К большому огорчению, случилось то, чего Мальчик в последнее время уж очень боялся, даже будучи дома, а тут в казенном доме, ну и что, что в больнице и он ранен, весь перебинтован, ведь он уже большой, а описался, какой стыд!

Накануне, после операции, когда его только привезли из перевязочной, ему было очень больно, и он не мог не плакать, хотя возле него возилось много врачей и все говорили «Мальчик Розы — будьте внимательны», — а ему уже тогда хотелось домой, и он жалобно скулил, отвернувшись к стене, и, наверное, не только с его палаты, и даже с этажа, а пожалуй, из всей больницы к нему пришли и врачи и даже пациенты, и все со сладостями, с любовью, а ему от этого еще тягостней, привык он к уединению, к своей бабушке, к скрипке. И, может быть, к ночи ему стало бы еще невыносимее, но ему сделали укол, дали таблетки и он забылся во сне, а сон — это его радость, это время приятных грез, когда перед глазами не руины истребленного города, не разбитые проемы витрин «Детского мира», не оголенный балкон без перил, а иной мир, его и не передать словами, только музыкой, и там есть все, в первую очередь — папа и мама…

Но сегодня был не сон, а кошмар, по нему со всех сторон стреляли, давили, и кровь, всюду кровь, и он в ней лежит, ею дышит, ее, задыхаясь, пьет… и как много ее оказалось в небольшом Баге, что еще долго ее смывали и до, и во время, и после операции. И эта кровь Баги оказалась такой же, как и его кровь, он тоже истекал, да врачи спасли. И кажется Мальчику, что от переживаний последнего дня он явно стал взрослей, и тому знак, теперь он озабочен одиночеством бабушки… и описался.

Он сел на кровати, боли почти нет, лишь чувствует тугую перевязку на ноге. За большими раскрытыми окнами уже светло, оттуда веет свежестью и прохладой. А в палате тесно поставлены кровати, запах лекарств, пота, подпорченной еды и прочего. Кто-то храпит, кто-то сопит, кто-то стонет.

Осмотрелся Мальчик; его сорочка и шортики выстираны, чуть еще влажные, висят у изголовья, а под кроватью сандалии. Когда он стал одеваться, появилась боль в раненой ноге, он невольно крикнул.

— Ты что, Мальчик? — открыл глаза рядом лежащий тяжелый больной.

— В туалет хочу.

— Под кроватью утка и горшок.

— А где туалет?

— Туалет на улице, во дворе, за корпусом. В здании-то нет воды, и канализации во всем городе нет.

Почувствовав, что смущает Мальчика, мужчина, тяжело сопя, перевернулся на другой бок. Стоять, а тем более ходить, было Мальчику нелегко, рана чуть выше колена. Но он бодро доковылял до двери, и для себя бы никогда не вернулся, да дома его ждет голодная бабушка — ныне он единственный кормилец. Пришлось вернуться к своей тумбочке, заваленной приподнесенной ему едой. Выбирая, он набрал почти что полный пакет провизии, отчужденно еще раз оглядел палату и почему-то вспомнил не детский дом, а первый свой казенный дом — лазарет в Моздоке — и красивую медсестру.

Осторожно ступая, он вышел в коридор. Здесь — по обеим сторонам в ряд кровати с пациентами, больные лежат даже на полу. Он пошел по коридору, в углублении за столом спит медсестра, на шорох подняла голову:

— Ты куда, Мальчик?

— Во двор, в туалет.

— А пакет зачем?

— Еда,… собачкам.

В этой больнице вместе с Розой Мальчик бывал не раз, поэтому дорогу домой он хорошо знал. Вначале идти было тяжело, нога ныла. Потом бинт обагрился, потекла капелькой кровь, но немного, у щиколотки застыла. Но это все не сказывалось на его настроении — он шел домой, там скрипка, бабушка и, может быть, Роза.

Город еще не ожил; стайкой пробежались собаки, увидев его застыли; сытые — убежали. Так это на земле, еще господствует ночь, а в небе уже стайками носятся голуби, всюду неугомонно чирикают воробьи, где-то каркает ворона, а когда он подходил к дому и солнце над Сунжей взошло, и даже родные ласточки прилетели его встречать, прямо закружились в танцах над его головой.

Не желая вспоминать предыдущее, он живо заскочил в подъезд, и первая тревога — дверь не заперта; боясь вздохнуть, он боязно вступил в коридор, и тут — радость всей земли:

— Мальчик, это ты?

— Бабушка! — он бросился к ней, впился в грудь, опрокидывая ее к подушке, и окунулся в этот несказанный, любящий его запах, и ее костлявая рука, пройдясь по кудряшкам из последних сил, прижала его голову к себе.

— Бабушка, бабушка, ты знаешь, что вчера случилось? — он пытался сдержать слезы, но они у обоих щедро текли.

— Знаю, кое-что знаю, кое о чем догадываюсь, — рукой она отстранила от себя Мальчика и вглядывалась в него. — Почему ты теперь прячешь свой взгляд? Ты ведь всегда смотрел людям открыто в глаза.

— Бабушка, мне страшно, я людей боюсь, они друг друга убивают.

— Не бойся, Мальчик. Человек — божья тварь. И от степени бытия злобен или добр. Но ты всегда верь людям, и будь всегда добр. Тебе Бог дал волшебный дар — это дар музыки. А музыка — это всегда добро; ты будешь славен, но нам надо учиться и работать, несмотря ни на что, и тогда будет жизнь, счастье, искусство.

— Вы так говорите, а плачете.

— Я плачу от счастья.

— В чем же сейчас ваше счастье?

— Мой золотой Мальчик, знаешь, я прожила долгую, совсем не радостную жизнь. Моя мать была женщиной своенравной, чересчур набожной, она буквально силой пыталась заставить меня верить в Бога. Я верила и не верила. Потому что жила и выросла при коммунизме, при атеистах и язычниках. К тому же я ведь была ученой, а как ученой не верить в теорию Дарвина, и не считать, что некоторые люди действительно произошли от обезьяны, тем более видя злобу войны… Вот двоякость — веры и не веры, наверное, определила мою судьбу. И лишь с годами, изрядно одряхлев, постарев, обессилев и воочию подойдя ко грани смерти, которую я сейчас не боюсь, лишь бы появилась Роза, я окончательно определилась в вере, и, надеюсь, под конец жизни Бог за это благосклонен стал ко мне, ибо послал он мне напоследок огромное счастье — это ты, мой золотой Мальчик.

— Не говорите так, бабушка, мы еще будет жить.

— Конечно, будем, — она беззубо улыбнулась.

— Я так счастлива! Я всю ночь молилась — и на рассвете появился ты, — она вновь жалостно заныла.

— Знаешь, я готова была прожить еще десять таких безрадостных жизней — ради этой одной минуты новой встречи с тобой. Я так боялась больше тебя не увидеть, так боялась уйти без тебя.

— Не говорите так, бабушка, не говорите!

— Больше не скажу, — ее большая блеклая костлявая рука с выпуклыми прожилками прошлась сверху вниз по морщинистому, уже посеревшему нездоровому лицу, словно сменяя маску, она попыталась вновь стать строгим педагогом, воспитателем. — Будем жить, — твердо сказала она, и чуть погодя, потише, — хотя бы пока Роза не придет, а она не сегодня-завтра точно объявится, я в это верю, буду молиться. А теперь жить, работать, учиться.

Как и ранее, Мальчик с утра ходил на речку за водой. Бабушка уже не поднималась, левая рука совсем неподвижна, но она изо всех сил пытается выглядеть бодро, даже шутит и ласкает Мальчика, пока он умывает ее — утренний туалет. А потом завтрак — бабушка не ест, и как она его когда-то упрашивала, теперь так же и он ее уговаривает. А далее все по порядку: репетиция, новые этюды, повторения, и бабушка как всегда требовательна и строга:

— Пойми, мы с трудом избавили твой голос от картавости; так же надо и в музыке — никаких вольностей, строго по нотам.

— Но это импровизация.

— Никаких импровизаций. Импровизации хороши на концертах, и когда станешь виртуозом, лет в пятьдесят. А сейчас — четко и правильно; ты исполняешь произведение великих композиторов. Самовольство в учении — тягость в жизни. Повторим, все сначала. Не ленись.

Так они прожили еще три дня. Каждый вечер бабушка совсем ослабевала, сникала, украдкой плакала. Не зная, как ее еще поддержать, Мальчик тогда предлагал:

— Давайте я что-нибудь веселое сыграю.

— Сыграй, сыграй, золотой, лезгинку, да так, как только ты умеешь, быть может, Роза услышит, вернется,… как я тебя одного брошу?

Мальчик снова брал в руки скрипку — по жизни единственно радостную игрушку, а теперь и вовсе отдушину, но лезгинка не шла, не получалось, и импровизация не помогала, что-то грустно, печально, не идет, и бабушка все хиреет и хиреет, и сам он скрывает, а раненая нога еще больше болит, гноится, а еще хуже — голоден он, и нечем кормить бабушку, и что бы бабушка ни говорила, как ни уговаривала и ни страшила, завтра утром он пойдет вначале в больницу, на перевязку, заодно возьмет лекарства для бабушки, а потом на базар — там его уже все знают, многие помогают, тоже сыном и внуком зовут.

Но это будет только утром, а сейчас надвигается ночь. И что за жизнь в последнее время наступает; раньше он ночи любил, даже ждал, а теперь тоска, уныние, боль и страх. Как и раньше, нырнул он в постель бабушки, под здоровую правую руку прилег. А бабушка, как и раньше, сказку ему стала рассказывать, о добре и зле, о людях и зверях, и все, как в сказке, хорошо заканчивается.

— А почему в жизни не так, мало что добром заканчивается? — обиженно прошептал Мальчик.

— Почему не так? Я тебя встретила — разве не добро?

— А вот куда шарик улетел, я так и не понял.

— Хе-хе, — странно усмехнулась бабушка.

— А что это ты вдруг снова о шарике вспомнил?

— Мне кажется, он меня манит, зовет… Так куда ж он улетел?

— Если по науке, как говорят материалисты-атеисты, то где-то в верхних слоях атмосферы охладился, там вечный холод, наверняка разорвался, и лохмотью где-то на землю обратно упал, ибо, как ученые утверждают, земля — наша колыбель, в нее мы прахом и возвращаемся.

— Красивый шарик лохмотью стал, прахом возвратился? — еще более удивлен Мальчик. — Так это безбожие. А я верю в иное… Не только дела, а главное — мысли постоянно излучает каждый человек. И если эти мысли, и, конечно же, дела злобные, противные Божьей воле и человечеству, словом — не гуманные, то они оседают в нашу грешную землю, где в центре, неведомо нам, все горит, там раскаленная магма, жар в которой поддерживают наши пороки, там ад и туда попадают грешники, и порой, когда их уж больно много собирается, землю начинает распирать — оттого землетрясения, смерчи, вулканы.

— А война — это тоже ад? — испуган Мальчик.

— Война — это взаимное непонимание, когда люди начинают говорить на разных языках, не слушают друг друга, и каждый считает себя важнее, честнее, правее… А в жизни, у сильного всегда бессильный виноват.

— Бабушка, как же мы слабы и несчастны!

— Дорогой, ты не совсем прав. Мы с тобой учимся, трудимся, значит, сеем только добро, — она тяжело вздохнула.

— А счастье твое еще далеко впереди. А я, повторяю, очень счастлива. И если бы объявилась наша Роза, другого конца я бы и не хотела.

Они умолкли, в унисон дышали; наверное, каждый думал о своем, Мальчик о том же: — Бабушка, а если бы мой шарик, как Вы говорите, превратился в «лохмоть» и упал, то я бы его нашел бы где-то рядом.

— По науке это легко объяснить. Это физика, незыблемые законы природы, которые люди пытаются понять, и, постигая их, строят на земле цивилизацию.

— Ничего не строят, обещали скоро «Детский мир» — где? — возмущен Мальчик.

— И красивый шарик не мог вернуться сюда; здесь стреляют, убивают, врут!… Теперь и я не хочу здесь быть, здесь зло, война. А я играю лишь тоску, печаль, а на веселое — вы сами видите даже смычок не идет, а принуждаю — фальшь, вы сами это видите.

— Успокойся, успокойся, золотой. Видишь, ты сердишься. А это нельзя. Давай, я лучше тебе про шарик расскажу.

— Опять сказку?

— Ну, сказку не сказку, а я в это верю, и в последнее время этим живу. Ведь сердиться, думать плохо, а тем более поступать плохо — грех. Надо всегда иметь хорошее настроение, искать повод веселиться, и думать, и делать только добро. Ибо добрые мысли со скоростью большей, чем скорость света, улетают в бесконечную Вселенную, и в зависимости от исходных характеристик попадают на ту или иную звезду, что мы видим на небе: там есть рай. Потому мы, люди, любим бесконечно долго любоваться звездным небом, выискивая свою звезду, где мы определяем свое будущее, в зависимости от творений на земле.

— А при чем тут мой шарик?

— А твой шарик полетел как раз к той звезде, где твои папа и мама, чтобы передать от тебя привет.

— А помните, а помните, — голос Мальчика стал более живым, — по телевизору показывали огромный надувной шар. Вот бы нам такой.

— А это зачем?

— И мы бы полетели к папе и маме.

— Ну-ну, давай спать, поздно уже, — как бы убаюкивая, она похлопала его здоровой рукой по спине, и то ли всхлипнув, то ли еще как, издав протяжный свист.

— Я бревно, хуже бревна. Все! А ты завтра с утра возьмешь скрипку, свою справку — и в больницу, прямо к главврачу, он хороший человек, позаботится о тебе.

— В больницу пойду, уже решил. А насчет «бревна» — вы зря, — совсем не детским баском твердо выдал Мальчик.

— Не по годам повзрослел, — совсем ослаб голос бабушки.

— Спи, все будет хорошо.

Мальчик повозился, поворочался, долго не мог найти места для своей больной ноги; уже мерно дыша, засыпая, как и прежде беззаботно, закинул ее на неподвижные бабушкины ноги, засопел, изредка стеная. А бабушка совсем не спала, не плакала, и не молилась, как прежние ночи. Она встревожено чего-то ожидала, и не своей смерти, о которой она совсем не думала. А думала совсем о другом: о тихой летней ночи, о звездах, о незавешенном балконе, чего она теперь никак сделать не сможет, и о взошедшей полной луне, ядовито-яркий свет которой уже прибился к противоположной стене, уже сполз на пол, и прямо, явно, осязаемо ползет прямо к их кровати. И вот, лишь краешек, лишь радужная черта, лишь чуточку коснулась головки Мальчика, а он, доселе почти что стонущий во сне, вдруг улыбнулся, потянулся, и как залился задорным, веселым смехом. Зная к чему это может привести, бабушка изо всех сил схватила единственной рукой Мальчика, прижала к себе, прилипла:

— Боженька, спаси, помилуй, не забирай, — холодный пот и слезы щедро источались из ее тощего, жалкого тела.

— Прошу, прошу! — взмолилась она, видя как все смеясь, Мальчик дернулся, и, свободно убрав ее хилую руку, стал вставать.

— Прошу, умоляю! Не раньше меня! — срывая голос, завизжала она, и тут раздался бешеный взрыв.

Мальчик уже стоял, он вскрикнул, вздернул руки и упал.

— Иди ко мне, ко мне, — пыталась кричать бабушка, протягивая ему руку, но это был жалкий стон, который померк в истерике начавшейся канонады. А следом автоматные и пулеметные очереди, и бой совсем близко, даже слышно, как раненые на блок-посту орут.

Здесь бой был недолгий; ослабевая, он куда-то удалился, растворился по городу, и казалось, что всюду стреляют, весь город бомбят. А потом над городом закружилась авиация, и это самое страшное, затряслась кровать. Бабушка и Мальчик обнялись, слились воедино, словно напоследок. И прямо возле их дома упала бомба, был сокрушительный удар, просто чудом они удержались на кровати. А потом, уже под самое утро, то ли подустали, то ли отвоевались, и все вроде улеглось, так, кое-где еще изредка стреляли автоматы. А когда солнце взошло, наступила совсем странная, обманчивая тишина, и лишь писк, уж больно жалобный писк со стороны балкона.

Бабушка спала, сопя открытым ртом. Мальчик встал, осторожно подошел к открытому проему. Над городом черные клубы, горят остатки домов; и так город был в руинах, а теперь почти что сровняли. Не желая на это смотреть, он опустил взгляд: под ногами разбитое ласточкино гнездо, мелкий пушок, который почему-то не снесло, и маленький птенчик; такой жалкий, красивый, слабый; на весь город кричит, зовет улетевших в страхе родителей.

— Ну, ты мой маленький, несчастный, — Мальчик было потянулся к птенцу, а тот испугался, защебетал, прыгнул к краешку, а там неумело полетел, плюхнулся прямо под изуродованную крону каштана.

Побаиваясь открыто выйти на балкон, Мальчик украдкой наблюдал, как жалок на земле птенец, и почему-то его судьба ему показалась сходной со своей. Больше не думая, он побежал к выходу, и, видимо, открывая дверь, разбудил бабушку.

— Ты куда? — еле слышно прошептала она.

Прихрамывая, он уже выбежал из подъезда, и преодолел половину полумрака арки, как удивленно встал; прислонившись к стене, сидит на корточках совсем молодой парнишка, лишь взрослит его борода, меж колен автомат; вроде дремлет. Поглядел на него Мальчик, побежал к цели, даже не думая о войне. И уже успел взять птенца, как застрочил откуда-то автомат, кругом свист, он спрятался за ствол, закричал с испугу.

И в это время из-под арки встречный огонь. Мальчик даже не понял, как его оторвали от земли, и вновь он оказался под аркой.

— Ты что, сдурел? Под пули лезешь! — грубо тряхнул его обросший парнишка.

— Птенца спасал, — представил Мальчик руку, виновато улыбнулся.

— Хм, придурок. Вот так на днях мой друг здесь пацана спасал — в засаде убили.

— Это Бага меня спасал, — чуть погодя вяло произнес Мальчик.

— Тебя? Так это ты музыкант? — в полумраке блеснули его глаза.

— С русской бабкой живешь? То-то от тебя лишь беды. Знал бы, не спасал бы.

— А я не просил, — одернул его руку Мальчик, заковылял домой.

— Стой! — крикнул бородатый. Мальчик даже не обернулся.

— Стой, я тебе говорю, — в два прыжка он его догнал.

— У тебя ведь кровь из-под бинта сочится…А ну, пошли, — более мягок его тон.

— Со стороны двора поспокойнее, здесь я хозяин, город взяли.

Они забежали в соседний подъезд, где в подвале прятался Бага. Раньше не было, а теперь, еще не повесили, а прислонили вывеску — «администрация дуки-юрт».

— А в слове «администрация», — не удержался Мальчик, — ошибка. И почему — юрт, село, это ведь город.

— Ты шибко грамотен, закрой рот.

В самом подвале было темно, и они вернулись в подъезд.

— О-о! Ну, ты даешь! — заботился бородатый. — Так можно ногу потерять.

— Главное, не руку, — попытался пошутить Мальчик, — я музыкантом хочу стать.

— Чего? Ты брось это безбожное дело неверных. Настоящий мужчина должен уметь держать автомат и регулярно молиться. Понял?

— Ага, — кивнул Мальчик, и вновь не удержался. — А хлебушек у тебя есть? Мы уже два дня голодаем.

— Хлеба нет, — бородач полез в карман. — А вот, лишь шоколадка. Хе-хе, только сейчас съешь, а христианка обойдется.

— Тогда сам ешь, — кинул на ступеньки Мальчик шоколад.

— Ну, ладно, ладно, пошутил. Возьми… Пошли, — заслоняя собой, бородач проводил его до подъезда, и прощаясь:

— Смотри, день-два не высовывайся и на балалайке не бренчи — позор, нам не к лицу.

Последнее Мальчик уже не слышал, он бежал домой.

65– Бабушка, бабушка, я вернулся, ласточку спас.

Крупными бороздами слезы текли из ее глаз, она чуть-чуть подняла руку, и уже с превеликим трудом, еле различимо:

— Стреляли… Ты опять доставил мне счастье, вернулся, — она одним ртом улыбнулась. — Больше не уходи… Умоляю… Я скоро, потерпи.

— Бабушка, ты опять за свое, — артистизм и наигранность демонстрирует Мальчик.

— Ты омрачаешь радость нашей встречи, — как только он умел, глянул он в ее глаза, в них еще жизнь, хоть и поблекли, но блестят, лишь по краям белков густая желчь приливает.

— А у нас шоколадка, — изо всех сил не унывает он.

— Сейчас птенчика на балконе определим, к нему ласточки вернутся, и мы потрапезничаем. Ведь война кончилась, тишина, а если честно, нам не привыкать, и я очень верю, что сегодня вернется Роза.

И действительно, утро этого дня было, как ни странно, тихое, теплое, солнечное; и если бы не дым и пожары над городом, то можно было считать: ничего не случилось, постреляли — дело обычное…

А они поделили шоколадку пополам, посмаковали, чавкая. И бабушка не сдается:

— Давай, что время терять, продолжим занятие.

Но игра не ладилась, и отчего-то именно сегодня захотелось ему опять лезгинку сыграть, и словно этого только ждали, с первыми звуками, как по призыву, началась канонада, и город затрясся похлещи, чем ночью. А он почему-то не вздрогнул, не перестал, наоборот, на балкон вышел, и злость и решимость появились в движениях его рук, и по мере игры, совсем взрослая нервная гримаса исказила лицо, как никогда, до пота и боли играл. Обессилев, упал на колени… не смог, не смог он бомбежку переиграть, никто не хочет его слушать, в Грозном нет людей, есть враждующие стороны, и средь них слабый стон:

— Вернись, Мальчик, вернись. Хоть напоследок не мучь меня.

А утренняя канонада оказалась лишь слабой прелюдией. Позже такое началось, что дом затрясло, стены заходили, бабушка стала выть, и сам Мальчик в ужасе; бросился он к бабушке, укрыл ее собой, сам ревет, дрожит. И в это время что-то страшное, тяжелое, мощное угодило прямо в крышу их дома, там обломились верхние балконы, ударились об их балкон, и такой скрежет, хруст, пыль, гарь, что ничего не видно, дышать нечем.

Так в обнимку, обмочив слезами подушку, дыша ноздря в ноздрю, они пролежали очень долго, пока не закончилась канонада, а потом над городом авиация, еще страшней, и только к вечеру стало чуть тише, только кое-где еще слышны автоматные очереди.

— Бабушка, не уходи, — чистил тряпочкой он ее лицо.

Она уже не говорила, только медленно, как рыба на песке, еле-еле открывала рот, чуточку двигала пальцами, и лишь глаза, эти вконец поблекшие глаза, еще жили, еще искали его.

— Тебе больно? — как тосклив голос Мальчика.

Она повела зрачками.

— Чем тебе помочь? — то же самое.

— Хочешь, я на скрипке сыграю!

Она надолго прикрыла глаза.

— Что сыграть? — склонился он над ней, так что его слеза оросила бабушкино лицо.

— Понял. Нашу — «Новый Детский мир»!

Она вновь прикрыла глаза, и ему показалось, даже улыбнулась.

Он играл старательно, по нотам, и уже заканчивал, как неизвестно откуда появился прямо перед ним местный «администратор», весь чумазый, как и Мальчик в пыли, злой, лишь белки блестят.

— Я ведь сказал тебе, больше не играй, — он выхватил скрипку.

— Никогда из тебя не вырастет мужчина. Я с твоих лет автомат ношу, еще раньше молиться начал. А ты? Как собираешься родину защищать, как бороться с неверными?

— А Бага любил мою игру, и даже настаивал, чтобы я играл, — как можно ласковее голос Мальчика, он потянулся к скрипке.

Тот руку небрежно отвел:

— Бага был дурак, потому из-за тебя, ублюдка, и помер.

— Сам ты ублюдок, — вскипел Мальчик.

— Отдай инструмент.

Завязалась короткая стычка, Мальчик полетел под кровать, бросился вновь, и тогда получил удар. Поплыли круги перед глазами, и вдруг, что он видит, бабушка голову приподняла и еле слышно:

— Не смей!

— Чего? Ты еще жива? — замахнулся скрипкой, угрожая ей.

— Не-е-ет! — завизжал Мальчик.

Бабушку он пожалел, пострадала спинка кровати; еще долго звучали раскуроченные струны на полу. Вновь поднимая пыль, хлопнула за ним входная дверь.

— Бабушка, бабушка, — бросился Мальчик к кровати.

Ее глаза его более не искали, устремились в потолок, остекленели.

Это выражение он уже давно познал.

— Ты улетаешь? … К ним? Передай привет.

На закате в городе установилась сказочная тишина. Он подошел к разбитому проему балкона. В лучах заходящего солнца его почерневшее от пыли и гари лицо, со светлыми каналами от глаз, казалось не столько повзрослевшим, сколько старым, — даже мешки под глазами. А в самих глазах уже застывшая, недетская печаль, застоялая скорбь и тоска. Словно прощаясь, он глянул на этот мир. Над Сунжей и над городом плотно стелется смог, а над ним, далеко на юге, кроваво-яркий отблеск величавых кавказских гор, а еще выше, совсем чистое, голубое бесконечное небо. И что он видит, иль кажется ему, — красный шарик в выси завис… Улетает.

А когда в комнате стало заметно темнеть, он боязливо посмел накрыть кровать одеялом. Больше видеть не мог, сел на полу, пытаясь починить скрипку. Он, как никогда ранее, хотел играть хорошую музыку, чтобы слышала она, слышал шарик, слышал весь мир. И вроде какое-то подобие инструмента он собрал, и даже смычком повел — какой ужас, какая фальшь, как рассказанная ему сказка, как этот мир!

Разочаровавшись во всем, так он долго сидел, так он и заснул с наступлением ночи, положив голову на скрипку. И не зря он ночи любил. Появилась сочная, спелая луна; заглянула с задором в расширившееся окно, погладила вначале убаюкивающим светом кровать, затем спустилась на пол, приласкала Мальчика. Он потянулся славно на полу, как от щекотки дернулся, улыбнулся, а потом залился счастливым, детским смехом, встал и скрипку взял, и веселым голосом:

— «Детский мир» там, и бабушка — там?! Я лечу! — он вприпрыжку, радостно бросился к окну, и над мертвым Грозным пронеслось звонкое, чистое, выстраданное — я-я-я!!!