сплоченным народом — отшлифуете… А вторую пока не скажу, сам увидишь.
До Гухой оставался последний перевал. Малхаз, как обычно, убежал вперед, и пока Безингера поджидал, все не мог налюбоваться.
Леса ожили, налились сочной мутноватой зеленью, на альпийских лугах вся гамма цветов, все жужжит, пестрит, порхает; соловьи заливаются, ласточки над горами кружатся, и по-прежнему слышен шум водопада, Аргун кипит, рвется к равнинам, и все по-старому и по-новому, и лишь одного раньше не было — в межгорной лощине, то ли от щедрых талых вод, то ли от подземных ключей, образовалось обширное манящее голубое озеро, в нем уже купаются облака и стая перелетных белых лебедей.
И в это время Малхаз из-за спины услышал шум, родной говор и крики восторга. На горе их встречает множество людей — вся родня, односельчане. Как всегда, во главе всех директор Бозаева и мать. Чуть сбоку смущенная и счастливая Эстери. А впереди всех сказочно-очаровательная девчурка; зеленовато-синие забавные глаза, вся в белом, сама беленькая, и белые бантики в золотистых кудряшках.
— Внучка, внучка моя! — закричал издали Безингер, и обгоняя Малхаза, на ходу. — Отгадай, отгадай, как зовут?
— Ана, — тихо прошептал отец.
— Конечно, Ана, Ана Аланская-Аргунская! — ликовал старик, взяв на руки девчонку, целуя ее, с нею на руках танцуя, и вдруг, обернувшись к Малхазу. — Я забыл, как по-чеченски красивая земля, красивое озеро.
— Эх, «забыли» Хазарию! Хаз-Ари, Хаз-Ам!
— Да, да! — громогласно воскликнул дедушка. — Это, действительно, Хаз-Ари, Хаз-Ари, Хаз-Ари, Хаз-Ам!
Вечные горы цветущего обновленного Кавказа подхватили этот звук, понесли по вершинам, ущельям, долинам, и, с аккордом мажорной тональности, разнесли звонким эхом по всему миру:
— Хаз-Ария, Ария, Ария… Аминь!