Уже вплотную к Тереку подошли федеральные российские войска, уже из всех орудий обстреливают и так полуразрушенный Грозный, уже круглосуточно бороздят небо над горами Чечни самолеты и вертолеты, кое-где уже бомбили, и есть слух, что высаживался десант для захвата высокогорных баз чеченских боевиков, — какая тут свадьба, какое веселье? Да в том-то и загадка — чеченцы народ непокорный, строптивый, по своим канонам жить хотят. Как бы под мышкой, будто смущаясь, кто-то притащил к школе, куда к обеду привели невесту, уже видавшую виды гармонь. Вначале потянули инструмент тихо, неуверенно, как бы пробуя на звук; разлилась по аулу и по ущелью грустная народная мелодия, а потом сели рядышком молодые горянки, завели унылую песнь о новой войне, а потом, тоже печальную, о неудавшейся любви. Тут кто-то гаркнул:

— Что за траур в день свадьбы!

— Лезгинку давай! — закричала молодежь.

Моментально, будто из-под земли, в чьих-то предусмотрительных руках забил барабан бешеную джигитовку, сразу же во всю ширь школьного двора образовался танцевальный круг — первым для открытия торжества, по-молодецки гарцуя, пошел в древнем кавказском танце самый старый, самый уважаемый житель села.

— Арс-тохх! — бравадно крича, сделал он первый, взбадривающий музыкантов замысловатый пируэт.

— А-а-йя! — завопил восторгающийся танцем старика круг.

Во всю ширь раскрылась благословенная гармонь, забил в диком темпе кожаный барабан, стал разгораться азарт кавказской лезгинки позабыв о войне, потянулся улыбающийся народ со всего села к школе. А людей в селе ныне много, беженцев с равнины больше, чем сельчан.

Сам Шамсадов Малхаз всю эту процессию тайком наблюдал из окна второго этажа школы. «Почему главный “виновник торжества” не может появляться на чеченской свадьбе?» — как жених впервые осудил он традицию гор. «Надо разобраться», — как историк подумал.

А народ все прибывает, во всех кабинетах с размахом накрываются столы, с первого этажа поползли по округе пьянящие ароматы кавказской кухни; всюду смех, шутки, детский визг.

В том, что жених здесь, особой крамолы нет, просто подтрунивают над Малхазом все кому не лень, посмеиваются: наконец-то обуздали под старость лет. Словом, неуютно жениху на собственной свадьбе. Воспользовавшись запасным выходом, задним двором, а потом и огородами, он покинул село; есть у него с кем поделиться радостью, кто так же, как он, не может присутствовать на свадьбе, но он верит — Ана рада за него!

Пещера Нарт-Корт, где хранится скрываемый тубус Безингера, совсем рядом — через два перевала. Здесь хоть и раскисшее по осени, но подобие дороги, а вернее, колея в глиноземе есть, по которой с альпийских гор сено везут.

Сейчас по колее не пройти, глина к модным туфлям так и липнет, и приходится учителю истории обочины держаться, уже увядающую травку подминать, а травка хоть и на последнем издыхании, по старческой сухости тверда — оставляет на кожаном глянце многочисленные царапины, портит свадебный наряд жениха. Конечно, в таком виде в горы не ходят, да больно уж хотелось Малхазу, чтобы в такой день Ана увидела его в полном параде, а более и разделить-то эту радость вроде и не с кем, до того отстранен он от сельчан, погружен в иной мир, в иную реальность — днем и ночью перед глазами схема Зембрия Мниха. Вроде все слова он давно на чеченский лад перевел, а смысла или загадку понять не может, и картинка внизу какая-то странная — от солнца луч будто в ущелье наискось падает, от земли уходит снова к склону — значит, отражается, или что еще, в общем, пока не по зубам эта схема Шамсадову, да сегодня и не хочет он о ней думать, просто решил разделить свою радость с Аной.

Однако это не так, и в нынешний, безусловно, судьбоносный, праздничный день загадка схемы Мниха терзает его сознание, не дает расслабиться, свободно и счастливо вздохнуть. Под эти непрестанные раздумья Малхаз довольно быстро преодолел оба перевала; на вершине ветер силен, ледяной, пронзительный. Зато вид — завораживающий, оттого и тянет к вершинам! К северу, к равнинам плотная серовато-мутная непроглядная пелена; это отяжелевшие осенней сыростью равнинные тучи не смогли с ходу покорить вершины Кавказа, застряли, набираясь сил и злости, у подножия Черных гор, и только редкие, более легкие белесо-кучевые округленные, в спокойствии ласковые, облака проникли предвестниками непогоды к высокогорью, еще ласкаются к склонам гор, щедрой влагой лижут неприступные скалы, чтобы еще труднее было по ним ходить. А последний участок пути к пещере — узенькая каменистая тропа, и без ласк облаков вечно скользкая от щедрых всходов лобария, так что след серны или горного козла, не говоря о человеческом, надолго оставляет свой отпечаток на бордово-зеленоватом покрывале лишайника. Тут же, на этом природном подмостке, густо проросли колючие кустарники терна и бирючины, а под ногами на сотни метров отвесная скала, из которой с жизнестойким упрямством кое-где проросли искривленные судьбой деревья и кустарники. На самом дне манящей ленточкой блестит обмельчавшая по осени тихая речушка: все дико, все первозданно, тишина, будто покой перед зимней спячкой.

Созданные в худшем случае для вымощенных брусчаткой улиц Англии, кожаные подошвы туфель Малхаза предательски скользили, терн щедро выцарапывал нити из дорогого костюма, из гнездовий в расщелинах скалы выпорхнули встревоженные горные клушицы, запорхали над головой матово-черным блестящим опереньем, а клювы контрастно-красные, издают переливчатую трель — журят пришельца, да не так злобно, может, даже с обидой, что давно не бывал.

Лаз в пещеру еле заметный, небольшой, так что маленький Малхаз с трудом пролезает. По щедрой, искрящейся капельками влаги паутине узнает — давно он здесь не был, да и летучие мыши тоже не летают, их помет иссох, стал мукообразным, видимо, птицы в спячку легли или в предгорья, в более теплые края, поближе к людям улетели; совсем в одиночестве Ану оставили.

Окончательно измазав костюм, Шамсадов проник внутрь пещеры: здесь очень темно, воздух спертый, сухой, давящий тайной тысячелетий. Второпях он забыл взять фонарик, вроде и знает родное убежище, а головой о каменные выступы пару раз до боли стукнулся, да это не боль — ноющее сердце яростно бьется в виски: вдруг тубус не найдет?

Одной рукой крепко прижимая тубус к груди, другой судорожно хватаясь за обросшую мхом скалу и хилые колючие ветки кустарников, бочком, не глядя вниз, еле-еле (из-за нарядных туфель) прошел он обратный путь по горной тропе. И только добрался до безопасного пологого склона альпийской горы, как услышал знакомое глухое блеяние кавказской серны. Прямо перед ним, глядя на него, стоят грациозно стройные горные антилопы. Боясь их вспугнуть, Шамсадов застыл в оцепенении. А стадо серн, выказывая ему полное доверие, как по команде склонило головки к граве, будто мирно пасутся, и только на конце загнутые маленьким крючком изящные рога самца торчат вертикально вверх — вожак всегда настороже.

— Ана, они тебя встречают! — сияя, зашептал Малхаз.

Не торопясь, очень осторожно учитель истории — ныне жених, открыл тубус Безингера. Только разложил на увядающей пожелтевшей траве картины, как две совсем молоденькие, еще не облинявшие к зиме рыженькие серны с белым брюшком и подбородком, играючи, азартно скача, приблизились к картинам, будто приветствуя Ану, ласково склонили головки и, нежно блея, вроде бодаясь, затеяли тут же что-то вроде танца, описывая полукруг. И тут прозвучал протяжный, шипящий свист самца — сигнал тревоги. Стремительными стрелами рванулись серны в сторону ущелья, легко спрыгнули с десятиметровой скалы и скрылись, словно их и не было тут.

Теперь и Малхаз встревожился: хищник рядом, и это — наверняка человек, а иначе какой зверь с наветренной стороны, прямо с вершины засаду устраивает.

Если бы Малхаз сразу же побежал вверх, то вся округа была бы в поле его зрения, и человек с его скоростью вряд ли смог бы за это время скрыться; да времена не те, всякий вооруженный до зубов сброд под видом боевиков бродит по горам, и что еще опаснее — может, и российский десант. А в его руках бесценное творение истории, и теперь не кто-либо иной, даже не Давид Бензингер, а он — Шамсадов Малхаз, несчастный учитель истории, запоздалый жених — главный и единственный хранитель тайны тысячелетия, и ему никак, ни в коем случае рисковать нельзя.

Не той же дорогой, а петляя, окольным путем, сквозь густой лес в низине ущелья, вернулся Малхаз в село. Густой туман с равнин к вечеру все-таки прорвался в горы, быстро сгустил сумерки, запеленал все, навел лень и сонливость на все, только не на молодежь села: свадьба только-только вроде набирает силу и азарт, все яростней и громче стучит барабан. Да вскоре станет совсем темно, электричества в горах давно нет, в потемках разгоряченные сельчане разойдутся по домам, оставив в школе одних молодоженов.

Чесались руки у Малхаза, хотел он вроде свадебного сюрприза, а более как лихость, показать Эстери содержимое тубуса Безингера, хотел похвалиться своими подвигами, да не посмел. Когда совсем стемнело и стало тихо в селе, он обихаживал другую красавицу, на чердаке школы оборудовал новый тайник, очередное захоронение Аны.

…Все-таки ничто не дается на земле просто так, и если одарила тебя судьба чем-то сверхординарным, незаурядным, талантливым, то за это надо ежедневно, даже ежечасно, платить, не иметь покоя и свободы, а иначе — судьба отвернется, станешь серым обывателем, так и не возгоревшейся «звездой»; умно рассуждающим неудачником, тщедушным пустословом…

Нет, конечно же, нет, учитель истории не повторил участь поэта, героя рассказа Расула Гамзатова, который в первую брачную ночь возбужденно писал до утра любовные стихи. Нет, Шамсадов не рассказывал Эстери про историю Аны, про Хазарию и не рисовал с нее портреты, все было, как предписано новой семье. Вот только до зари учитель истории вскочил, облачился в охотничий костюм и, не завтракая, пока туман не рассеялся и его никто не увидит, побежал из села в сторону пещеры Нарт-Корт — надо разузнать, что за хищник стадо серн вспугнул — если двуногий, то обязательно наследил.

Подтвердилось ужасное: «хищником» был человек, и не один, а три пары сапог, и пытались они идти след в след по его же пути, только вот грунт мокрый, да и сапожищи у них огромные; видимо, издалека его «пасли», а когда тубус достал, решили приблизиться, вот и вспугнули серн.

«Да нет, это случайность, кому я здесь нужен?» успокаивает себя учитель истории. Однако сегодня поутру очень густой туман, да и если за ним следят, то думают — он отдыхает после первой брачной ночи. Подумав об этом, Шамсадов хотел было обследовать округу, лучше него эти места никто не знает, да вновь не посмел — если следят, то вооружены.

К этому времени уже окончательно рассвело, и туман чуточку поредел, отошел от гор, стало светлее. Заново стал Малхаз изучать следы и поразился — в нескольких местах на влажной глине четкий след протектора сапог — у одного размер 10, два другие великаны — номер 12, и это ерунда, четко видно иное — «US ARMY». А вот место, где они лежали, — видимо, в бинокль наблюдали, как он лазил в пещеру.

От этих открытий ему стало невмоготу, аж коленки затряслись.

«Может, они присланы Безингером?» — к неутешительному выводу пришел Малхаз.

Боясь не столько за себя, сколько за тубус, он спешно возвратился в село, а там, в школе, где он с молодой живет, уже ранние гости с поздравлениями пришли. И они сразу же заметили бледный цвет лица, рассеянный, тревожный вид, некую отстраненность. Сверстникам над молодоженом можно подшутить; вот и издеваются с утра, мол, как извела парня первая брачная ночь, вот так бывает, когда под старость женишься. Малхазу не до шуток и не до гостей, а они все прибывают и прибывают, и не только из родного и близлежащих сел, а совсем издалека, и это несмотря на начало новой войны, на опасность попасть под бомбежку. Гости едут не только потому, чтобы поздравить его, а отдавая дань уважения к покойным старикам Шамсадова. И понимая все это, самому Малхазу, несмотря на только ему известную проблему, следуя традициям гор, приходится с почестями принимать каждого гостя, каждому оказать знак внимания и гостеприимства, у каждого принять свадебные подарки и так же отблагодарить.

И кажется, нет проще и приятней процедуры, как встречать и провожать уважаемых гостей, принимать подарки и поздравления — ан нет, он так изматывается от напряжения ритуала дня, что вечером, оставшись с молодой женой, о потаенном тубусе лишь с отягощением думает.

Так проходит еще три дня, а поток гостей не ослабевает, и учитель истории поражен, как много у него родных и знакомых, и, не глядя на тяжкое время, люди приезжают в такую даль, соблюдая традицию.

Лишь через неделю торжество вроде пошло на убыль, и тут все началось с новой амплитудой — мать и Ансар из Москвы приехали, даже там про свадьбу Малхаза прослышали.

Мать Малхаза — женщина умная, практичная, любящая свое первое дитя. Теперь на уже свершившийся брак она смотрит с одобрением, или делает вид, что одобряет. Во всяком случае, ныне с Эстери она подчеркнуто мила и все время с ней уединяется, о чем-то шепчется. Вскоре все становится ясно, с помощью Эстери мать пытается вынудить Малхаза уехать из этого кошмара.

— Нет, уперся первенец, у меня здесь важное дело, пока его не решу — отсюда ни шагу.

— Ну, какое дело? Какое? Объясни! — уже не день и не два плачет мать. — Какое такое «дело» здесь может быть?! Ну, объясни же мне! Грозный и всю равнину Чечни уже с землей сровняли, послушай, что рассказывают беженцы, скоро и здесь то же самое будет. Нас всех убьют! А я без тебя не уеду! Я боюсь! Пожалей хотя бы жену, брата, они ведь без тебя тоже не уедут!

Наверное, так тяжело никогда не было в жизни Малхазу. Он привык к одиночеству, привык отвечать только за себя и действовать только так, как ему хочется, а тут семья, словно кабала, и не объяснишь ничего про Ану, не поймут, в том-то и суть, что не поймут, и мало кто из кавказцев поймет или захочет понять. Личное, семейное, клановое — все понятно, а общественное, тем более в историческом прошлом, да кому это надо, древние сказки ворошить — жить надо настоящим!.. И не заботятся, не знают, что общее будущее на корнях прошлого зиждется, только веками и тысячелетиями в упорном общенациональном труде прорастает…

И все-таки мать есть мать — оказалась права. Долетели и до далеких гор смертоносные самолеты и вертолеты, полетели на землю бомбы и ракеты. Не видавшая до этого ужаса войны, мать Малхаза после первого же авианалета от страха была почти в обмороке. Только в таком шоковом состоянии Малхазу удалось уговорить ее и Ансара покинуть теперь уже для них и не такой уж родной край, ведь у них и до этого все дела, все заботы и семья давно не здесь, в Чечне, а далеко-далеко, в Москве и еще далее, и один только Малхаз их с этим краем роднит, да и он вынужден дать слово, что как только решит свое важное дело, покинет этот истерзанный уголок земли, где который год все друг против друга воюют, забыли, из-за чего воюют, ясно одно: конечная цель — деньги.

В войну события развиваются стремительно, непредсказуемо, и мало того, что мать наконец-то согласилась уехать, теперь это сделать не просто, отовсюду подстерегает опасность и непонятно, где свой, где чужой — все, кто с оружием, опасны для жизни мирных людей.

Но Малхаз постарался: у соседа одолжил машину — армейский вездеход ГАЗ-66, раздобыл сверхдефицитный бензин. Единственный путь по Аргунскому ущелью — вниз к равнине — отрезан, там все под обстрелом. Двигаться вверх, в сторону Грузии, куда устремились все беженцы, тоже небезопасно, и главное, на последнем участке матери придется идти пешком через перевал, она вряд ли этот путь осилит, до того угнетенное у нее состояние от взрывов авиабомб.

И тогда Малхаз решает двигаться иной дорогой, через горы, до озера Галанчож, куда еще в детстве он с дедом отвозил пасеку, а оттуда через Бамут и Аршты спокойно можно доехать до селения Галашки — это уже Ингушетия, там мир, по асфальту недалеко аэропорт. Правда, далее Галашек Малхаз не сунется — ему опасно, все-таки был в розыске.

На этом пути у Малхаза два основных препятствия: раскисшая по осени топь дорог, и еще опаснее — быть замеченным российской авиацией. Как быть с первой напастью — дорога покажет, а вот со второй — надо ждать непогожий, туманный день. К счастью, поздней осенью в горах Кавказа таких дней много. Не откладывая, как-то ночью, еще задолго до рассвета двинулись в путь. Рычал мотор на подъемах, дымились тормоза на спусках; включая оба моста, пересекли две каменистые, ухабистые горные речушки, и казалось, что с рассветом, при свете дня ехать станет проще. Но на очередном затяжном, крутом подъеме изношенная резина подвела, облипла она грязью и, как салазки, на месте забуксовала, а следом непоправимое — закипел мотор, потом вовсе застучал, заглох.

Мать запаниковала, выскочила из кабины и как сумасшедшая стала бегать вокруг машины, проклиная весь свет, эти проклятые дороги, эту свадьбу в разгар войны. Ансар, не привыкший в Москве к таким переделкам, тоже сник, как мямля что-то бурча, будто жизнь на этом кончилась; уселся, сдавшись судьбе, на придорожную иссохшую траву, горестно чуть ли не всхлипывал, отворачивая взгляд от старшего брата. И лишь Малхаз, словно случилось ожидаемое и он разбирается в двигателе, полез под капот, чуточку там повозился и бодро вскрикнул.

— Все! Больше машина нам не помощник. Надо идти пешком: или назад — домой, или вперед.

— Нет, только не назад! — завопила мать.

— А далеко идти? — слабым, охрипшим голосом удрученно спросил Ансар.

— Через два перевала — развалины Хилой, там должны жить люди… в крайнем случае лошадкой и телегой разживемся, бодрился Малхаз.

Конечно, он понимал, что вся ответственность за затею ложится на него и ему выпутываться из ситуации, но в то же время поддаваться панике ему никак нельзя — бывали ситуации и похлеще этой.

— Хватит нюни распускать! — заорал он на родных. — Пошли вперед! — и видя, что Ансар не шелохнулся, злобно процедил. — Хоть ты возьми себя в руки, тоже мне мужчина.

Марш-бросок был недолгим. У матери сразу же началась одышка. Оба сына подхватили ее под руки, однако так далеко не уйти, к тому же и обувка у приезжих не для горных троп, и дух у них окончательно сломлен, угнетен, давит и на Малхаза.

— Так дело не пойдет, во время очередной остановки постановил учитель истории.

Они преодолели лишь небольшой участок подъема, и им еще очень далеко идти, а в таком темпе — безнадежно. И что еще больше забеспокоило Малхаза — ветер подул с гор, леденящий, натужный; значит, он вскоре оттеснит туман в равнины. В подтверждение этому видимость становилась все лучше и лучше.

— Погода проясняется, как бы про себя сказал Малхаз, нам выгоднее вернуться домой.

— Нет! — с надрывом, сквозь глубокую одышку выдавила мать. — Наш дом не здесь, не здесь, в Москве!

Наступила пауза. Теперь горячим паром родственные лица дышали в разные стороны.

— В том-то и беда наша, печально выдавил первенец. — На чужбине приют ищем, а родину на откуп ублюдкам оставили…

— Не суди, не суди, Малхаз! — заплакала мать. — У меня там таких же, как ты, любимых, еще четверо детей… что мне прикажешь делать? Как мне меж вами разорваться? Да и не можем мы тут жить, детям учиться, нормально жить надо.

— Ладно, прости, нана, смягчил тон Малхаз. — Спускайтесь в низину, схоронитесь в лесочке неподалеку от машины, я через час-полтора вернусь. — И более жестко. — Ансар, ты не маленький. Держись! Здесь все возможно. Если я до вечера не вернусь, возвращайтесь в Гухой. Что всем — то как праздник! И ты помни — здесь наш дом! И где бы ты ни жил — здесь нас похоронят!

Изо всех сил учитель истории побежал вверх по крутому подъему, на вершине оглянулся: мать и брат все еще стояли на том же месте, с надеждой глядя ему вслед. Рискуя споткнуться, Малхаз стремительно побежал вниз по давно не езженой раскисшей колее, все больше и больше набирая скорость. Уже не контролируя ход, только рефлекторно успевая перемещать ноги, буквально долетел до дна ущелья, где, поросший зарослями, протекал небольшой родник, как его слух резанули эхом две короткие автоматные очереди. Сходу он хотел было остановиться, не получилось. Заплетаясь ногами, он кубарем полетел вниз, с болью плюхнулся в ледяной неглубокий поток.

От головокружения долго не мог встать, просто прийти в себя; а когда наконец-то, с трудом выбрался на берег, представил ужасную картину за склоном и, невольно прослезившись, тихо, нежно прошептал: «Нана, сан нана!» — часто падая, он с бешеной скоростью ринулся обратно.

Больше он ничего не слышал: лишь свой задыхающийся свист и бой в висках, и только у самой вершины, в очередной раз упав, он на секунду замер: перед глазами, мраком заслоняя весь мир, стояли мощные сапожищи с уже знакомым, обляпанным родной землей рельефным протектором.

Грубой хваткой Шамсадова поставили в вертикальное положение и, как нашкодившего первоклашку, толкая в спину стволом короткого автомата, повели к поломанной машине, возле которой уже стояли два новых военных «Уазика» без номеров.

Путь, доселе проделанный Малхазом на одном дыхании, в обратную сторону превратился в вечность — он весь дрожал, с ужасом боясь не увидеть живыми мать и брата.

— Малхаз! — вдруг услышал он самый родной голос. Его мать и брат свободно вышли из одной машины. — Нам повезло. Они из миссии международных наблюдателей.

— Да-да, подтвердил вышедший из той же машины здоровенный рыжеволосый мужчина, по акценту американец.

Потом Малхазу представился российский журналист — Андрей Викторович, следом чеченец, почему-то в маске. От пережитого внутреннего потрясения, от того риска, которому он подверг мать и брата, затеяв авантюрное путешествие, учитель истории никак не мог прийти в себя, в голове все мутилось, перед глазами все поплыло, он был всему рад, блаженно улыбался, все время смотрел на мать и, наверное, впервые в жизни с сыновней нежностью, крепко сжимал ее холодную кисть.

А дальше все происходило как в загадочном сне. Их с миром доставили к окраине родного села и, сославшись на какую-то международную конвенцию, въезжать в населенный пункт не стали.

Теперь члены семьи Шамсадовых поменялись ролями, и пока Малхаз все еще пребывал в бездумной прострации, мать живо общалась со спасителями и договорилась, что назавтра, с утра, в Гухой прибудет специальный джип под эгидой международного «Красного Креста» и ее с Ансаром, как граждан России, прописанных и проживающих в Москве, без проволочек, прямо по дороге, свободно пересекая линию вооруженного противостояния, доставят в целости и невредимости в аэропорт у станицы Слепцовская.

Когда на следующее утро, действительно, в село, прямо к школе, прибыл белый джип с красным крестом и бравый молоденький водитель-чеченец по спецпропускам зачитал фамилию Зоевы — мать и Ансар, Малхаз совсем потерял способность что-либо соображать. С влажными глазами он крепко обнимал на прощание мать.

— Ну, поехали, поехали с нами, все еще не унималась она, слезы нескончаемым потоком текли по ее явно за эти дни обвисшим щекам.

— Поезжайте, побыстрее, подталкивал первенец мать к машине, не волнуйся, горячо шептал он на ухо матери, теперь все будет хорошо, через пару недель мы с Эстери к вам приедем.

Едва машина исчезла из виду, стоявший посередине школьного двора учитель истории протяжно, со свистом выдохнул, и ему показалось, что с этим выдохом последние силы покинули его, появилась непонятная ломота во всем теле.

— Я был бы счастлив, если бы и ты с ними уехала, затуманенным взором он тяжело глядел на жену.

— Теперь только с тобой, твердо прошептала Эстери, вплотную подошла, заглядывая в лицо супруга, дотронулась до лба и шеи. — Ты весь в жару! — встревожилась она, повела к зданию школы.

* * *

Доктора в Гухой не было. Были знахарь — из местных, и медсестра — из беженцев. Оба поставили одинаковый диагноз — простуда, правда, медсестра уточнила — с признаками пневмонии. Знахарь рекомендовал барсучий или медвежий жир, с медом и молоком; медсестра — антибиотики. Кроме меда и молока в селе ничего не нашлось, и Эстери на следующее утро пешком двинулась в сторону Аргунского ущелья, благо были попутчики — беженцы уходили дальше, к границе Грузии.

Однако Эстери далеко уйти не удалось: прямо за селом вдруг возник пост, якобы от миротворческих наблюдателей; всех пропустили, а Эстери подвергли обыску, допросу и, выяснив, что ее муж болен, а идет она за медикаментами, настоятельно рекомендовали вернуться, ибо больному нужен уход, и пообещали после обеда прислать врачей из того же Красного Креста или организации «Врачи без границ».

У Малхаза температура под сорок, и хоть он в бессилии и бросает его то в жар, то в озноб, а соображать кое-как он может, понимает — вокруг него эти «миротворцы» кружатся, что-то от него ждут, ждут его действий и этому всячески способствуют, а иначе — тубус Безингера давно бы отобрали.

Они нагрянули к ночи, когда совсем стемнело и все село легло спать. Пришли пешком, а не на машинах, и только собаки, учуяв в селе чужих, подняли неистовый лай.

По приказу мужа Эстери не хотела им открывать, просила прийти назавтра, днем; говорила, что Малхазу уже лучше. Но пришедшие и не думали уходить, на чеченском и русском языках они негромко, но требовательно просили открыть дверь:

— Мы прибыли издалека и обязаны, как врачи, осмотреть больного, а завтра у нас другие заботы, ведь ваш больной не один… Не бойтесь, откройте дверь, все настойчивее стучали они. — Мы не уйдем, не обследовав больного, это наш долг, наша миссия. Перед нами не должно быть преград на пути к больному.

Эстери все равно дверь не открывала. Они с Малхазом жили в кабинете истории; теперь, погасив керосинку, притаились. И в это время, страшно их напугав, раздался грубый металлический стук в окно.

— Мистер Шамсадов, голос на английском, мы пришли Вас лечить, Вы нужны нам здоровым, и у нас к Вам личное послание от Вашего друга. Откройте сами дверь.

— От какого друга? — скинув одеяло, бросился к окну учитель истории, он тоже заговорил по-английски.

— Не будем называть имен… я думаю, Вы догадываетесь… Поверьте, мы искренне хотим Вас вылечить. Вы нужны нам здоровым.

Трое — уже знакомый здоровенный рыжеволосый иностранец, видимо командир, еще один, в маске, наверняка чеченец, и профессиональный врач, но в таких же сапогах — зашли в кабинет истории, и в это время по зданию школы послышался топот, шум. Эстери хотела посмотреть, что творится, чеченец в маске преградил ей путь.

На лежащего Малхаза направили мощный рассеянный свет фонаря. Доктор натренированными в полевых условиях движениями быстро и умеючи разложил свою аппаратуру и инструменты, надел резиновые перчатки и стал всесторонне обследовать пациента.

— Я думаю, мы не опоздали, на английском докладывал он командиру. — Воспаление есть, но только в зачатке, и мы сможем его погасить… Усиленная терапия, недельный покой, и он станет дееспособным.

Они пробыли в школе более полутора часов, доктор уже сделал уколы и ввел капельницу. И все равно они не уходили, чего-то ждали. Наконец в нагрудном кармане командира запищала рация: «Все о’кей». Здоровяк по-воински дал отмашку, и когда все вышли, он подошел к больному:

— Вот письмо, шептал он. — Прочитай сейчас же, и я его должен немедленно уничтожить.

Текст был набран на компьютере:

«Мой юный, мой дорогой друг! Мой коллега и равноправный партнер!

Коротко и как договорились — начистоту, по-джентльменски.

Не скрою, я заточил тебя в родовой особняк, чтобы скрыть от всех и за это время обдумать, как тебя тайно доставить на родину. Ты это сделал сам, и сделал изумительно. Я до сих пор поражен, и если честно, восхищаюсь тобой! Браво! Ты, действительно, Ее потомок (о ком веду речь, знаешь, имен называть не будем).

Сразу скажу: древний оригинал и схема — бесценны; знаю, пока они нужны тебе там. Но ты их должен мне вернуть в целости и сохранности.

Теперь о деле. Может быть, о наиважнейшем деле в истории человеческой цивилизации. Мы у порога великой тайны. Осталось сделать всего один шаг, поторопись, напряги свою сообразительность. Ведь ты во всем мастер, талант!

Как ты догадался, текст схемы изложен на чеченском языке, это сделано в те времена специально, для полной конспирации. Я думаю, что после этой схемы письменность чеченского языка была сознательно ликвидирована и у вас остался только устный эпос.

Вместе с тем, одно слово в тексте написано на латинице, но смысл его раскрывается на древнесемитском — это «весеннее солнцестояние».

Так что текст почти полностью нами переведен, ясен; топонимия местности уточнена. Рисунок внизу — это, по-моему, отражение луча солнца от чего-то, скорее всего от водной поверхности. Где там озеро или водоем, или широкая река, в обозначенном районе? А может, эти древние названия поселений Варанз-Кхелли и Хазар-Кхелли — неверны, уводят нас на ложный путь? Хотя я в это не верю.

Однако истина то, что эта схема — последнее документальное послание из Хазарии, и имя автора тебе известно — византийский доктор. И по преданию, передающемуся из поколения в поколение в нашей династии, доктор сознательно, из-за любви остался с Ней, охраняя, как ты назвал, «сундук цивилизации».

Так это предание, и оно с веками, должно быть, обросло небылицами. А по моей версии доктор был уже стар, болен и немощен, он не осилил бы обратный путь до Европы, и поэтому у вас на Кавказе и остался навсегда, правда, рядом с Ней!

Мой юный друг! Помни, нас к цели ведет Она! И Она нам покоя в жизни не даст! Это наша участь! Я думаю, у нас очень хлопотная и в то же время избранная, счастливая участь!

И, наконец, главное — поторопись, ты и только ты это сможешь. Ты очень много времени тратишь впустую. Конечно, я поздравляю тебя с бракосочетанием, однако как же это не вовремя. К тому же события у вас развиваются стремительно; война есть война, и с обеих сторон появляются силы, не подконтрольные нам, которые могут сгубить всю идею, оборвут последнюю ниточку, связывающую нас с тайной древних цивилизаций.

Последнее: как ты, наверное, догадался, эта группа прислана мною. Она состоит из наших, россиян и чеченцев. Командир — Бруно Штайнбах, офицер спецназа. У группы официальные полномочия Вашингтона, Москвы и Грозного. Вместе с тем, по сообщению Штайнбаха, в любой момент их может разбомбить российская авиация или они могут подвергнуться нападению «диких» чеченских боевиков.

… Прошу тебя — поторопись! И обязательное — я должен быть рядом, когда пойдешь к «Цели». Как прибуду — мои проблемы, за сутки буду у вас.

С этого часа Штайнбах и его группа подчиняются тебе, в твоем распоряжении. Прошу тебя, прислушивайся к их рекомендациям, у вас война, а они все люди военные.

Успехов! Мы на пороге великих открытий!

… Кстати, Томас Ралф-младший тоже женился, отличный малый, я его спас от трибунала из-за тебя. А его отец как был дурак, так дураком и останется…

И еще, я специально написал про Штайнбаха — «наши»: ты будешь жить только рядом со мной, а это далече от сумасбродной России, где ты еще в розыске.

До встречи!

После ознакомления полковнику Штайнбаху письмо сжечь. 6.12.1999». Без подписи.

Сильнодействующие медикаменты армии США быстро возымели действие — температура спала, но все равно Шамсадов ощущал слабость, ломоту во всем теле, и главное, он не мог сосредоточиться, собраться с мыслями.

— Пожалуйста, можно я еще раз перечитаю, вежливо, как принято у иностранцев, попросил он у Штайнбаха, и, получив молчаливое согласие, еще раз, очень медленно попытался ознакомиться с текстом; перед глазами все время представляя здоровенную физиономию холеного Безингера. — Послание ведь датировано сегодняшним днем? — закончил читать учитель истории.

— Время заполночь, посмотрел командир спецназа на часы, значит, вчерашним.

— У вас спутниковая связь? — выуживал информацию больной.

Штайнбах оставил этот вопрос без внимания, потянулся к письму.

— Вы не могли бы оставить мне это послание, я…

— Нет, сух голос военного.

— Хотя бы эту, историческую часть.

— Нет, иностранец грубо выхватил листок из рук Шамсадова, по-хозяйски подошел к дровяной печи, сел на корточки, раскрыл топку, кинул на догорающие угли уже скомканную бумагу, и на его бесстрастном, гладком лице еще долго блуждало марево огня, пока, резко вспыхнув, листок так же быстро и не угас, оставив только шелуху жалкого пепла на раскаленных буковых углях.

«Вот в такой же пепел, наверняка, превратят и меня, как только я Цель обнаружу», почему-то подумал навязчиво Малхаз.

Перед ним как-то странно, не как молодая жена, а уже по-старчески сгорбившись, стояла озадаченная, испуганная, очень печальная Эстери, и, видимо, от резкого света армейского фонаря, глаза учителя истории увлажнились, вновь поплыли круги перед зрачками, и сквозь них, словно в разноцветном тумане, стал вырисовываться загадочный, манящий образ Ее — Аны Аланской-Аргунской!

— Вот Вам рация, металлически-сухой голос военного привел Шамсадова в реальность, прямая связь со мной… в любое время.

— А могу я через вашу спутниковую связь говорить с Европой?

— Нет, связь не голосовая, а только шифрами.

— Мне надо кое-что спросить у Без…

— Не называйте имен, — грубо и громко перебил его Штайнбах, так что Эстери вздрогнула.

— Хм, — ухмыльнулся учитель истории, а в послании говорится, что Вы подчиняетесь мне.

— Только во время операции.

— Какой операции?

— Не прикидывайтесь наивным, по-воински чеканил слова Штайнбах. — Через пару дней наш доктор поставит Вас на ноги, и мы должны приступить к поискам Цели.

— Хе-хе, — вновь, теперь уже через силу, ухмыльнулся Малхаз; тяжелая, неотступная дремота, словно давящие тиски, сковывала его мысль и сознание, вновь перед глазами вместе с наступающим глубоким сном от снотворного стал появляться величественный образ Аны, и он уже в сонном бреду бормотал. — Эту цель по приказу не отыщешь. И в веках, по приказу, все эти горы не раз кладоискатели облазили — Цель не нашли… Заветной Цели нужна благородная душа, бескорыстность суждений и стремлений, и любовь — ко всем людям, ко всей нашей Земле, к терпеливому Богу!

* * *

Сладкий запах свежеиспеченного кукурузного чурека, задорный треск разгорающегося огня, яркий утренний солнечный свет, тепло, свежесть и еще неокрепшая радость семейного уюта — все разом ощутил учитель истории, только пробудившись. Его сознание было таким ясным, а тело бодрым, что казалось, заново родился, впервые ощутил этот счастливый мир.

— Э-э-эх! — беззаботно потянулся Шамсадов на широких деревянных нарах. — Эй, жена! — блаженно закричал он.

— Наконец-то проснулся, как бы смущенно улыбаясь, перед ним, очищая влажной тряпкой сажу с рук, встала высокая, вмиг зарумянившаяся Эстери. — Доктор точно сказал: сегодня утром должен встать.

— А что, я так долго спал?

— Две ночи и день… Вчера он опять тебе капельницу ставил, уколы делал… А спал ты, как убитый… Ведь нас прошлой ночью бомбили. Два дома на краю села с землей сровняли. Слава Богу, никто в них не жил, только на днях беженцы оттуда ушли.

— Вот дела! — сел в постели Малхаз, настроение его чуточку померкло. — Есть хочу… ох, запах какой!

— Как проснешься, этот рыжий верзила… как его… Штайнбах, что ли, просил по рации связаться, — она подала ему маленький передатчик, — вот на эту кнопку надо нажать. А красная — сигнал SOS.

— О-ой! — схватился за голову учитель истории, приходя в реальность бытия, настроение его вконец испортилось, а жена, второпях накрывая стол, продолжала в том же духе:

— По селу недобрый слух ходит: мол, ты связался с шпионами, служишь Москве и неверным… А вчера, в сумерках, ходила за водой, к счастью не одна, Пата была со мной; возвращаемся, а вокруг школы две чумазые тени с автоматами рыскают, в окна всматриваются. Я-то испугалась, а Пата крик подняла — те в проулки. Одного соседи узнали, односельчанин, Сапсиев, под бойца, защитника родины «косит», а я лично знаю его — базарный шулер, карманник и вор. Я его не раз в Грозном на базаре видела; глаза вечно «во», и она скрестила пальцы, говорят, постоянно обкурен… А ночью за селом страшная перестрелка была, я еще не выходила, что творилось, не знаю.

— Значит, братья Сапсаиевы опять защищать столицу не будут? — словно про себя вымолвил задумчиво Малхаз.

— А когда они ее защищали?! Им бы обворовать где, да погулять… Ты знаешь, сколько они наших девушек погубили. Гаремы развели, несколько месяцев с девчонкой поиграют и «не устраивает она их» — беззаботно разводятся…

Эстери и дальше говорила бы об общем, наболевшем, да муж ее уже не слушал, его взгляд был отстраненным, далеким, он, видно, думал об ином. Вдруг резко вскочил, второпях оделся, взял свой маленький, уже подсевший фонарик, ринулся на второй этаж, оттуда, по приваренной к стене металлической лестнице, взобрался на чердак. Его долго не было.

— Еда остывает, кричала вверх Эстери; поняв, что на чердаке что-то важное, она утихла. Вновь волнение охватило ее, и тут запиликала рация.

Бледный, потный, весь в пыли и в паутине — учитель истории стремительно примчался в обжитой кабинет истории, но сразу кнопку не нажал, выждал, пока дыхание успокоится.

— Мистер Шамсадов, Вы проснулись? Как Вы себя чувствуете? — вроде сочувствует Штайнбах, а голос сух, по-военному бесстрастен.

— Ваш звонок меня разбудил, — очень вяло, тоже по-английски, отвечает Шамсадов. — Чувствую себя неважно, слабость, все тело ломит.

— Сегодня прекрасная погода, как раз время начать поиски.

— Я не знаю, в каком направлении эти поиски вести, уже без наигранности, резковато отвечает учитель истории.

— А голос у Вас прорезался, хорошо, ирония в рации, пауза, и следом в чуть угрожающем тоне. — Может, у Вас нет заинтересованности, или Вы просто не хотите?

Шамсадов не ответил.

— Тогда, шипящим становится голос, Вам придется расстаться с награбленным, и… еще кое с чем…

— Вы мне угрожаете?

— Я просто выполняю приказ!

— А я думал, что вы подчиняетесь мне, по тону учитель истории идет на попятный, он понимает, насколько слаб, уязвим, одинок, даже в этих казалось бы родных краях. Его глаза лихорадочно бегают, зрачки расширились, так что Эстери, не понимая смысла, видит, что дела у мужа худы.

— Хм, «подчиняюсь», уже с издевкой грубый тон офицера. — Это простая деликатность для воспитанных и понятливых людей. Я полковник действующей армии, а Вы простой лейтенант, да еще в запасе.

— Вы и это знаете? — вроде не на шутку удивлен учитель истории.

— Мы знаем все, даже больше, чем Вы знаете о себе… Мы пытаемся простить и даже забыть все Ваши проделки, на равных относимся к Вам, уважаем… Более того, накануне ночью мы спасли Вас от вооруженного нападения местной банды. Если бы не мы, то Вы, Ваша жена, ее тетя и сын, что ночевали у Вас, были бы уже в покойниках, или в лучшем случае в заложниках… По округе уже ходит слух, что Вы привезли из-за границы какое-то богатство, или сами собой представляете богатство, а мы Вас оберегаем, пока Вы не порешаете здесь кое-какие дела и не уберетесь подальше, к теплым берегам.

— Вот это да! — голос Шамсадова окончательно сломлен, с хрипотцой, тих, он с ужасом смотрит на Эстери, теперь тоже понимает, что не вовремя женился, а что делать с тубусом — даже не представляет.

— Мистер Шамсадов, продолжает Штайнбах, — как Вы понимаете, накануне случилась внештатная ситуация, среди местных есть жертвы, кое-кто ушел, очевидно, будет ответная реакция, нам надо срочно менять дислокацию. Вы и Ваш, вернее наш, тубус должны быть непосредственно в моем расположении, непосредственно рядом со мной, под моим надзором.

— Пока… это невозможно, очень хил голос учителя истории, он пытается юлить, понимая, что сейчас быть в стане Безингера то же самое, что в ставке врага, и впредь — никогда — в поколениях не смыть наносное «пятно» предателя, когда такие, как Сапсиев, станут героями и защитниками отечества. — Я очень слаб, продолжает он, дайте еще хотя бы сутки подлечиться, прийти в себя.

— У нас есть лучший в мире военный врач, лучшие в мире медикаменты, неугомонен полковник, лечение будет на ходу, в полевых условиях. Хе-хе, Вам, кстати, по рекомендации врача нужны встряска и прогулка по горам.

— Мистер Штайнбах, господин полковник! — умоляюще голосит учитель истории. — Дайте мне еще сутки, если надо, я вас догоню, в спешке упрашивает он. — Наберусь сил, да и как-никак молодая жена, всего пару недель женат. Ведь медовый месяц, как я ее так сразу брошу одну.

— А Вы ее не бросите, повелительно рычит голос в трубке. — Она тоже поступает в мое распоряжение.

— Моя жена?!

— Да, все, что связано с Вами, отныне, до особого распоряжения, принадлежит и подчиняется мне. Это война, мы на военном положении. Ровно через полчаса за Вами с женой заедет машина: форма одежды — полевая, взять только личные вещи и документы, и главное — что спрятано на чердаке. Это приказ!

— Слушайте, полковник, после небольшой паузы, с пещерной ненавистью хрипит в трубку Шамсадов — он все терпел, пока этот «благодетель» не коснулся святая святых — женщины. — Может быть, Вы и полковник где-либо «действующей» армии, так эта армия ради собственного жиру издалека бомбы метать умеет, всех устрашает, данью обкладывает. И я уверен — Вы такой вояка, что на Вашем холеном теле и царапины нет, а я, Вы, наверное, это тоже знаете, когда надо — действительно воин, и помыкать собой, а тем более моей женой никому, тем более Вам, тем более у себя на родине — не позволю. Вон! Убирайтесь с моей земли! Это я даю Вам полчаса, а потом всех уничтожу! Вы это знаете — твари! Я Вам не раз это доказывал, и сейчас докажу, — и он со всей силы бросил трубку о стенку так, что та разлетелась вдребезги.

Сотрясаясь от гнева, в нервном тике перекосилось лицо Шамсадова; глаза, как у безумца, расширились, налились кровью, готовые выскочить из орбит, а доселе вечно рвущиеся в улыбке вверх уголки губ под бременем судьбы, как коромысло, повисли, стали синевато-бледными, с трещинками, с отравленными пузырьками слюны на краях.

— Что, что случилось? — вскрикнула Эстери.

Этот хриплый, надорванный женский голос током прошиб сознание учителя истории. Он бросился к ведру с водой, выплескивая жидкость, глубоко зачерпнул металлической кружкой, а потом, будто умирает от жажды, пил холодную воду большими глотками, так, что казалось, у него кружку хотят отнять.

— Эстери, Эстери, быстро собирайся, все еще задыхаясь, скороговоркой, словно не своим, чугунно-глухим, приглушенным голосом с заиканием затараторил Малхаз. — Быстрее, быстрее! Не перечь мне!.. Делай то, что я говорю! Ну, быстрее же… Давай, беги, осторожно беги к Бозаевой. И не высовывайся там, сиди в доме… Я тебе дам о себе знать… К вечеру зайду, спешно выталкивал он ее из школы.

Пока она не перебежала школьный двор и не скрылась в проулке, Малхаз провожал ее взглядом из приоткрытой двери. Затем, плотно заперев школу, часто дыша, он прижался к стене, ища хоть в чем-то опору. То, что он теперь лишь один подвергается риску и опасности, придало ему сил, как перед атакой всколыхнуло дух, прояснило сознание. Яростно сжав кулаки, он на выдохе прокричал: «Ха!» так что забренчали стекла.

Чувствуя в теле прилив сил, будто на него сейчас смотрит весь мир, он принял надменную позу, кичливо усмехнулся и даже моргнул в сторону своей тени:

— Вот Вам всем — гады, как говорила Бозаева на всех людей с оружием, крикнул он, сделал общеизвестный непристойный жест, вслед по-чеченски выругался и, вновь улыбаясь, правда не так, как прежде, а как-то по-бесовски, с вызовом — всем и самому себе, он, как разъяренный, охраняющий родное гнездо зверь, но не хищник, бросился к чердаку.

Эта мысль в нем господствовала изначально, к ней он все подготовил. Просто трепетное отношение к содержимому не позволяло ему сразу спрятать тубус в подвале школы, а на чердаке в любом случае выше него — как-то его оправдало. Теперь не до условностей, тубус глубоко схоронен, а это необходимость, к тому же, кроме двуногих тварей, самолеты летают, школу разбомбить могут, а там поглубже да понадежнее. Вот только долго там их держать нельзя: шедевр величие любит, а иначе — сойдет с лица земли…

Сразу спрятав тубус, прося извинения у Аны и помощи у Бога, учитель истории побежал к печи — у него на ходу появилась идея. Выбрал он полено подлиннее, обмотал его простыней, сверху накинул целлофановые пакеты — как бы оберегая от влаги, спешно обвязал попавшейся под руки веревкой и, подхватив муляж под мышку, он так и выскочил из школы. Знал — день ясный, издалека, а может и вблизи, за ним идет наблюдение, да Малхаз верит: как он местность никто не знает, в пределах села его пока не тронут, а за селом — не везде ведь они сидят, ему проскочить, пробежать всего один перевал на север, а там бесконечные леса, обросшие непролазными зарослями, большая река — Мулканэрк, головокружительный, вечно беснующийся водопад, и далее мощно рычащий Аргун… Может, сам и не спасется, зато от тубуса нелюдей отведет, и если погибнет он, то вряд ли тубус кто найдет, так он его схоронил. И только это его в бегстве тревожит, он знает: погибнет он — окончательно погибнет Ана, никого ныне история не интересует, кругом все хотят урвать «прелести» нынешней цивилизации, только денежный интерес превалирует меж людьми, только богатство определяет человека…

За селом с северной стороны затяжной пологий открытый склон, поросший в лощинах мелкими деревьями мушмулы, орешника и густым кустарником. Трава уже увяла, местами полегла на разбухший влажный грунт.

Зная, что в подлесках может быть засада, Шамсадов сторонится лощин, бежит по открытой местности, не таясь, напрямую, туда, где за горою сплошной лесной массив, испещренный реками и обрывами, вплоть до Чеченской равнины.

Вся надежда была на ноги, да они вскоре подвели: болезнь и сильнейшие медикаменты сделали свое дело! Вначале он падал, поскальзываясь на грязи, а потом уже с трудом отрывал ботинки с прилипшими шматками глины.

Перекладывая увесистый муляж с одного плеча на другое, он все чаще и чаще падал, все медленнее и медленнее вставал, так же тяжело бежал, а потом уже еле волочился, однако смотрел только вверх, к заветной вершине, и даже когда услышал позади быстрый топот, следом такое же дыхание, а он только еле передвигал непослушные, словно чугунные, ноги; и тогда он не оборачивался, боялся глянуть на преследователя; как зайчишка, без борьбы, просто мечтал скрыться за перевалом, в лесу. До вершины рукой подать, да как это тяжело в его состоянии.

Вот он вновь упал, еле-еле, тяжело, отрывисто сопя, попытался встать, не смог, так и застыл бы на четвереньках, истошно отрыгивая едкую слюну сквозь широко раскрытый, издающий прерывистый свист рот; и в это время он услышал, как в рации преследователя по-господски, победно прозвучал трещащий голос Штайнбаха на русском языке:

— Не покалечь его. Первым делом забери тубус.

Этот едкий, как и прежде, голос заставил Шамсадова содрогнуться. Как загнанный зверь, рыча, оборачиваясь лицом к врагу, он встал во весь свой маленький рост, выпячивая хилую грудь. Всего в нескольких шагах от него, замедлив ход, подходил не очень высокий, но крепкий, плотный молодой военный с прилипшими к мокрому низкому лбу черными волосами. Далеко, внизу, бежали в ряд еще двое.

— Он безоружен. Будь спокойнее, — пищала рация в нагрудном кармане преследователя.

Восстанавливая дыхание, военный с ухмылкой глубоко выдохнул, отпуская ствол висящего на груди короткого автомата, потянул свободную руку. Малхаз машинально отстранился, занес муляж высоко над головой.

— Осторожно с тубусом, — прокричала рация.

Преследователь, улыбаясь, видно, думая, что это всего лишь легкий тубус из картона, легонько, защищая не столько себя, сколько пытаясь сберечь ценный футляр, поднял навстречу руку. Не готовая к хлесткому удару рука со слышимым треском хрустнула, а увесистый муляж дошел до цели, вбив мокрые волосы в лоб. А потом был еще удар, и третий, впустую, когда преследователь уже валялся на земле. И вновь дикий азарт, или навечно въевшаяся зараза атаки у Главпочты в Грозном, забурлил с бешенством в крови Шамсадова, охватив сознание.

Он ни о чем не думал, на это не было времени и желания. Желание было лишь одно — всех истребить, всех уничтожить, бежать.

Инстинктивно он первым делом схватился за автомат, тот на ремне, а рядом просвистели пули. Это два преследователя, стреляя на ходу, стремительно приближались.

Маленький Шамсадов упал за тело поверженного, спасаясь, скрючился — и прямо перед глазами, на поясе три гранаты, враг был при полной боевой амуниции.

И двух гранат было достаточно, да со злости Малхаз израсходовал все три, подпустив поближе тех двоих.

Взвесь от взрывов еще не успела осесть, а стреляный Шамсадов напрочь позабыл о гуманизме педагога; выхватив финку убитого, он с маху перерезал плетеный ремень, удерживающий автомат, и уже думал бежать, как несколько трассирующих одиночных пуль, чуть не обжигая его, просвистели рядом, заставили вновь прильнуть к безжизненному телу.

— Мистер Шамсадов, — неожиданно затрещала рация прямо над ухом; голос Штайнбаха был до остервенения зол. — Вы под прицелом двух снайперов: еще одно движение и бьем на поражение.

В подтверждение этого совсем рядом, взрывая сырую землю, вонзились две пули. Шамсадов теснее прижался к своему укрытию, так же, как и уже остывающий отяжелевший труп, застыл неподвижно, часто, горячо дыша, и только мысль, неугомонная мысль искала выхода из этой ситуации, а глаза, только краешком, устремились ввысь, и было странно, что над такой мерзлой землей мирно застыли очаровательно-задумчивые, легкие, белесо-волнистые чистые облака и среди них бледной синевой в бесконечность уходило спокойное, манящее свободой небо.

Так, все больше и больше, вглядываясь с умилением в небеса, не ища выхода из ситуации, его романтическая мысль куда-то понеслась ввысь, и ему уже казалось, что он в блаженстве достиг заманчивых облаков, и с той высоты он видит не этот алчный мир, а иной, тысячелетней давности, когда жила Ана Аланская-Аргунская… и, о ужас, времена вроде не те, а нравы — просто завуалировались, с опытом жить, точнее, играть, стали. Словом, маскарад, и вроде все маски улыбчивые, и, к счастью, эти маски редко снимаются, не то много уродливых рож обнаружилось бы на экранах телевизоров; а иные редко в этот ящик залезают, нечего им в нем делать своим миром, своим умом и своим трудом они, слава Богу, на земле еще живут…

А Шамсадова, пока он витал в облаках, окружили, буквально за шиворот схватили, потащили к низине, где уже стояли заведенные машины. Его грубо впихнули в салон, так что он головой уперся в колени Штайнбаха.

— Ну, ты, мерзавец, до острой боли крутанул ухо, теперь уже снова учителя истории, полковник. — Растерзать бы тебя на куски, ядовито шипел он, да нельзя. Возится с тобой Безингер… Где тубус? — тяжелый кулак сквозь ребра сотряс внутренности Малхаза.

Этот вопрос повторялся не раз, столько же раз наносились удары, все с большей силой и ожесточением. И все это делалось на ходу. С надрывным рычанием, подпрыгивая на ухабах, машины уходили прочь от родного села Малхаза.

— Где тубус? — все чаще и громче повторял Штайнбах.

— Да зачем Вы мучаетесь, послышался с переднего сидения знакомый Шамсадову заботливый голос доктора, — сейчас сделаем укольчик, и он все сам расскажет… Правда, мистер Шамсадов? — и он склонился к полу, где, отрыгивая зеленую слюну с кровью, лежал едва дышавший учитель истории.

После этого совета ехали недолго. По приказу командира сделали привал. Здесь доктор вновь стал обихаживать Шамсадова как родного. Его даже умыли и заставили выпить какие-то микстуры.

От этих процедур учитель истории пришел в себя. Он узнал место, где сделали привал. Все-таки группа плохо ориентировалась на местности и, второпях описав полукруг, вновь приблизилась к селу остановились у живописнейшего истока родника, вокруг которого еще горели щедрым пурпуром кусты шиповника, не желая расставаться с блестяще-черными плодами, до земли склонились гибкие веточки боярышника, а на гладком бежевом камешке, омываемом ласково прозрачной водой, чистя оперение, с беззаботным шумом возилась маленькая тонкоклювая птичка — горный конек. С началом зимы все деревья и кустарники оголились, почернели, замерли в спячке, и только вечнозеленый тисс не угомонился еще больше растопырил свои иголки, не дает желтобрюхой синичке спокойно переспелое семя клевать.

Шамсадов тоже было воспротивился, чтобы в него иголки не воткнули, да ничего не получилось, только больнее стало; в вены обеих рук вонзились шприцы, и он «поплыл».

Человек в маске легкими ударами по лицу привел Малхаза в сознание.

— А ты ловкач, на чеченском заговорил он, видя, что Шамсадов проснулся, тубус в подвал, а полено под мышку. Просто здорово… Укол изумительный. Ты такое наговорил… и про жену он заставил тебя болтать. Ты такое нес, просто стыдно.

У Шамсадова рот пересох, какая-то горечь скопилась в горле, он хотел что-то сказать, но не смог, и тогда, поднатужившись, он смачно плюнул в маску, и пока тот очумело отпрянул, трескучим голосом бросил:

— Не смей говорить на чеченском, мразь!

— Отставить! — окрик заставил застыть взмах кулака военного в маске. — Его беречь, и пальцем не трогать, склонился Штайнбах над учителем истории. — Вам привет от общего знакомого. — И уже тихо, совсем на ухо. — Послезавтра Безингер будет здесь. Ты все знаешь, знаешь, где Цель. Поднатужься, и будешь жить, жить как следует… Ты сейчас на чеченском все рассказал, ты все знаешь. Ты сказал, как твой дед показал тебе место, где было озеро, и оно ушло сквозь трещины в горе… Ты сказал, что это место называется, э-э-э… Как он сказал называется? — обернулся Штайнбах к чеченцу в маске.

— Бойна-тIехьа, что означает — за «обломанной», «поломанной», заговорила маска.

— Ну что, соображаешь, понял, о чем речь? — вновь, как можно вежливее, обращался командир к Шамсадову.

— Нет, не понял. Если этот так называемый чеченец маску снимет и объяснит по-людски — может, и пойму.

— Сними маску… Кому сказал — сними, грубо приказал Штайнбах.

Лицо земляка открылось, и учитель истории узнал одного из лидеров чеченской революции, что с пеной у рта по телевизору отстаивал национальную свободу, а жил в замке в Турции, на берегу теплого Босфора, где как-то переночевал Малхаз, возвращаясь из Англии.

— Ах ты выродок, подлый гад! — на родном процедил учитель истории, вызвав неоднозначную реакцию у земляка.

— Отставить, Дугуев, отстранил полковник вскипевшего подчиненного, вновь уселся на корточки перед Шамсадовым. — Ну, давай, вспоминай, где эта «обломанная», «поломанная»… Где, говори! — рявкнув злобно, сжал он тонкую шею учителя истории, стал придушивать.

Всеми конечностями махал учитель истории, пытаясь освободиться, да рука Штайнбаха была очень сильна, она заставила Шамсадова вначале стонать, потом хрипеть на последнем дыхании, и Шамсадов от потуг, задыхаясь, уже побагровел, и губы его стали безжизненными, синюшными. И лишь когда он стал терять сознание, — хватка ослабла:

— Вспомнил?

— Нет… не знаю, не своим, гортанно-охрипшей шепелявостью еле отвечал Малхаз, и видя, что здоровенная ручища Штайнбаха вновь потянулась к шее, чуть громче. — Честно, не понимаю… не могу соображать.

— Оставьте его, — заботливым тоном вступился доктор. — После уколов он не в состоянии адекватно мыслить. Ему нужно время для полной адаптации. Главное, по старику Фрейду, на подсознательном уровне все ему уже известно. Отдохнет, поднапряжется — и все выдаст. В крайнем случае — еще пару укольчиков, и разговорится, и все сделает… Безингер был прав — этот малый все знает…

— Был приказ не называть имен, перебил доктора командир.

— О, простите, — не без жеманства отвечал доктор, его манеры явно не вписывались в эти горно-полевые условия. — Был и последний приказ — любой ценой вернуть тубус.

— Да, вскочил Штайнбах. — Но как это сделать? Там банда Сапсиева разыскивает нас. Их в три раза больше, и нам эти столкновения ни к чему.

— А зачем нам с кем-то «сталкиваться»? — так же вальяжно говорил доктор. — Позвоним боссу. Пусть он свяжется с Москвой, а оттуда прикажут — и российская авиация с этой бандой в три секунды разберется.

— Вот это идея! — воскликнул полковник. — Вы просто стратег.

— Тактик, тактик, а стратег наш в Нью-Йорке.

Оставив Шамсадова в покое, Штайнбах и доктор ушли к командирской машине, минут через двадцать вернулись в приподнятом настроении, дали команду — обед.

Учителя истории кормили на равных, правда, вкуса пищи он не ощущал, многие чувства, видимо от уколов, частично атрофировались.

После короткой трапезы командир направился проверять дозорных, а доктор подсел к Шамсадову и с непонятными чувствами говорил на английском, чтобы другие не понимали:

— Удивляюсь я. Столько Вы натворили, а Безингер любит Вас, как родного. Каждый сеанс связи о Вас справляется, требует, чтобы мы все заботились о Вас, как о святом… Даже когда сообщили, что Вы троих наших уложили — обвинил только нас… Хе, знал бы босс, что Штайнбах с Вами вытворяет.

— А уколы по указу Безингера делали? — с содроганием спросил Малхаз.

Доктор ответить не успел, размашистой походкой из кустов неожиданно появился командир.

— Скорей бы они, вглядывался Штайнбах в небо. — Хмурится, вдруг из-за непогоды не смогут прилететь.

Привал затянулся. Короткий зимний день стремительно угасал. Солнце скрылось за горой, и сразу же стало сумрачно, сыро, холодно.

Чугунная тяжесть и тупая, ноющая боль в голове Шамсадова понемногу ослабевали, и на смену полупьяной дремоте возвращались прежние реакция, острота мысли и чувств.

Почему-то первое, о чем он подумал, странная наивность и прямолинейность иностранцев! «Как это возможно, усмехался в душе он, из Нью-Йорка позвонят в Москву и будут бомбить авиацией какой-то вооруженный отряд где-то в глухих горах Чечни?.. Чушь и бред», чуть ли не злорадствовал он. И в это время Штайнбах ликующе воскликнул, вглядываясь в небо — видимо, дозорные сообщили по рации.

И действительно, вскоре показался один, а следом еще пара огромных вертолетов. Они стремительно пронеслись над ущельем, потом тем же маршрутом вернулись и, как показалось с земли, один вертолет слегка завис над ними, разбрасывая тепловые ракеты.

Казалось, на этом все закончилось; наступила привычная в зимних горах давящая, понурая тишина, предвечернее умиротворение, и лишь изредка несильное дуновение доносило с северо-запада, с равнин, чересчур влажные холодные волны, и вслед за этим как-то неожиданно померкли во мгле, будто растворились, горные вершины. «Будет снег», — подумал Шамсадов, вглядываясь в нависающую над ними свинцовую тяжесть. И в этот же момент, с той же стороны, появились резко увеличивающиеся две пары точек, и они стремительно росли, приближаясь.

— Не сюда! — послышался громовой ужасный голос Штайнбаха.

Оставляя ядовито-огненный след во мгле, от самолетов отделились ракеты. С криками все кинулись врассыпную, прильнули к земле, а учитель истории, досконально зная местность, рванулся к истоку родника. Первая взрывная волна сбила его с ног, а после второго взрыва что-то тяжелое, видимо, колесо машины, перекатилось через ноги. От этого толчка он приподнялся и, инстинктивно прикрывая руками голову, на полусогнутых ногах устремился к горе — там, над родником, где сквозь каменную скалу изъеденная вековыми потоками глубокая расщелина, уходящая к самой вершине, можно укрыться от авиации, и может, даже убежать.

От следующей пары взрывов, чуть-чуть не добежав до расщелины, Малхаз вновь был сбит с ног; поняв, что живой, он вновь рванулся. Вот и спасительная чернь расщелины; неоднородные выступы, местами поросшие скользким мхом, когда-то в юности служили ему лестницей к вершине.

Легкий, от природы юркий Шамсадов стал лихорадочно карабкаться вверх, это не совсем удавалось, конечности скользили, здесь совсем темно и приходится действовать на ощупь. Еще пара взрывов его сотрясли, и он замер. Затем свист авиации и взрывы послышались чуть далее, в стороне села.

«Теперь тех бандитов бьют», с некоторым удовлетворением подумал он. И в это же самое время послышался гул вертолетов. «Могут высадить десант», следующая, уже безрадостная мысль, которая вновь заставила его лезть вверх.

Не только рев мотора, но даже вихрь от лопастей уже сильно ощущает учитель истории. Он заторопился, в спешке в очередной раз поскользнулся, ударяясь о выступы, чуть сполз, и тут ногами уперся во что-то мягкое, круглое.

— Идиот, голос снизу на чеченском. — Давай быстрее, там десант.

Шамсадов попытался глянуть вниз, не получилось.

— Дугуев — ты?

— Я, я. Давай же быстрее!.. Сможем ли мы отсюда выбраться? — сопел испуганный голос снизу.

— Сможем, сможем, процедил Шамсадов, на ощупь, не торопясь, он нашел опору для одной ноги и другой нанес изо всех сил удар. — И те, и те — твои, лети к своим, стукач.

В это время снизу, сквозь рев вертолета, доносились редкие автоматные выстрелы, слабый взрыв. Потом луч света скользнул по расщелине, где притаился Малхаз, и туда же полетели пули. Однако учителя истории они задеть не могли — расщелина шла вкривь и вкось. Тем не менее это заставило его еще быстрее карабкаться вверх, да чем выше — тем труднее двигаться дальше, слишком скользко и темно, и сил у него нет, очень слаб, задыхается. Так и встал Малхаз на полпути, найдя какой-то выступ, где с трудом удерживался, переминаясь с ноги на ногу. И вряд ли он долго выдержал бы, к тому же повалил густой мокрый снег и стало совсем скользко, да, к радости, рев вертолета усилился и вскоре удалился, совсем исчез и стало тихо, мирно, и учителю истории казалось, что он даже слышит, как ложится снег, прикрывая все гадости прошедшего земного дня.

Не легче, чем подъем, был спуск. У родника раскуроченные машины, несколько трупов. Влажный снег, кое-где, особенно на увядшей траве и кустах, уже не таял, оставлял заманчивые белоснежные островки.

Изнуряющий событиями день так вымотал Шамсадова, что он не мог и не хотел больше думать, ноги подкашивались, еле держали.

Не таясь, лишь обходя от бессилия подъемы, он направился к родному селу. Вскоре запахло терпким дымом чинары, очагом; из-за пелены щедро падающего снега манящими маячками выступили редкие очажки керосинок в окнах; лаяли собаки, у кого-то мычал голодный теленок.

После первой войны у Малхаза своего дома не было, но какое счастье было иметь родное село, где почти каждый дом как свой.

Зная, что Эстери у Бозаевых, а к сватам по чеченским традициям ему еще идти рано, учитель истории направился в первый же дом, к дальним родственникам.

Быстро накрыли стол, много спрашивали, о чем-то рассказывали, но Малхаз только чуть-чуть поел, обессиленный повалился на нары; больше он ничего не мог, и ничего не хотел, он хотел только спать.

…Не страшный, но тяжелый, угнетающе-корящий сон пробудил учителя истории. Он был весь в холодном поту и долго не мог понять — где он, сколько спал и где есть реальность, а где наваждение или иллюзия бытия.

Желая покоя и сна, он вновь, теперь уже с головою, полез под толстое одеяло; и приятная истома уже овладевала им, как то же ощущение, правда более явственно, овладело не только его дремотным сознанием, но даже стало давить физически на все избитое, усталое тело. Ему с ужасом казалось, что его заживо погребают, и не в землю, в какую-то грязь из цемента, железобетона, пыли, а кругом ползают какие-то твари.

Резко отбросив одеяло, Малхаз вскочил. Кругом незнакомый мрак, и лишь проем окна манит фосфоритовым излучением.

«Ана! — прошибло током его сознание. — Это она мучается в пыльном подвале школы, среди мышей и сырости железобетона… И какая измена, какой позор! Ведь кроме него еще с десяток человек знают, что тубус там».

В темноте на ощупь отыскал он свою верхнюю одежду, обувь; тихо-тихо покинул приютивший дом. А на улице свежо, свободно; все белым-бело, и еще падает плавно крупный, щедрый снег.

Оставляя неровный темный след, Шамсадов побежал к школе. Дверь на замке, значит директор была в школе, она без этого не может — каждый день Бозаева навещает это здание, хранит очаг знаний, знает, что только этот очаг осветит путь народа в будущее…

У Шамсадова свой ключ спрятан в потайном месте, у крыльца. Вначале он пошел в кабинет истории, ставший ему и Эстери жильем. Нашел фонарь, да по ходу в подвал, увидев, что батарейки окончательно сели, вернулся за керосиновой лампой и спичками.

Его сердце екнуло, остановилось, и может быть, не застучало бы впредь, если бы, еще глубже пошарив, он не нащупал округлость тубуса.

Из осторожности, чтобы не дай Бог, не заметили огонек из окон школы, здесь же, в подвале, учитель истории решил мельком, хотя бы глазом, проверить бесценное содержимое тубуса.

Второпях не получилось. Он давно не раскрывал тубус, и теперь, разложив две картины на холодном цементном полу, в неровно мерцающем свете керосиновой лампы, его даже не взгляд, а внимание полностью приковали к себе два изображения — и будто один укоризненный взгляд, этот издалека несущийся несокрушимый твердый характер.

— Ана, ты недовольна мной?.. Ну что я должен делать? — стоя на коленях, жалобно прошептал учитель истории. — Не замуровал я тебя в подвал, так получилось… всякие дела… Ну, да, и женился… Может, не вовремя, а может, ты меня ревнуешь? — виновато улыбнулся он, однако увидев суровый взгляд с картин, потупился. — Ну что мне делать, все так непросто. Наверное, в твое время такого и не бывало: изверги, чтобы поработить весь мир, такое оружие напридумывали, такие лекарства и всякого рода ухищрения понасоздавали, что противостоять им, а тем более бороться — просто невозможно.

— Гу-у-у-у! — вдруг что-то утробно завыло, и вроде древняя картина с краешка, будто от дуновения, колыхнулась.

Мистику учитель истории якобы не признает, хочет думать, что это ветер в вентиляционной трубе завыл, да от этого не легче, выстоянный дух тысячелетнего творения до озноба повеял на него с неимоверным укором, с гневом и ответственностью перед историей, внушая стойкость, призывая к разуму, требуя борьбы в созидании, в упорном труде.

— Ну что, что мне делать? — еще ниже склонившись, дрожа, залепетал Шамсадов, признавая свою слабость в процессе истории.

— Гу-у-у-у! — еще тягостней, могильным эхом завыло в подвале, так что пламя в керосиновой лампе колыхнулось, едва не погасло и, озарившись вновь, явственно осветило, как вновь шелохнулся согнутый угол древней картины.

Это явное или воображаемое движение холста или тени на холсте привлекло испуганный взгляд Шамсадова. Он, наверное, впервые так близко, так пристально глянул на потрескавшийся от времени, уже разлагающийся край картины, где, он думал, стоит автограф древнего художника, а там четко, на латинском то, что он сказал в беспамятстве после укола — «Bojna-Teha», и рядом тот же знак, как на схеме, — отражающийся от поверхности луч.

— Дела! — прошептал Малхаз. — Ведь этот ублюдок Дугуев к счастью не знает чеченского языка. «Бойна» — не надломанное, а просто — «занавес»… Как я раньше не догадался?! Схема?! Надо посмотреть схему.

Он тут же, прямо на полотне древней картины, разложил истрескавшийся, покореженный с краев кусок древнейшей кожи: спору нет — на ней, только крупнее и явственнее, тот же знак и та же фраза.

— «Бойна-тIехьа»! — ликующе воскликнул учитель истории. Я сейчас не помню точно где, но эту скалу мне в детстве дед показывал… Да, лишь припоминаю, это красивейшее, изумительное место на границе Черных и альпийских гор, с богатейшей контрастной флорой, однако дед там пасеку не ставил, говорил, что быть там нельзя, особенно мужчинам. Издревле там было царство амазонок. А «Бойна-тIехьа» — огромная полусферическая скала, и почему-то на ней мало растительности и явственно видно, что эта скала из какой-то иной, более твердой породы, нежели окружающие ее горы. А название — «занавес» она получила оттого, что эта странно созданная самой природой скала полностью укрывала от солнечных лучей некогда существовавшее там озеро — «Мехкари-ам». И только раз в году, в дни весеннего солнцестояния, туда могли проникать солнечные лучи, и именно в эти два-три дня туда могли приходить мужчины на свидания с амазонками. И если мужчина вместе с уходом из ущелья солнечных лучей не удалялся, а оставался с амазонками, то он подвергался жестокому наказанию — вскоре терял мужскую силу и плоть, и даже после этого покинув запретное место, этот мужчина долго не выживал, чах на глазах, вскоре умирал в страшных муках… А амазонки после этих свиданий рожали детей; дочерей оставляли себе, а мальчиков при очередном свидании отдавали мужчинам, и, расставаясь с младенцами, они так плакали, что от их слез образовалось это кристально чистое высокогорное озеро.

— И дед рассказывал мне, вслух, все вспоминая, анализировал учитель истории, что предание гласит: последней амазонкой была Ана Аланская-Аргунская, и она тоже из-за какой-то важной тайны и ради своего народа вынуждена была расстаться с единственным сыном, но не навсегда, на два солнцестояния, когда в обмен на сохранность великой тайны она должна была получить взамен сына… Не два солнцестояния, а гораздо больше прождала Ана, наполняя озеро слезами, да сбылись проклятия ее бабушки: иссяк род амазонок, не увидала Ана больше своего сына. Говорят, видели ее охотники в последний раз плачущей у озера, Ана была уже совсем худой, болезненной, печальной. От помощи охотников она отказалась, советовала впредь, особенно мужчинам, здесь не бывать и тем более не задерживаться; проклятие последней царицы амазонок здесь витало. Правда, оставила она весет: «Рано или поздно — сюда, за великой Тайной цивилизации — должны прийти очень влиятельные чужестранцы. Эта Тайна не наша, и она нам не нужна. Эта Тайна принадлежит якобы им, и благодаря этой Тайне эти люди, а их немного, обладают господством и влиянием, и одновременно из-за этой же Тайны они и впредь будут подвергаться гонениям и презрению, если к живой или к мертвой не доставят ко мне моего сына, если живую или мертвую не поцелует меня мой сын, не приласкает, а потом с сыновним трепетом, скорбью и любовью не захоронит, как положено, предав родной земле… Таков был уговор. Только после этого я раскрою Тайну и сниму проклятие с этих всегда вроде бы могущественных, но несчастных людей…».

— Ю-ю-у-у! — совсем не таким, как прежде, а очень жалобным, скорбным свистом что-то завыло в подвале.

Содрогнувшись, съежившись от страха и озноба, учитель истории встревоженно огляделся кругом, и его взгляд почему-то устремился вверх: на темно-сером неровном железобетонном потолке застыли крупные капельки, и все они, словно догорающие звездочки, слабо мерцают от керосинового огня, навязчиво образуя видимость мрачной угасающей темени подземного небосвода.

— Ана, знаю, ты где-то в подземелье или в пещере уже тысячу лет вызволения ждешь, — сжимая на груди руки, горячо задышал учитель истории. — Скоро, очень скоро я тебя найду… Вот только где же эта скала? Ведь озера уже давно нет. После тебя оно иссохло или утекло… Стариков, знающих местность, в живых не осталось, после депортации потерялась связь времен… Ту скалу я, может быть, и узнаю, помню, на ней мало было растительности. Да и это сейчас не поможет — все снегом замело… Может, дождемся весны? Что три-четыре месяца, если более тысячи лет и зим ты ждала?!

— Ю-ю-у-у-у! — еще жалобнее и тоньше перекатным угасающим эхом пронеслась осязаемая сырая волна по подвалу.

И прямо на глазах учителя истории крупная капелька влаги не удержалась на скользком, холодном бетоне потолка, стремительно, со странным свистящим шумом полетела вниз и вонзилась, оставляя мизерные брызги, прямо на лицо древнего портрета.

— Ой, Боже мой! — воскликнул учитель истории. — Это ведь редчайший, древнейший шедевр!

Он потянулся к полотну, хотел побыстрее убрать влагу, но она уже впиталась, поглотилась трещинами краски, и, как случилось на новой картине, здесь тоже создался вид, что Ана плачет и текут слезы.

— Ю-ю-у-у! — совсем как немощная старушка жалобно выл подвал.

— Понял, Ана. Прости, прости! — чуть ли не кричал теперь Шамсадов. — Ни дня ждать не буду, ни часа, ни секунды. Сейчас же перенесу тебя из этого грязного, вонючего подвала в родовую пещеру Нарт-Корт — там тебя древние кавказские богатыри будут оберегать, а я с утра пойду в горы на поиски.

Зимняя ночь в горах Кавказа еще не прошла. Было очень тихо, страшно, и даже рева водопада и лая собак не слышно. И все так же щедро шел снег, когда учитель истории, бережно сжимая под мышкой дорогой тубус, покидал родное село, с хрустом проваливаясь по щиколотку в уже промерзший, твердый снег, оставляя уходящий в горы, как в историю древнего Кавказа, заплетающийся, тут же укрываемый новым снегом неясный, еле видимый и вроде никому не нужный одинокий след…

* * *

Зачастую человек склонен думать: что-либо плохое может случиться с кем угодно — только не с ним. Вот так и Малхаз думал. Он-то и летом, в сухую погоду по узкой, коварной горной тропе с превеликим трудом добирался до породненной пещеры Нарт-Корт, а тут, ни о чем не заботясь, даже позабыв, что идет война, сквозь густой снегопад и кромешную ночь решился вновь схоронить понадежнее бесценный тубус. Он был уверен, что Ана благоволит ему.

Так и случилось. Запрятав в пещере тубус, Шамсадов удачно преодолел обратный путь и с запоздалой зимней зарей подходил к селу, планируя, что увидится с Эстери, а потом, плюнув на все, соберет необходимое в горах снаряжение и в это же утро двинется в горы на поиски скалы Бойна-тIехьа. Он уже намечал и первоначальный маршрут поиска, как прямо на окраине села грубый голос на русском крикнул:

— Стоять! Руки вверх! Лечь на землю! Быстрее! — разрыхляя под ногами снег, перед ногами прошлась автоматная очередь.

Застигнутый врасплох учитель истории стал, как вкопанный. Несколько теней в белых маскхалатах моментально окружили его, больно скрутив за спиной руки, накинули на голову мешок и, тыкая чем-то острым в бока, быстро куда-то повели.

Они преодолели два подъема и два спуска, вброд пересекли ледяную речку и углубились в лес. И хотя Шамсадов ничего не видел, оттого часто падал, получая пинки, он примерно знал, куда они шли, узнал место, где ему приказали лечь лицом на землю, и даже понял, что где-то рядом американский доктор — еще разило знакомым слащавым одеколоном.

— А этот откуда? — ткнули Шамсадова сапогом.

— Не знаем, у села на рассвете взяли… Так, на всякий случай.

— Приготовить всех, скоро прибудет борт.

С Шамсадова сняли мешок, заставили сесть. Обнаружив в кармане загранпаспорт, присвистнули:

— Ты смотри, метр с кепкой, а весь свет объездил.

— А может, он с ними? Знаешь кого из них?

Шамсадов исподлобья глянул на таких же, как он, сидящих на снегу в ряд: Штайнбаха, доктора и еще троих-четверых узнал, еще человек шесть-семь были незнакомые чеченцы.

— Нет, тихо промолвил учитель истории.

— А кто его знает?

Ответ был тот же.

— Ладно, на базе разберемся.

Когда послышался гул вертолета, к командиру российских десантников, который стоял возле Шамсадова, подошел радист.

— Может, этого не возьмем, указал он на Малхаза, и так перегруз?

— Да что там — его бараний вес, грузи всех.

На борту вертолета пленные лежали вповалку, и хилый учитель истории никак не мог потеснить крупные тела, а его позвоночник от долгого неестественного искривления нестерпимым током пробивал все тело так, что ядовитые круги поплыли перед глазами; он не мог сдержать стоны, порой орал, чуть ли не перекрикивая гул моторов, и наверное, будь полет еще дольше, он испустил бы дух. Примерно через час они приземлились на военной базе, которая располагалась уже в полупустынной местности, видимо, за пределами Чечни.

Пленных построили в ряд и долго так держали, вероятно, ждали, пока прибудет начальство.

Шамсадов был с краю; возникшая накануне боль в позвоночнике переместилась в таз, и левая нога буквально не подчинялась ему; он еле стоял под порывами свирепого ветра. Здесь, очевидно, тоже выпал снег, однако на обледенелом песчаном грунте не удержался, только в лощинах и в неровностях едва белел, образуя змеевидные поземки.

Наконец прибыли несколько военных машин, БТРы; началось оживление.

— Вот он!

Первым из строя вывели российского журналиста, что был в отряде Штайнбаха.

— Самохвалов Андрей Викторович, ответил на вопрос полковника журналист.

И как его начали бить, и только сапогами.

— Не смейте! Это негуманно, бесчеловечно! — закричал американский доктор, за что тоже получил, но не так, как журналист, а только до полусмерти.

Следом настала очередь здоровенного, выше Штайнбаха, чеченца, как послышалось Малхазу, известного полевого командира. Этого чеченца тоже до устали били сапогами; проверили — еще живой. Деревьев здесь не было, да и зачем, модернизация: привязали ноги к разным БТРам: как и отца Аны, Алтазура, тысячу лет назад — казнили.

От этого действа не только Шамсадов, но и кадровый военный Штайнбах упал рядом с все еще корчившимся доктором и, истошно крича, стал вырыгивать.

Видимо, этих зрелищ было достаточно. Пленных поделили на две группы, Шамсадова, вместе с другими чеченцами, поместили в полуподвальный железобетонный бункер.

Этот покой не принес Малхазу облегчения; всю ночь он не спал, страдал от нестерпимой боли в области таза. А наутро он не смог выйти, не только заболела, но буквально отнялась левая нога.

— Этого зачем привезли? — возмущался один офицер. — Надо было там оставить. Кто с ним здесь возиться будет?

— Да он притворяется.

— Непохоже, смотри, весь желтый стал… Уберите его обратно.

Буквально волоком Шамсадова утащили обратно в холодный, сырой бункер, кинули на железобетонный пол. От боли он скулил, слезы наворачивались на глаза, и он не имел сил доползти хотя бы до нар: нижние конечности парализовало, малейшее движение доставляло жгучую боль, а найти удобную позу тоже невозможно.

Лишь через сутки вновь вспомнили о Шамсадове. Молоденький интеллигентный капитан заполнил анкету, уходя, тихо сказал:

— Я принесу Вам кое-какой еды и постараюсь доставить врача.

Через час капитан вернулся. Воровато достал из кармана нарезанные куски хлеба, сыр, колбасу и даже плитку шоколада.

— А воды можно? — взмолился Шамсадов.

— Да-да, не подумал, извинялся капитан, и как бы про себя. — Что за дикость, какое варварство!

Так всухомятку капитан кормил Шамсадова еще пару дней и, словно оправдываясь, говорил:

— Вас позабыли, и благодарите за это судьбу… А врач будет, я уже договорился… Поверьте, мне все это непросто…

Однако ни врача, ни самого капитана Малхаз больше не увидел. По маленькому обрешеченному окошку в потолке он тупо следил, как меняются день и ночь, иногда в бессилии кричал, а в ответ только изредка слышал рев проходящей мимо техники.

Так прошло несколько дней, и Малхаз понял, что ужаснее всего на свете жажда, затем голод, далее — свобода, и только после этого телесная боль. Все это было, и осталось только последнее — не дышать, и он уже подумывал, как бы повеситься или придушить себя, до того доходило его сознание, и он впадал в обморочное состояние. А придя в себя, вновь хотел жить и ползал вдоль бетонных стен, до кровоточия языка слизывал капельки испарений.

И все же о нем вспомнили: как-то ночью бункер битком набили людьми, чеченцами. Только на следующее утро Малхаз увидел, что все это юнцы, молодые ребята, даже подростки: от пятнадцати до двадцати четырех лет, и он им в отцы годится. И вроде должен пример стойкости показать, а сам спросил:

— Есть ли у вас что поесть?.. А воды тоже нет?

По этим истощенным лицам, по их рваной, грязной одежде Шамсадов понял, что допустил глупость и слабость. А рядом с ним опустился один паренек, от которого, впрочем, как и от всех, разило вонью, и тихо сказал:

— Терпи, брат… По сравнению с тем, что мы перенесли, это курорт.

— А что Вы перенесли?

— Одиночный зиндан.

— А что это?

— Это… вначале морят тебя голодом и жаждой, потом резко откармливают какой-то соленой парашей, от которой начинается заворот кишок, а затем сажают в узко вырытую яму и забывают о тебе, разве что иногда на голову пописают.

— Ведь это «соты Бейхами»! — вскричал учитель истории.

— В сотах мед бывает, злобно усмехнулся паренек, а там о смерти мечтаешь.

— И долго ты в яме был?

— Трое суток… Это как три года… Почему-то нас вытащили, что-то иное будет.

Здесь о них не забыли. Вскоре всех вывели.

От болезни Шамсадов скрючился вбок и как-то вперед, выглядел совсем старым, изможденным; едва стоял, поддерживаемый юными земляками.

— А этот откуда? — указал на него полковник.

— Такие нам не нужны, возмутился человек в гражданской одежде.

— А может, его… того, подсказал адъютант.

— Молчать! — топнул ногой командир. — Это военная база, а не кладбище для боевиков… Забирайте всех, пригодится.

— Ну, они негодны, возмущался гражданский, как они доедут? Ведь есть приказ!

— За неделю всех откормим, будут как огурчики, отбивался полковник.

Отношение к пленным резко изменилось. Их повезли в баню, тщательно, запуская по одному, под присмотром, обмыли, всем выдали зимнюю военную одежду — от сапог и портянок до телогреек и белья, кроме ремней и погон, и нет кокард на шапках.

Чеченская молодежь в армии не была, и их обучили, как наматывать портянки, как исполнять строевые команды. Потом отвезли в хорошо охраняемый барак и там же вдоволь накормили.

Армия есть армия: здесь все четко прописано — по списку довольствие выделили на двадцать человек; Шамсадов вне списка, двадцать первый, нестроевой, нет на него довольствия, значит, и одежды. Однако военные его тоже помыли, накормили, выделили кровать, а военный врач, хоть и последним, особенно тщательно обследовал его и, выбрав момент, на ухо прошептал:

— Капитана Морозова за заботу о Вас на передовую отправили… не будет ему житья. — И чуть погодя, уже громко. — Судя по всему, у Вас явно выраженная межпозвонковая грыжа, и не одна… и, видимо, весьма приличная. Болезнь тяжелая, затяжная. Необходим, как минимум, двух-трехмесячный покой, обезболивающие, витамины, хорошее питание… Мои возможности ограничены. Вновь на шепот перешел врач. В следующий осмотр постараюсь подкинуть лекарств.

— А Вас не кинут на передовую? — попробовал пошутить Малхаз.

— Хоть я и военный, но врач, последовал строгий ответ.

На следующий день Шамсадову принесли кое-какие медикаменты, но этого врача он больше тоже не увидел.

«Карантин» с усиленным питанием продолжался не неделю, а целых десять дней. И если остальных ребят весь день гоняли по строевой подготовке, то Шамсадова трогали только на утреннюю и вечернюю поверки, где, искривившись, еле стоя в строю, он на окрик — «Двадцать первый!» отвечал громко: «Я!». А иного не было; он, как и остальные пленные, обезличен, без документов и имени — только есть порядковый номер, его забывать нельзя, иначе забьют, правда, не до смерти, но с толком, и если даже ночью назовут твою цифру — вскакивая, крикнешь «Я!».

«Двадцать первый» очко — дурацкая цифра, так что и в спецвагон не хотят его принимать.

— У меня предписание на двадцать голов, и довольствие только на двадцать, кричит старший прапорщик, старший по вагону.

— Ничего не знаем — забирай всех, — кричат ему с матом в ответ.

Скрюченного, стонущего «двадцать первого» толкали туда-сюда — и все-таки провожающих больше и старше они по званиям, закинули больного в вагон.

— Я его кормить не буду, — все еще угрожал старший прапорщик.

В вагоне много обрешеченных камер — разместили по двое, «двадцать первый» отдельно. И его действительно не кормили, да ребята делились, передавали ему, что возможно было, через решетки.

В день погрузки так и не двинулись, и только ночью подкатил локомотив, жестко толкнул вагон, сцепился, и когда рывками потащил на север, навстречу зимнему свирепому в степи ветру, стало понятно, что больше они Кавказ не увидят, везут их на убой.

Кто-то хило затянул нерадостный назм, остальные вразнобой, но дружно подхватили.

— Прекратить вой! — заорали сопровождающие здоровенные прапорщики.

Голоса, наоборот, окрепли.

— Молчать! — повторилась команда.

Еще громче стали петь.

Наугад парней поочередно вытаскивали из камер, под сумрачный свет фонарей, нещадно били, так что петь больше не моглось. «Двадцать первый» петь и так не мог — скрючившись от боли, не находил места на холодном, грязном металлическом полу; однако и ему вдоволь досталось: всю ночь он стонал, от боли и бессилия, скуля, плакал, и тогда молился о смерти, и она пришла, да не к нему, а к совсем юному парнишке, которого поутру прапорщики оттащили в задний тамбур вагона. И теперь, когда пронумерованных поодиночке водили в туалет, им приходилось дважды перешагивать этот окоченевший брошенный труп. А потом они молились за упокоение его души, и с наступлением ночи вновь, поминая всех погибших, пели мовлид, следом назм, и так три ночи подряд, и никто их не трогал, и даже порой подвыпившие прапорщики подбадривали их. Но и это длилось недолго: голоса осели, ослабли, от холода охрипли, и кое-кто еще не сдавался, да подпевающих становилось все меньше и меньше. И с каждым стуком колес все больше думалось не о чужой, уже решенной судьбе, а по мере усиления холода из щелей — о своей, такой короткой жизни…

А «двадцать первый» уже попал в список, получал, как и все, довольствие. И как-то ночью новая благодать. Прапорщики вдрызг напились — оказывается, Новый год. Почему-то решили угостить «двадцать первого».

— На, старый, отметь, сквозь решетку подали полный стакан водки.

На изможденном, осунувшемся лице «двадцать первого» широко заморгали темно-карие глаза.

— Что, не хочешь принять нашу щедрость? — угрожающе-суровым хрипом.

— Пей, пей, не то побьют, на чеченском шепот из соседней камеры.

Холодной, дрожащей рукой «двадцать первый» взял стакан.

— Тост, и до дна, последовал приказ.

— С Новым годом! — вяло произнес Шамсадов и взахлеб, большими глотками осушил стакан.

— Вот это молодец! На, закуси… А теперь следует поговорить, заплетался язык у прапорщика.

Вскоре и «двадцать первый» стал таким же. Отвечая на житейские расспросы, он рассказал, что был учителем истории, недавно женился; а потом, не выдержав, спросил о наболевшем:

— А что с нами будет, куда хоть везут?

— Гм, — с отрыжкой поправил голос прапорщик. — Понимаешь, в России отменили смертную казнь, а государству нужны подопытные смертники…

— Чего ты несешь?! — оборвал его другой прапорщик, стукнул в плечо. — Пошел отсюда… Всем отбой, в сторону пронумерованных.

Наступила гробовая тишина. И молодые, наверное, еще не верили, думали — их обойдет, а «двадцать первый» уже немолод, осознал. И если бы не хмель в голове, может быть и сдержался, а так не смог, и полушепотом, надрывным голосом он молвил:

— Кентри, вы молодые, дай Бог Вам здоровья, и я желаю и верю — вы выживете… Только не забудьте про меня: я, Шамсадов Малхаз, из селения Гухой, Итум-Калинского района. Пусть возле могилок деда и бабушки и мне чурт поставят.

И хоть просил он на пьяную голову, и потому просил искренне, да все равно, чуточку, во что-то верил, на что-то надеялся, и потому о сокровенном, о тайне тубуса не обмолвился, только перед последним вздохом он решил эту тайну раскрыть.

А хмель благодатным теплом прошелся по телу, впервые за много дней ослабил боль, навел истому, и Малхаз, блаженно потянувшись, сладостно заснул… И предстала перед ним печально-строгая Ана:

— Ты забыл? Ты мало учился! Надо думать об общем, это во главе угла… Вначале меня захорони, мне чурт поставь, и тогда о тебе не забудут…

Он вскочил. Колеса, в такт его сердца, бешено стучат, вагон трясет. Задыхаясь от жажды, Шамсадов тяжело, часто дышит, и каким бы густым клубом пар не выходил из его рта, а он моментально растворялся в воздухе… и от вида толстых решеток растворился пробудившийся было дух… Он всего лишь «двадцать первый», и более — ничто.

* * *

Неистовый рев прибоя, как яростный звуковой фон страшного сновидения, пробудил ее. Вся в холодном поту, Ана, часто моргая, долго озиралась во мраке, не понимая, где находится. Наконец вспомнила пряный запах жилища Радамиста и Артемиды, потом, в такт прибою, услышала разнобойное мерное сопенье: под ее нарами, постелив одеяла на глиняный пол, лежала троица юных сестер.

«Судьба послала мне вас вместо моих сестер», первая оживляющая искра, однако кошмарный сон все еще довлеет над ее сознанием, и сквозь шум волн она будто отчетливо слышит, как стонут ее сестра Аза и брат Базурко, зовя ее на помощь.

Чуть освоившись в темноте, боясь наступить на девочек, Ана направилась к выходу. С севера, напоминая о надвигающейся зиме, дул жесткий порывистый ветер, который мгновенно судорожно прилепил намокшую от пота тунику амазонки к ее ноющему от усталости разбитому телу. Еле ступая по острым камешкам, босая, с развевающимися прядями вьющихся волос, она, как привидение, медленно, но упрямо вошла прямо в море, так что холодная волна ее толкала чуть не в пояс, а уползая ядовито лизала икры, пытаясь унести с собой.

«Я победила! почему-то грустно вымолвила Ана. — Ну и что? Что от этого изменилось?.. Ничего…»

Так больше ни о чем не думая, только неморгающим упертым взглядом наблюдая, как в дали, в мутной толще бесконечного мрака с глубины вскипают белые гребни волн, она от тех же холодных волн чуточку откидывалась к берегу, да с этой же волной приятно ощущала, как лижет холодная вода уже не только икры, а все выше и выше, и она, поддаваясь этой неожиданно манящей ласке, по ступне, на цыпочках медленно и верно покорялась стихии, мечтая в ней найти родину, родных и покой…

— Ана! Ана! — грубо рванул ее за руку Радамист.

Ана ни слова не произнесла. Так же безропотно покорилась силе мужчины, и словно не обратила внимание на плачущих у дома Артемиду и разбуженных дочерей.

Только вновь уложенная на жесткие нары, она, тягостно выдыхая, застонав от болей мышц и души, лежа ничком и чувствуя, как о ней заботится, обсушивая и укрывая, не одна пара нежных рук, уткнувшись в пахнущую бараньей шерстью грубую подушку, прикрывая рот, истошно зарыдала — она сильнейшая, правда, среди рабов, она, желанная забава, и уже не одни руки жирных господ бесцеремонно шарили по ее телу, и только прорвавшийся Радамист помог ей соскочить с трибуны, где толпились влиятельнейшие сановники империи. В густых сумерках они растворились в ликующей толпе, а с наступлением ночи, как воры, покинули праздничный Константинополь — вот итог победы…

Спящего будить грех. А будить Ану после таких событий — совсем невозможно. Да бывают обстоятельства поважнее, и если ранее люди Зембрия Мниха только под покровом ночи, украдкой пробирались в бедняцкий пригород Константинополя к дому Радамиста, то сегодня прибыла целая кавалькада в сопровождении императорских гвардейцев, и во главе их — сам Зембрия Мних.

— Ана… Ана, проснись, слегка теребила плечо девушки Артемида, и увидев, как раскрылись большие зеленовато-лиловые глаза, — этот приехал… Твой доктор.

— Зембрия Мних? — шепотом спросила Ана, резко села на нарах, тень пробежала по ее лицу, наверное, впервые меж утонченными золотисто-пышными бровями образовалась маленькая ложбинка, и она, угрюмо склонив к груди голову, пыталась задуматься, и было о чем, да не смогла — рой всяких мыслей хаосом метался в ее сознании, и самая страшная: теперь она должна дать ответ на предложение Мниха, и она не знает, что сказать. Просто физически дряблая физиономия уже немолодого Мниха вызывает у нее чувство если не отвращения, то явного отторжения; и прочих — прочих фактов — не счесть, однако иной опоры у нее нет, безнаказанно облапают ее хозяева этой империи.

— У-у-х! — чуть ли не со свистом горестно выдохнула Ана.

В это время в комнатенку вошел подавленный Радамист.

— Ана, — угрюмо сказал он, — зная твой характер и воспитание, скажу — тебя ожидает новое испытание… Эти люди гораздо сильнее олимпийцев, в их руках власть, вся громадная империя. Они хитры и коварны, порочны и алчны. Для жизни среди них нужнее сноровка ума. А чтобы среди них выжить, иной раз придется поступиться принципами — тогда используй их же приемы: ведь жизнь — борьба! А ты ступила на скользкий путь, путь зачастую обманчивой славы… И последнее, возьми себя в руки, улыбнись, настройся, как перед олимпиадой. Ведь ты дочь амазонки, победитель! Не забывай, ты — великая Ана Аланская-Аргунская! И пусть все это знают и чтут. Бог тебе в помощь!

— Аминь! — хором прошептали Артемида и ее дочки.

— А теперь иди, выпроваживал ее Радамист. — Этот люд в таких местах ждать не любит.

С понурым видом Ана тихо вышла из уже ставшего родным дома. Все так же напористо дул северный ветер, еще свирепее дыбилось и рычало темно-фиолетовое исчезающее в дымке море, и совсем низко, чуть ли не прижавшись к земле, ползли тяжелые, мрачные тучи. Пахло морем, рыбой, сладко-переспевшим виноградом и конским потом. В окружении своей свиты и гвардейцев императора прямо перед Аной стоял широко улыбающийся Мних, и если бы он первым делом потребовал дать ему ответ на его предложение, она уже решила вынужденно сказать: «Да». Однако Зембрия Мних, широко раскинув руки, воскликнул, будто обиженно, своим слащаво-тонким голоском:

— Ана, дорогая! Как ты накануне улизнула? Ведь торжества были в честь тебя! — он быстро приблизился, холодными руками трогательно обхватил ее плечи, привлек к себе. — Ты молодчина! Я и не представлял! Ты всех сразила, покорила! Тебя ждут во дворце! А император, — тут он перешел на шепот, и его фальцет совсем зашипел, — настоящий император, просто очарован, влюблен!

— А что, есть и ненастоящий император? — слегка отпрянув, недобро ухмыльнулась Ана.

В данный момент ее не интересовали настоящие и ложные императоры Византии, ей стало странно, почему этот влиятельный человек, до сих пор с дрожью в руках гладящий ее плечи, с подобострастным трепетом заглядывающий в ее глаза, не пытается ею овладеть, а говорит об императоре?

Зембрия Мних словно прочитал мысли девушки, прикусывая нижнюю толстую губу, страдальчески отвел взгляд, и после долгой паузы, видимо переборов себя, вновь, с тем же отработанным дворцовым заискиванием:

— Ана, не смей в таком тоне говорить о царствующей особе, тем более, что он македонской династии.

— Для меня все люди — равны.

— Чушь! — стал серьезнее Мних. — Равенства нет и не будет. У каждого своя ноша… А тебе выпал шанс, используй его во благо свое и своего окружения.

— Значит — для Вашего блага? — заметный сарказм в ее словах.

Зембрия Мних, будто ошпаренный, поигрывая пальцами, отвел руки, сделал шаг назад, путаясь в роскошном плаще, выпятил объемное брюшко, в задумчивости уперся взглядом в прибрежный ракушечник и, поправляя на ветру редкие, уже седеющие волосинки на лоснящейся плеши, холодно выдавил:

— Пусть это так… Однако помимо меня и до меня вспомни о пропавших в рабстве сестре и брате, о тех земляках, которых ты мечтала выкупить…

— Всех выкуплю! — перебивая, с вызовом крикнула Ана.

— Ой-ой! — теперь искоса глядел Мних. — Опомнись! Ты ведь не знаешь, где ты и кто ты? Это не марафон бежать, где противник явно перед тобой… Подумай об элементарном — где и как ты будешь перевозить и хранить выигранные деньги? А? Что, может, этот несчастный Радамист тебя будет охранять?

— Я возьму с собой Астарха.

— Кого? — ухмыльнулся Мних. — Этот тот раб, что провонял ослятиной и лежит в моей больнице?

— Не смейте так говорить! — сжались кулаки Аны, от гнева она даже топнула босой ногой.

— Говорю, как есть! — напирал Мних. — И советую тебе — не забывайся. — Он вплотную приблизился, но на сей раз не трогал, лишь мельком глянув на ее гладкое, пунцово-сияющее лицо, обрамленное золотистыми волосами; тяжело отвел взгляд, и уже помягче и тише. — Ана, или ты делаешь то, что я велю, — он осекся, кашлянул, — точнее прошу… или… Ты не знаешь нравов Византии. А впрочем, среди богатых людей правда везде одна, в вашей Хазарии они были не лучше… Делай выбор, я жду. — Мних отошел в сторону, тоскливо глянул в туманность бушующего залива.

— Иного нет, иди, — слегка толкнул Ану Радамист, запричитала за спиной Артемида.

Всю дорогу Ана и Зембрия Мних не сказали ни слова, оба были печально-угрюмы. К полудню они прибыли к загородному дворцу Мниха, оказались наедине именно в том зале, где накануне олимпиады Зембрия горячо объяснялся в любви и просил взаимности Аны.

В напряженно-торжественном молчании они очень долго стояли, избегая взгляда друг друга, и наконец, очень печально, как сама с собой, первой заговорила Ана.

— Странно, — горько усмехнулась она, — я думала выиграю олимпиаду и моя жизнь в корне изменится, а она — осталась такой же, если не хуже, — тут она искоса, чуть исподлобья, щурясь сквозь густые бархатисто-роскошные брови, изумрудным холодом глаз пронзила доктора. — Так кто же я теперь?

— Ты, ты, — руки Зембрия Мниха затряслись, упитанное широкоскулое лицо в страдании, словно от глубокой, невыносимой боли исказилось. — Ты, — заорал он, — Великая Ана Аланская-Аргунская!

— Ваша раба, — вяло.

— Нет, нет! Не говори так, — бросился доктор к ней. — Ты не представляешь, как я тебя люблю! Что ты для меня значишь! Как я тобой восхищаюсь!

— Поэтому уступаете императору? — брезглив ее тон.

— Замолчи! — на писк сорвался голос Мниха, он даже замахнулся кулаком, да застыл, а потом несколько раз ударил им по своей лысине. — Тебе не понять, тебе, да и никому этого не понять. И рассказать об этом нельзя!.. Ана, пойми, на мне тяжкий груз, самая ответственная миссия перед многими прошлыми и будущими поколениями, из-за которой я лишился многого в жизни, — слезы потекли из его глаз, с всхлипами он заплакал и умоляюще, невнятно бормотал. — Ана, ты не знаешь, как я тебя люблю! С первой встречи ты покорила меня, просто зачаровала. И я не намерен тебя никому уступать, никому отдавать. И не отдам!

— Я не пойму Вас, — вроде бесстрастен тон Аны. — Так объясните мне — кто я для вас, для всех? Кто я в конце концов?

Зембрия Мних застыл, как многочисленные статуи в этом зале, и только по его лицу было видно, какая в нем идет борьба, какой выбор.

— Ты для меня — все! — вдруг как никогда более низким, утробным голосом выдавил он. — Самый дорогой человек!

— Невеста, жена? — непонятные нотки в ее голосе.

— Я не имею права жениться, — вскипел Мних. — Дал обет… Да и не в этом только дело, — вплотную придвинулся он к Ане. — Не тот я мужчина, не тот, понимаешь? — крупные капельки выступили на его лбу и лысине. — И все равно никому не отдам.

— Так кто же я? — развела Ана руками. — Или кем я у вас?

— Ана! Я прошу, не говорит в таком тоне со мной!

— Мне нужна ясность! — твердо сказала она. — Я хочу знать: кто друг, кто враг, и вообще — чего от меня хотят?

— Ана! — он схватил ее руки. — У меня нет друзей, нет близких, нет родственников. Есть только единомышленники. Так это каста, и они мне противны, да никуда не деться — повязан по жизни. У меня очень много врагов, и, не скрою, главные из них там, в императорском дворце, куда я тебя посылаю. И все тебе не объяснишь, я и сам не понимаю, несу свой удел… А ты мне очень дорога! Я люблю тебя, ценю и верю. И хочу, чтобы ты была мне единственно близким человеком, родным… Ана, поверь, хоть ты и пережила многое и многое испытала, но ты еще очень юна и жизни еще не знаешь. Пойми, наш с тобой удел — один: мы с тобой живем и будем жить не ради собственной услады, а во благо иных, даже не совсем родственных людей и весьма абстрактных идей. Это наш удел, наш жизненный путь! И только я смогу помочь тебе, а ты мне.

— Да, — все еще сух голос Аны, — я помогла Вам расправиться с Басро Бейхами. А теперь как я найду сестру и брата? Только он знал их участь.

— Ну-ну, при чем тут я?! — возмутился Мних, а следом, шипя. — Знай, если бы Басро и Феофания были живы, то тебя, а может, и меня, уже в живых бы не было… Поняла? И запомни, впредь этих имен больше не называй, и вообще выкинь из головы. А сестру и брата твоих я уже ищу и даже примерно знаю, где они.

— Где? — воскликнула Ана.

— Сестра Аза — вероятно, на острове Крит, а брат Бозурко — где-то в Болгарии.

— Где этот остров Крит? Где Болгария? — заблестели глаза Аны.

— Ана, — тон Зембрия Мниха тоже изменился, они явно сходились. — Это нелегко. Крит и Болгария в разных местах, это иные, и теперь, к сожалению, не подвластные Византии страны.

— Я должна туда ехать. Я их выкуплю.

— Успокойся. Это огромные земли, и там тысячи людей. Мы не знаем, где они конкретно, но мои люди в поиске. Даю тебе слово… И если ты хочешь идти на помощь порабощенным родственникам, то поверь мне, самый верный и близкий путь к их освобождению лежит через императорский дворец. И ты не представляешь, как тебе повезло, какая выпала честь.

— Не нужны мне ваши дворцы, ваши императоры! У меня есть деньги… Кстати, сколько я выиграла? Ведь у нас был уговор.

— Скажу… Ставки еще не подсчитаны, но я ориентировочно уже знаю: тысяча — твои призовые, и еще минимум семь.

— Это ведь богатство! — заликовала Ана.

— Нет, — урезонил доктор. — Богатство — это деньги плюс власть. А просто деньги — порой кабала… Возьми свои мешки с золотом и отправляйся на поиски сестры и брата. Хе-хе, я посмотрю — далеко ли ты отъедешь, и отъедешь ли вообще?

Большой ком пробежал под белоснежной кожей шеи Аны, уголки ее алых губ опустились. Она решительно сделала пару шагов от Мниха, встала, и после долгой паузы, на выдохе, стоя спиной к доктору:

— Что мне делать?

— То, что я скажу.

— Значит, — очень тихо и печально молвила Ана, — вместо Бейхами у меня другой хозяин, и я та же раба; разве что тавро еще не поставили.

— Замолчи! — как обычно нервничая, на писк сорвался голос Зембрия Мниха. — Не упоминай это имя! А раб твой — я! Я! Я — твой раб! — пузырьки слюны выступили в уголках его рта, а он весь дрожал, так что брюшко тряслось. — Ты ведь не знаешь, а я в марафон отправил трех человек, чтобы тебя охраняли. Ты не знаешь, сколько я затратил сил и средств в поисках твоих брата и сестры. Ты не знаешь, чего мне стоило вызволить из рабства твоего Астарха. А он был не чей-то раб, а как военнопленный — префектуры, и клеймо города у него на плече до сих пор есть — как знак пожизненного рабства Константинополю. И только императорский указ его может освободить от рабства. А я его вызволил, раз тебе это было угодно, и на свой страх и риск поместил в больницу. Как ты велела, я разузнал поименно, где в рабстве люди с Кавказа. Вот их список. Наконец, этот дворец, а он стоит больше пяти тысяч, принадлежит уже тебе, и ты получаешь официальный статус византийки, а не какой-то угнанной с Кавказа рабыни. Это все — твое, вплоть до конюшен, прислуги, рабов! Я тебе это дарю, что ты еще хочешь?

Наступила долгая пауза, и только слышно, как натужно дышал Мних.

— Я хочу, — шепотом нарушила молчание Ана, — если все это так… чтобы семья Радамиста жила здесь, со мной.

— Пожалуйста! Ты здесь теперь хозяйка: сама решай, сама приказывай.

— Тогда еще… Я очень устала, нельзя ли хотя бы…

— Нет, — оборвал ее Мних. — Это воля императора… Его чувства должны возгораться, а не тлеть… Сейчас маг-индус и его юные феи поколдуют над твоей душой и телом, благо есть над чем, а я в это время постараюсь кратко изложить дела внутри византийского двора, и ровно на закате ты должна быть во дворце, тебя лично будет сопровождать евнух императора Константина Порфирородного.

— Евнух? — усмехнулась Ана.

— Чтоб ты знала, в Византии евнух блюститель ложа, блюститель тайн, одна из высших должностей империи.

— Значит, евнух проводит меня к ложу императора? — даже в гневе было прекрасно лицо Аны.

— Ана! — закричал Мних. — Я не знаю, куда тебя препроводят!.. Это император — пойми. Это его воля, это его страна, а вокруг нас его гвардия. И хочешь ли ты или я — это неважно. Есть воля императора Византийской империи, и она должна быть исполнена… Но у тебя есть шанс: ты умна, красива, смела и сильна, и я надеюсь — ты справишься… а я, я стараюсь помочь тебе, как могу.

— Вы пойдете со мной во дворец?

— Нет, я давно там нежеланный посетитель… Правда, надеюсь, не без твоей помощи, эти времена скоро пройдут, — лицо доктора довольно расплылось, и, словно перед лакомством, он сладко облизнул толстые губы. — Мы с тобой очень постараемся, и чтобы ты была более решительной — напомню: прямо или косвенно, но Константинополь и его владыки причастны к трагедии твоей семьи, и в любом случае в рабстве Вы оказались здесь… А теперь пора готовиться — император, да не один; и ждать они не любят. Пошли.

Хотя Ана и провела немало времени в этом дворце, теперь якобы принадлежащем ей, а в эти полуподвальные помещения не спускалась. Она боязливо озиралась, а Мних, дергая, как ребенка, вел ее вглубь. Наконец со скрежетом отворилась тяжелая дверь. В нос ударил пряный запах. Полумрак, и только в углах горят факелы. Где-то ласково струится вода, а прямо посередине зала, на коврах, подвернув под себя ноги, сидит очень худой, бородатый, почти голый старик.

— Садись здесь, — прямо напротив старика усадил доктор Ану.

Обветренное, сморщенное лицо старика было безучастным, и лишь в узких разрезах глаз мелькнули огоньки. Старик, что-то бормоча, повел перед Аной руками, потом сунул в рот длинную трубку и выдохнул в ее лицо густые клубы слащаво-приторного дыма, и в этот же момент доктор поводил перед носом Аны рукой с ватным тампоном.

И без того усталую Ану сразу же склонило ко сну, да так, что она не могла этому противиться. И проваливаясь в никуда, сквозь бормотание старика она одно лишь запомнила — голос Мниха:

— Делай то, что я велю, делай… Это во благо твое и мое, ради тебя и меня… Мы едины.

А проснулась она наверху, в своей светлой спальне, прямо в теплой воде, и вокруг нее юные смугленькие, красивые феи, водят вдоль тела мягкими пальчиками, будто маленькие рыбешки приятно щиплют все ее тело, напевают забавную песнь.

Потом две женщины занялись волосами Аны, а другие обдавали ее благовониями. И под конец пожилая мастерица, как скульптуру, осмотрела со всех сторон ее тело, даже много раз кое-где потрогала; велела помощницам накинуть на плечи Аны мягкую алую бархатисто-шелковую нежную ткань, и прямо на ней, обозначая сказочно-девичьи контуры изящного тела, стала прошивать ее тонкими золотыми нитями.

Когда женщины, закончив старания, расступились, Ана глянула в большое привезенное с далекого Востока серебряное зеркало — и себя не узнала: перед ней стояла грациозная, строгая, уже повзрослевшая женщина, а не озорная, бойкая девушка.

Как раз в этот момент бесшумно вошел в зал Зембрия Мних. От вида Аны он не только застыл в онемении, но даже невольно отпрянул, и заметная тень страдания, ревности и злобы исказили его широкоскулое лицо.

— Ана! — выдавил он из себя. — Ты неотразима! — и тут же, прикрывая лицо, как бы скрываясь от действительности. — Какой я дурак… как я несчастен!.. За что?! За что? — выскочил он из зала, однако вскоре вновь вбежал, весь потный, взъерошенный. — Тебя ждут, уже приехали!

Он бросился к Ане, как бы выражая отеческую заботу и пытаясь привлечь ее взгляд, однако Ане была уже противна эта опека, казались фальшивыми все эти реплики и жесты. Может, она еще и не презирала своего благодетеля, но он уже был для нее мелким, если не ничтожным; в свою угоду он толкал ее в самое пекло, и лишь одно с азартом разжигало ее — ей предстоит встреча и вероятная борьба не с заурядными людьми, а со знатью великой Византийской империи.

— Я буду ждать тебя. Молиться за тебя, — суетился вокруг нее Мних, пытаясь всеми частями тела коснуться этого очарования.

Ана ни слова не проронила, только свысока, надменно бросила в его строну косой взгляд, локтем отстранила и горделиво тронулась .

— Стой! — когда уже Ана была у самого выхода, тонко завизжал Мних. — Я сейчас! — он бросился в боковую дверь, взмокший от пота, вернулся нескоро; держа на дрожащих вытянутых руках что-то блестящее. — Ана, вижу, презираешь, — срывался его голос. — Но это последнее, что я могу сделать для тебя, — он торжественно поднял руки и, сам зачаровываясь, глянул на большой граненый рубиновый камень, обрамленный в золотую цепь с белыми бриллиантами. — Этот бесценный камень — подарок индийского махараджи одному из моих предков за излечение от тяжелой болезни. Только у нас он хранится более трехсот лет. Такого камня нет в Византии, а значит и в ближайшем свете, — окреп голос Мниха. — Я этот камень дарю тебе, как высший знак, чтобы во дворце все поняли, каких ты княжеских кровей.

Все-таки податливы женщины к лести, к роскоши и блеску: растрогалась Ана, обняла на прощание доктора, даже в щечку поцеловала, а Зембрия Мних тоже пустил слезу, под локоть провожал Ану, на ухо шептал:

— Как будет, что будет — не знаю, держись; я верю в тебя и надеюсь…

* * *

Почти тысячелетие просуществовала Византийская империя, и редкий год в истории этого государства проходил без ложных и настоящих заговоров и переворотов. Одна династия сменяла другую, на смену одному императору приходил другой, и тогда из дворца и от богатой казны отстранялись одни, приходили другие, и обычно победители, по традиции, боясь мщения, были безжалостны к побежденным. Последних в лучшем случае постригали в монахи и ссылали на далекие острова, а чаще выкалывали глаза, отрубали руки и даже головы.

Словом, борьба за власть испокон веков жестока. Однако так случилось, что к середине десятого века дворцовый переворот в Константинополе произошел с ведома и с участием самого императора Константина VII Порфирородного.

Прозвание Порфирородный означало принадлежность якобы к роду Македонского дома, царской семье, царской крови и — рожденный во дворце, в порфировом зале.

Уже в этом прозвании много надуманного, ибо дед Константина VII, император Василий, был простолюдином из Болгарии, который благодаря своей природной силе и красоте стал приближенным знатной особы и с ее помощью сделал при дворе блестящую военную карьеру. И когда во время очередного переворота погибли не только император, но и претендент, а Василий участвовал в заговоре и заколол императора, то, чтобы не было безвластия, заговорщики провозгласили императором уже немолодого, но все еще крепкого Василия. И когда сенат стал возмущаться — ведь Василий простолюдин, вдруг как бы случайно появился в зале придворный библиотекарь и показал запылившийся от времени пергамент, исписанный древними литерами.

Только патриарх Фотий сумел кое-что прочитать, но не все, и тогда, чтобы преодолеть палеографические трудности, пригласили самого грамотного человека в Константинополе — молодого врача Лазаря, отца Зембрия Мниха.

Патриарх Фотий и Лазарь Мних совместно исследовали пергамент — спору нет, это родословное дерево Македонской династии, имело во главе своей армянского царя Тиридата, от которого показан ряд неизвестных имен вплоть до отца Василия: справедливость должна восторжествовать!

Кто не согласен с документом, тот против царской фамилии — в общем, Василий настоящий император. И его сын Лев недолго был императором, рано умер, и остался семилетний Константин.

Кстати, с малолетним Константином тоже не все в порядке, он рожден вне брака, вне дворца, тем более не в порфировом зале, и церковь его притязания на царский трон не признавала, да и он сам по возрасту не в силах был на что-либо претендовать. Однако регентство — некий коллективный орган, выше сената, куда входили высшие сановники империи, решил, что семилетний Константин достойный император, а роль императрицы пусть играет его мать, Зоя Карбонопси, которая, кстати, на тот момент находилась в заточении, за измену неизвестно кому.

Зоя Карбонопси оказалась не только привлекательной, но и умной женщиной. Как и отца Константина — императора Льва — она сумела привлечь к себе многих членов регентства и с помощью интриг натравила их друг на друга, заставила признать себя августейшей особой, матерью императора, а значит императрицей. Так она правила семь лет, пока ее не отравили.

К тому времени Константину — пятнадцать, и он вроде может править империей, да претендентов на пошатнувшийся трон вновь много. Это логофет дрома (командующий царской гвардией) — Константин Дука; доместик схол (командующий сухопутными войсками) — магистр Лев Фока; и, наконец, тоже военный — адмирал флота Роман Лекапин.

А со смертью самозваной императрицы Зои ситуация обострилась не только во дворце и в Константинополе, но и на окраинах. И приходит страшная весть — болгарский царь Симеон вторгся в северные и западные пределы империи и спешно движется прямо к столице.

Тут не до внутренних распрей — судьба империи под угрозой. Регентство и сенат становятся на защиту юного императора Константина и от его имени отдают приказ военным выступить против болгар.

Византийская империя славилась и держалась на воинской доблести: навстречу болгарам выступили армия и гвардия во главе с Львом Фокой и Константином Дукой. В это же время флот должен был отправиться в Крым и по уговору с Хазарией на корабли должны быть взяты пять тысяч печенегов-конников и три тысячи хазар-лучников. Из Понтийского (Черного) моря флот должен был пройти вверх по руслу Дуная и, высадившись, ударить в тыл болгарской армии.

Флот под руководством Лекапина прибыл в Крым, взял печенегов, однако к Дунаю не направился, а, ссылаясь на шторм и непогоду, стал приближаться к Константинополю, посылая к столице, к своим доверенным людям в императорском дворце, в день по кораблю для получения необходимой информации. И она поступила.

Без ожидаемой поддержки флота и без наемных печенегов и хазар византийская сухопутная армия потерпела сокрушительное поражение при Ахелое, а Константин Дука и Лев Фока чудом избежали плена и отступали с жалкими остатками войск в столицу.

Регентство и сенат объявили адмирала флота предателем, и без суда в лучшем случае его ожидало выкалывание глаз, разрезание ноздрей и пожизненное заточение на далеком острове.

Однако Роман Лекапин и его сообщники были готовы к этому. В одну звездную летнюю ночь собственный флот осадил Константинополь, с моря подошли корабли прямо ко дворцу. Не без помощи изнутри Роман Лекапин и его лучшие моряки ворвались в императорский дворец, с боем проникли в царские покои. Увидев адмирала флота с обнаженным мечом, знающий историю Византии молодой император Константин со страхом скорчился в углу, думал, что пробил его последний час — а Роман Лекапин бросился перед императором на колени, слезно поклялся в верности и обещал собственной жизнью оберегать от врагов, предателей, заговорщиков и казнокрадов.

От такого неожиданного почета и поклонения молодой царь Константин выразил полное доверие и внимание к адмиралу; правда, соглашение было скреплено актом присяги, заключенным в церкви Фара, которым Роман Лекапин обязывался ничего не предпринимать против царя и быть в его подчинении. При этом Лекапин получил звание магистра и влиятельную должность великого этериарха.

Забегая вперед, сделаем ссылку на литературные труды императора Константина, где он после отторжения от власти Лекапина писал: «Роман был простой человек и неграмотный и не был ознакомлен с придворными нравами и с обычаями, заимствованными из Римской империи; не происходя из царского рода и не имея благородных предков, он не сообразовывался в своих действиях с хорошими принципами, а поступал как вздумается, не следуя ни голосу Церкви, ни велениям великого Константина (то есть — себя)».

В этом наследии отражена истина, правда, и происхождение самого Константина не совсем безоблачное, а что касаемо нравов — то власть, как известно, всегда порочна, а Лекапин и в этом превзошел многих, и на то были объективные причины воспитания.

Роман Лекапин не портовый ублюдок, как его сверстник Басро Бейхами; он сын бедного моряка, списанного по нездоровью. Вместе с Басро Роман в детстве побирался и всякими способами зарабатывал на жизнь в порту. Оба они с ранних лет стали моряками, и их пути надолго разошлись. А когда они через много лет встретились, безродный Басро еще не присвоил фамилию Бейхами, но уже имел кое-какой капитал и, купив корабль, взял друга детства, такого же босяка, в партнеры, чтобы Роман поставлял ему издалека живой товар.

Как ни росли богатство и влияние Басро Бейхами, как бы он не был вхож и близок к влиятельным людям, да все равно из-за своей репутации сделать какую-либо карьеру никак не мог, и тогда он волей-неволей стал проталкивать во власть друга детства. Роман оказался незаурядным малым: имея поддержку, деньги и босяцкую прыть, он достиг высших высот во флоте, а потом, войдя в раж, вошел в сговор и буквально свершил захват власти.

Понятное дело, что нелегко захватить и удержать власть, тем более, что есть враги, и не какие-то босяки, а очень влиятельные люди. Однако под влиянием и опекой Лекапина главный аргумент — сам император, и чтобы еще больше влиять на психику молодого царя, Роман навязчиво сосватал за Константина свою дочь Елену, которая была значительно взрослее жениха.

По случаю брачного торжества Роман Лекапин был возведен в сан василеопатора, а старший сын Христофор занял должность великого этериарха. Этого показалось мало, и императора Константина, теперь уже зятя, «попросили» подписать новый указ, дающий Роману сан кесаря, который носили только лица царской фамилии, а чуть позже новый указ, и Роман объявлен соимператором, то есть сопричастным к царскому достоинству с возложением короны. И после этого Лекапин уже сам приказывает короновать свою супругу, объявив ее августой; в то же время сопричислен к императорскому сану старший сын Романа Христофор.

Наконец, в попрание всякой справедливости, Роман Лекапин, как полноправный император, начинает свое имя ставить на первое место в торжественных актах, на монетах, в провозглашениях, равно как идет впереди Константина в придворных выходах и церемониях.

И хотя все эти почести давались с согласия и даже по воле Константина, но ясно, что это делалось не по доброй воле, так как возвышение Романа соединялось с существенными потерями для авторитета и чести законного и преемственного носителя короны.

Роман Лекапин приблизился ко двору как покровитель и защитник императора против заговорщиков и казнокрадов; с первых же дней его босяцкое воспитание, властный характер и безграничное честолюбие наложили цепи на свободу Константина и парализовали его волю. Прежде всего, Роман удалил от царя окружавших его лиц и заменил своими приверженцами важнейшие придворные и административные места.

Соперники Лекапина, также прикрываясь государственными целями и интересами царя, поднимали против него почти каждый год военное движение или тайный заговор, что со стороны Романа вызывало жестокие преследования, конфискацию имущества, казни, заточения в монастыри и пострижение в монашество.

Несмотря на всю изворотливость, один раз Романа сумели сместить, но так как он являлся тестем императора, не посмели казнить, а отправили в ссылку. Как уже известно, с помощью близких родственников и друзей Лекапин вернулся к власти. И тогда он с новой яростью принялся истреблять своих врагов, к которым он в первую очередь причислял всех евреев. И именно тогда Роман понял, что истинные враги не те, что кричат в сенате или бряцают оружием и хвалятся родословными, а те, кто тайно подкупает власть, суд, военных и даже церковь.

Официально судить и казнить таких людей практически невозможно, и тогда началось тайное преследование евреев; ночные погромы, угрозы, расправы. Тогда-то и вырезали всех родных Зембрия Мниха.

С тех пор много лет прошло. Зембрия Мних никому не мешает, ведет уединенный образ жизни, в императорский дворец не вхож, к власти вроде интерес не имеет. А Роман совсем разошелся, и теперь якобы с согласия Константина двое других сыновей Лекапина — Стефан и Константин — тоже сопричислены к императорской власти и коронованы, и если учесть, что самый младший царевич Феофилакт возведен в патриархи Константинополя, а рожденный вне брака сын Василий — командующий императорской гвардией, то понятно, что власть в империи полностью сосредоточена в руках Романа. И хотя прозвучал тревожный сигнал — другу Басро прямо на стадионе горло перерезали — так это, может, к лучшему — портил этот ублюдок атмосферу его двора.

А что же делает настоящий император Константин VII Порфирородный? А ничего. Он стал подписываться и провозглашаться на пятом месте после Романа и его трех старших сыновей. Двор, всякий люд, церемонии и торжества его тяготят, чувствует он, как все на него с презрением смотрят, и чтобы как-то жить, а жить он должен, ибо Лекапины его именем прикрываются, Константин занят творчеством — рисует, пишет стихи и романы, философствует. Ему чужда земная суета, он хочет думать только о великом, о неординарном в историческом аспекте. Он поклоняется великим полководцам прошлого, и в тайне от всех, уже будучи в возрасте под сорок лет, он как ребенок еще играет в войну, сам впереди армии, и его главный враг, кого он ежедневно «обезглавливает», — не кто иной как Лекапин.

И хоть не любит Константин VII людных мест, но как творческая душа — он ценитель зрелищ; будь то в театре, на ипподроме или на стадионе; и он страстный зритель, эмоциональный болельщик и яростный поклонник ярких событий. Блистательная победа женщины на олимпиаде просто потрясла его до глубины души, и вопреки практике прошлых празднеств, Константин вместе с охраной ринулся к чемпионке и, увидев вблизи Ану Аланскую-Аргунскую, он был сражен этой блистательной красотой, этой божественной привлекательностью контуров чистого очаровательного лица, этой грацией девичьего тела.

Константин, по примеру членов царской семьи и знатных вельмож, пытался приблизиться к Ане, хотел увидеть ее лицом к лицу, а может, как и другие наглые особы, даже попытаться дотронуться до нее. Однако и здесь царскую персону не уважили; охотников воочию лицезреть чемпионку было очень много, толпа гудела, все толкались, и потом Ана и вовсе исчезла в толпе.

— Найти ее! — наверное, впервые в жизни отдал приказ император.

Может, и искали, да не с той прытью, как того требует царская воля. Может, и нашли бы, да что ночью в толпе разберешь; вот и привели ко дворцу мало-мальски похожих девиц, у кого волосы пусть и не золотые, хотя бы чуточку рыжеватостью отдают. И весь двор смеется, рассказывает, как пятый царь смотрины устраивает. Поползли по дворцу слушки, смешки, даже анекдоты, мол Константин так влюбился, что приказ посмел дать. И для пущей хохмы по приказу разболтанных сыновей Лекапина — настоящих царей — доставили во дворец всех рыжеволосых женщин, даже самых уродливых, и подсматривали все, как Константин, морщась, со всякой челядью общается, во все лица с надеждой всматривается, словом, голову потерял, влюбился.

Конечно, император понял, что стал посмешищем, так ему вроде не привыкать, а тут иное; понурился он, сник, потерял душевное равновесие и покой и, уединившись в своей библиотеке, все твердил печальным голосом:

— Найдите ее! Найдите!

— Я знаю, где ее найти, — вдруг послышался в дверях тонкий виноватый голосок; из-за толстой расписной портьеры видна была одна лишь голова с жидкой бородкой пожилого человека.

— Иди сюда! — вновь приказные нотки в голосе императора. — Где? — вскричал он в нетерпении.

— На то нужна императорская воля, а мне полномочия, — согнулся в три погибели худой старик.

Победа юной девушки в олимпиаде и без того больно всколыхнула глубинные струнки в душе Константина, а тут какой-то слуга на что-то намекает.

— Кто ты такой? — насупился Константин.

— Вам за ненадобностью это неведомо, а я Стефан — Ваш личный евнух, а значит пятый помощник главного евнуха дворца.

— У-у-гх, — простонал Константин, даже пятый евнух колет его душу. — Так где она?

— На то нужна императорская воля, а мне полномочия, — вроде вяло, да то же твердит Стефан.

— Ко мне кесаря и писаря дворца! — заорал Константин в бешенстве на своего евнуха.

Вскоре Стефан, так же прогибаясь, явился, а голос его ядовит:

— Почивают, ночь, велели не будить без императорского указу, — и пока Константин от гнева еще больше вскипал. — Так я тоже грамотен, велите, напишу, а Ваша воля лишь благословить, росчерк поставить.

Константин почему-то вспомнил, как золотоволосая победительница на стадионе хлестала кнутом и приказывала: «На колени, раб! На колени, раб!».

— Пиши! — словно его в который раз хлестнули, закричал Константин.

На утро указ о назначении нового евнуха многих, в том числе сыновей Лекапина, просто рассмешил, и они твердили: «Константин всерьез влюбился, голову потерял», и только сам Роман Лекапин насторожился. Одно дело, когда Константин, любимый зять, пишет любовные оды, памфлеты и всякую чушь, которую по докладам агентов Роман не понимает, да раз к трону не лезет — его не волнует, а тут евнуха самовольно сменил, а следом — совсем обнаглел зять, тронный зал к вечеру приказал подготовить, где стоит золотой соломонов трон.

«Неужели зять не смирился, неужели может сесть на трон?» — мучился Роман Лекапин.

Он давно бы изжил Константина, да не мешает он ему, и народных волнений Роман побаивается. А так Константин вместо мумии; когда надо, его демонстрируют, от его имени империей руководят, на него, когда надо, помои сливают, а когда надо в дальний угол задвигают, забывают, пусть сидит в своей библиотеке, творчеством занимается. А тут — на тебе, впервые указ самовольно издал.

«А может, действительно в красавицу влюбился, с ума сошел?.. Так это, может, и к лучшему, вначале я побалуюсь, потом еще кое-кто; сорванцы мои сыновья, а зять, как положено — пятый».

И на сей раз чтобы лишить Константина инициативы, Лекапин, упреждая события, объявил:

— В честь победителя олимпиады — Аны Аланской-Аргунской — устроить торжественный прием!

* * *

Зембрия Мних был не только хороший врач, но и тонкий психолог и стратег. Не без его помощи по городу пошел слух — вечером знаменитая Ана Аланская-Аргунская проедет по Константинополю к императорскому дворцу. С самого полудня толпы людей заполонили центр империи, окружили дворец в ожидании чудо-красавицы.

В окружении многочисленной конной императорской гвардии Ана ехала на прием. Она с горделивой статью восседала на самой дорогой колеснице императорского дворца, в которую были запряжены три пары лучших коней императорской конюшни.

Слава — опьяняющий дурман.

— Ана! Ана! Ана! — кричал Константинополь.

Позабыв обо всем, пребывая в эйфории почитания и преклонения, Ана с прирожденным артистизмом и кокетством величаво приветствовала толпу. У самого дворца давка усилилась, гвардейцев потеснили, народ хлынул к Ане, началось неописуемое, каждый пытался дотронуться до нее, а она, уже стоя на колеснице, ликующе махала руками, еще больше раззадоривала людей.

Плотным двойным кольцом окружили уже спешившиеся гвардейцы колесницу, чтобы к Ане народ не прикасался. И эту охрану толпа разнесла бы, но в это время из дворца на помощь стройным клином выдвинулась дополнительная вооруженная гвардия. Начались страшная давка, крики, вопли. Все-таки гвардейцы от колесницы народ оттеснили, под несмолкаемый рев народа Ана въехала во дворец как настоящий победитель. И эта народная любовь так взбодрила ее, что она окончательно воспрянула духом, вновь припомнила — она последняя амазонка, и когда евнух объяснял ей правила византийского приема, ее взгляд был горделивый, поверх голов.

— Не забудьте, сидящему на соломоновом троне надо с почтением поцеловать руку, — в который раз повторял евнух.

По обычаю византийского этикета Ану повели по многочисленным залам и галереям императорского дворца. Ана думала, что после роскоши дворца Феофании она ничему не удивится, а тут такое богатство и великолепие, что ее эйфория вмиг улетучилась, и эта обстановка, эти шедевры, эта концентрация мирового искусства, лучших творений человечества, доставленных сюда со всех концов мира, оказали на нее такое давящее воздействие, такую силу и напор, что она вновь почувствовала себя приниженной, угнетенной, жалкой, так что она не смела более озираться на это всемогущество, только потупив взгляд, шла куда вели.

— Тронный зал! — откуда-то торжественно объявил красивый баритон.

Ана еще ниже склонила голову, и тут переливчатый лучистый блеск кольнул ее глаза: она заметила на своей груди изящный, обрамленный роскошно под цвет ее платья пламенный рубин. «Такого камня нет в Византии и в ближайшем свете», — вспомнила слова Мниха. «Такой, как я, девушки — тоже нет!» — харизматическая мысль.

Перед ней раскрылись высоченные золоченые двери. Почему-то в этот миг перед ней предстал образ отца. С прирожденной статью и грацией Ана вступила в огромный светлый зал. Все в коврах, в шелках. Сразу по бокам бьют фонтаны, а далее, словно аллея, золотые деревья и на них поют птички, откуда-то доносятся гармоничные звуки золотых и серебряных оргáнов.

— Ана Аланская-Аргунская! — объявили по залу.

А она все шла по залу к великому триклинию Магиавра, где стоял соломонов трон — чудо человеческого искусства. По бокам перед троном блестящая свита военных и придворных в парадных мундирах.

Ана думала, что на троне будет восседать настоящий император Константин, пригласивший ее. Однако, издалека увидев смуглое изможденное лицо, она дрогнула, даже замедлила шаг, так, особенно прищуром взгляда, был похож император Роман на своего друга Басро. Тут же она вспомнила еще одно выражение Мниха: «В истоке Лекапин виновен в смерти моей и твоей семьи».

Не сумев преодолеть себя, Ана на значительном расстоянии остановилась, не доходя до трона, и тем самым не только не поцеловала руки, но даже и поклон свершила сдержанно, как подобает здороваться девушке на Кавказе.

Наступила неловкая заминка. В это время, что-то шепча, сзади Ану кто-то подтолкнул. Она невольно сделала шаг, и перед самым троном, прямо из-под пола, страшно рыкая, появились золотые львы. То ли испугавшись, то ли удивившись, Ана с некой игривостью вскрикнула, так что император Лекапин довольно засмеялся, заставив смеяться всю свиту. Это вызвало разрядку.

— Я думал, что такая смелая девушка ничего не боится, — уже немолодой император тяжело встал, неровной походкой сам подошел к Ане и, жадно оглядывая ее с ног до пышных золотистых волос, схватил ее руку, так что в его корявых толстых пальцах белизной отливала кисть Аны. — Неужели такие нежные руки смогли одолеть стольких мужчин? — как можно ближе остановился Лекапин, сжимая ее руку, и блеклыми, покрытыми пленкой катаракты сощуренными глазами изучающее всматривался вначале в рубиновое колье, а потом перевел взгляд на грудь, шею, гладкое лицо, все чаще облизывая губы.

— Посол Малой Азии султан Маиз ад-Дулле, — объявил торжественный голос, избавляя Ану от мук.

— Посол Моравии и Паннонии герцог Люитпольд.

— Кто это так совместил? — недовольно забормотал Роман Лекапин, вновь вынужденно занимая свое место.

После церемонии вручения верительных грамот послами началось представление их высшим сановникам империи, однако эта процедура мало кого занимала, все взоры были в сторону Аны, которая, выделяясь неповторимой грацией, красотой и ростом, теперь стояла в ряду дам византийского двора.

Вопреки этикету, с послами быстро разобрались, и вновь император Роман Лекапин сам направился к Ане.

— В честь Аны Аланской-Аргунской — званый обед, — самолично объявил он.

В это время к уху императора склонился главный церемониймейстер двора.

— Ах, да! — на редкость в хорошем настроении был Роман. — К сожалению, наш зять Константин приболел, а мы решили преподнести чемпионке императорский подарок, — он хлопнул в ладоши.

Под звуки гармоничной музыки в зал торжественно внесли дорогой сувенир: золотое блюдо древней египетской работы.

— От себя лично добавляю еще пятьсот золотых, — царственно заявил Роман.

Ана чувствовала себя очень скованной, утомленной, а к ней поочередно подходили все влиятельные дамы и вельможи, что-то спрашивали, говорили.

Наконец пригласили в соседний зал, где был накрыт огромный стол, и Ану с почетом усадили между царицей — официальной женой Романа, немолодой понурой женщиной, которая сквозь улыбку с ненавистью глядела на Ану, и старшим сыном Христофором, который, наоборот, был более чем любезен, учтив и даже навязчив, особенно под столом, где как бы нечаянно он всеми конечностями пытался дотронуться до тела чемпионки.

Обед был изнуряюще долгим, бесконечным. Ане казалось — что еще можно выдумать, сколько можно есть? А разнообразнейшие, самые экзотические и невообразимые по вкусу блюда все несли и несли, и это не беда, хуже другое: к ней столько внимания и столько вопросов, что она боится что-то не так сказать, лишнее сболтнуть, а короткими ответами пытается повторять те небылицы, что выдумал ей Зембрия Мних. В общем, она из Хазарии, с Кавказа, дочь князя, но имя отца называет иное. В Константинополе живет вместе с дядей Радамистом и тетей Артемидой.

А вопросов, вроде светских, да пикантных, столько, что целомудренный Мних их не учел, и чтобы лишнего не сказать, Ана коротко отвечает, а чтобы рот занят был, все ест и ест. За столом не только горы еды, но и столько же питья, в основном вин; и разговоры все шумные и развязные, и Христофор уже не только под столом, а в открытую пытается «ухаживать» за гостьей, требует выпить вино и уже заплетающимся языком несет всякие непристойности, приглашает какую-то провинциальную красотку перейти в свои покои, знатные покои второго царя, царя великой Византийской империи. Под конец Христофор так распоясался, что даже мать стала его стыдить, бросив в сердцах:

— Весь в отца.

А Ана, пунцовая от волнения, еле сидит, все с трудом сносит, с нетерпением ждет окончания столь затяжного застолья, надеясь, что удастся ей наконец-то уехать. Оказалось, это только начало — впереди еще театральное представление в другом зале, а до этого вновь долгие беседы, уже прогуливаясь по сказочным галереям дворца. И тут вновь Христофор от Аны не отходит, всячески выказывая свои притязания, и лишь с началом театрального представления, где Ану посадили в кругу женщин, она чуточку легче вздохнула, да расслабиться не может, хоть и пытается засмеяться, раз все смеются, над непонятной ей клоунадой константинопольского дворца. Затем была пантомима, и вновь все смеялись, а Ане казалось, что артисты мимикой выражают трагедию и боль. Однако, как советовал Мних, и здесь Ана натужно улыбалась, чувствуя, что постоянно находится под прицелом ревнивых женских глаз.

Наконец, в который раз сидящий ближе всех к артистам Роман Лекапин, не скрывая, широко зевнул:

— Довольно, — сонно постановил он.

С этими словами, словно по команде, из-за увесистых шерстяных портьер с сонными личиками выбежали дети и начали хором петь, а когда зазвонили колокола, все встали, начали креститься, и лишь Ана стояла неподвижно, хотя Мних ее строго-настрого предупреждал и учил креститься, говоря, что от этого с нее не убудет. Да не смогла Ана себя перебороть, или растерялась от усталости — все позабыла.

— Может, она мусульманка? — нарушил тревожное молчание женский голос.

— Еще хуже — иудейка! — другой, тоже женский.

— Язычница! — совсем злое шипение.

Шелестя шелками, звеня золотыми побрякушками, женщины с ядовитыми гримасами шарахнулись от красавицы.

— Соблюдайте светский этикет — здесь послы, — призвал к порядку главный церемониймейстер.

Император Роман злобно сгорбился, еще более помрачнел, так что морщины стали совсем глубокими, с отвращением напоминая Ане лицо Басро Бейхами.

— Неужто во дворец привели иудейку? — гневно выдавил Роман.

— Я не иудейка, — нашлась Ана, — а во дворец пришла, как Вы знаете, наверное, по приглашению императора Константина.

— Да, его величество император Константин недомогает и уже давно ожидает Ану в своей библиотеке, — тонким голоском звонко объявил евнух Стефан.

Царь Роман перевел тяжелый взгляд с Аны на евнуха, потом вернулся к Ане и, глядя на нее, сделал отмашку старшему сыну. Не спеша, по-царски, более чем вальяжно Христофор подошел к отцу, закивал, слушая отца, тоже, правда, со снисходительной усмешкой глядя издалека на Ану.

— Его величество император Византии Роман Лекапин благодарит послов и гостей дворца.

Сгорбленный Роман засеменил к потайному выходу, все застыли, склонив головы. И как только Роман исчез, Ану дернули за рукав.

— Следуйте за мной, — прошептал знакомый голос евнуха. И когда они углубились в темные длинные коридоры. — Неужели Вас не предупредили, как себя вести?

— Предупредили, — нервно отвечала Ана, — только мои мать и отец чтили своих богов, и иному я не последую.

— Ладно, об этом не досуг, — скороговоркой, задыхаясь, говорил евнух, он очень торопился, будто за ними погоня. — Дела худы, ой как худы! Христофор глаз на тебя положил, а это дрянь, и какая дрянь, похлеще отца… Так что молись каким угодно богам, лишь бы тебя отсюда без насилия выпустили.

— А Константин…

— Ничто наш Константин, ничто, — перебил ее евнух, — но будь с ним вежливой, он щепетильный царек, в другом мире витает, все никак не повзрослеет… Наконец-то его покои.

У дверей внушительная охрана. Они прошли еще пару темных прохладных галерей и очутились в огромном освещенном зале со множеством книг на стеллажах, с картинами и картами на стенах, с многочисленными статуями вдоль стен.

— Царская библиотека… Ждите здесь, ничего не трогайте, — с этими словами евнух исчез.

Эта библиотека напомнила Ане кабинет Зембрия Мниха, только была гораздо больше и роскошнее. Было очень тихо, и лишь у дальней стены, видимо, от ветра, шевелились шторы и пахло соленостью моря, слышен убаюкивающий прибой.

Ана так устала, что хотелось хоть где упасть и заснуть. Прождав немало, чтобы стоя не заснуть, она двинулась на звук моря. За толстыми расшитыми шторами чуточку приоткрытая дверь и далее украшенный вьющимися кустарниками мраморный балкон.

Порывы холодного ветра освежили ее сознание. Ана склонилась над прохладными каменными перилами — прямо под ней, ударяясь о скалы так, что кажется, брызги летят в лицо, бушует неистовой волной темное рычащее море.

— Ана… Вы здесь? — высокий, мягкий голос.

Обернувшись, на фоне матового окна она увидела высокую тень.

— Я Константин, сын Льва Четвертого… Здесь холодно и дует… давайте зайдем.

Император галантно провел ее в библиотеку, вежливо предложил глубокое кресло и только после нее сел напротив, нервно сжимая тонкими, красивыми, ухоженными пальцами края темно-бордового парчового кафтана, на котором серебряными нитями было вышито изображение тигра, а на месте глаз и когтей животного искусно обрамлены золотом блестящие алмазы.

— Я виноват, очень виноват, — начал император Константин, — что так вышло… там.

— При чем тут Вы… Вы ведь больны, — пыталась поддержать светский разговор Ана.

То ли морской ветер взбодрил Ану, то ли сама обстановка была более уютной, или вид худого, даже костлявого, бледного императора и его явная стеснительность, в отличие от наглых Лекапинов, придавали Ане все больше и больше уверенности, силы и спокойствия.

— Я приношу извинения, что время столь позднее, — все еще робел Константин, — так получилось… А по правде, в Константинополе вся жизнь только ночью и протекает.

— Может, так во дворце и в богатых кварталах, а простой люд с закатом спать ложится, с рассветом на жизнь с трудом зарабатывает.

— Да-да, может быть и так, — смутился император.

После этого поступила долгая пауза, и, поняв неловкость положения, Константин, поправляя голос, кашлянул.

— Вы знаете… Вы очень потрясли меня… Я признаюсь, от Вашей победы я под таким впечатлением. Я даже не нахожу слов! Вы оказали на меня такое воздействие, что я в порыве страсти написал на одном дыхании эту оду… Она посвящена Вам… Прочтите, пожалуйста, вслух… я хочу услышать ее из Ваших уст.

— Я не умею читать, — честно призналась Ана.

— Ах, да! Ведь сейчас латынь не в почете.

— Я ни на каком не умею читать.

Это откровение впервые позволило Константину прямо посмотреть на лицо Аны. А лицо ее, раскрасневшееся от стыда, было столь прекрасным, дышащим чистотой и здоровьем, что Константин подался вперед и с той же откровенностью жарко промолвил:

— Ана, прекрасная Ана! Позвольте мне быть всегда рядом с Вами… Я Вас многому научу, научу писать и читать.

Глаза Аны, эти большие искренние зеленовато-лиловые глаза, излучающие бездонный, манящий блеск ее души, заметно увлажнились, с новой волной безумно-притягательной силой очаровали сознание Константина.

— Ана, Вы станете счастливой, великой, я Вам во многом помогу, только будьте со мной, рядом… Я прошу Вас быть моим другом. Вы так сильны, в Вас столько жизни и рвения, что и во мне стали пробуждаться силы… даже какой-то македонский дух, отчаянная смелость. И более того, Ваша победа так меня раззадорила, что я впервые предпринял кое-какие указы, соответствующие моему сану, — при этих словах император заметно выправил осанку, и с молодецкими нотками в голосе. — Я даже вновь думаю заняться выездкой, стрельбой из лука, фехтованием. Вот только плавать боюсь… Так может, — воскликнул он, даже непривычный румянец зардел на его лице, — я Вас буду грамоте учить, а Вы меня плаванию?! Ана, Вы согласны принять мое предложение?

— Ваша светлость! — с подобающим этикетом Ана слегка склонила голову. — Сочту это за честь и высшую благосклонность судьбы. И не сочтите за дерзость: император должен владеть всеми видами искусств, однако, мне кажется, что военное искусство приличествует тому, кто хочет и должен повелевать.

— Что? Что Вы сказали? — Константин, нервно дернувшись, вскочил. — Да… да, — заходил он по залу. — Ана, Вы не знаете, что Вы своей победой натворили, Вы перевернули мое сознание… Я как раньше жить не могу, не хочу!.. Боже, а это такая опасность!

— Мой отец часто говорил, — глядя снизу на императора твердо молвила Ана, — люди должны отваживаться на все и ни перед чем не падать духом — судьба любит храбрых, ибо нетрудно видеть, что судьба слабых наказывает руками сильных.

— Боже! До чего я дожил! Это мне говорит девушка, чуть ли не ровесница моего сына… Какое же наследство я оставлю в жизни, в литературе, что обо мне скажут потомки, история?! Я…

В это время послышался какой-то шум, возня, грубый говор и четкие приближающиеся шаги. Высокий и худой Константин весь напрягся, вытянулся судорожно в струнку, став еще тоньше; его и без того бледное, иссохшее лицо стало совсем болезненным, жалким и, как заметила Ана, эта фаза лица, может, и была маской бытия, да была уже привычной маской.

— Христофор, это Вы? В такой час… при оружии, в моих покоях?!

— Благодарите Бога, что я здесь, успел, — рявкнул Христофор. — Хм, смотрите, расселась как августейшая особа.

— Ана, — взмолился Константин, — приличествует встать при появлении второго человека в императорской иерархии.

Ана не встала, лишь слегка подалась вперед, придавая осанке более царственную стать, невозмутимо глядела прямо перед собой, и только желваки под алостью скул заметно вздулись, придав лицу новое, недосягаемое очарование.

— Я, право, еще путаюсь в хитросплетениях Вашей иерархии, — чеканя каждый слог, твердо заявила она. — И смею напомнить, я истинно княжеских кавказских кровей, дочь великого полководца Алтазура, покорившая Византию, — Ана Аланская-Аргунская, и к тому же, как мне представлялось, Ваша почетная гостья, девушка, и думаю, при мне тоже приличествует вести себя подобающе, а не…

— Чего? — не дал ей продолжить Христофор. — Это та рыжая рабыня Басро, убившая мою тетю Феофанию.

— Боже! — взмолился Константин, и еще на шаг отпрянул, боязливо сжимая на груди костлявые кулачки.

— И сыск уже все разузнал, — продолжал Христофор, с гнусным выражением лица склоняясь над Анной, пытаясь заглянуть в ее глаза, одновременно грубо хватая девичье предплечье, — подослана злейшим врагом двора — Зембрия Мнихом.

— Что это такое?! — силой освободившись от хватки Христофора, Ана вскочила. — Ваше величество, — обращалась она к Константину, — я не рабыня, и требую…

— Чего ты требуешь? — со свирепым лицом надвигался Христофор. — Покажи плечо… где клеймо?

— Нет, — Ана попыталась воспротивиться, но крепкие мужские руки победили, золоченая нить не выдержала, по атласной белоснежной коже бархатная ткань легко соскользнула, обнажив не только оба плеча, но и все, до тонкой талии.

— О-о-а! — с раскрытым ртом, отступил Христофор — на лоб полезли глаза перед этим ваянием.

А Ана, наоборот, с вызовом выпячивая грудь, придвинулась:

— На, смотри, смотри, где клеймо?.. Кто раб?! — и она от всей души, с молниеносной резкостью нанесла такую пощечину, что раздался смачный хлопок, и второй царь пошатнулся. А пока он был ошарашен, Ана, со звериной ловкостью, выхватила из его ножен обоюдоострый короткий меч.

— Что за шум? Что здесь происходит? — вдруг послышался капризный женский голос за спиной Аны. — Братец Христофор, тебе мало брошенных жен, твоих публичных домов и бань, так ты теперь и моего мужа прямо в библиотеке развращаешь?

Ана полубоком развернулась.

— О-о-х! — ахнула царственная особа. — Вот это да! Какая природа!.. Константин, отвернись. Да что это все значит?

— Этикет Вашего гостеприимства! — съязвила Ана, и как ни в чем не бывало подошла к выходу на балкон, резанула мечом так, что гардины обрушились.

Не торопясь, примерившись, Ана еще раз умело махнула мечом, и уже обвязывая свое тело толстой материей, вроде спокойно, да с показным почтением обращалась к Константину:

— Ваше величество, Вы меня, как полагается гостье, проводите из дворца? Или, — здесь она усмехнулась, — я могу и через балкон, морем, хоть и холодновато, таков уж прием византийского двора.

— Я такого не потерплю, — наконец-то прорезался голос у Христофора, и он хотел было двинуться в сторону Аны.

— Молчать! — вдруг в истерике закричал император Константин. — Не сметь с моей гостьей! Вон! Вон из моих покоев!

У брата и сестры Лекапинов от такой неожиданности в недоумении перекосились лица.

— Вон, я сказал! — еще яростнее, дрожа, кричал Константин, и даже топнул ногой. — Охрана! Где моя охрана? Где гвардия императора? Ко мне, евнух! Все ко мне! Я император Константин Седьмой Порфирородный! — сумасшествием горели его глаза.

— Хм, Константин, ты в своем уме, ты соображаешь, что говоришь? — как бы усмехаясь, спросила Елена, однако доселе не слышанные нотки тревоги зазвучали в ее голосе.

— Я в своем уме! В полном здравии! — еще громче, с надрывом стал голос императора. — Вон! Я сказал, вон из моих покоев!

Злобное удивление с гримасой презрения тенью застыли на лицах детей Романа Лекапина. Тем не менее, этот откровенный бешеный демарш, этот никогда не виданный вызов поразили их, и они не ушли, но расступились.

Сам император Константин во главе охраны вызвался Ану провожать. Идя по длинным, прохладным, сумрачным коридорам, он постоянно оглядывался, тяжело, часто дышал, и лишь у самых ворот, прощаясь, он влажными, холодными руками схватил руку Аны:

— Ана, простите… Я Вам так благодарен. Мы еще увидимся? Позвольте нам видеться.

Умиленной улыбкой засияло лицо Аны, ее очаровательные глаза увлажнились, блеснули и, часто моргая пышными ресницам, она почтительно поклонилась Константину, слегка присев.

— Ваше величество! Это Вы меня простите. Лицезреть Вас — для меня невиданная честь. Я благодарна Вам! И… Вы тоже позвольте мне с Вами еще раз встретиться… не скрою, у меня к Вам нижайшая просьба.

— Обязательно, обязательно встретимся, — еще крепче сжимал ее руку Константин. — Правда, что теперь будет, не знаю. Вы меня так заразили, — жалко улыбнулся император.

— Да, берегитесь, — они совсем сблизились и уже шептались как близкие люди или заговорщики. — Тот, кто является причиной могущества другого, уготовляет свою погибель… Но Вы крепитесь и помните: Боги любят храбрых.

— У нас один Бог.

— Да, у нас один Бог, а у них — другой. И отстоять нашего Бога дело нашей чести.

— Ха-ха-ха, — внезапно засмеялся Константин. — Мне так приятно и уверенно с Вами, что я не хочу расставаться.

— Ваше величество! Воля Ваша! Я мечтаю, что мы скоро встретимся.

— Я пришлю к Вам людей.

— Я благодарна Вам за прием, — Ана еще раз склонилась.

А за воротами дворца, несмотря на столь поздний час, горят факелы и светильники, толпится масса людей — это поклонники великой Аны Аланской-Аргунской, и в основном это молодежь, и сколько юношей — столько же и девушек.

— Ана! Ана! Ана! — загудела дворцовая площадь, народ хлынул к ней.

Вновь императорская гвардия сопровождала Ану. Факелов все больше, они окружают со всех сторон. И хотя лиц не видно, да заметила Ана, что уже совсем рядом с ней могучие телохранители Зембрия Мниха, и они раззадоривают толпу, громче всех скандируют ее имя, а возничим на колеснице оказался маленький китаец Мниха, и он, обернувшись к Ане, указал на два больших полных мешка:

— Это мелочь и сладости, — коверкая слова, пояснил он, — кидай в толпу, кидай.

Ее слава, это всеобщее ликование так возбудили Ану, что она, не задумываясь, вскочила в полный рост и обеими руками щедро стала бросать в толпу щедрые дары. Началось невообразимое.

— Ана! Ана! Ана! — казалось, ей кричал весь мир.

На значительное расстояние, до самого дворца Аны, эта толпа следовала за ней. Над Босфором забрезжил горизонт, пока Ана добралась, а находящиеся уже здесь Радамист и Артемида еще не смыкали глаз.

— Я Ваш новый слуга — евнух Стефан, — выступил вперед сухопарый старичок. — Феи, массажистка, теплая ванна — готовы.

— Ничего не хочу, ничего, — взмолилась Ана. — Хочу только спать, спать… И не будите меня, ни в коем случае не будите. Если я здесь повелеваю.

Оказалось, не она здесь повелевала. Евнух Стефан разбудил ее.

— Как Вы посмели войти в мою спальню! — возмутилась Ана.

— Я блюститель Вашего ложа и покойного сна, — невозмутимо отвечал евнух.

— Не смейте более сюда входить!

— Это невозможно, отныне я всюду буду при Вас, это моя служба, и можете не замечать меня, только приказывать.

— Тогда исчезните, я хочу спать, я устала.

— Зембрия Мних ожидает Вас, — бесстрастно молвил евнух.

— О-о-о! — простонала Ана. — Так разве я здесь повелеваю?!

— Вы, и только Вы — Ваше сиятельство. Просто Зембрия Мних сказал: так надо.

Недовольно вздыхая, Ана потянулась было к одежде. Евнух хлопнул в ладоши, и вбежали юные девчонки, стали одевать и обувать ее, потом расчесывать ее роскошные локоны.

Это обихаживание буквально заставило Анну войти в новую роль: с княжеской важностью она спустилась в зал.

— Простите за беспокойство, Ваше сиятельство, — как никогда учтиво склонился Зембрия Мних, и Ана подумала, что в ином мире проснулась. — Не терпят дела, — виновато объяснял доктор.

— Какие дела? — недоволен голос Аны Аланской-Аргунской.

— У ворот огромная толпа, Вас ждут.

— Я устала от этих людей, от всего устала. Дайте же мне отдохнуть. Вы ведь не знаете, что я еще во дворце пережила?!

— Все знаю, — в том же почтении стоял Мних. — И если честно, я восхищен, я горд за Вас… Я преклоняюсь, и всегда буду преклоняться перед Вами хотя бы за этот поступок.

— Ничего особенного, просто я защищала свою честь, — чуть смущаясь, сказала Ана, и тем не менее, от похвалы сонливость исчезла, и она будто нечаянно посмотрела на себя в зеркало. — Кстати, с чего это Вы стали ко мне обращаться на «Вы» и даже назвали «сиятельством»?

— А как же иначе, — очень вежлив Мних. — Теперь Вы одна из самых богатых и могущественных особ в империи, которой поклоняются многие тысячи людей; у Вас слава, почет, народная любовь. И необходимо, чтобы эта людская любовь не угасла, а наоборот — возрастала и ширилась.

— Я устала от людей.

— Понимаю… Но поймите и Вы, дорогая Ана, народ — это сила, это власть, это влияние. Надо подогревать Вашу популярность, всеми силами поддерживать Вашу славу и это возбуждение народа. И в результате Вы добьетесь мыслимого и немыслимого. Вы даже не представляете силу и возможности толпы.

— Вот именно «толпы», — капризные нотки прозвучали в голосе Аны, и она, почему-то сразу вспомнив манеру говорить Елены Лекапин, уже иначе продолжала. — Они меня лапают, щупают, толкают. Я их боюсь.

— Этого больше не будет… Мы изменим Ваш образ. Над этим уже работают люди в толпе, и сейчас поработают здесь над Вашим видом и костюмом.

— И что, эта толпа будет на меня просто смотреть?

— Нет. Они будут Вас лицезреть и ловить, и исполнять каждое Ваше слово.

— А что я буду говорить?

— Пока Вас будут наряжать, я все объясню… На данном этапе главное оказать поддержку императору Константину.

— Вы о чем? Какую поддержку могу я оказать императору?

— Не скромничайте, Ана… Вам это известно, и я не без ревности скажу, что Константин Вами покорен и в Вас влюблен.

— Он женатый человек! — не без досады возмутилась Ана.

— В Византии это не помеха, особенно для императора, и тем более, что его жена Елена — известная дрянь, впрочем, как и вся семейка этого выродка Лекапина… Да сейчас разговор не о любви, а о жизни, и не только императора, но и Вашей, и не скрою, и моей.

— Вы меня пугаете, — всерьез сказала Ана.

— Есть от чего, — не менее серьезен Зембрия Мних. — Именно под Вашим влиянием император Константин вроде бы ожил и свершил доселе невиданный, но давно необходимый и ему и империи шаг. И если до сих пор Роман Лекапин изживал зятя морально, то теперь он попытается извести его физически, и без особого труда… Наша цель — воспрепятствовать этому.

— И как мы это сделаем? — от этих дворцовых интриг, в которые она невольно влипла, Ане стало не по себе.

— Уже давно делаем, — хитро ухмыльнулся Мних, хлопнул в свои пухленькие, ухоженные ладоши, и евнух, а вслед за ним модистка, швеи, укладчицы волос, массажистки и другая прислуга устремились в зал.

— Не хочу, я от этих рук устала, — искренне попросила Ана.

— Не забывайте, — по-иному зазвучал тонкий голосок доктора, — вашего Астарха и всех рабов с Кавказа смогут освободить не деньги, а лишь императорский указ о помиловании.

В это время неизвестно каким образом перед Аной уже невозмутимо сидел, подложив под себя ноги, старый худющий индус.

— Уберите этого старика, он наводит на меня тоску! — нервно закричала Ана.

— Это не тоска, это спокойствие и умиротворенность, — внушающее твердил доктор. — Это бесстрашие и терпение. Это вера в свои силы и в свою правоту… Садись, прикрой глаза, отдыхай, расслабься… Знай, ты идешь во власть! Ты самая красивая, самая умная, самая сильная, ты посланница Бога — святая, великая Ана Аланская-Аргунская!.. Аминь!

* * *

День был по-осеннему пасмурный, прохладный, ветреный. Встревоженные появлением у гнездовий массы людей, вдоль берега стремительно носились стаи красочных чонг, издавая паническое «кек-кек». Сизые чайки, напротив, на людей вроде не обращали внимания, играя с порывами ветра, они надолго зависали у побережья и, увидев добычу, стремительно бросались в рычащее волнистое море. Солнце только изредка выглядывало из-за лохматых, несущихся с севера тяжелых туч, и когда оно надолго скрывалось, казалось, что вот-вот хлынет дождь и надолго воцарится непогода.

Вроде бы, эти погодные условия должны были людей потянуть к родным очагам, однако вопреки этому народ все прибывал и прибывал. В воздухе царило напряжение, и всюду полушепотом, кучкуясь, о чем-то говорят, и только одни слова явственны — «Ана Аланская-Аргунская»!

Чтобы народ не скучал, тут же появились шуты и клоуны, артисты и жонглеры, гетеры и воришки, аристократы и нищие. Кто-то позаботился и доставили для людей питьевую воду. Более того, уже несколько повозок прибыло из Константинополя и бесплатно раздавали хлеб и сладости, разожгли костры — и уже варится в котлах жирное мясо.

А сквозь толпу, не останавливаясь, ходит известный в Константинополе юродивый в лохмотьях и беспрестанно твердит:

— Ниспослал нам Бог неземное очарование — пресвятую Ану Аланскую-Аргунскую! Победила она нечисть земли нашей, освободила нас от скверны и подлых людей, пожирающих нашу жизнь и плоть!.. Люди, не прикасайтесь к божественной Ане своими грешными руками. Лишь лицезрейте ее, внимайте каждому ее слову и исполняйте ее желания, зная, что это желание Господа Бога!

Тут же снуют цыганки, и надо же, какие-то важные персоны дают попрошайкам немалые деньги, а цыганки кричат:

— В честь великой Аны Аланской-Аргунской! — и бросают деньги в толпу.

— Выходит! Выходит! — пополз шепот в толпе.

Гомон прекратился, все хлынули к воротам. Да ворота не открываются, за высоким забором иное творится. И несчастная Ана никак не поймет: радоваться ей иль с ума сойти, плакать иль смеяться. Этот маскарад ей невмоготу, но раз разнаряженный Радамист вместо кучера, и здесь же Артемида и ее дочки, тоже с готовностью исполняют приказы Мниха, с ним теперь заодно, то Ане ничего не остается, как с противностью, с отвращением играть эту роль.

Белоснежная Ана, вся в лучезарно-белом шелке, как царица, восседает на дорогой расписной колеснице. Ее пышные волосы сплетены с белой тесьмой в спадающие до изящной талии золотые косы, а голову украшает изумительный венок из нежных, белых роз. И вокруг нее невероятное количество только белых и желтых роз, и никаких драгоценностей, она из народа — проста. С колесницы от ее платья ниспадает тоже белый длинный шлейф, поддерживаемый шестью юными феями, наряженными в белое. И наконец, в колесницу впряжены три пары белых норовистых породистых скакунов, которые уже долго томятся на месте, бьют копытами, рвутся в путь, да узда держит, команды нет. Это все просчитывающий сценарист и дирижер — Зембрия Мних глядит в небо, нет, не Богу молится, ждет, когда приблизится на небе голубой просвет: лучезарная Ана должна выехать из ворот вместе с появлением солнечного света.

Это было явление! Народ был потрясен!

— Ана! Ана! Ана! — расступаясь, скандировала толпа.

Это ликование, это поклонение до страшного сердцебиения возбудили в Ане доселе незнакомую страсть величия, и понимая, что это фальшь, что это игра, что это обман, она, тем не менее, все больше и больше покорялась азарту всесилия над людьми, соблазну власти, пороку славы. И чувствуя, как внушения доктора овладевают ее волей и сознанием, она, ничего не говоря, только царственно махнула рукой, толпа хлынула за ней в Константинополь, в городе еще внушительнее разрослась и двинулась к ипподрому, к центральному месту зрелищ и событий во всей Византии. Охрана ипподрома и подтянувшиеся гвардейцы хотели было воспрепятствовать проникновению толпы на ипподром. Кто-то в первых рядах крикнул:

— Это наемники самозванца Лекапина!

Толпа разнесла ворота. Молчаливая Ана величественно взошла на трибуну. Здесь уже были сенаторы и богатые вельможи; много разнаряженных женщин, и среди них те, которых видела Ана в императорском дворце. Тут же голытьба и простой люд.

— Тихо! — громогласно закричал здоровенный богато одетый мужчина. — Победительница олимпиады! Наша гордость и честь! Несравненная и великая Ана Аланская-Аргунская будет говорить!

Аж коленки задрожали у Аны. Она никогда не вела речей перед людьми, тем более перед столькими людьми. А от того, что ей наговорил Зембрия Мних, все в голове путалось, и она не знала, с чего начать, и вообще не могла рот раскрыть.

— Просим, просим! Говори! — закричали в толпе.

Ана молчала. И тут начался свист. Это покоробило ее, задело за живое. Ана сделала шаг вперед, подняла руку, призывая к тишине. «Скажу, что думаю», — пронеслось в голове.

— Люди! Братья и сестры! Друзья! — начала она не совсем уверенно и тихо, однако с каждым словом, понимая, что это вызов и обратного пути уже нет, с отчаянной смелостью повела речь, ту речь, что отвечала ее чаяниям, чаяниям простого народа.

Несколько раз ее речь прерывали раскаты одобрительных возгласов и рукоплесканий. А она говорила о правителях, допустивших поборы, взяточничество, казнокрадство, продажу должностей и нарушения закона, о неспособности наемной армии и бездарных военачальниках, о поражениях на всех фронтах и в море и сдаче земель империи, о несправедливом рекрутстве и дезертирстве и разложении армии, о бедственном положении больниц и школ, о нищете поголовного большинства населения при фривольной жизни кучки богачей, о разврате одних и голодной смерти других, и еще о многом, и наконец, о рабстве как высшей мере бесчеловечности и безбожия.

Как советовал Мних, критикуя власть, Ана ни разу не назвала имя Лекапина, хотя и без того все было понятно; и оканчивая зажигательную речь, она заявила, что есть только один человек, посланник Бога, способный спасти империю и всех византийцев от грядущей гибели и иноземных завоевателей. Здесь, как заправский оратор, Ана сделала многозначительную паузу.

— Кто? Кто? Назови его! — раздались возгласы со всех сторон.

— Тот, кого Вы предали, чье имя уже долго в забвении, кого сегодня могут тихо убить!

В этой кульминации Ана вновь мастерски выждала.

— Кто это? Кто? — в нетерпении взорвалась толпа.

Ана повелительно подняла руку, призывая к тишине, и, максимально привлекая все внимание, надрываясь, воскликнула:

— Наш законный император — Константин Седьмой Порфирородный! Он нужен нам, мы нужны ему. Пусть его величество увидит, как мы его любим и ценим. Только он поможет нам! К дворцу! К императору!

Взведенная толпа, шумя, давясь, ринулась к дворцу. Что было дальше, Ана не ведала; уже знакомые ей люди Мниха, окружив ее тесным кольцом, отвели в сторонку и в сгущающихся сумерках накинули на нее черную мешковину с капюшоном, так что она больше ничего не знала и лишь подчинялась их воле.

Было совсем темно, когда ее доставили в загородный дворец. В этот день она вымоталась не меньше, чем в день олимпиады. Как она желала, лишь евнух да прислуга, раздевавшая ее, попались ей на глаза.

— Меня не будить, — со слипающимися глазами приказала Ана, и уже сквозь сон почувствовав, что кто-то рядом, она через силу встала — в ее ногах невозмутимо сидел евнух. — Вон! — приказала Ана.

Стефан не подчинился. Тогда взбешенная Ана вскочила, буквально за шиворот выкинула маленького старичка из опочивальни, и так как замка не было, чем могла, забаррикадировала вход, и только повернулась — а евнух, как ни в чем ни бывало, стоит перед ней.

— Ваше сиятельство, в этом здании много тайных ходов. Здесь, в опочивальне, я за Вас в ответе, и всюду буду при Вас. Просто не замечайте меня. Спокойного Вам сна, Ваша светлость.

— У-у-г! — бросаясь в роскошную кровать, простонала Ана, и, погружаясь в сон, последняя гнетущая мысль — она не владыка этого дворца, да и ничего иного, и в целом она если не рабыня и не невольница, то заложница теперь надолго, если не навсегда.

На следующее утро Ану вновь разбудили.

— Вы желаете еще нежиться или велите позвать прислугу? — у ее изголовья стоял невозмутимый евнух.

— Нахал, — спросонья стала ругаться Ана. — Ты меня посмел разбудить, а теперь спрашиваешь, хочу ли я нежиться?.. Хочу!

— Простите, Ваше сиятельство, просто Ваш гость Зембрия Мних интересуется, можно ли ему с Вами позавтракать?

— О-о-о! Пусть завтракает один.

— Ваша светлость, как-никак гость.

— Какой он гость?! Это я…

И Ана намеревалась выдать всю правду своего положения, однако евнух и тут не дал ей вольности даже говорить, громко перебивая.

— Есть новости касаемо Вашего земляка, и это срочно.

Данный аргумент был более чем весом. Ана заторопилась одеваться, но и этого нельзя: по хлопку евнуха явилась прислуга, и Ану очень долго купали, услащали благовониями, и модистка сама подбирала ей костюм к завтраку и соответствующую прическу.

Отяжеленная роскошным платьем и многочисленными драгоценностями, Ана с искренним недовольством спустилась в огромную столовую.

— Ваше сиятельство, — в почтении склонился Мних, — позвольте целовать Ваши руки?

И пока Ана соображала, что ответить, доктор надолго, дольше, чем приличествует, прилипал толстыми, влажными губами к обеим ее рукам, так что она отвела лицо от этой дергающейся в подобострастии лысины.

— Вы очень одаренное, необыкновенное, феноменальное создание, — уже во время еды продолжал Мних. — Так покорить толпу, так завести — это искусство, это божественный дар.

Ныне эта лесть Ану мало трогала, она думала о другом и просто спросила:

— И кто Вам это рассказал?

— Хм, так я сам там присутствовал, прямо под Вашими ногами… Так Вы бы меня все равно не узнали.

— Лицедейство.

— Ну-у, зачем так грубо. Тоже маскарад, и это только первый акт, и представление продолжается.

— Только без меня.

— Дорогая Ана, Вы свершили то, что не сделала бы целая армия. Вы не только сохранили жизнь и честь императора Византии, Вы возвеличили его и себя в веках. И благодарный император ждет Вас, Вы приглашены во дворец.

— Нет, никуда я не поеду, я устала.

— Ну, усталость легко…

— Нет, — вскакивая, вскричала Ана, — не нужны мне Ваш индус, Ваши феи, Ваши благовония и микстуры, я от них как в дурмане.

— Ана, дорогая, — Мних тоже для приличия встал. — Это все во благо твое, это лекарства, и не простые, чтоб поддержать тебя в этих нагрузках… А отказываться от приглашения императора просто невозможно.

— Все возможно, не пойду, надоело исполнять эти роли. Мне стыдно! Не тех я кровей, чтоб если не рабой, то куклой быть!

— Что?! — багровея, вскричал Мних, так что животик его затрясся. — Что ты несешь? Что ты себе позволяешь, — в гневе он кинул о пол тарелку. — Ее приглашает царь, император Византии, а она… Что ты о себе возомнила, — он с грозной поспешностью обошел громадный стол и, вплотную подойдя к надменно высокой Ане, сник, встал, впился в нее взглядом, и вдруг бросился к ней, обнял и, положив на ее плечо голову, зарыдал, как дитя, тонко заголосил. — Прости, прости, мне должно быть стыдно. Я использую тебя как подлец. Да иного нет, — он уже отпрянул, но держа ее руки, часто моргая мокрыми ресницами. — Поверь, иного выхода нет: ни у тебя, ни у меня.

— У меня есть, — Ана высвободилась из его всегда влажных холодных рук, сторонясь, бочком, то ли с жалостью, то ли с презрением смотрела на Мниха.

— Я не буду тебя неволить, — платком вытирал слезы Мних. — Только еще раз напомню, веря тебе, что на мне колоссальная ответственность перед своим народом, я заложник идеи, и может это и подло, но я всеми способами пытаюсь свою миссию выполнить, хотя мне лично тоже стыдно и обидно, и тоже хочется наслаждаться жизнью.

— Так что же это за миссия, что Вас так гнетет? — все-таки без снисхождения голос Аны.

— Сказать не могу… Правда, думаю, что и твой жизненный путь будет не легче, если только слава прошедших дней не испортила тебя.

— Вы хотите сказать, что Вы непорочны?

— Перед мессией — да. А в остальном — готов на все, в этом давал клятву.

— А я никому никаких клятв не давала.

— Хм, эта клятва в твоей крови, в твоем воспитании. И сейчас ты стоишь у последнего рубежа, так сказать на распутье.

— Я Вас не пойму, говорите напрямую, как есть.

— Хорошо, — Мних уже был спокоен, он сел на прежнее место и стал с аппетитом есть, будто и не было взрыва эмоций, и Ана подумала — может, и это была очередная игра, однако следующие фразы доктора были ужасны. — Так вот. Вопреки закону, хоть и был предупрежден, твой земляк Астарх, которого я с трудом поместил в больницу, ножом вырезал кожу на плече, где стояло клеймо не простого, а административного раба. Кто-то из санитаров донес. На ране выжгли новое клеймо; Астарх в заключении, будет суд, и если я не похлопочу, его казнят. А если я очень постараюсь — снова смогу поместить его в больницу; но не навечно ведь?.. Через месяц, ну пусть два — его снова привяжут к ослам.

Чаще и выше обычного поднималась девичья грудь, взгляд Аны тупо уперся в пол. А Мних, так же аппетитно поедая завтрак, чавкая, продолжал.

— Только амнистия императора может Астарха спасти… Кстати, благодаря твоим… ну скажем, нашим, стараниям, положение во дворце изменилось. Константин немного воспрянул духом, и тебя без проволочек проведут прямо к нему, ты удостоена торжественного обеда наедине с царем Византии.

— А если деньги? — блеснули глаза Аны.

— Какие «деньги»?! Поздно. Дело под контролем администрации.

Почувствовав слабость в ногах, Ана села, долго молчала, и на лице ее явственно читалась внутренняя борьба. Наконец только жгучий взгляд из-под пышных золотистых бровей искоса пополз в сторону Мниха, застыл, насупив ноздри аккуратненького носа.

— Какая же Вы дрянь! — выдала она. — Всего три дня назад Вы на коленях объяснялись мне в любви, предлагали весь мир, хотели со мной бежать на край света, а сейчас, — опрокидывая тяжелый стул, Ана медленно и грозно встала, в ее руках судорожно трясся нож, — Вы меня подталкиваете к императорскому ложу; иную выгоду нашли, подлая мразь.

— Вон! Вон отсюда! — вскакивая, закричал Мних на появившуюся охрану, поперхнулся, долго откашливался. Потом, обливаясь, залпом выпил большой бокал с гранатовым соком, так что казалось — на груди кровь. И пошатываясь, держась за спинки стульев, он медленно обошел громадный стол и упал перед Аной на колени:

— Да, Ана, — плакал он, — дрянь я, и мразь я… Убей, заколи, как свинью, — сквозь всхлипы. — Устал я, от всего устал, все надоело. Не мужчина я, не мужчина, ни физически, ни морально… Лучше убей, прошу, убей, зачем мне такая жизнь, — он хотел обхватить ноги Аны, но она брезгливым пинком отпихнула его, бросив на стол нож, ушла в сторону.

Тогда Зембрия Мних тяжело встал. Он уже не плакал, а глядел грозно исподлобья.

— Люблю, — не как обычно, а более низким, даже грубовато прохрипел он. — Люблю тебя до умопомрачения… И знай, и помни, всякий, кто позарится на тебя, будет уничтожен… даже император.

— Хе, — неласково усмехнулась Ана, — а если я сама захочу стать императрицей, или еще кем?

— Не шути, — угрожающе прошипел Мних.

— Не шучу! — привычная природная стать воцарилась в ее грации, в ее манерах. — Я свободная горянка, дочь Кавказских гор! И презираю людей, тем более мужчин, которые в свою выгоду то говорят «Ваше преподобие», то «тыкают», как слугу… Я с Вами встречаться более не желаю, а если меня вспомните, то только с почтением, помня мою родословную и мои заслуги.

Ничуть не сомневалась Ана в своих словах, да в тот же день гордыню пришлось смирить. На просьбу Аны император Константин дал указ об амнистии Астарха. В ту же ночь Ана поехала освобождать воспитанника своего отца, а Астарх на грани смерти, так избили его надсмотрщики. Жизнь земляка весомей принципа: не знает Ана врачевателей в Константинополе, да и искать времени нет, к тому же лучше Мниха в империи медика не сыщешь. Словом, скрежеща зубами, направила колесницу к загородному дворцу, прикусила губу, поникла, сдалась воле обстоятельств.

По возникшей суете Ана поняла: Зембрия Мних всерьез взялся за дело. Ночью эта территория наглухо запирается, и никакого движения, все под усиленной охраной. А тут видит Ана из окна своей опочивальни, как из ворот выехала одна колесница, потом один за другим трое всадников ускакали в сторону Константинополя.

— Вы ложитесь, отдыхайте, Ваше сиятельство, — по-прежнему вокруг нее суетится евнух Стефан.

Ане не до сна; Астарх последнее, что связывает ее с Кавказом, единственный, кто напоминает ей родных, кто сможет поговорить с ней на чеченском.

На вид бесстрастному евнуху Стефану этих чувств, наверное, не понять, и посему кружится он вокруг Аны, предлагает выпить какую-то вонючую гадость — микстуру Мниха. Лишь бы евнух отстал, она осушила бокал. И вначале вроде ничего, а чуть погодя — стоя засыпает, и ни о чем думать не хочется, просто блаженная пустота.

На сей раз ее не будили. Выспалась она вдоволь; только открыла глаза, в ногах невозмутимый евнух, а солнечные лучи уже заполдень ушли.

— Как Астарх? — вскрикнула она, и как была одетая в ночное, так и хотела броситься вниз, к кабинету Мниха.

Однако Стефан с упорством преградил ей путь.

— Ваше сиятельство, ни при каких обстоятельствах Вам негоже в таком виде спускаться. Тем более, что операция продолжается, и доктор занят.

Как ни торопилась Ана, а прислуга полностью свершила весь утренний туалет, и одетая, благоухающая Ана спустилась вниз. У кабинета Мниха путь ей преградил огромный охранник.

— Я… — Ана замялась, не зная, как представиться.

— Ваше сиятельство, знаю, Вы хозяйка этого дома, и я выполняю Вашу волю — никого сюда не впускать, даже Вас.

Ана оторопела, и в следующий момент была готова возмутиться, но за дверью послышался шорох, устало вышел сам доктор. Мниха было не узнать: под налитыми кровью, тусклыми глазами сизые мешки, и все лицо обвисло, обмякло; и на одежде всюду кровь.

— Ана, — сиплым голосом сказал он, — у него, как я предполагал, было брюшное кровотечение… Поверь, я сделал все, как родному брату… А сейчас спать, впереди тяжелая ночь, будущее утро даст ответ.

Надеясь бодрствовать до утра, Ана крепилась, да евнух позаботился о ее спокойствии, правда, утром разбудил: Астарх пришел в сознание, узнал Ану и сделал несколько глотков воды.

На радостях Ана с благодарностью обнимала доктора, даже целовала его обвислые, обросшие за эти дни щеки. Казалось бы, все улеглось и отношения их восстановились, да во время совместного обеда Ана вновь была понурой, задумчивой.

— Ну, рассказывай, что во дворце было? — вдруг пытливо спросил Зембрия Мних, и когда Ана попыталась отделаться общими фразами, он перебил ее. — А Христофор зачем явился?

— Так Вы и это знаете? — удивилась Ана.

— Знаю, да не все… Говори как есть, все равно больше поделиться тебе не с кем. А что от этих Лекапинов — добра не жди, и без тебя ведомо.

Ана надолго задумалась, потом, глядя прямо перед собой, видимо вновь все переживая:

— Оказывается, Константин, — как бы анализируя про себя, — не лучше сватов — тряпка, а не мужчина, хоть и восхваляли мы его до небес… Наедине объяснялся мне в любви, что только ни предлагал, готов был к подвигу… Я сказала, что он женат, и разговор на этом исчерпан…

Она замолчала, и вместо нее продолжил доктор:

— Тогда Константин, зная, что Христофор тобой грезит, решил дело по-другому. Вопреки этикету, он покинул обеденный стол, вернулся нескоро, а вслед за ним старший брат жены.

— Вы все лучше меня знаете, — подавленно сказала Ана.

— Евнух Стефан все видел, но не все слышал… Знаю, что ты вновь устроила скандал, и тебя усмирили… Так что же было?

— Мне об этом и вспоминать противно.

— М-да! — Зембрия Мних встал, глядя в потолок, с пафосом констатировал. — Традиция византийского двора… М-да!.. И все-таки ты сумела в неприкосновенности из дворца уйти и Астарха заполучить… чем ты их взяла?

— Они поняли, что иного я не позволю, кроме как через насилие. А хоть и предлагают мне стать женой второго царя империи, да для приличия положено мне недельку подумать — дали три дня.

— М-да, мерзавец… Очередная жена! — негодовал Мних. — А Константин — тоже дерьмо… Да и что с них всех взять — оба ублюдки.

— Зембрия! — вдруг вскрикнула Ана. — Помогите мне, помогите мне бежать… дайте мне хотя бы лодку — я уплыву.

— Хм, «бежать — уплыть», иди сюда, — Мних раскрыл шторы на окне. — Видишь, до сих пор один корабль здесь постоянно дежурил, а теперь — два… И на суше вдвое соглядатаев увеличилось… Ныне и тебя охраняют.

Доктор задвинул шторы, отошел в центр зала и после паузы продолжил:

— Так убежать от них — нетяжело. Да я не могу, здесь дела… Да и у тебя здесь дела — сестру, брата искать… и Астарха куда деть?

— Они ведь цари! — наверное, впервые видел Мних испуганную Ану. — Они могут спокойно нас атаковать, захватить, уничтожить!

— Эх, Ана! — горько усмехнулся Мних. — Конечно, могут, и давно бы с землей все это сровняли. Да есть такое грязное понятие, как государственная политика, которое зиждется на продажных интересах и больших деньгах… Так вот, меня ненавидят, изолировали, отторгли, но убить, как отца, пока не могут, и более того, преследуя по империи всех евреев — меня оберегают, ждут. Жду и я, чтобы, как и ты, забрав свое, уйти из этой гниющей империи.

— Так забирайте же, и уходите.

— Хм, теперь забрать нелегко… Мне нужна хотя бы небольшая армия, а чтобы иметь армию, нужна большая власть… А Константин, — продолжал свои мысли вслух Зембрия Мних, — как ты сама поняла, тряпка, — все, что для него ни делай, — впустую. Придется использовать родство, — и Мних странно посмотрел на Ану. — Роман уже стар, почти все в руках Христофора… Хе, жена второго царя — заманчивая перспектива!

— Что, что Вы сказали? — еще больше расширились глаза Аны.

— Да я шучу, — усмехнулся доктор. — Мне надо проведать твоего земляка, а ты отдыхай, — и он фамильярно, по отечески поцеловал красивую головку, и похлопывая по плечу. — Ты действительно — мое сокровище… мне есть над чем подумать, — и он в очень хорошем настроении, посвистывая, удалился в свои апартаменты.

А Ана, подозревая, что у Зембрия всюду есть «уши», нарочито громко заявила:

— Я сама выберу себе мужа! — в этом огромном пустом зале почему-то эхом разнеслось «ужа — ужа — ужа» — и ей до боязни показался незнакомым свой собственный голос. Еще долго так в одиночестве просидев, она, еле преодолевая ступеньки, поднялась к себе и в роскошной одежде бросилась на кровать: то плакала, то ворочалась, то незаметно засыпала, и в таком подавленном состоянии, не подпуская к себе никого, она провела много времени, не зная, как сменяются дни и ночи, пока евнух не заговорил:

— К Вам приезжали из императорского дворца.

— Я больна! — крикнула Ана.

— Так и ответили, — был в прошедшем времени ответ, давая ей еще раз знать, что за нее все решают.

В течение нескольких дней она не спускалась на вызовы Мниха и пребывала в глубокой депрессии, когда Стефан сообщил, что больной впервые выпил бульон и может говорить.

Это стало оживляющим праздником. Лежащий Астарх слабо ответил на ее пожатие и даже по-родному улыбнулся.

— Ты теперь свободный человек, — сквозь слезы сообщила Ана.

— Свободным я буду только на Кавказе, где мой дом, — грустно ответил Астарх.

Они говорили на чеченском, обо всем, больше о печальном, и когда Мних предупредил — перенапрягать больного нельзя, Ана, зная, что больше поделиться не с кем, вкратце рассказала о своей беде.

— То, что на тебя все зарятся, — немудрено. То, что тебе это не по душе, — тоже понятно… Но пойми, Ана, что ни говори, а участь наша здесь — рабская… И как мне ни стыдно — иного выбора нет, и ты жертвенность наша, а это предложение надо воспринимать как счастье, как наше спасение.

После этого разговора Ане стало значительно легче, но на образ Астарха в ее душе легла значительная тень: «Рабство не прошло мимо», — делала она жестокий вывод. И тем не менее с нетерпением ожидала следующего дня, беседы с ним, его мнения, и вообще, ей хотелось говорить и слушать родную речь.

К ее радости, Астарх явно выздоравливал, был бодрее, и к тому же, хоть Мних их не понимает, но на сей раз отсутствует.

В этот раз они тоже вспоминали былое, да нет-нет и о будущем стали говорить, и когда Ана затронула вчерашнюю тему, на лице Астарха появилась странная гримаса; он жестом поманил ее наклонить голову и на ухо горячо прошептал:

— Этот доктор странный тип: то ли по-нашему понимает, то ли кто-то ему вчерашнее переводил.

Ана выпрямилась, мимикой и жестами показала больному — «говори», а сама на цыпочках двинулась к боковой потайной двери. Резко дернула, ввалилась… ахнула! В глубоком кресле, поедая виноград, сидит Мних, а за маленьким столиком, тоже в кресле, только с перевязанным ртом, в нарядной одежде, подчеркивающей болезненную бледность, сидит ее пропавший братец — Бозурко.

С волчьим визгом бросилась Ана к брату, так и не освободив рот, в нетерпении кинулась обратно, сходу ударила съежившегося Мниха и выцарапала бы ему глаза, если бы охрана не подоспела.

— Отпустите ее, — приказал Мних, и когда Ана бросилась к брату. — Не целуй, не обнимай его так, — отводил он ее от брата. — Охрана, да отведите ее… Ана!.. Да перестань брыкаться! — завизжал он. — Спроси у брата, всего три дня он здесь. А показать не могу, он после тифа. Карантин… понимаешь, тиф!.. Да, уже три месяца, как мои люди его в Македонии нашли. Там эпидемия тифа, и я специально послал врачей, чтобы его там лечили… А не сказал? Вдруг бы он умер?.. Это твое спасибо?! Нельзя его целовать!.. А потом к Астарху пойдешь?.. Унесите ее!

Несколько охранников негрубо, но жестко обхватили сопротивляющуюся Ану, буквально на плечах понесли наверх.

— А Аза где? Сестра где? — кричала она.

— Не знаю, клянусь, не знаю. По всему миру люди ищут, — следом, задыхаясь, семенил по лестнице доктор.

Радость объяла Ану, и она не хотела воспринимать карантин, но когда ей объяснили, что если заболеет, и даже выживет, на лице ее останется сыпь, а золотых волос лишится, то она безмолвно подчинилась рекомендациям Мниха, выпивала все микстуры, не роптала, подсчитывая дни изоляции…

И все-таки как изменчива и обманчива порой жизнь. То горевала Ана, и просвета не видала, и теперь жизнь будто в преддверии праздника. И вот-вот ей кажется, что и сестра найдется. И так уже Астарх сидеть может, и они втроем, то едят, то песни поют, то даже танцуют.

— Ана! Ты счастье наше! — часто восклицает Бозурко. — Я княжеский сын, стал рабом, чуть не умер, а теперь вновь брат царицы Византии… Да кто в такое поверит.

Астарх по этому поводу более сдержан; однако девичьим чутьем понимает Ана, что воспитанник отца, молодой, выздоравливающий воин Кавказа, ревнует ее, страдальческими искрами порой горят его глаза, и тогда Астарх становится сторонником для всех них непонятного немолодого Зембрия Мниха, который вроде и способствует царственному браку Аны и Христофора, и в то же время бесится от упоминания этого события.

Теперь Мних практически не может видеться с Аной с глазу на глаз, братья всегда рядом, и он, через евнуха, даже официально просит аудиенцию.

Нет, Ана устала от сцен Зембрия. По благословению брата и Астарха, при поддакивании Мниха она словно бы случайно встретилась в театре с женой Константина Еленой Лекапин и дала официальное согласие на брак. И с тех пор Мних сам не свой, почернел, ворчит, преследует всюду Ану, а застанет одну — целует руки, объясняется в любви, грозится всех Лекапинов истребить, а Христофора называет подонком.

— Поздно, — отвечает ему Ана, — и нечего моего суженого чернить… сами зачали это дело, а теперь… впрочем, все вы на одно лицо, разве что титулами и богатствами краситесь… Так теперь и я титулованной стану, и тогда взаправду «сиятельством» величать будете.

— Ана! Не позволю!.. Ну, побудь еще немного со мной, — жалобится доктор.

— Не могу, некогда, — вроде жалеючи отвечает Ана, и это правда — кто бы мог подумать, у нее на дела времени в обрез.

А дел в такой вроде короткий промежуток возникло столько, что она еле успевает. И что греха таить — позабыла сестру и прочие невзгоды — готовится к свадьбе, а до этого еще одно наиважнейшее мероприятие. Кто-то подсказал Лекапинам, и Константин это одобрил: еще до свадьбы княжну Хазарии солнцеликую красавицу Ану Аланскую-Аргунскую в честь победы на олимпиаде в Юстиниановском зале дворца объявят августой, причислят к высшему свету Византии.

Этот торжественный церемониал приурочен к большому празднику, и помимо византийской знати, будут приглашены послы и гости из других стран. Эта церемония — настоящий спектакль, где каждому отведена своя роль; и если у Аны главная, то не меньшее участие примут в нем «дядя» и «тетя» Аны — Радамист и Артемида; и здесь же должны присутствовать ее братья — Бозурко и Астарх. И посему вся родня должна выучить свои роли, правила византийского дворца, этикет и манеры, не говоря уже о костюмах, кои не должны отличаться от роскоши присутствующей знати.

Помимо этого, заразившись роскошью, сколько еще чисто житейских дел навалилось на Ану. Из продаваемого готового жилья ничто ее не удовлетворило, и купив в самом центре Константинополя дорогой земельный участок, она занялась строительством собственного дворца, наняв для этого лучшего архитектора Византии знаменитого армянина. Кроме этого, исполняя давнюю мечту Радамиста, выделила деньги на выгодное предприятие — строительство кораблей, и рядом с верфью возводила фабрику по производству ковров и шелка.

Пережив рабскую нищету и понимая силу собственного капитала, Ана не собиралась просто так транжирить деньги — все было под ее строгим контролем и должно было приносить в перспективе немалый доход.

Эти капиталоемкие объекты создаются не просто так, а максимально используя свою славу, влияние, протекцию дворца, и при этом Ана не чурается поддержки Зембрия Мниха, хотя в то же время постоянно сторонится его.

Однако не только повышением своего благосостояния озабочена она: выделены большие деньги на поиски сестры Азы, а Астарх и Бозурко выискивают рабов с Кавказа и должны вести переговоры по их откупу и высвобождению. И если Астарх только этим и занимается и уже кое-что ему удалось, то совсем юный красавчик Бозурко занят иным. Благодаря сестре он был представлен в императорском дворце младшим братьям Христофора — царствующим особам Стефану и Константину Лекапинам. Бозурко оказался весьма коммуникабельным и общительным малым — как-то быстро он сошелся с младшими Лекапинами, и теперь почти каждый день выуживает у Аны золотой и прогуливает это богатство в самых дорогих публичных домах, в банях и в театре. Помимо этого, у Бозурко одни из лучших коней в Константинополе, а в роскоши одежды он никому не уступает.

Из-за любви к единственному из родных и чтобы Бозурко позабыл лишения в рабстве, Ана брату ни в чем не отказывает, хоть и понимает, что расходы его чрезмерны.

— Бозурко, родной, на что ты тратишь каждый день по золотому? — иногда беспокоится Ана. — Ведь на эту монету можно выкупить любого нашего земляка.

На это брат дуется, становится в позу ущемленного, и Ана вновь раскошеливается, хоть и видит, что братец частенько нетрезв, и даже евнух ее предупреждает — Бозурко пристрастился ко всему плохому, и в его комнатах вонь гашиша.

Ана сама молода, не знает, как воздействовать на брата, а тут невесть что — Астарх тайком доложил: Бозурко и у Зембрия Мниха деньги берет, постоянно с доктором шушукается.

Это вывело Ану из равновесия:

— О чем ты с Мнихом болтаешь? Сколько ты ему должен? Говори! — наконец всерьез накинулась она на брата.

— Ничего я ему не должен, — огрызался недовольно Бозурко.

— Как «не должен»? Ты хочешь нас снова в кабалу загнать, скрытый долг накапливаешь, в зависимость загоняешь?!

— Ничего я не должен, — отпирался Бозурко, и видя гнев сестры, бросил. — Не выдашь, скажу… Я Мниха тайно с младшими братьями Лекапинами свел.

— Что?! — воскликнула Ана.

Эта информация сильно поразила ее; Мних явно что-то замышляет. Хотела Ана поделиться опасениями со своим якобы другом и покровителем Константином VII и его женой, тоже теперь якобы подругой — Еленой Лекапин, да сдержалась: первый — слабовольный человек, и не мужчина в понятии Аны; а Елена погрязла в сплетнях, и зачем Ане эти интриги Византийского двора, ведь молчание — это золото. И вообще, ей не до этого — каждый вечер ее приглашают на обед в чей-либо зажиточный дом, и она ходит к тем, кого рекомендует Елена Лекапин. И еще ипподром, скачки, театр, благотворительные вечера и посещение больниц, школ. Ее авторитет и популярность растут, от поклонников нет прохода.

Наконец, день торжественного церемониала. Посмотреть на знаменитую красавицу пришло столько народа, что к дворцовой площади не подойти, не пробраться.

Ровно в полдень появилась грациозно-изящная царственно величественная Ана Аланская-Аргунская. Площадь взорвалась в восторге. И хотя это величие, эти слава и любовь народа ей теперь были по душе и она уже иного не представляла, тем не менее, эта церемония ее утомила, и она мечтала, когда же все это кончится и можно будет расслабиться наедине.

К счастью, время идет, все проходит, все меняется. Вроде по заслугам стала Ана влиятельнейшей особой империи, а в душе радости нет, одна суета. И с непонятным страхом, даже с содроганием ждет она день свадьбы. А ее нареченный, уже немолодой Христофор, совсем как юноша, голову от любви и счастья потерял, всюду за Аной следует, не дождется, когда же настанет день свадьбы, и в знак своего преклонения дарит невесте дорогое ожерелье.

Вездесущий Мних и об этом узнал, подсказал — по этикету положено тем же ответить.

— И чтобы Ваша светлость не мучилась в поисках подходящего, да и пусть это будет мой свадебный подарок Вам — вот дорогое колье, достойное царской особы.

— Вы и так для меня многое сделали, спасибо, — отказалась Ана, не нравится ей взгляд Мниха в последнее время — совсем он осунулся, аж помрачнел. — Я поищу у ювелиров.

— Хм, ищи… чужая невеста, — вслед ядовитый тон доктора.

Несколько дней объезжала Ана всех знаменитых ювелиров Константинополя, ничего подходящего найти не может, словно сговорились — твердят одно:

— К сожалению, в данный момент подходящего ничего нет.

А Бозурко уже гораздо лучше сестры понял хитросплетения Константинополя.

— Что ты зря бегаешь, — подсказал он. — Все эти ювелиры и ростовщики единоверцы Мниха, под его началом. Так что прими его подарок, а сэкономленные деньги отдай мне.

— Ты становишься как Зембрия Мних, — отругала брата Ана, продолжила поиски, и ей повезло, прямо на дом доставили ей изумительное колье в дорогой коробочке из слоновой кости.

Деньги за колье уплачены немалые, и Ана запрятала коробочку под подушку. В этот день у нее званый обед, потом театр.

Вернувшись поздно, хотела глянуть, что она назавтра подарит жениху, а коробочки нет.

— Это я ее надежно припрятал, — за спиной голос евнуха Стефана. — Что-то пропадать у нас кое-что стало, просто напасть.

Последнее кольнуло Ану, не хочет она признать, что ее братец, видимо, шалит.

На следующий день она едет во дворец. Лишь в последний момент евнух принес ей ценную коробочку: вскрыл футляр, продемонстрировал содержимое и, быстро прикрывая:

— Нельзя долго смотреть и трогать, подарок жениху — сглаз будет и беда в семейной жизни, — по-отечески суеверно наставляет Стефан, и еще не один раз это он повторил. И напоследок. — Даже не открывайте. Пусть жених сам откроет и сам при Вас наденет — тогда будете в счастье долго жить.

Ана более чем суеверна, так и поступила. Вот только Христофор несговорчив, просит, чтобы Ана самолично колье на его толстую морщинистую шею приладила. И пока она этим занимается, Христофор непристойничает, норовит озорничать руками.

Внешне Ана улыбается, даже пытается кокетничать, вынося эти нравы дворца, а внутри все кипит, все противится: не люб, ой как не люб ей этот развращенный царь. И наверное, от этого при каждой встрече с женихом она себя плохо чувствует, а на сей раз совсем стало не по себе. И последующую ночь она провела то в ознобе, то в жару, так что утром еле встала; в тот день ей надо было навестить больницу с благотворительной миссией.

Как обычно, ее преследуют поклонники. С ней уже свита подхалимов и охранники. Вошла она в больницу, а ей все хуже и хуже, хоть самой впору лечиться, и тут вокруг нее началось шептание, непонятное волнение.

— Кто умер? — послышалось в толпе.

— Ее жених — царь Христофор.

У Аны подкосились ноги, она потеряла сознание.

* * *

Сквозь влажную пелену Ана с трудом различила расплывчатое сморщенное лицо Зембрия Мниха и одновременно, будто далекое эхо, его тоненько молящий, плачущий, как у ребенка, голос.

— Ана, проснись! Открой глаза, открой! Вот так… еще… Ана!!! Она ожила, выжила! Боже, благодарю тебя!.. Как я счастлив, как я счастлив!

Доктор еще что-то такое ласковое говорил, потом обнимал, целовал. И Ана хоть и не могла пошевелиться, да все это ощущала, и ощутила мерзкий вкус во рту от чего-то вливаемого, от чего она стала кашлять, отрыгивать и вновь потеряла сознание.

Повторное пробуждение было более зримым и странным: перед ней, улыбаясь, стоял высокий, смуглый, худой старик с жидкой бородкой с проседью.

— Она ожила, — старик толкнул дремлющего на стуле Мниха.

Тут же над ней склонились Зембрия Мних и Астарх, чуть позже появились Радамист и умиленная Артемида в слезах.

— Где Бозурко? — первое, что еле выдавила Ана.

— Пошлите в город за Бозурко, — скомандовал Мних.

— А Азу не нашли? — вторая мечта Аны.

— Ищем, ищем, — подобострастно склонился Мних.

— Чтобы не было рецидива, надо повторить инъекцию, — сказал смуглый старик.

— Да, да, все уйдите, — засуетился Мних. — Ана, потерпи… в последний раз.

— Готовьте анестезию, теперь чуть больше опия, — незнакомые слова говорил старик, — где антисептик?.. Возьмите себя в руки, Мних.

Вновь Ана почувствовала мерзкую жидкость во рту, вновь «уплыло» сознание, и когда она вновь пробудилась, с удивлением ощутила тяжесть и силу своего тела, утомленное, но ясное сознание и зоркость глаз.

— Ана! Ана, дорогая! — над ней склонился Зембрия Мних, и только голос тот же, а лицом сдал, постарел, обмяк. — Как мне повезло, как мне повезло, что великий доктор Хасан Син оказался здесь, у меня… Что бы я делал?.. Ана, как я рад, как я счастлив! У тебя абсолютно ясный взгляд, скажи хоть слово.

— Гм-м, — кашлянула Ана, во рту стоял мерзкий вкус. — Дайте воды. — И отпив несколько глотков. — Где Бозурко?

— Опять уехал… Молодой, на месте не сидится.

— А Христофора не оживили?

— Ты о чем? При чем тут это?

— Знаю о чем… В начале травите, потом лечите.

— Ана, — стало суровым лицо Мниха, — если не хочешь моей погибели — не говори об этом, и даже не вспоминай… Конечно, я виноват, не рассчитал, переборщил… Я многое от Лекапинов сносил и, наверное, буду сносить, но представить тебя в объятиях этого мерзавца — я не мог… Да и ты этого представить не могла. Я ведь помню, в каком ты состоянии была, знаю, как он был противен тебе… Случись свадьба — ты бы себя первой презирала бы… и вряд ли это пережила… Разве это не так? Скажи мне правду!

Ана долго молчала, а заговорила о другом.

— Я хочу домой, на Кавказ.

— А сестра Аза? А Бозурко? Ты думаешь, твой брат теперь захочет роскошный Константинополь на дикую Хазарию поменять?

— Я хочу домой, на Кавказ! — болезненно уперлась Ана.

— Хорошо, хорошо. Только вместе уедем, чуть погоди, дела.

— С Вами дел у меня нет, — глухим утробным голосом постановила Ана.

— Вы вольны, Ваша светлость, — учтиво склонился Мних.

Он еще что-то хотел продолжить, но Ана грубо перебила:

— Вы надо мной издеваетесь!

— Ничуть, — нервной сыпью зарделись шея и щеки Мниха. — Ана, признай, — дрожал его голос, — что бы я ни делал, как бы ни поступал, а в итоге я добра все-таки свершил больше, чем худого.

— Это еще не итог — поэтому я уеду.

— Куда? К кому? Кому ты нужна в Хазарии, где тебя в рабство продали и предали.

— У меня есть деньги, и я…

— Нет у тебя денег, нет, — кривя лицо, надвинулся Мних. — Ты знаешь, сколько твой братец задолжал?

— И сколько он Вам должен?

— Мне он не должен… Да ты знаешь, что спелся он с царскими сынками и по-царски гуляет, тебя уже практически полностью обворовал и всюду немало задолжал.

— Бозурко! Не может быть! — обхватила голову Ана.

— Говорю, как есть… — Зембрия Мних подошел к Ане, взял ее за руки. — Как это ни прискорбно, но не без твоей помощи Бозурко вкусил все мерзкие пороки Константинополя, вошел в раж, а опий, гашиш и женщины никого не отпускают — высасывают все до жил, сводят быстро в могилу, не говоря о деньгах.

— Что мне делать? — плакала Ана. — Мой единственный брат! Ведь больше никого у меня нет!

— Я могу его излечить… Правда, это непросто.

— Вылечите, избавьте. Все что угодно отдам.

— Я ведь сказал — тебе нечего отдавать, долги.

— А фабрика, дом, корабли?

— Кому это надо? Все недостроено, только в зачатке.

— Что мне делать? — еще горше зарыдала Ана.

— Все просто — делать то, что я скажу.

На похудевшем от болезни бледном лице зеленовато-лиловые глаза Аны стали еще больше, еще глубже, и столько в них было кротости, тоски и мольбы, что Зембрия Мних не выдержал, насильно обнял ее и на ухо жарко зашептал:

— Не волнуйся, я помогу, я спасу. Только будь всегда рядом, я не могу без тебя, я люблю тебя, люблю.

— Что Вы от меня хотите? — рыдая, противилась Ана этим ласкам. — Из-за какой-то мистической идеи Ваша жизнь отравлена, и Вы травите всех. В Вас добро и зло соединились вместе, и Вы не ведаете, когда творите добро, а когда зло... Идея порабощает дух, господствует над человеком!

— Ана! — доктор слегка отстранился. — Ты жизни не знаешь. А истина в том, что добро порождает зло, а зло порождает добро, и так они вместе и существуют… И так существовать будем и мы с тобой.

— И кем я буду при Вас?

— Не мучь, Ана… Не знаю. У тебя есть брат, земляки, родина, где-то сестра, которую, поверь, я ищу. А у меня ты одна.

— А мессия?

— И мессия у нас теперь одна — надо продолжать жить… Вместе.

Подавленная Ана молчала, тогда после паузы Мних вкрадчиво продолжил:

— Долги я погашу, Бозурко обуздаю. Впредь он не должен порочить твой легендарный образ… Пропаганда работает, и по Константинополю ходит слух — ты так любила жениха, что лишилась надолго чувств… Пора показаться в свете, во дворце, выразить соболезнование отцу Христофора, восстановить наше влияние. В общем, дел невпроворот. — И после паузы, как уже познала Ана доктора, с глубоко запрятанной хитринкой. — А Астарх удалой молодец. Правда, как ты взрывной, но толковый… А кавказцев ты не собираешься выкупать из рабства?

— На какие деньги?

— Найдем, нам нужна будет своя если не армия, то боеспособная дружина… Времена грядут жаркие.

К словам, да и к самому Мниху Ана относилась с недоверием и с подозрением, пока в тот же вечер не столкнулась с ужасным. По данным Астарха Бозурко уже который день гуляет в одной из самых дорогих бань Константинополя и никого слушать не желает, никого не признает. Несмотря на запрет доктора, Ана в сопровождении Астарха поехала за Бозурко и ужаснулась: отвратительный разврат, а брат ее и не слушается, отощал, почернел во хмелю, что-то несусветное несет, еще денег требует.

Хотела Ана брата силой увести, да хозяева не позволили: долг за Бозурко, который день он здесь как на пиру кутит. И без того слабая Ана почувствовала себя еще хуже, попросила отвезти домой, но теперь и ее не отпускают: из соседних злачных мест прибежали хозяева, требуют рассчитаться за брата, суммы называют сногсшибательные.

Только Зембрия Мниха вспомнила слабая от немощи Ана, спешно послала Астарха в загородный дворец. Вскоре примчался евнух Стефан с охраной.

С мечтой о постели и покое возвращалась Ана во дворец Мниха. И вновь, обихаживая больную, доктор вкрадчиво щебетал:

— Ты еще слаба. Надо делать — как врач прописывает, или жить — как хочется… Иного не дано — выбирай.

— Перед Вами я всегда слаба. Вылечите и меня, и брата.

И Мних со всей строгостью и серьезностью взялся за лечение обоих, а возле Аны вовсе часами напролет просиживал, и все говорил, говорил, и все такое интересное, душевное, заманчивое, о их будущей жизни в другой стране, в другой части света, где и люди податливее, и земли пожирнее, и климат помягче.

— Так что же Вы туда сейчас же не уедете? — удивлялась Ана.

— Сейчас не могу, обстоятельства не позволяют.

— Небось, идея, — издевалась Ана.

— Да, она, — делал вид, что не обижается, Мних, и вновь часами говорил, и если вначале Ана с недоверием и сомнением слушала доктора, подозревая в каждой фразе торг и подвох, то со временем умудренный Мних так искусно заговорил ее, что она стала доктору верить, приникла к нему душой. Тем более, что Мних говорил все в ее благо:

— Молодость, красота и здоровье быстро пройдут, и пока они есть, надо этим пользоваться.

«Да, надо, — про себя решила Ана, — и если другого нет, надо, как Мних меня, и его использовать. У меня тоже своя идея: вернуться на Кавказ, и не просто так, а с величием, чтобы достойно жить на родной земле».

— Ты уже здорова, так же румяна и бодра. Пора к царю пойти, в свете показаться, — торопит ее Мних.

— Нет, я еще слаба, — капризничает Ана; теперь она с удовольствием принимает различные ванны, вокруг нее кружатся массажистки, а питание ее — лучше в мире нет.

— Ты должна быть в трауре, чуть-чуть увядшей, — советует Мних.

— Никому не нужен мой траур, — по-своему, цинично мыслит Ана. — Свет нуждается во мне — пока я краса и можно мною грезить и любоваться.

Лишь почувствовав себя совсем хорошо и в зеркале узнав в себе прежнюю Ану, она решилась окончить лечение, но не поехала сразу в императорский дворец, как советовал Мних, а направилась в порт, где строились ее корабли, ее фабрика, где были вложены ее значительные капиталы.

Радамист трудился от души, и уже контуры кораблей обозначились. Однако Ану это не удовлетворило.

— Вот такие надо строить, — указала она на большие, мощные корабли, прибывшие издалека.

— Так это купцов-рахмадитов, — со вздохом отвечал Радамист. — Они секретами строительства не делятся. — И на ухо шепотом. — Очень богатые люди… единоверцы Мниха, его друзья.

— Хм, что ж ты с этого не начинал, — подбоченилась Ана. — А ну пошли — значит, и нашими они станут друзьями.

Имя «Зембрия Мних» оказалось магическим. Да и об Ане Аланской-Аргунской купцы-рахмадиты наслышаны. Показали они все, подсказали, посоветовали и даже посетовали: с тех пор как Лекапин дорвался до власти им чинят в Константинополе всякие препоны, товару хода не дают, а товар лучший, издалека: пряности и бижутерия — индийские;, чай и тютюн — цейлонские; шелк, косметика, фарфор, бумага, порох и лекарства — китайские; золото и меха — булгарские; икра, мед, клей — хазарские.

— А если я Вам помогу все это продать? — холодно-расчетлив голос Аны.

— Зембрия Мних нам помочь не может или не хочет, да и не нуждается он в наших деньгах, — так же расчетливо отвечают купцы. — Ну а если Вы, Ваше сиятельство, нам поможете — мы люди чести, по всему миру ездим с достоинством, лучше нашего товара и нашей цены нет.

Лишь после этого в прежнем блеске, да с новыми мыслями направилась Ана во дворец; встревожилась — первый царь, Роман Лекапин, для соболезнований ее и не принял, говорили — от смерти первенца потрясен. Зато Константин VII при виде ее просиял, целовал руки и глазами пожирал ее. А когда Ана, для приличия вспомнив Христофора, попыталась всплакнуть, теперь повысившийся в ранге четвертый царь небрежно махнул рукой, мол, зачем вспоминать, а вслух:

— Бог все видит!.. Вас горе миновало!.. Давайте-ка лучше я прочитаю Вам мои последние стихи.

— Очаровательно, бесподобно, какой талант! — артистично, а может, искренне воскликнула Ана. — Кто же на этом свете достоин таких слов из Ваших величественных уст!

— Как кто? Вы, Ана, Вы!

Ана осторожно взяла листок, манерно прижала к груди:

— Какое счастье! Как я Вам благодарна, Ваше величество! — с этими словами, будучи неграмотной, она вновь стала любоваться сочинением как завораживающей живописью, ее прекрасное лицо вдруг погрустнело, пышные ресницы стеснительно заморгали, даже алые губки надулись. — Вот только бумага… не для Вашей императорской руки: уж слишком темная, толстая… Ведь на ней вскоре все померкнет, а это историческая ценность, шедевр, наследие империи, Ваше имя… И на этом обворовывают, наживаются, — все это возникло спонтанно, прямо на ходу, и наступая, используя все свое очарование, она продолжала. — Ваше величество, позвольте мне позаботиться о Вас, — и тут пробудился в ней такой азарт, что глаза по-новому загорелись, обнажая природную страсть.

— Да, … да, … — на все согласен был император, озираясь, боясь, что вот-вот войдет жена.

Действительно, вскоре появилась Елена, и вот здесь Ана не только всплакнула, а, положив голову на плечо женщины, горько зарыдала, повторяя имя «Христофор»; ее пришлось утешать, даже вызвали врача. А потом была трогательная беседа, и обед, во время которого женщины обо всем секретничали, и стремясь утереть нос мужчинам-бездельникам, решили открыть совместное собственное дело — торговлю заморскими дарами.

В порыве умиления царица Елена и ее муж дали добро, а делать ничего не стали — им лень; так Ане их помощь и не нужна, лишь их согласие, их благословение, их имя и свой авторитет. И так наладила дело, так развернулась, что только через нее и поставляется дорогой товар для императорского дворца, сената и администрации. А потом армия, флот и охрана стали у нее приобретать продовольствие, одежду и обмундирование. Ане принадлежат самые лучшие и дорогие торговые марки, она законодательница мод, приобрести у нее вещь — престижно, значимо.

Со временем Ана сама уже не справляется с делами, и у нее собственная контора, большой штат работников, одних счетоводов с десяток, и не мудрено — ее капиталооборот составляет уже десятки тысяч золотых, и она давно за все рассчиталась с Мнихом и теперь сама крупные дела ведет.

Правда, наряду с доходами и расходы растут; и если бы это было личное или семейное потребление, а так непонятно в какую авантюру ее тот же Мних потихоньку втягивает.

А началось с того, что Ана вначале выкупила более сотни оставшихся в живых рабов-кавказцев, бывших воинов отца. Она хотела обессилевших в неволе и в тяжелом труде земляков немного подлечить, подкормить и отправить в Хазарию, как ей вдруг стало известно, что по совету Мниха, теперь уже осмелевший четвертый царь Константин VII возжелал создать собственную сотню охраны из кавказцев под командованием Астарха. И вроде сотня как наемная гвардия, а из казны финансирования нет, каждому воину обещано ежемесячно по два золотых, и это обеспечение, как государственный налог, легло на плечи Аны. Поначалу это было не так обременительно, да вскоре обнаружилось, что еще около тысячи пленных рабов из Хазарии томятся на каменоломнях Гераклеи. Астарху было поручено заняться выкупом этих земляков. Однако владелец каменоломни, якобы крещеный полуперс-полуараб, толстый Фихрист, очень богатый и влиятельный человек в империи, наотрез отказался продавать рабов-кавказцев.

Тогда, без особого энтузиазма, по настоянию Мниха, в дело подключилась сама Ана. И зная предыдущий опыт, не желая больше раскошеливаться, она поехала в такую глушь просто для галочки, а патриотизм уже мало ее будоражил. Да увидев непосредственно умирающих от непосильного труда, голода, жары и побоев униженных земляков — сердце ее защемило, стало ныть.

Предложила она хозяину каменоломни запредельную цену, а тот даже не слушает. Тогда Ана пошла на крайность — она взамен поставит других рабов и еще доплатит.

— Нет, непреклонен Фихрист. — Кавказцы хоть и горячи, да после порки — сдаются; и сильны, выносливы, живучи, и один стоит трех рабов из Африки, Аравии иль Малой Азии.

— Не будешь ты более кавказцев пороть, — разгорячилась кровь в жилах Аны.

Пошла она иным путем. По заказу администрации Византии хозяин каменоломни строит из камня и щебня дороги в империи, поставляет гранит для строительства императорских зданий: будь то дворец, церковь, баня или иное общественно значимое сооружение. Словом, живет за счет обворовывания казны.

Уже освоив приемы Византийского двора, используя свои связи и влияние, всучив кому надо большие взятки и пообещав еще, Ана добилась, чтобы администрация Константинополя отказалась от услуг Фихриста.

Фихрист не последний человек в империи, какой-то инородной девчонке, пусть даже и очаровавшей дворец, ставить палки в колеса не позволит. Не раздумывая, грубой силой он попытался на Ану воздействовать, и тут ничего ей не оставалось, как прикрыться сотней Астарха. Да что такое сотня едва вооруженных, еще не окрепших людей, вчерашних рабов? У Фихриста собственной охраны до полутысячи человек, да и еще он привлек гвардейцев армии, благо у себя на родине все и вся знает.

Нависла над Аной нешуточная угроза. Бросилась она за помощью к своим царственным друзьям, а императорская чета — Елена-Константин — на словах все обещают, за спиной, она чувствует, посмеиваются, и доходит до нее слух — так и надо: позарилась на все, совсем обнаглела.

— Ну что, отреклись от тебя цари? Вот что значит политика, будут ждать — кто кого съест, — подливает масла в огонь Мних, с хитринкой, издевательски смеется.

А Фихрист Ану дожимает, и не то что дела — выйти из своего дома она уже боится, угрозу ждет, под усиленной охраной существует, никого к себе не пускает, да никто к ней и не ходит — к закату покатились слава и удача Аны. Вот только Мниху хорошо, ныне он может сколько хочет лицезреть Ану, а то все она была в делах, с ним очень мало общалась. Теперь, как и Мних, Ана взаперти, в свет выйти не может.

— Ну, что? — с издевкой сопереживает Мних. — Я-то к такой жизни привык, да и могу я маску надеть и куда угодно направиться, а ты-то, как такую внешность замаскируешь, или свои роскошные золотые кудри сострижешь?

— Я уеду… домой, на Кавказ, — выдала наконец Ана.

— А поиски сестры Азы бросишь? — за последнее цепляется Зембрия Мних.

— Где ее еще искать? — нервничает Ана, и как бы оправдываясь. — И из Хазарии я смогу оплатить эти поиски… Хотя, кажется, все напрасно, как в воду канула.

— Никуда ты без меня не поедешь, — сух тоненький голос Мниха. — Решим одну проблему, и вместе покинем эти края, и будем жить не в дикой Хазарии, а в спокойной Европе.

— В какой Европе? — опешила Ана, сжимая в гневе кулачки. — Да что Вы мною командуете! Что я Вам, законная жена?

— Ты мой самый любимый, единственный человек… и я повторяю — никуда ты без меня не поедешь.

Все-таки уже прижилась Ана в Константинополе и, что греха таить, не так, как ранее, ее Кавказ манит, да и не ждет ее там никто, и Бозурко вконец византийцем стал, от соблазнов империи не откажется, о Хазарии и думать не хочет и во всем винит Ану, мол, нечего было ей из-за каких-то рабов, вроде земляков, на рожон лезть: все, что угодно, было — ну что еще надо? И только Астарх до конца верен ей — твердит: как Ана скажет, так и будет. А что Ана скажет — она в прострации. И как бы жалуясь, отвечает она Зембрия Мниху:

— Я не «еду», я бегу, я пытаюсь спастись, а Вам дела нет до моих невзгод.

— Хе, «дело» есть, — сарказм в голосе доктора. — Только ты мне ничего не говоришь, у меня помощи и совета не просишь, а во дворец, к этим мерзавцам бегаешь… У царствующих особ — нет души, нет братства, нет человечности — ими овладевают лишь имперский дух, зараза власти, мания величия… И ты, моя дорогая, потихоньку подвергаешься этой же передающейся заразе. Да, я думаю, этот урок пойдет тебе впрок… А чтоб ты знала, кто я такой и что я многое могу в этой империи, я заставлю этого толстого Фихриста, — при этих словах Зембрия искоса с молодцеватостью глянул в зеркало, подтянул уже свисающий животик, — стоять перед тобой на коленях.

Конечно, богач Фихрист на колени перед Аной не упал, да она и не желала этого. А то, что случилось, и случилось скоро, — просто поразило Ану и даже многих во дворце. Мних виртуозно применил тот прием византийского двора, который, в частности, использовал Роман Лекапин против самого Мниха и его единоверцев: нещадная борьба с инакомыслием, с иноверием. И что было самым поразительным, именно младший сын Романа, царевич Феофилакт, в раннем возрасте провозглашенный патриархом Константинополя, обвинил Фихриста в связях с родственниками в других странах, иначе — с мусульманами. Хуже этого могло быть только одно — еврейский заговор.

Затравка была дана, «псы» будто только этого и ждали, и те, кто лебезил накануне перед Фихристом, получая от него взятки, теперь кинулись его проверять, обвинять. Обнаружились приписки, низкое качество и вообще вредительство, если не измена, и самое главное, обворовывание казны и неуплата податей.

Узнав, откуда ветер «дует», Фихрист послал людей с поклоном к Ане, она сжалилась, обратилась к Мниху.

— Нет, — отвечал доктор. — Занозу надо либо с адской болью выкорчевывать, либо терпеть боль всю жизнь.

— С Лекапинами-то Вы стерпелись, — не о своем, но «нарывающем» напомнила Ана.

— Не лезь не в свои дела, — вскипел Мних. И чуть погодя, с важностью, наверное, чтобы Ана знала. — Здесь большая политика, и идет тонкая, невидимая, но беспощадная борьба. И я живу с занозой, но терпеть ее всю жизнь не собираюсь.

— И в связи с этим Вы втайне хлопочете о моем браке со вторым царем, Стефаном Лекапином. Его черед настал? И может, мой тоже?

— Замолчи! Замолчи! — запищал Мних, почернели вздутые вены на его висках, нервно запрыгал мясистый подбородок. — Как ты смеешь! Чтобы я — тебя?!

— Смею. И доподлинно знаю.

Слово за слово, и Зембрия сказал, что Ана благодаря ему обогатилась, зазналась, позабыла о своем прошлом.

— Ни в прошлом, ни в настоящем — меня не в чем упрекнуть, кроме общения с Вами, коварным и подлым, как и Ваши подопытные змеи и крысы.

— А ты — заигрываешь со всеми мужчинами византийского дворца, всех соблазняешь.

— Не заигрываю, а выбираю достойного мужчину в мужья… и не такого, как Вы — неспособного извращенца.

Это было пределом, после которого Мних полез драться, и Ана в долгу не осталась. В итоге, они более чем серьезно поругались и очень долго после этого не виделись. И все-таки доктор не удержался, в конце концов, он первым явился к Ане с извинениями и поклоном. Ана особо не противилась, лишь держалась несколько отстраненно, если не высокомерно; и если честно — Мних, несмотря на жестокую обиду, не препятствовал ей в торговых делах, хотя мог; и ныне ей нужна его помощь и поддержка в новом предприятии: столкнувшись с Фихристом, она случайно узнала, какие капиталы вращаются в сфере государственного строительства, и загорелась новой страстью, или заразилась существующей издревле алчностью.

… А время, точнее годы, нещадно летели, и дела Аны так завертелись, в таком масштабе, что Мних, теперь очень редко видящийся с ней, как-то явившись в ее блистательный дворец в самом центре Константинополя, ревниво выдавил:

— Ты скоро станешь богаче меня.

— Ха-ха-ха! — залилась смехом Ана. — Как же я могу стать богаче Вас, если на ваши ссуды существую… Вы бы лучше, дорогой мой Зембрия, процент уменьшили.

— Куда еще уменьшать, и так одна фикция.

Ана была в приподнятом настроении, она явно куда-то торопилась.

— Если бы Вы предупредили о визите, я бы осталась с Вами обедать, но у меня назначена встреча в театре… к сожалению.

— Тебя предупреждай — не предупреждай, а меня ты избегаешь, только когда деньги просить — сама, как кошка ласковая, являешься.

— Ха-ха-ха! Ну, Зембрия, мой дорогой друг и покровитель, ну, зачем же так говорить, — она вплотную придвинулась к уже сгорбленному от возраста, еще более располневшему и окончательно полысевшему доктору, нежно взяла его массивную смуглую руку своими беленькими ухоженными ручками. — А Вы правы, кредит мне еще один, на двадцать тысяч, нужен.

— Не подлизывайся. Не дам, — все-таки податливее становится тон Мниха. — Нет у меня больше свободных денег. Сама знаешь, сколько я расходую на твоего Астарха и его армию. Могла бы тоже их поддержать.

— Что? — Ана выпустила кисть доктора, отошла, в момент став серьезной. — Астарх и его тысяча воинов-кавказцев — официальная наемная армия империи, и из казны получают по пять золотых в месяц. Я знаю, Вы им тоже приплачиваете. А они, нет чтобы копить, все проматывают в злачных заведениях. И я на это им по тысяче в месяц платить не собираюсь, особенно после того, что они учинили на свадьбе Бозурко… Мне просто Астарха жалко — мои земляки от безделья совсем распоясались, весь Константинополь запугали, и от них все шарахаются, и даже я их боюсь.

— Да, ты права; армия, тем более такая — в мирное время несносное бремя, но скоро начнутся такие дела…

— И они полягут на чужбине, — стала нервничать Ана.

— Никто их не неволил, — развел руки Мних.

— «Никто их не неволил», — передразнила Ана, — только Вы их на это ловко вынудили.

— Ана, ты уже по привычке все списываешь на меня.

— Да, — недобро усмехнулась Ана, — если бы я Вас не знала… А кстати, Вам небось известно, что царь Роман Лекапин собирается разогнать эту гвардию. А Ваш тайный друг Константин Седьмой, как обычно, в защиту лишь что-то невнятное промямлил, чтоб только перед Вами оправдаться.

— Ана, — уже и Мних стал вскипать. — Не говори лишнего! Что ты несешь? На императорский дом?!

— Ой, «дом»! Прогнившая, протухшая в пороках роскошь. Как те блестящие гетеры, что на проспекте вечером стоят.

— Хм, м-да, — ядовито усмехнулся Мних. — И ты в этот дом снова рвешься?

Ана оторопела, искоса, гневно взглянула на доктора:

— Вы и это «пронюхали»?

— А что?! Только об этом весь Константинополь и твердит… Когда я два-три года назад предложил выйти замуж за Стефана Лекапина, ты меня чуть не съела. А теперь… вот что значит большие деньги, им власть нужна — и тогда это богатство и влияние. Тем более что Роман уже стар и вся власть сосредотачивается в руках Стефана… Кстати, как ты, наверное, знаешь, страстного поклонника упомянутых тобою гетер.

— Все вы мужчины такие — пока возможность есть, — вяло парировала Ана, однако слова Мниха на нее угнетающе подействовали, и она, тяжело вздохнув, села на огромный расписной диван, погрузилась в невеселые раздумья, которые, видимо, страшно одолевали ее в последнее время.

А Мних своим тоненьким слащавым голоском все напирал:

— Значит, в день юбилея и празднования твоей победы ты обязалась дать ответ?

— И это Вы знаете? — еще ниже склонила голову Ана.

— Знаю… Про каждый твой шаг знаю.

— И что Вы хотите? — глядя прямо в лицо Мниха, вскричала Ана. — Я уже немолода, и должна же, в конце концов, выйти замуж, родить детей, иметь для этого настоящего мужчину рядом.

Зембрия понял — последнее относится к нему, и он с этим вроде смирился, но продолжил в том же тоне.

— А почему именно Стефан? Ведь вон сколько молодцов вокруг тебя увиваются, проходу тебе не дают!

— Гм, именно «увиваются», и все они «молодцы» — оголтелые отпрыски византийской знати… Так мне их титулы и богатства не нужны, сами об этом знаете. А Стефан, Вы правы, лучший среди худших. Но, по крайней мере, именно он, под моим влиянием, не дал расформировать гвардию Астарха, не дал посадить этих взорвавшихся моих земляков после недавно учиненного ими погрома, и… в конце концов, он овдовевший мужчина и, мне кажется, любит меня.

— Да, — так же язвителен голос Мниха. — Так любит, и такой «лучший», что, совратив свою племянницу, дочь покойного твоего жениха Христофора, он, дабы избежать скандала, выдал ее замуж за своего друга, твоего братца Бозурко, которого я зря излечил.

— Не смейте, замолчите! К этому и Вы причастны! — дрожа от ярости, вскочила Ана.

— Да, все плохое от меня, и может, я неправду говорю? — с пафосом продолжал Мних, тыкая в ее красивое лицо пальцем. — Ты-то вроде отказалась от брата, а видишься с ним. И продолжаешь его содержать, и он в благодарность — и тебя в это дерьмо толкает, за это сватовство у твоего уха по-братски шушукает, восхваляет друга Стефана, царской силой тебя стращает, а ты?

— Да, он царь! — совсем пунцовым стало лицо Аны, и от этого напряжения впервые заметил Мних разбежавшиеся мелкие морщинки вокруг ее, и в тревоге заманчивых, зеленовато-лиловых увлажненных глаз.

Мних вплотную подошел к ней и, осторожно тронув за локоть, совсем другим, заботливым шепотом на самое ухо:

— Ана, он не царь… скоро им не будет… И твоим мужем он, тем более, никогда не будет.

— Вы за этим ко мне явились? — уже навзрыд плакала Ана. — Вы не даете мне жить!

— Напротив, благодаря мне ты так живешь… и вообще, жива, — теперь он то ли по-отечески, то ли еще как, нежно обнимал Ану, гладил и с упоением, жадно вдыхал аромат ее золотистых волос, ее сказочно изящного тела.

— Что мне делать, как мне ответить? Ведь он царь, — не сопротивляясь, сквозь участившиеся всхлипы. — Ныне я повязана с ними в делах, и при отказе, ой, что будет?! … Ведь Вы правильно говорили: большие деньги — кабала; найдут, к чему придраться… даже посадить могут.

— Не волнуйся, не волнуйся, дорогая, — заботливо говорил Мних. — Как ни тяжело будет мне с тобой расставаться, а тебе срочно ехать надо; и не в ближний свет, в Египет… Вроде там нашлась твоя сестра Аза.

— Аза?! — позабытым счастьем блеснули глаза Аны, так это было лишь мгновенье, и вновь озадаченность отуманила ее взгляд. — Не могу, столько дел, да и за Бозурко пригляд нужен. … Велите ее доставить!

Зембрия отошел на несколько шагов, и, как он умел, ласково-внушающе:

— Ана, это непостижимо. Мы доставили тебе более сотни женщин со всех концов света. Думаешь, это просто и дешево?

— Зембрия, дорогой, — так же обходительна и Ана, — у меня ведь скоро юбилей, торжества, и…

— А сестра не важнее, — перебил ее Мних, и чтобы не было резко. — Тебе надо на время убраться. — И ставя точку в ее сомнениях. — Это последняя надежда — больше твою сестру искать не будем.

Как бы роскошь Константинополя ни повлияла на Ану, а любовь и память о сестре еще сохранились; правда, с трудом, но перевесили все остальное, уже кажущееся извечным, что называлось богатством, жизнью избранных и великих…

* * *

Что ни говори, а сознание — подвластная обстоятельствам стихия. И если раньше, прослышав, что где-то, пусть рядом или далече, обнаружилась Аза, Ана второпях, как попало трогалась в путь или посылала туда людей, то ныне — все иначе: две недели шли приготовления, и столько слуг, служанок и всякой снеди и утвари, что двух галер оказалось мало, у Радамиста были отобраны два большегрузных корабля, по тридцать гребцов-невольников на каждом, и вдобавок полсотни отборных воинов из наемной императорской гвардии под командованием Астарха, и лишь одно ей не удалось — взять с собой самого Астарха: государственная служба прихотям, даже такой примы, неподвластна, хотя сам Астарх, конечно же, хотел ее сопровождать.

В первые дни плавания Ана была просто в восторге. Из-за суеты дел она давно не была на море. И теперь, в разгар лета, погода была прекрасная, тихая, располагающая к покою и благодушию. А море было такое спокойное, прозрачное и освежающее, что она каждое утро и вечер, чтобы не загореть от нещадного солнца, и пока у гребцов отдых для еды, отплывала на маленькой лодке с гребцами-женщинами в сторонку, чтобы мужчины не видели, и наслаждалась в морской воде.

Первые заплывы ее разочаровали: не хватало дыхания, не было прошлых сил, и что самое непереносимое, она менее поворотлива даже в воде — ее гордость, тонкая, бывшая поистине осиной, талия, заплыла жирком, и хотя по вздохам лодочниц Ана понимала, что фигура ее до сих пор соблазнительна, но факт в другом — годы летят, и уже дают о себе знать. А сердце все еще молодо, и дабы наверстать прошлое, Ана с все возрастающим удовольствием устраивает долговременные заплывы, и гребцы уже отужинали и вновь тихонечко гребут, и уже ночь и звезды в небе, а Ана, чувствуя прилив сил, все плывет и плывет невдалеке от корабля, пока капитаны, беспокоясь, не начинают орать. И после таких заплывов сердце так бьется, что невозможно заснуть; и даже успокоившись, она о чем-то новом, потаенном все больше и больше как-то странно грустит, а меж грудями, чуть пониже, что-то нестерпимо сосет, требует, буквально горит нутро, и перед глазами почему-то не кто иной, а здоровый, крепкий, родной Астарх; и потом, незаметно под качку заснув, она слышит от него такие ласковые, нежные слова на чеченском языке, что пробуждается такая стихия чувств, что потом, даже днем это вспомнив, она сама себя смущается, краснеет, да этих ощущений не гонит, в мозгу обсасывает: радостно и приятно ей.

Так эта доселе неведомая блаженная воображаемая идиллия продолжалась недолго. Под все усиливающийся, порывистый, противный ветер с севера прямо по морю, сужая горизонт и омрачая все, даже воду, приплыли тяжелые непросветные тучи. А вслед за ними буря, перехлестывающие через корабль, слизывающие с палубы людей кромешные волны. И всюду вой, гром, пронизывающие все свирепые молнии. И женщины орут, плачут, до крови вцепившись онемевшими пальцами за что попало, молят пощады. И мужчины в панике, бессилии — швыряет корабль, как щепку; вот-вот опрокинется, из-под волны не вынырнет, ко дну пойдет.

И такой невыносимый кошмар более суток… А когда внезапно распогодилось, то обнаружилась приличная пробоина, и многих на корабле — нет, и второго корабля не видно, даже бревна от него и после не нашли.

Больше Ана не плавала; лодки снесло, да и море стало мутным, неспокойным, а главное, не освежающим, чересчур теплым, и акулы, раззадорив аппетит, шныряют вокруг корабля.

Гребцов не хватало, многие весла пообломались, шли медленно, тяжело. И погода стала несносной: днем жара, зной, влажность; и даже в тени Ана чувствует, как обгорает от ветра ее белоснежная кожа, и она кутается в шелка, а другой, более подходящей, хлопковой, одежды у нее нет, все смыло. А ночью очень прохладно, и эта роскошь еще хуже, она дрожит, и от дневного пота одежда противна, как глянец мерзка. А тут, надо же такому случиться, приснился ей Зембрия Мних, и после этого тоска, непонятная тревога, и даже хочет она для поддержания духа напустить на себя приятные ощущения — не получается; мрачный Мних перед глазами.

А следом очередная напасть: капитан сообщил — питьевая вода на исходе, надо экономить, а от жары днем язык к небу прилипает, тело ноет, голова раскалывается. Теперь Ана от многих привилегий, может быть вынужденно, отказалась, пытается быть — как все. Однако ей это порой не удается. Потеряв счет дням, думая, что лишилась навсегда не только богатства, но и прекрасной жизни, она требует повернуть назад или плыть до любой суши. Капитан вроде верен ей, да курс, видно по небесным светилам, не меняет, сам до полусмерти порет несчастных обессилевших от жажды и голода невольников-гребцов. Не как раньше, но сейчас Ана этого видеть не может, и изредка одергивает капитана; да это изредка, а пороть — значит, плыть, может, выжить — важнее, и она ловит себя на мысли, что сама бы стала всех пороть, ибо ее жизнь не жизнь раба, а Божьей избранницы.

К неописуемой радости всех как-то на рассвете на горизонте показалась земля. Радость оказалась, как здешний мираж. Африка, всюду пустыня, людей и воды — нет. Только капитан не пал духом, еще усерднее замахал кнутом, а у Аны на это уже сил вроде не было, зато злость на всех возросла.

К счастью, в тот же день повстречали в море один, а потом и еще несколько кораблей на рейде и на ходу.

— Скоро порт Александрия, — объявил капитан, веселее замахал кнутом.

— Не бейте их! — сжалилась Ана.

Хотя капитан изначально был нанят как местный, знающий здесь все и вся, местные власти и люд не так, как Ана хотела бы, жаловали их и принимали. И тогда ей самой пришлось взяться за дело.

И когда в тесном окружении свиты, будучи под огромным зонтом, Ана ступила на раскаленную землю Египта, в сонном, вроде безлюдном порту началось заметное оживление. Из тени и иных убежищ появился многочисленный люд и, сопровождая процессию на солнцепеке, что-то разноголосым хором восклицал.

— Что они пристали? — возмутилась Ана.

— Гм, — кашлянул капитан, — видать, те, что мусульмане, кричат, что Вы, Ваша светлость, — златовласая белая царица, а эти, небось язычники, — величают Вас царицей солнца.

— Велите им не приближаться ко мне, и вообще, я толпы боюсь, еще чего — прикоснутся… Ой, какие они чумазые и потные!

Доселе невежливый и надменный с капитаном, высший сановник александрийского порта при появлении Аны вскочил, что-то бормоча, облизывая толстые влажные губы, до непристойности пялил глаза.

Язык сановника Ана не понимала и не хотела понимать; она небрежно бросила на стол увесистый номисм. Золотая византийская монета и за морями всеми узнаваема и всеми почитаема. Словно по волшебству, сановник вмиг стал подчеркнуто тактичен и любезен, а когда Ана произнесла имя человека, которого рекомендовал ей Зембрия Мних, — по впечатляющей реакции поняла: ее статус непоколебим.

В силу жизненной необходимости, а более по настоянию Мниха, Ана за годы, проведенные в Византии, все-таки одолела греческую письменность. Однако эти знания не помогли разобраться с содержанием сопроводительного письма, которое ей как важную имперскую верительную грамоту в позолоченном искусно сделанном ящичке вручил сам Мних. И даже капитан, знающий почти все языки Средиземноморья, не смог письмо прочитать — это не иврит, не арабская вязь, и не латынь. И только поздно вечером, когда мир несколько поостыл, явился рекомендованный Мнихом человек: это был несколько высокомерный, еще статный, высокий старик с убеленной, ухоженной жидковатой бородкой, в сопровождении внушительной свиты с охраной, который с бесстрастной важностью взял из рук Аны письмо, и по мере медленного ознакомления лицо его заметно менялось, а закончив, он степенно отступил на шаг и свершил галантный, уважительный поклон. Как по команде, то же самое сделала его свита.

— Ваша светлость, — из этой позы начал египтянин на чисто греческом языке и вежливо выпрямляясь. — Простите, что не явился сразу же… Меня зовут Хасим ибн Нуман, или просто Хасим; я полностью в Вашем распоряжении.

В ту же ночь с царскими почестями, с эскортом сопровождения ее куда-то очень долго везли, и уже на следующий день, поздно пробудившись, Ана узнала, что в этих раскаленных песках есть райские уголки, где прохладно, где птички поют, а вокруг масса рабынь и все возможное есть — называется это оазис.

Здесь более месяца Ана отсыпалась, принимала ванны, а рабыни холили ее и без того прекрасное тело. Покидать столь гостеприимное место и вновь попадать в невыносимые объятия зноя Ана не желала, и ей на просмотр доставляли сюда со всех концов Египта девушек из Хазарии, рабынь, которые могли быть ее сестрой Азой.

Аза не нашлась, но по слухам, в этом крае еще были рабыни, которых хозяева не желали отпускать. И осознав, что это последняя надежда, последний шаг и не дело вечно холить тело, а и об одинокой душе надобно подумать, Ана решительно продолжила путь сквозь невыносимый зной пустыни.

Даже просто оброненного кем-то слова, что, мол, «там-то вроде такая есть», было достаточно, чтобы в ту сторону сквозь непроходимые пески и дали направлялся караван. За это время и зной спал, и даже дождь над Сахарой прошел, что большая радость. И более десятка девушек и юношей с Кавказа Ана в неволе нашла, выкупила, а след сестры даже не обнаружила. Уставшая, потрепанная в пути от трудностей и лишений, а более вседовлеющей инстинктивной мыслью — род вымирает — она с гнетущим настроением вернулась в оазис. Сестры больше нет, и хочешь не хочешь — на поисках надо ставить точку. И окончательно прощаясь с Азой, Ана в слезах запела душевную лирическую илли на чеченском языке, которую три сестры — Ана, Аза и Дика — хором исполняли часто для своих родителей, а потом, как мальчишки, танцевали кавказскую лезгинку.

— Ваша светлость, — вдруг заговорила одна из ее служанок, — эта рабыня утверждает, что совсем рядом, на плантациях хлопка, есть белая рабыня, и она тоже под эту мелодию исполняет этот танец.

Ана сестру не узнала, так бы мимо и прошла. И только Аза успела крикнуть:

— Моя сестра, Ана! — и тут же лишилась сознания: из последних сил, а дождалась.

По велению Хасима ибн Нумана лучшие врачи и знахари Египта колдовали над почерневшей, костлявой Азой. Она понемногу поправилась, однако, по мнению врачей, еще не настолько окрепла, чтобы осилить многодневное плавание по штормящему по осени Средиземному морю.

Ана несказанно счастлива, поглаживая руку сестры, сутками она сидит рядом с ней, и все время на родном они о чем-то шепчутся, и кажется, все пересказали, все переплакали и пересмеялись, а разговор их не прерывается, ой, как еще много им надо друг дружке от души рассказать, заново пережить, о прошлом всплакнуть, да пора и о будущем подумать. И теперь рвется Ана в Константинополь, хочет она сестре показать свои успехи и достижения, хочет она с земляками радостью поделиться. Нешуточное дело, сплошь из кавказцев императорская гвардия состоит, а командир гвардии — доблестный соратник их отца — славный Астарх.

— Любишь ты Астарха, — неожиданно заключила Аза, на что Ана ничего не ответила, да краской залилась.

И лишь через пару дней, как бы продолжая этот разговор, Ана сказала:

— Как ни вертись, а Бозурко брат — да толку не будет, византийцем стал, корни не наши, — и далее, как старшая в роду, постановляющее. — Мы уже немолоды. Пора замуж — детей рожать. И только за своих, только тогда мы обратно на Кавказ попасть сможем… Кавказ — наша земля, наша родина, там нам и нашим детям жить, как и наши предки жили… У нас климат — рай, а земля тучна — словно маслом полита… А здесь что? Что Египет, и даже Византия — одни камни да пески, и зной да ветер.

И словно в подтверждение этих слов над Сахарой разыгралась буря, да такая, что не только оазис, но даже в их шатер под ярый свист проникал свирепый ветер, принося слой желтой пыли и песчинки со скрежетом на зубах.

— Все, буря угомонится, и мы тронемся, — решила Ана.

А буря не скоро угомонилась, а когда угомонилась, неожиданно доставили сразу три послания из Константинополя.

Что ни говори, а Ана мнит себя важной персоной константинопольского двора, и хоть пытается скрыть, а письмо лично от императора Константина VII несказанно поразило ее. Как просветитель, литератор и, конечно же, ее друг, император пишет пространно, мудрено и лишь меж строк намекает — грядут важные дела, присутствие Аны необходимо.

Письмо Мниха более лаконично, да с душой. Он тоже скучает по Ане, тоже намекает — ее присутствие крайне необходимо в каких-то делах, но в конце, как доктор, подчеркивает: строго выполнять предписания врачей, пока не окрепнет сестра — в путь не трогаться, а в пути подчиняться распоряжениям капитана и не своевольничать.

Астарх неграмотен, письмо написано под его диктовку, немногословно, даже скупо, но как оно дорого, и сколько раз его Ана прочитала, запрятала вместе с другими письмами в своих личных вещах.

Врачи рекомендуют еще месяц подлечиться, капитан настаивает переждать непогоду межсезонья. Да кто такие врачи Египта и местный капитан, когда сам император Византии нуждается в ней!

Команда дана, корабль готов. И хотя капитан проложил курс вдоль аравийских берегов, Ана настаивает на своем:

— Нечего с десяток лишних дней в море болтаться: пойдем прежним курсом, напрямик.

Такой шторм, как на пути в Египет, им не пришлось пережить, зато вдалеке от земли, в открытом море, волны рычали свирепые, упорные, беспрестанно пытались окатить корабль, и усилия гребцов были напрасными.

— Нас сносит течением, мы не можем держать курс, — с тревогой докладывал капитан.

— А Вы кнутом, кнутом подсобите, — властно советовала Ана.

— Кнутом бесполезно, — упирался капитан. — Против такой волны весла бессильны.

— Вы еще слезу пустите, — гневается Ана.

И ей самой все ничего, так за Азу она переживает. Под окрик сестры чуточку поест Аза, а потом долго ее тошнит, и вообще правы оказались врачи — не переносит ослабленный организм морскую качку, тем более, такую.

А море все бурлит, пенится, дыбится; то нависнет клыкастым небом драконьей пасти — и все ежатся, исподлобья вглядываясь, ожидая потоп; то вознесет их до зловещих, беспросветно хмурых туч — и тогда все липнут ко дну корабля, ждут падения в пропасть. И так день и ночь, а день не намного светлее и радостнее ночи, и беспрестанно льет холодный, липкий дождь, и льет не сверху, как положено, а вроде горизонтально, стрелами, так, чтобы попасть прямо в глаза, залить уши.

И если бы был виноват кто другой, даже капитан, забила бы Ана того кнутом аж до издыхания, а так виновата во всем только она; все на нее ропщут, да боятся, а она вынуждена до конца держаться и вопреки всему не сдается, вроде не унывает, расположилась на носу корабля, будто курс выверяет, а на самом деле, как все женщины на судне, тайком порой плачет и клянет себя. Это она первая увидела на недалеком туманном горизонте небольшой корабль, потом второй, и словно опустилась Божья благодать, радостно завизжала:

— Мы спасены! Левее гребите!

А капитан, наоборот, стал еще встревоженнее. Он тоже бросился к носу и, недолго вглядываясь, дал команду:

— Правее, правее, уходим, бежим, — и теперь, действительно, взялся за кнут.

Ана ничего не понимала, она впервые услышала из уст капитана слово «пираты» и поняла, что те устремились за ними, не спасая, а захватывая. Это было ужаснее всего. Буйного моря уже никто не боялся, и все взоры назад и к небесам. Нет, спасительная ночь запоздала. Маленькие маневренные кораблики со свежими гребцами нескоро, но уже в густеющих сумерках нагнали их корабль, с обеих сторон прижали, на абордаж. В ход умело пошли крюки и арканы. Маленькие, юркие, смуглые, как ночь, грабители ловко перескочили на их корабль, начался рукопашный бой. Все вооруженные мужчины были перерезаны, вслед за капитаном и своими ранеными быстро полетели за борт.

Последний оплот, с мечом в руках застыла, прикрывая больную сестру, несгибаемая Ана. Варвары, смеясь, окружили плотным, потихоньку сжимающим кольцом, легонько тыкая ее со всех сторон копьями и мечами. Пока она в отчаянии вертелась, не зная, от кого вначале обороняться, у ног ее скрестились копья, крутанулись, и она еще не упала, а десятки рук, с диким визгом, будто щупальца голодного осьминога, потянулись к ней, и не так, чтобы придушить, а чтобы облапать.

Участь других женщин тоже была незавидной. В кромешной тьме, под проливным дождем им связали руки, кинули в трюм корабля. Вскоре между захватчиками начался бешеный спор.

— Берберский диалект, — на ухо сестре прошептала Аза, познавшая языки североафриканских народов. — Ругаются, что добычи нет… тебя поделить не могут.

— Хм, — будто неунывающим тоном ухмыльнулась Ана, а сама дрожит, и пытаясь это скрыть. — Вот что значит красота; то жар, то вовсе пекло… Куда лучше просто женственной быть.

— Тихо, — пнула ее коленкой Аза, останавливая этот неуместный пафос. — Тебя разыгрывают… Чьей ты станешь наложницей? — в это время начался яростный крик. — Кто-то схитрил, — прокомментировала Аза, а дальше даже перекричать варваров стало невозможно, меж ними началась драка, потом резня, вновь за борт полетели мужские тела, и вновь к лежащей связанной Ане потянулись во тьме руки, да не одна пара, и снова крики, ругань, скрежет металла.

И когда, казалось, победитель определился, стало не до Аны. К полуночи море разыгралось не на шутку. Зашвыряли свирепые волны корабль со всем могуществом стихии. С одного борта на другой неуправляемое судно переворачивают, вот-вот захлестнет волна и всех в пучину смоет.

Лишь с рассветом море слегка угомонилось. Накануне, вечером, варвары золото не нашли, и теперь при свете дня рыскали, чем бы иным поживиться. И тут кто-то обнаружил позолоченный ящичек, подаренный Ане Мнихом, а в нем вся корреспонденция Аны.

Хоть и казалось, что берберы просто дикари, а среди них более-менее грамотные оказались, а раз навигацию освоили, то и латынь и греческую грамоту знают. Быстро определили они, что одно письмо от самого императора Византии Константина VII Порфирородного и адресовано оно тоже вроде к царственной особе. Вот это клад!

Ану быстро развязали, поудобнее устроили: такой товар портить нельзя!

— Ваша честь! — обратились к ней на плохом греческом.

— Это моя сестра, — понимая изменившуюся ситуацию, горделиво произнесла Ана, увеличивая стоимость «товара».

В тот же день они достигли земли. Позже сестры узнали, что это остров Крит и живут здесь в основном грекоговорящие, и это бывшая провинция Византии, ныне покоренная арабами и берберами.

За весьма короткое время сестер четырежды перепродали. И каждый раз при переходе из одних рук в другие они ощущали, что эти руки становятся более зажиточными, и в конце концов, что Ане всегда по жизни сопутствовало, они попали в роскошные апартаменты огромного каменного дворца, и условия их жизни были настолько благодатными, что только по усиленной охране ощущалось — они невольницы, а не почетные гостьи.

Первые два-три дня посмотреть на сестер, а точнее на Ану, приводили разных людей, и даже совсем скудно одетых — нищих, и после этого приставленный к сестрам молодой симпатичный человек с явно выраженными манерами константинопольской знати заявил:

— Ваша светлость, значит Вы и есть знаменитая Ана Аланская-Аргунская? — и получив величавый утвердительный ответ, представился. — Я Никифор Фок, уроженец Константинополя. Мои отец и дед были казнены Романом Лекапином. Я бежал в Багдад, принял мусульманство, и теперь главный визирь дворца здесь, в Хандаке, столице Крита. — Соблюдая светский этикет, он немного поговорил с Аной о делах, а потом без обиняков выдвинул следующее предложение. — В плену у Византии арабский полководец. Мы хотим Вас, Ваша светлость, обменять на него. И чтобы это ускорить, рекомендуем написать собственноручно письмо на имя императора, как видно из переписки — Вашего друга.

— Если Вы имеете в виду царя Константина Седьмого, то он по рангу только четвертый царь, — пояснила Ана.

— Нам известны эти хитросплетения византийского двора. И тем не менее этот семейный клубок, узурпировавший власть, Вам доступен изнутри… Наши условия ясны?.. Ваша свобода в Ваших руках.

Ана знала, что писать на имя Романа Лекапина бесполезно, если не вредно. Роман подозревает вину Аны в смерти первенца Христофора, но из-за всенародной любви к ней боится с ней расправиться. Писать второму царю — Стефану Лекапину, ее домогателю, потенциальному жениху, — посчитала ниже своего достоинства и не хотела ему быть обязанной. Император Константин, хоть и числится в друзьях, — мямля, ничего не решает. И тогда, после долгих размышлений ничего более приемлемого не выдумав, обратилась за помощью все к тому же Зембрия Мниху.

— Доктор Мних — известная, влиятельная личность, — через день, видимо после чьей-то экспертизы, констатировал Никифор, — но нам необходима переписка на высшем уровне. Это дело межгосударственного масштаба.

— Какая Вам разница, лишь бы Вашего полководца вернули! — нервничала Ана.

— Ваша светлость, следуйте нашим предписаниям: это официальный протокол.

Выбора не было, и предполагая, что это оковы, Ана все-таки написала письмо на имя царя Лекапина, в надежде, что послание не попадет в руки старику Роману, а может попасть к Стефану, хотя последнему не до государственных дел — погряз в разврате. И второе послание — на имя Константина VII Порфирородного. И как позже по секрету сообщил Никифор Фок, эти два послания отправили с послом, а письмо к Мниху — уничтожено.

Тем не менее, к своему крайнему изумлению, как-то утром у своей кровати Ана обнаружила кем-то подброшенное письмо. Подписи не было, да почерк Мниха она узнала. Зембрия просил не унывать, держаться и сожалел, что была официальная корреспонденция на имя Романа Лекапина. Именно Роман в тот же день велел пленного араба казнить.

Несказанно опечалилась Ана. Единственное, в чем питала надежду, что Мних ошибся или письмо, может, не от него — разыгрывают. Однако через десять дней Никифор ей подтвердил то же самое, и вскоре предупредил, чтобы готовилась к отплытию, участь ее решена. И на ее слезные прошения Никифор сжалился, втайне сообщил ужасное:

— Отныне Вы сверхценный подарок халифу Багдада… Будете в четвертой сотне списка наложниц… и весьма может быть, с Вашими данными, значительно продвинетесь по очередности к ложу.

— Не-е-е-т! — истерически завопила Ана, с ней случился удар, она упала в конвульсиях, и сознание отключилось.

«Подарок» — либо «товар» — утратил блеск, а главное транспортабельность. И это ее спасло.

— Самые богатые люди Крита, купцы и землевладельцы, хлопочут о Вас, — сообщил Ане Никифор, когда она впервые после нескольких дней беспамятства еле пришла в себя.

Это не облегчило ее страдания, и Ана вновь погрузилась в беспамятство, а когда вновь очнулась — над ней широко улыбался Мних.

— Пока я жив — не будешь ты ничьей женой, тем более наложницей… А сейчас, дорогая, выпей вот это… и это… А теперь засыпай, все будет хорошо! — И уже сквозь дремоту. — Впредь ни на шаг не отпущу, всегда буду рядом.

Когда Ана снова очнулась, она чувствовала себя легко, свободно, а Мних, напротив, был очень хмур и озабочен.

— Вот гады! Столько золота!.. Да за такие деньги полцарства можно купить… Да ты не волнуйся, — обращался он к Ане, — я тебя не оставлю… Просто с собой столько золота возить небезопасно… А они еще об этом пожалеют, мерзавцы… Тоже мне — братья по крови… хорошо, что не по вере… Хотя черт ли что в наше время разберет? И какая нынче вера? Золото — вот божество для всех, во все времена!

— Где моя сестра Аза? — из пересохшего рта первая фраза Аны. — Сколько они просят? — вторая. — Отдайте все, что я имею, — третья.

— Не волнуйся, не волнуйся, ты не переживай, — суетился вокруг нее Зембрия. — Худое позади, и все уже решено, мы с тобой завтра же уплываем.

— А Аза? — заволновалась Ана.

— Не волнуйся, тонко голосил Мних, потирая свои пухленькие руки. — Она как залог останется, да скоро мы ее выкупим.

— Нет! — закричала Ана.

— Тебе нельзя волноваться, нельзя вставать, — хватал ее за плечи Мних, и, видя прежнее упрямство Аны. — Да пойми же, пойми. Они просили пятьдесят килограммов золота за обеих…

— Сколько?! — застыла Ана.

— Пятьдесят!.. Я привез. Здесь сумму увеличили до ста. Я взял в долг у местных знакомых — отдал. А они, твари, — это он шепотом, — еще пятьдесят потребовали. Где я здесь столько возьму?

— Это неслыханное богатство! — стал тише голос Аны. — Как я рассчитаюсь с Вами?

— Не волнуйся, я разберусь. Это мои заботы, — кружился вокруг Мних, — только, пожалуйста, делай, как я прошу, сейчас не до шуток, — и вновь шепотом. — Это разнузданные дикари, и могут еще что затребовать.

Как можно вновь расстаться с сестрой, Ана не представляла. Правда, оставаться здесь тоже не желала; одна мысль о наложничестве бросала ее в озноб.

— Аза, сестра, родная! Прости! Я приеду за тобой! Все продам, и скоро выкуплю. Главное, ты жива и я знаю, где ты!

— Да, да, прошу тебя, уезжай, — так же горько плакала Аза. — Теперь мне легко. Мы нашли друг друга! Я счастлива! Уезжай!.. Здешние мужчины слово не держат, а на женщин, тем более таких, белых, золотых, ой как падки, на любую подлость пойдут… Не мучь меня, хоть ты будь свободной, уезжай, и не завтра, а сейчас же.

— Да-да, — словно понимая чеченский, поддакивает Мних, — надо торопиться, здешний люд ненадежен, да и срочные дела ждут нас в Константинополе.

Казалось бы, долгая, ветреная зима в неволе пролетела вроде незаметно, и Ана понимала: оттого, что рядом была любимая, единственная сестра, с которой она так и не наговорилась, не все успела рассказать. По весне погода была прекрасная, тихая, солнечная, а Ану все знобило; укутавшись в толстое шерстяное одеяло, даже когда остров скрылся за горизонтом, она стояла упорно на корме, и словно сестра ее слышит, все время сквозь слезы повторяла:

— Аза, родная, единственная, несчастная, я не брошу тебя, ни за что не оставлю… Все отдам, а выкуплю.

Последнее слово током прошибло ее сознание. Только сейчас, под этим освежающим ветром, на этом морском просторе она реально оценила масштаб заплаченного выкупа, и то, что еще предстояло заплатить. Это ее подстегнуло, раззадорило, мобилизовало. «Надо жить, надо бороться, а не нюни разводить», — решила она и, развернувшись, увидела, как тихо, не утруждаясь, работают гребцы.

— А ну, активней, веселей, быстрее, — скомандовала она, и никто — ни капитан корабля, ни военные чины Византии, сопровождающие Мниха, ни сам Мних не сказали ни слова против — официально Ана носит статус августейшей особы. — Здесь кругом пираты, а помощи нам ждать не от кого, тем более от нашего царя.

— Ты абсолютно права, — чуть позже, когда они остались наедине, по-заговорщически зашепелявил Зембрия Мних, и он еще не продолжил, а Ана, уже досконально изучившая его, поняла, что доктор что-то новое, грандиозное замышляет. — Нет худа без добра, все удачно сложилось.

— Что удачно? То, что я в плен попала?

— Ну, не то чтобы это… а Лекапины, видишь, тебя, народную любимицу, заслужившую царские полномочия, не только не спасли, а в неволю к антихристам толкали.

— С каких это пор Вы о Христе заботитесь?

— А как же не заботиться? Он был и всегда будет нашим, — настойчиво шептал Мних. — Так тебя это не должно интересовать. Твое дело спасти сестру, а для этого выполнять мои просьбы… Ты молодчина, все готово.

Что готово — Ана не спросила. Понятно, что над Лекапинами нависло мщение Мниха; заговор давно зрел, да, видать, до сих пор не получалось. Сама Ана теперь тоже согласна на все, чтобы Лекапинов наказать, да одно гложет — брат Бозурко с ними в сватовстве. И выдавая это терзание и зная, что не Мних, а в первую очередь ее брат должен был спасать сестер из неволи, подавленно спросила:

— А как Бозурко?

— Бозурко? — недобро переспросил Мних, и после многозначительной паузы, на выдохе. — Все-таки он не Ваш, не тех кровей… не похож на тебя или, скажем, Астарха.

— Да, он не наш, — печально молвила Ана, и впервые рассказала доктору, как Бозурко был усыновлен, а заканчивая, подытожила. — И все равно он мой брат, еще молодой, кто обидит — не прощу… Понятно?

— Не смей так со мной говорить! — насупился Мних.

— Смею. Знаю, что Вы никого не пощадите.

— А тебя пощадили?

— Зембрия, дорогой, — не без надменности произнесла Ана, — я уже не юная девчонка. Давайте все начистоту, а не как раньше, используя, как куклу.

— Хм, м-да… «Все начистоту»? Не скажу, — в упор придвинувшись, говорил Мних. — И никому не скажу… А тебе к тому же это не надо. А скажу лишь одно: на сей раз или твоя и моя головы полетят или Лекапинов мы должны свергнуть — иного, ты сама поймешь, — нет. И ты еще не знаешь, Астарх заключен под стражу, его гвардия, твои земляки, распущены, и я их скрываю от ареста. Твои предприятия — разорены.

— Отчего же это случилось? — крайне удивилась Ана.

— Ты забыла? Оттого, что ты уплыла, не дав согласие выйти замуж за Стефана Лекапина.

Выжидая ее реакцию, Мних замолчал, а Ана отвернулась от него, очень долго смотрела на блеск солнечной дорожки на закате дня, на неугомонные нешумливые волны, на несущиеся по небу легкие курчавые облака. Она хотела сказать: «Смотрите, как красиво, мест для жизни много, давайте жить тихо и мирно!», да понимала — это абсурд, ее судьба — борьба; теперь спасать надо всех родственников и земляков-кавказцев, и вопреки желанию, скрежеща зубами, она вошла в тайный сговор, окончательно сплелась с Мнихом, говоря:

— Я согласна… Что мне уготовлено делать?

— Быть собой! — воскликнул Мних. — Быть Аной Аланской-Аргунской! Кумиром масс! А для этого надо восстановить форму, блеск в глазах, дерзость в помыслах, — и шепотом, на ухо, — делать, что я прошу… Все готово.

И действительно, все было подготовлено.

Еще не подходе к Босфору, прямо на рейде, им повстречался корабль, на который Мних переправился. А корабль с Аной оставался здесь, пока не прибыл еще один, новый, большой, выкрашенный в белое, красивый корабль с позолоченной нимфой на носу, под названием «Ана Аланская-Аргунская», на который перешла сама Ана. Здесь же на борту были белоснежный конь-красавец, и масса служанок, которые стали привычно обихаживать Анну и при подходе к Константинополю нарядили ее в белые шелка.

На берегу было столько народа, что Ане стало страшно. Издали увидев ее, многие бросились в море навстречу кораблю. Все орало, гудело. И Ана поняла, что толпа, тем более такая толпа, страшнее шторма стихия, ужасная сила и все на своем пути разнесет, только правильно направить надо.

Множестве рук вынесло ее на берег. И ей самой было очень страшно, пока она рядом не увидела лица земляков, переодетых под городских ремесленников.

— Коня! Моего коня! — приказала Ана.

Толпа расступилась. По трапу спустили белого разукрашенного жеребца с позолоченной уздой, с золотым султанчиком на голове. Несмотря на неудобное платье, Ана браво вскочила на коня и, грациозно выправляя осанку, вознесла руку:

— Тихо!

Наступила давящая тишина.

Ана начала медленную речь, как ее подготовил Мних, но, как и раньше возгораясь в азарте, понесла свое, да так, что толпа с все возрастающей амплитудой крика поддерживала и одобряла каждую ее фразу, каждое слово и даже жест. И все-таки в конце короткой, зажигательной речи она вернулась к установке Мниха, а иного клича и не могло больше быть:

— Вперед на дворец! Вон самозванцев с трона! Над Лекапинами — наш суд!

К удивлению Аны, здесь же рядом с ней уже стояли некоторые члены сената, администрации и даже из патриархии. Они тоже хором поддержали:

— Вон Лекапинов! Под народный суд!

Это происходило в местечке Эвдомона, что на европейской части Босфора, недалеко от столицы, куда к закату солнца, влекомая Аной, двинулась, как стихия, толпа. У Золотых ворот на входе в Константинополь двумя рядами при полном вооружении стояли отборные правительственные войска. Толпа дрогнула, сбавила шаг, стало тише.

— Вот как встречают собственный народ! — закричала Ана.

— Во имя императора Константина! Вперед! За мной! Мы не рабы!

Туча стрел, заслоняя вечернее солнце, полетела в сторону толпы, и главная мишень, видимо, была белоснежная предводительница. Лишь изрядное расстояние да раненый конь спасли Ане жизнь. И все же одна стрела пронзила ее предплечье.

От второго залпа ее спасли окружившие плотным кольцом земляки, и в руках у них уже блестели мечи.

— Ана ранена, Ана ранена! — заревела толпа.

— Вперед! За мной! — в окровавленном платье командовала Ана.

И неизвестно чем бы все это закончилось. Да в этот самый момент какие-то силы атаковали с тыла правительственные войска. Армия дрогнула, попятилась в одну, в другую сторону; стройность рядов нарушилась, команды не слышались и не могли выполняться. А разъяренная толпа, как страшная волна, уже совсем близко. Кто успел из солдат — бежал, многих растерзали, других растоптали.

От Золотых ворот, все больше разрастаясь, все круша, сметая, грабя, толпа двинулась по главной улице Константинополя до собора Святой Софии, и там же византийская площадь, царский дворец.

О дальнейшем противлении массам и речи не могло быть. Штурм дворца в проекте не был, и Ане с трудом удалось угомонить толпу, и, как и предполагалось, во дворец для переговоров направилось несколько «активистов», бунтовщиков из числа знати, переодетых по случаю простолюдинами. Во главе делегации была Ана. Правда, ни в каких переговорах она не участвовала, не смогла бы — рана сильно болела и кровоточила.

Под усиленной охраной евнух дворца Стефан препроводил ее в какой-то зал, где бородатый врач стал делать перевязку. И лишь от боли, отпихивая врача, она по этим пухлым волосатым рукам, мучающим ее, узнала Зембрию Мниха.

— Что ж мы делаем? Что получится? — простонала Ана.

— Тс-с-с! Уже получилось… закончилось.

Позже, под покровом ночи, из боковых ворот они вдвоем уезжали из дворца, а город еще гудел.

— Какой я дурак, как я рискнул! — время от времени повторял в пути Мних, сжимая голову руками.

— Вы-то чем рисковали? — не сдержалась Ана.

— Не чем, а кем… тобой, тобой — мое единственное существо!

* * *

— Ну, что ты постоянно грустна, о чем переживаешь? — во время каждого осмотра говорил Мних. — Рана пустячная, уже заживает. С Азой вопрос практически решен — ждем ее прибытия… И в остальном все как нельзя хорошо, — в отличие от Аны сиял он довольством в последнее время.

А Ана осунулась, похудела, синюшные круги появились под глазами, еще больше и впечатлительнее отображая на побледневшем лице ее добрые, тоскливые глаза. И ни с кем не поделишься, а тосковать есть о чем: не так, так этак, а тамга на ее предплечье появилась, и она считает, это неспроста — нечего было в эту грязную игру, политику, вступать. Конечно, она и раньше волей-неволей в политике участвовала, даже туда рвалась, да тогда роли и цели были иные, а теперь — не то. И вроде она заводила всего, больше всех рисковала, а результат узнала позже всех, и тот вначале их уст служанок.

Оказывается, хотя Мних и очень рад, а Лекапинов свергнуть не удалось, потому что сыновья встали против отца и, кинув Романа в жертву толпе, сами остались у власти. Говорили, что в последний момент, вконец разочаровавшись в детях, царь Роман написал завещание в пользу законного императора Константина VII. Однако под влиянием жены Елены Лекапин Константин VII от этой почести отказался, первым царем стал Стефан Лекапин.

Лишь одно дети сделали для отца: Романа не казнили, как требовала толпа, а прилюдно постригли в монахи и отправили в пожизненную ссылку на остров Лесбос.

Все эти события вроде устраивают интересы Аны — так это фасад, а есть и внутренняя интрига, от которой Ану бросает в дрожь. Оказывается, ее любимый, единственный брат Бозурко был на стороне Лекапинов и даже был среди правительственных войск, выдвинутых усмирять мятеж. Правда, первым Бозурко с поля брани и убежал в Большой дворец, и там не растерялся, как друг, стал правой рукой царя Стефана. Да, как выразился Мних, одно у Бозурко от Аны — по-мужски красив, умен, в остальном — хитер, к любому войдет в доверие, и нюх, как у собаки.

— Понимаешь, — не без ехидства рассказывает ей Мних, — твой братец просто провидец, чует, куда ветер дует. — И после невыносимой паузы, вроде мило улыбаясь. — Мало Бозурко со Стефаном дневать, так он, будучи женатым на племяннице, всех фаворитов потеснил и у Елены Лекапин ночует.

Если бы Ана это из других достоверных уст не узнала бы заранее, то вскипела бы, и несдобровать бы доктору. Так многие об этом твердят, и Ана еле сдерживает себя; вслух холодно бросает:

— Меня не интересует эта грязь.

— Хм, — противно усмехнулся Зембрия, и, глядя в окно, будто что-то высматривает. — Зато тобой интересуются.

Ана насторожилась, а Мних тем же убийственным тоном продолжил:

— Как ты сама определила, Константин Седьмой — тряпка, да не дурак, тем более знает, что грядут очередные перемены… Так вот, раз знают все, то знает и муж, по крайней мере — догадывается… Однако на сей раз Константин не сплоховал. Вызвал твоего братца, и предложил баш на баш… А разве Бозурко откажет будущему самодержцу, тем более, что и Елена это предложение одобрила.

Здесь Мних замолчал, сурово глядя, повернулся в сторону Аны.

— Неужто правда? — съежилась она. — Молодую жену подставить кому-то, пусть даже императору?

— Дура! — махая руками, заорал доктор, надвигаясь на Ану. — Эта шлюха никому не нужна! Речь идет о тебе, о тебе!

— Что?.. Ложь! Ложь! Вон отсюда, вон! Кавказцы так не поступают.

Произошла очередная страшная ссора. Правда, длилась она недолго, в отличие от прошлого, на сей раз первая вступила в контакт сама Ана: предстояло выкупать Азу, а без помощи Мниха ей не обойтись.

Сделка должна была состояться в проливе Дарданеллы со стороны Эгейского моря; дальше византийские корабли ходить не смели, там хозяйничали сарацинские пираты.

Как назло, за несколько дней до этого выпущенный из-под ареста Астарх, якобы за огромную взятку Бозурко Стефану, был назначен друнгария вилли (начальником царской охраны) и поэтому не смог сопровождать Ану в этом плавании. С Аной были Радамист и неизвестная команда императорского флота, выделенная по рекомендации того же Мниха.

И хотя Мних предупреждал: «товар» — из рук в руки; сарацины, спекулируя, что воды вроде бы византийские, настояли на своем. Корабли из-за опасности не сблизились. А сарацины направили две лодки. Одна, в которой сидели два гребца и женщина, издали не очень различимая, но похожая на Азу, машет рукой. И вторая лодка, которая подплыла плотную, взяла пятьдесят килограммов золота, и пока эта лодка не отплывет на приличное расстояние, приближаться к первой лодке нельзя.

Византийская сторона четко выполнила все договоренности; сблизилась с первой лодкой, а там два раба и незнакомая женщина, тоже рабыня.

— Вперед! Догнать! — в ярости закричала Ана.

Может, и догнали бы. Да все Ану отговорили: в тех морях можно ожидать следующего подвоха и вновь всем попасть в плен, либо всем уйти на дно.

От такого позора и горя Ана не хотела возвращаться в Константинополь, двое суток держала корабль на том же месте, думая, что варвары одумаются, вернутся. А когда ни с чем прибыла в столицу, оказалось, здесь все уже знают, и более того, у Мниха запросили еще пятьдесят килограммов, правда, с доставкой живого товара на берег.

— Я их всех уничтожу, — в ярости бесилась Ана.

Для этого ей нужны армия, флот — значит, поддержка на царском уровне, а ее даже не впустили в Большой дворец — этот вопиющий факт означает формальное лишение всех ее привилегий и чинов. И даже Мних вроде не может узнать, от кого из царствующих особ исходил данный указ, и весьма может быть, к этому причастен брат Бозурко.

Дело в том, что буквально накануне Бозурко, как он выразился, «выкрал время от государственных забот» — ведь он второе лицо в казначействе империи — и соизволил наконец-то явиться к сестре. А Ана, особо не разбираясь, злобно выдала:

— Ты не наших кровей, и вообще, ты не только не кавказец, но и не мужчина. Вон из моего дома…

После череды этих событий положение Аны стало не только печальным, совсем незавидным. И неведомо как, да как обычно Мних прослышал об этом монологе.

— Оттого, что я все сношу, — не значит, что такую важную особу двора можно так оскорблять.

— Он мой брат, — резко парировала Ана.

— Милая, ты в Константинополе, и пора бы знать — при византийском дворе брат и враг — зачастую одно лицо.

И как в подтверждение этому, а может и по случайности, хотя Мних в случайности не верит, на все предприятия Аны одновременно хлынули с проверками ревизоры и даже из-за мелочей стали придираться.

— Это симптоматично, — подытожил Мних. — Раз копают под тебя, значит, следом и под меня… Надо действовать, а вход во дворец нам обоим закрыт, собирать народ — не успеем.

И тут гениальный Мних решил:

— Похоть — в ад заведет… А ну, Ана, садись; хоть он тоже не мужчина, а гениталии, вроде, в порядке… Слово в слово пиши…

— Ведь это любовная записка? — на последнем слове очнулась Ана.

— Божьего помазанника мы все обязаны любить, — артистично выдал доктор, а вслед раскрывая. — Раз нас не допускают, надо любым способом Константина выманить, иначе нам, и скорей всего ему тоже, — конец.

Как по заказу, ночь назначенного свидания выдалась темная, пасмурная, накрапывал мелкий дождь и с моря дул пронизывающий, неприятный ветер. Ана страшно волновалась. Она боялась, что император придет, и одновременно боялась, что не придет.

От такого соблазна никто бы не устоял. В сопровождении двух-трех теней, среди ночи в ее городской дом тайно явился Константин, и увидев в центре полумрачного зала грациозную фигуру, он в выстраданном нетерпении бросился перед ней на колени, страстно обнимая упругие бедра.

— Ваше величество, — не шелохнувшись, холодным тоном молвила Ана, — встаньте, пожалуйста, мы не одни.

— Что? Как!? — резко вскочил император. — Это западня? Заговор!

Из внутренних дверей вышли несколько персон: главный евнух двора Стефан, патриарх Константинополя, царевич Феофилакт Лекапин, патрикий и комит (начальник конюшенного ведомства), внебрачный сын Романа, тоже евнух, Василий Лекапин, и начальник царской охраны Астарх.

— Ваше величество, — тем же тоном продолжила Ана. — Вспомните, сколько раз я Вас спасала от заговоров, сколько раз спасала Вашу жизнь, и Вы, с такой неблагодарностью, закрыли передо мной ворота дворца, и в то же время возжелали, будто я постыдная женщина, как те, что окружают Вас.

— Нет, нет, Ана! Вы… Я, я люблю Вас, и при всех хочу заявить…

— Ваше величество, — непозволительно для иной ситуации перебила Ана, — ни сейчас, ни впредь этот разговор неуместен, я подруга Вашей высокочтимой супруги, и меж нами, как Вы знаете, родство.

— Да, да, родство, — пятился, дрожа, Константин. — Я тоже был со всеми вами по возможности любезен… Только не убивайте меня, — вдруг он заплакал и вновь упал на колени.

— Ваше величество! — все бросились к нему, трогательно подняли, как положено перед царем, склонили головы.

— Ваше величество, — зычным голосом заговорил патриарх, — мы не только не хотим Вас убить, а наоборот, пытаемся сохранить Вашу жизнь… Мои старшие братья, незаконные цари — Стефан и Константин — хотят Вас убить и уже отдали приказ. Вы единственное законное препятствие на их беспутном владычестве. Спасите себя, спасите своих детей, спасите нас, спасите великую Византию от самозванцев. Вспомните, Вы наследник македонской династии!

— Что я должен сделать? — еще дрожал голос императора.

— Подписать указ, — евнух Стефан с почтением подал перо и лист, на котором уже был текст, который продиктовал Мних, стоящий в это время за портьерой.

— Только не убивайте их, — черканув, жалобился император.

— Ваше величество, — быстро выхватывая из-под пера лист, воскликнул евнух Стефан, — позвольте начальнику царской стражи исполнить Ваш указ.

Константин VII ничего не сказал, лишь склонил голову.

— Боже! — с пафосом закричал патриарх. — Ты один в этом мире, и наконец-то в великой Византии один, благословленный Тобой, царь! — с этими словами он пал на колени, в поцелуе надолго приникая к перстам самодержца. Остальные мужчины тоже упали на колени, бряцая металлом, обнаруживая под одеждами оружие, встали в очередь, и только Ана осталась стоять. И тогда за спиной Константина из-за портьеры показался толстый кулак и гневный знак — падай ниц.

Тщательно облобызав кисть, первым встал патриарх Феофилакт и, искоса глядя на портьеру, он, все время крестясь, шептал:

— Слава Тебе, Господи, избавил от греха, от лишней крови. — А очередь задерживалась, и, увидев новый знак, патриарх пнул своего на стороне рожденного брата Василия. — Чего присосался, до зари царскую волю исполнить надобно.

Все мужчины спешно уходили, по их лицам чувствовалось — все не так просто.

Ана догнала Астарха и на чеченском, с жарким вызовом постановила:

— Смотри, сбереги Бозурко!

А император больше об Ане не думал, укрывшись от озноба одеялом, он сидел в кресле, то всхлипывая, то что-то нашептывая, страшась каждой тени от мерцающих огней светильников.

Пробили полночные колокола, и вновь гробовая тишина в столице, и только неугомонный ветер и мелкий дождь навевают: где-то кипит жизнь, разгорается борьба.

Было далеко до рассвета, и неожиданно для горожан, вне времени, пробил колокол на дворцовой площади.

— Что это значит? — вскочил испуганно император, и закричал от «привидения».

Из-за портьеры вышел усталый, но улыбающийся Мних.

— Это значит, что все в порядке.

— И Вы были здесь? — пришел в себя Константин.

— Я всегда с Вами, Ваш раб, Ваше величество, — доктор тоже стал на колени и, целуя руку, — благослови Вас Бог, мой император! Извечно единственный и законный!

* * *

Вопреки традициям, царь Константин VII Порфирородный, будучи примерным зятем, не казнил Стефана и Константина Лекапинов, и даже не позволил их ослепить или вырвать им языки, а так же, как их отца Романа, постриг братьев в монахи и отправил в пожизненную ссылку на тот же остров.

А в Константинополе еще много оставалось родственников и сторонников Лекапинов, и они не желали уступать власть. То, что тлеет заговор, было очевидным. Но Константин VII впитал дух подчинения, и будучи слабохарактерным, во всем доверялся честолюбивой и гордой царице Елене, которая, в свою очередь, после семи родов сильно располнев, уже постарев, потеряла былую привлекательность, и дабы удержать любовников — потакала им. И результат не замедлил сказаться.

Кто-то не хуже Мниха, а Ана вслух сказать боялась, да все же считала, что все, с обеих сторон, организовал именно он, чтобы окончательно сместить с арены сторонников Лекапинов, еще во множестве оставшихся на многих должностях. Словом, как исторически было принято, на ипподроме объявились бежавшие с острова Стефан и Константин Лекапины и их многочисленные сторонники, в том числе крупные военачальники. Сюда уже были подтянуты около трех тысяч воинов для захвата Большого дворца с целью переворота.

Под лозунгом «Лекапины — цари!» армия в боевом порядке двинулась на столицу. В Константинополе началась паника. И лишь Астарх, то ли был заранее оповещен, то ли, как положено, был начеку. Уступая количеством, он умело расположил небольшие отряды наемных гвардейцев с Кавказа по секторам Константинополя. А в войсках заговорщиков на узких улицах города порядок нарушился, и шли они толпой, больше думая о мародерстве, чем о битве. Поглубже заманив противника, расслабив его непротивлением, в определенный момент Астарх дал команду, и со всех сторон, даже с тыла, выступили мобильные в городских условиях отряды.

Схватка была не на жизнь, а на смерть. И в ней огромную роль сыграли простые жители столицы, которые не желали возврата развратных детей Романа к власти.

Ряды заговорщиков были сломлены, кто был истреблен, кто пытался спастись бегством. И к удивлению, сохранилась запись об этих событиях арабского путешественника: «…Вдруг из какого-то дома выскочила златоволосая белая женщина, очаровательная, как малик, от взмаха ее руки гвардейцы императора застыли, словно статуи, а она схватила из-под их мечей уже раненого заговорщика и скрылась вместе с ним в ближайшей подворотне…».

Понятно, что это Ана Аланская-Аргунская еще раз попала в хронику исторических событий. А спасала она от мечей своего названного брата Бозурко. Однако на сей раз императорский указ был суров. Заговорщиков, а тем более тех, кто стоял во главе, — искали повсюду, и по доносу в доме Аны обнаружили Бозурко. Мних в категоричной форме устранился, сама Ана ничего поделать не смогла, и скорый суд приговорил Бозурко к казни. И Ана уже оплакивала брата, да в самый последний момент последовала царская амнистия, и более того, Бозурко вновь при дворе — царица Елена не нашла ему достойную замену.

Факт с Бозурко — единичен, а так многие судьбы, если не головы, пострадали; были отвергнуты от двора, даже высланы из столицы. В период этой регенерации Мних был очень активен, деятелен и даже подолгу не появлялся в доме Аны, а появился — ее несказанно удивив.

— Ваша светлость, особо не переживайте, Ваша сестра Аза в полном здравии; мы ее скоро освободим, — перед ней предстал уже знакомый по Криту Никифор Фок.

Фок — в те времена известная фамилия в Византии, обладавшая огромными землевладениями. Многие из Фоков были при дворе, служили в армии, а Константин Фок стал главнокомандующим сухопутными войсками. Именно Константин Фок, при поддержке Мниха, сцепился с Романом Лекапином в борьбе за трон. Как известно, тогда Фоки проиграли. Сам Константин Фок и многие члены его семьи были казнены и сосланы в ссылку.

В то время молодой, способный Никифор Фок служил в армии, и хотя был только в дальнем родстве с Константином Фоком, мог пострадать, и лишь благодаря помощи и связям Мниха он тогда бежал к арабам в Тарс, откуда перебрался на Крит, и теперь, когда Лекапины были свергнуты, при пособничестве Мниха Никифор вдруг стал сыном Константина Фока и был востребован в Константинополь, и как бравый военный, способный отвоевать остров Крит, был назначен магистром, командующим особой группой войск.

Остров Крит — испокон веков оплот Византии в Средиземном море — был захвачен сарацинами в конце IX века и уже около ста лет находился в их владычестве. Возвращение острова в состав империи было стратегически важно как для императора Константина VII, так и для всего народа. Правда, по расчетам Никифора, для организации успешной экспедиции нужны были огромные затраты, а в казне после смуты, смены власти — пусто.

И тут снова на арене действий появляется Зембрия Мних. Он твердит императору: поиздержался, стал бедным, да найдет людей, кто будет финансировать экспедицию; конечно, не просто так, а за интерес, и немалый, ведь война — самое доходное предприятие.

Начинается затяжной подготовительный этап, и он идет по двум направлениям: военному и дипломатическому. По первому направлению строятся суда, идет новый набор рекрутов, заготавливается оружие, в том числе и сверхсовременное — «греческий огонь», смесь серы, селитры и нефти (изобретен в 676 году в Константинополе химиком Каллиником и впервые применен в 678, уничтожив арабский флот, осаждавший столицу Византии); и восточные мины из пороха, доставленного по заказу Мниха купцами из далекого Китая.

Сам Мних возглавил дипломатическую сторону. Вначале посольство Византии во главе с евнухом Стефаном, куда входил и сам Зембрия, отправилось в Испанию к халифу Кордовы — Абдурахману III, заключило мир, оговорив взаимные уступки и подношения — в результате западные берберы согласились в случае чего не вмешиваться в дела единоверцев на Крите.

То же самое было достигнуто и с восточными арабами в Сирии. К тому же в Сирии и дальше на восток было не до Крита; халифат разделился на мелкие княжества, и эмиры меж собой вели изнурительные войны.

Нейтрализовав соплеменников противника на западе и на востоке, дипломатия Мниха двинулась на север, в Хазарию. И хотя официальная часть состояла в вербовке наемных войск из числа кавказцев и печенегов, что-то еще Мних там «пронюхал», уж больно долго он там гостил.

А вернувшись с родины Аны, он сказал ей:

— Вы, чеченцы, правы: действительно, прекрасный уголок земли, и не зря вы его назвали — Хаз-ари… Однако жить мы там не будем. Уж больно оживленное место, на перекрестке путей, и много интересов там переплетается… покоя не будет.

— Мне и здесь нет покоя, — тоскливо ответила Ана, и не сдержавшись, вспылила. — А с чего Вы решили, что я с Вами должна жить? И там, где Вам вздумается?! Я буду жить, с кем я хочу, и, освободив сестру — дня здесь не останусь.

— М-да, — вроде спокоен Мних. — То-то я смотрю, в последнее время ты переменилась… уж больно задумчивая стала.

— Как Вы можете «смотреть»? — от раздражения Ана еще дальше удалилась от Зембрия. — Вы-то уж год как в разъездах… а, впрочем, у Вас везде ведь «уши» и «глаза» есть… Только видят они все на свой лад.

— Ну, это ты зря, — вроде шутейно-издевательский тон доктора. — К примеру, вижу, что ты вконец влюбилась… Хм, небось и замуж собираешься?

Ана молчала.

— И кто же этот счастливец? — как ни уходила Ана по большой зале своего городского дома, а Мних настойчиво следовал за ней. — Так кто же он?.. Скажи, — сладко шипел его тоненький голосок.

— Что?.. Небось, сразу же убьете?

— Убью-ю! — наконец-то перестал фальшивить тон Мниха. — Говори, кто?

— Скажу, — теперь Ана была величественно горда, сама приблизилась к доктору. — Скажу, что сама вначале Вас растерзаю, — и она неожиданно резко ударила кулачком в область солнечного сплетения.

Уже немолодой, с годами еще сильнее располневший, мягкотелый Зембрия от боли согнулся, задыхаясь, попятился, плюхнулся на диван.

— Так что? Кого ты убьешь? — грозно выросла над ним Ана, впервые перейдя на «ты». — Ни сам «ням», ни другим не дам?! … Ты знаешь, сколько мне уже лет? Да я родить хочу, хочу детей, мне мужчина нужен!

— Ко-белей куча… по-желай, дос-тавлю, — все еще с одышкой бросил Мних, а глаза, в прищур косясь снизу, испытующе блестят.

— Это ты мне?.. Дрянь, сволочь, за кого ты меня принимаешь? — и она стала бить его размашисто, по-женски, небольно, сама при этом начала плакать.

— Перестань, успокойся, — толстыми руками Зембрия кое-как укротил ее угасающий пыл, плотно обняв, усадил рядом с собой и, что-то ласковое нашептывая, целовал ее руки, щеки, оставляя на них влажные следы от обильно выступившего на его пухлом лице холодного пота.

— Отпустите, — приходя в себя и переходя на «Вы», надрывно попросила Ана; и уже встав. — Зембрия, простите меня, пожалуйста.

— Это ты меня прости, — с возрастом Мних еще больше сгорбился и теперь доходил только до плеча Аны, куда он теперь уперся лбом. — Старый стал, еще дурней, а мысли — те же… Попроси принести воды.

— Обедать останетесь? — они внешне вроде оба успокоились, хотя напряжение еще горело внутри, и оба были бледные, скованные.

— У тебя, как всегда, будет масса гостей?

— Не могу же я их прогонять…

— Да… а как же?.. Молодая, красивая, богатая, влиятельная… и незамужняя — девственница!

— Зембрия! — сотрясая кулачками, воскликнула хозяйка дома.

А Мних, будто ее не слышит, да невольно сторонясь:

— Куда же мне? Старику… кастрату!

— Замолчите! — закричала Ана. — Я так не могу! Оставьте меня в покое, уйдите! — теперь она обессилено села на диван, машинально заправила золотистые волосы за маленькое ушко, но одна волнистая прядь непокорной змейкой повисла вдоль тонкой, изящной шеи, на конце щеточкой извиваясь, легла на часто вздымающуюся, переспевшую на фоне тонкой талии белоснежно-белую грудь, на которой покоилось дорогое колье — подарок Мниха, и куда был устремлен теперь его же взгляд.

— Не уйду, — упершись взглядом, он сел напротив, и вновь, горячась. — Зная твое настроение, не завершив свои дела, я в спешке, вынужденно вернулся.

— Я Вас ни к чему не вынуждала!

— Хе-хе, — Зембрия, нетерпеливо подергиваясь, вскочил. — Я все знаю, все вижу!

— О-о! — схватилась Ана за голову. — Ваши соглядатаи! Где их только нет?! — она тоже встала и, придвинувшись к Мниху, язвительным тоном. — И что они Вам сказали? Что донесли? Может, я с кем заигрываю, шашни веду, иль, еще лучше, ложе делю? — с артистичным жеманством она словно норовила прильнуть к нему. — А может Вы, милый Зембрия? — с явной издевкой.

— Уйди, — оттопырил руки Мних, бочком сторонясь. — Ты раньше не была такой… Ишь как разболталась!

— Ха-ха-ха! — залилась она смехом, и вновь с напором. — В Византии, да в мои-то годы?! Как не разболтаться, милый Мних?.. Или я железная, или, как Вы, одиночество в старости сносить обязана, — при этих словах ее мягкие, еще влажные большие зеленовато-лиловые глаза, которые никого не оставляли в покое, вмиг погрустнели, заволоклись пеленой непроходящей тоски. — А впрочем, — уже серьезно произнесла она, — я сама хотела с Вами об этом поговорить. — С этими словами она встала прямо перед ним, не скрывая явного вызова. — Я знаю Ваше отношение ко мне, Вашу, скажем, привязанность. И я помню все, что Вы для меня сделали, и хорошего и плохого.

— Что ж плохого я сделал?

— Не перебивайте… Говорите напрямую, что Вы от меня хотите, могу ли я откупиться от Вас?

— Нет! — заорал Мних, так что его выпуклые темно-карие глаза совсем повылезали из орбит. — Я не могу не видеть тебя, не могу представить…

— И что прикажете мне делать? — в ответ крикнула Ана.

От этого окрика Мних будто сник, еще больше сгорбился, и вдруг, с преобразившимся лицом, слащаво улыбаясь, подошел к ней, взял ее руку, и целуя:

— Все знаю, все понимаю… У меня есть несколько кандидатур, ты их зна…

— Замолчите, — вскричала Ана, пытаясь вырваться.

Однако Мних руки не выпустил:

— Знаю твою натуру, — так же шептал он, — сама себе жениха выбрала. И кто же он?.. Молчишь? А я и это знаю… Ты на всех мужчин смотришь надменно, будто они стеклянные, а ты видишь их насквозь… И лишь при появлении или даже упоминании одного ты смущенно опускаешь взгляд и даже краснеешь… Ха-ха-ха! Во-во, как сейчас… Ты смотри, аж пупырышки на коже вздулись, а рябь какая! Знает ли об этой страсти сам… Астарх?

— Нет! Не смейте! Лучше сразу отравите меня!

— Молчи! — повелительно произнес Мних, и голос его стал еще тоньше и от того еще ядовитее. — Хотя Астарх и не моих кровей, но парень, ты права, достойный, здоровый… В этом я тебе, так и быть, уступаю, — и после очень долгой, давящей паузы. — А условие лишь одно — непременное: первый сын — мой.

Вроде неведомо Ане материнское чувство, а под грудью что-то защемило, заныло, словно от соска уже кого-то оторвали. Почувствовав резкую слабость в ногах, она не села, а буквально упала на диван, и зная — с Мнихом шутить нельзя, инстинктивно спасая дитя:

— А если будет дочь?

— Хе-хе, я врач… Почему, ты думаешь, я согласился на Астарха?.. Хе-хе, вырастешь, поймешь… А свадьбу откладывать нельзя, все расходы мои, грандиозное будет мероприятие!

— А если Астарх не согласится?

— Ха-ха! Да что, не видно, как он тебя любит?!

— Я имею в виду… ребенка.

— Астарх — воин… И обязан исполнять приказ, и даже жизнь отдать за наше спокойствие и благополучие… Таков удел воина… А ты, впрочем, и твой жених тоже, смотрите впредь на меня как на дедушку, или, скажем, дядю Вашего сына… и Вам станет приятнее жить, а жить мы будем всегда рядом, теперь ты мне как дочь… Молчи… Знаешь, как я счастлив, как я счастлив, побыстрее бы! Когда же будет сын?! — и Зембрия начал загибать свои толстые, заросшие волосами пальцы, что-то про себя, иль для себя, высчитывая…