(Материк Намул, Царство Семи Гор, г. Папария. 12-й трид, 1019 г. от р. ч. с.)

— Спою, станцую голышом, сочиню балладу для твоих усиков, — предложил Косичка.

— Опять денег нет, — мрачно подытожил Гвен.

— А когда я к тебе с деньгами заявлялся?

Липкуд вонял невыносимо. Хозяин поморщился, вынул засаленный, терпко надушенный платок и дышал через него.

Косичка улыбнулся, обнажив крупные желтые зубы. Передний был сколот наполовину.

Гвен не спешил выгонять певуна. Только прикрикнул, чтобы убрали за ним. Разносчица вытащила зачуханную девчушку со склада. Та злобно стрельнула глазами в сторону Липкуда, плеснула на пол воды из ковша и принялась торопливо подмывать грязный шлейф от пропитанного жижей кафтана. Обычному человеку сей предмет гардероба и до колен бы не дошел, но Косичка уродился коротышкой немногим выше Эллы.

Доставив другим хлопот, Липкуд и в ус не дул. Он знал, что Гвен стерпит любую его выходку. В такое время певуны — желанные гости. Липкуд мог зазвать в питейную посетителей на целый чернодень. Женщинам хватало домашних забот, а вот мужики, особенно бездельники криворукие — из тех, что ни сеть не сплетут, ни дерево в вещицу полезную не выстругают, сохли от скуки. Приманить их парой-тройкой свежих историй про заморских угодниц было проще простого. А у Липкуда всегда имелось что-нибудь новенькое — увиденное или выдуманное. Заслышав его звонкий голос, даже трезвенники собирали последние сбережения и шли в питейную с виноградными окнами. Как мошки на огонек. Ели, пили, слушали с утра до ночи. Монеты лились рекой, а долги вырастали выше Беркутовой башни. Через несколько тридов с них сыпались, точно листва по осени, «добрые» деньги, полагавшиеся Гвену поверх платы — за ожидание. Добрыми они назывались потому, что хозяин не отправлял под затмение тех, у кого опустели карманы. Он позволял им остаться до конца чернодня, кормил и подливал вина. Правда, добрые монеты выбивал потом совсем не по-доброму. Но люди шли все равно.

— А это чего у тебя? — прогнусавил хозяин, кивнув на спрятанную под тканью Эллу.

Липкуд не спешил показывать находку. В торговле главное — подцепить, поддеть интерес и нагнать тайн. Тогда и выгода больше.

— Ни в жизни не угадаешь!

— Девка?

— Какая тебе девка! — Косичка огляделся по сторонам, нагнулся к стойке и шепнул с заговорщицким видом, — Привидение!

Гвен недоверчиво фыркнул.

— Я вишь грязный какой? Чем воняет, чуешь?

— Дерьмом воняет.

— Смертью пахнет! Смертью!

Липкуд уловил искру страха в темных глазах хозяина и продолжил:

— Не так-то просто я сюда добрался. По болоту шел. По дороге заброшенной. Чуть не утоп. Бреду, значит, смеркаться начало. Воронье на ветках каркает. Дерева ветки свои жуткие выставили — шевелятся. Чернющее все становится. У-у-у. А березы под ногами, как кости белеют. Будто какой гигант там давным-давно в пучину ушел, а потом всплыл рыбой обглоданной. Гляжу я, мелькает что-то невдалеке. И то ближе, то дальше. То едва видно, а то в самый затылок дышит…

Косичка продолжил нагонять жути, и когда Гвен так увлекся рассказом, что даже убрал от носа платок, резко распахнул кафтан.

— Вот!

При виде Эллы хозяин шарахнулся к шкафу, ударился об него. Дрогнули полки. Зазвенели бутыли. Запахло клевером и вереском — это разбились графины с наливками. Содержимое просачивалось меж щелями половиц и струйками стекало в погреб.

Гвен выругался.

Липкуд спрятал девочку.

— Вот так и ходит теперь за мной мертвая! Страсти всякие рассказывает. Кто когда помрет. На ком проклятье висит. У кого дите порченое родиться может. Нашептывает! Спать не дает! А если уйду от нее хоть на шаг — придушит! Вишь след?

Липкуд продемонстрировал красную полосу на шее, натертую узким горлом рубахи. Он уже забыл причину разговора и так раззадорился, что пустил в ход все мастерство выдумки.

Гвен побелел и выпучил глаза. Он и сам походил на привидение. Десяток зевак со страхом таращились на босые ноги Эллы. Повисла напряженная тишина.

Косичка с минуту горделиво ухмылялся, потом сообразил, к чему все пришло, и нервно сглотнул. Иногда ему хотелось откусить собственный язык.

— Так и чего ж ты сюда ее припер! — выдохнул кто-то. — Она ж смерть несет! Подохнем все!

— Да ты не бойся, — прищурился Липкуд. — Никому она вреда не сделает. Потому как я ей крови своей пить даю!

— Крови! — шарахнулся Гвен.

— Так и есть, — хмуро кивнул Косичка. — Уж и таю я, и бледнею. А деваться некуда. Упокоиться ей надо, и тогда можно будет на болотах новую дорогу рубить. Никто там больше не утопнет.

— И чего она тебе нашептывает? — спросил беззубый старик, с опаской подступив ближе. — Дядька у меня на том болоте утоп. Знает она его?

— Знает, — с важным видом заявил Липкуд. — Ругал он тебя, что ты у Совихи фартук утянул с цветами синими, а потом пропил.

— Ба-а-а!

Косичка любил подглядывать, и ему было чем удивить горожан. Но он рассказал только самое невинное. Старая Совиха померла в начале шестого трида. Жила она одна, и мстить за нее было некому. Остальные спрашивать не стали, боясь обличения. На Липкуда поглядывали с опаской, и он скоро понял, что нужно убираться отсюда по добру, по здорову.

— Пойду я дальше, — сказал он, — Мертвая зовет. Только и сказать зашел, что дорогу можно рубить новую на болотах. И вы все не бойтесь. Упокою я ее. И не будет никаких вам проклятий. Только смотрите! Не трогайте ни ее, ни меня, не то к вам прицепится!

Все расступились, когда он, чертыхаясь про себя, побрел к выходу. У порога обернулся.

— Слышь, Гвен! Поесть мне собери в дорогу. Вдруг помру. Не упокою ее тогда.

— Ишь чего! Проваливай отсюда!

— Да ты мне на пол кинь! Я подберу! Она ж кровь мою пьет, сил нету!

Хозяин поглядел на остальных, ища поддержки.

— Дай ты ему! — всполошился старик, укравший у Совихи фартук. — И побольше дай! Пусть далеко уходит! Помрет еще где у околицы, а эта к нам липнуть будет!

Гвен вышел из-за прилавка и похромал к складу. Левая нога у него была короче правой. Через минуту он вернулся и бросил перед Липкудом мешок со съестным.

— На вот. И проваливай! Не вздумай еще сюда приходить!

— Так и знай — уберег ты себя от проклятья! — воскликнул Косичка и, подхватив еду, вышел за дверь.

Пришлось покинуть город и искать укрытие в вересковой пустоши. Остался позади веселый шум, звуки музыки, топот. Липкуд оглянулся. За спиной мерцали оброненные небом звезды — разноцветные фонари Папарии. Он вздохнул, сочинил ругательный стишок и тут же забыл о неудаче. Разжившись хворостом, скитальцы жгли костер на дне оврага. Девочка крутилась возле огня, подставляя пламени, то худенькую спину, то ладошки. Ветра в низине почти не было, но она все равно мерзла.

— Хорошо, что я тебя не продал, — пробормотал Липкуд. — Только что понял. Сама судьба меня спасла.

— Как это? — спросила девочка.

— А так. Жизнь у певунов такая. Есть у нас разные всякие правила, по которым мы живем. И если я вдруг сделаю что-нибудь не по ним, то умру. Нельзя мне много денег иметь. Только монетку или две. На один ужин всего. Чтобы впустили куда-нибудь на постоялый двор. А там уж язык мне заработает и на постель, и на кисель. А если я буду богатый — прибьют. Схватят и прибьют. Любой певун жив потому, что нищий. Брать у него нечего, кроме историй. И все это знают. И не трогают нас за это. А если бы я Гвену тебя продал, он бы каждому растрепал, сколько у меня деньжищ. И уж в первом уголочке получил бы я по почке. Ножом. Так бы и помер.

Элла округлила глаза. Вряд ли она что-нибудь поняла. Липкуд выругался на себя за то, что хорош задним умом, нанизал на веточку кусок сыра и взялся поджаривать. Корочка получалась изумительная. Вкуснее Папарийского сыра с чесноком не было ничего в мире.

Потом они хрустели свежим хлебом и редькой. Жадно грызли бараньи ребрышки. Глотали воду из ближнего ручейка: лысый жадюга не удосужился дать Липкуду вина для согрева.

Девочка ела все подряд. Как только Косичка закончил с готовкой и устроился на траве, она без спроса забралась к нему под кафтан и прилипла пиявкой. Разморенный сытным ужином Липкуд не возражал — вместе теплее.

— Ты прямо как саранча, — сказал он, икнув. — Маленькая, а прожорливая.

Элла продолжала деловито обсасывать ребрышко. Она только сегодня узнала, что на костях бывает мясо. Раньше ее кормили, как собаку — одними объедками.

Ближе к затмению Липкуду поплохело, и он не знал, почему. Голова сделалась чугунной, мысли вязкими, липкими — точь-в-точь холодец. Косичка испугался, что Гвен подсыпал в еду отраву, но Элла чувствовала себя хорошо, и это успокаивало.

Надолго останавливаться не стали: пришла пора подумать об убежище. Липкуд помнил, что ближе к пологим западным горам зеленели луга, где до поздней осени стояли ометы. На материке редко случался снег, но прикорм заготавливали почти все. Летом охапкам несли душистую сочную траву, весной и осенью рвали сухостой, зимой потчевали сеном. Немногие решались оставлять скотину снаружи в чернодни. Вдруг скрутится и удушится. Или убежит. Или волк задерет. А то и шустрый сосед выскочит в самую рань да прирежет кормилицу. Такое бывало не раз, потому затмение приучило хозяев загонять животных в хлева и сараи. Сооружали их по-разному: и вплотную к дому — стена к стене, и в другой части двора. Но тогда объединяли строения глухой деревянной галереей, чтобы в любое время можно было покормить свиней, подкинуть в стойло коровам зелени или соломы, помочь разродиться козе, собрать куриные яйца. В чернодни не было ходу наружу, вот и приходилось делать кой-какие запасы.

Ометы начинали заготавливать только в конце осени, а убирали в середине зимы. Причина крылась в сырости Намула, рожденной обилием озер, болот и дождей. После ливневых сезонов трава плохо и долго сохла, а чаще прела. Лишь к одиннадцатому триду приходила ветреная прохлада, туманы отступали, и тогда вместо силоса получалось неплохое сено.

Глаза Косички нет-нет и подергивались дымкой. Кое-как, с помощью Эллы, ему удалось отыскать в темноте омет. Непослушными пальцами он выдирал пучок за пучком, копая пещеру в мертвой траве. Когда освободилось достаточно места, с трудом забрался внутрь. Девочка скользнула следом. Липкуд запрятал мешок подальше, чтобы зверье не почуяло запах еды. Засыпал вход и рухнул без сил. Внутри было тепло. Воздух быстро согрелся от дыхания. Липкуд чувствовал себя пьяным без вина. Он пожаловался Элле на сильную боль в голове. Девочка гладила горячий лоб Косички холодной ладонью. Утирала пот. Он шумно вздохнул и погрузился в тревожный, темный сон.

Даже там что-то не давало ему покоя. Проносились вспышками образы. Крутились хороводы бессвязных слов. Резали уши разрозненные звуки. Липкуд ворочался, морщился. Он ни разу не помнил себя больным и не понимал, откуда эта пульсация в висках и подступающая к горлу тошнота. Мерзкие теплые капли текли по затылку. Косичка взмок. Он успел подумать, что Элла в самом деле заблудшее привидение, пьющее его жизнь. Тьма наваливалась с новой силой. Давила. Сжимала. Вспарывала Липкуда, просачивалась в него. Ему хотелось кричать, но из горла вырвался лишь хриплый стон.

Элла поднесла к губам мех с водой. Косичка проглотил, сколько смог. Снова впал в беспамятство. Он потерялся во времени. Увяз в топком болоте из незнакомых голосов. Они что-то говорили, но Липкуд не понимал. Он слабо мотал головой. Плакал. Просил, чтобы отстали.

Звуки резко затихли. Косичке показалось, что он падает. Черноту пронзила очередная вспышка-образ: холмы с каменными строениями на вершинах. Липкуд никогда прежде не бывал в этом месте. Он не успел разглядеть мелочи. Картинка схлопнулась, а в голове прокатился каскадом оглушительный рокот: «Идти туда».

Липкуд с криком проснулся. Он тяжело дышал. Элла плакала.

— Ох… Жуть приснилась…

Жар отступил. Боль утихла. Косичка отер влажные ладони о кафтан, шмыгнул и сказал:

— Пора бы поесть, а?

Девочка тут же замолкла.

— Все время так темно было?

— Нет. Еще посветлее становилось. А потом опять темно.

— И долго уже?

— Долго.

— Вот тебе и плюшка с маком, — выдохнул удивленный Липкуд. — Так я что ли весь чернодень проспал? А ты чего ревешь, саранча? Все подъела без меня?

Он сунулся к мешку и обнаружил, что Элла и не притронулась к еде. Липкуд ласково ущипнул ее за нос. Потом опасливо расковырял дырочку и посмотрел наружу. Вдалеке мерцали веселые огни Папарии. Затмение закончилось, и люди вышли на улицы.

Косичка разгреб колкие стебли, вывалился из стога. Следом выползла Элла. Было все так же темно. Северный ветер с непривычки жег холодом. Волновались пышные куртины вереска, но в стылом воздухе аромат цветов был почти не слышен.

— Это тебе не шутки — столько дрыхнуть, — пробубнил Липкуд, жуя кусок сыра. — Снилась еще гадость всякая. Думаешь, это от болота?

— Не знаю, — пожала плечами Элла.

— Наверное, от жижи проклятой заболел. Как бы болячки не пошли по коже. Обмыться надо. Вот рассветет — схожу постираюсь.

Он-таки не выдержал и отправился полоскать кафтан в ближайшем озерце. Элла снова забралась в сено и уснула. Начинало светать. Липкуд трясся от холода. Руки раскраснелись и болели. Он дышал на них, прижимал к теплому пузу и прыгал на месте. Потом возвращался к стирке. Струпьев на теле видно не было. Черные пятна, напугавшие Косичку до полусмерти, оказались обычной грязью. В волосах не нашлось ничего, опаснее вшей. Липкуд почти успокоился.

Рассвет полыхнул воспаленным солнцем. Окаймил пологие горы на западе. Вырвал из темноты опушку леса. Обозначил блестящую гладь озер.

Одежка мало-помалу сохла, и решено было отправляться в путь. Липкуд рассчитывал к вечеру добраться до деревни и там оставить Эллу. Не продать, а наврать, что это его сестра, и отдать в помощницы кому-нибудь, кто подобрее. Или отпустить на все четыре стороны.

Девочка претила правилам певуна. Липкуд клялся жить одним днем. Не задерживаться надолго даже в хорошем месте, не иметь много денег и не водить за собой хвостов, людей то есть. В груди неприятно тянуло, но Косичка убеждал себя, что Элле нечего делать рядом с ним.

Раскинулось кругом розовое море. Липкуд шел на юг, утопая по щиколотку, а то и по пояс в цветочных волнах, изредка перемежавшихся с зеленью. Он насвистывал простенькую мелодию, оборачивался и подгонял Эллу. Утро стирало воспоминания о сне. Вымывало мутные картины медовыми лучами.

Косичка бодро шагал, расставив руки в стороны, чтобы ветру легче было сушить кафтан. И тут словно огромный невидимый хлыст ударил степь. Трава примялась. Среди вересковых шапок обозначилась узкая тропа. Липкуд отшатнулся. Элла прижалась к нему. Утоптанная полоса начиналась прямо у ног и заворачивала на запад. Свист ветра прорезал уши, и Косичка снова услышал едва различимое: «Идти туда».

Он переглянулся с девочкой. Схватил ее за руку и побежал прочь от полосы. Новый удар взрезал воздух. Косичка вздрогнул и остановился. Вторая тропа легла у ног, ушла вправо и объединилась с первой.

— Кшы! Кшы отсюда, призраки! Кшы! Отцепитесь! — Липкуд замахал руками. — И чего я полез в это проклятое болото?! Да чего я туда полез-то!

Он отбежал снова. Третья волна ударила в грудь. Глаза косички расширились. Он замер на мгновение. Потом отчаянно завопил:

— Не пойду! Не пойду! Ни за что! На кладбище шаманское не сунусь! Не сунусь я туда!

Он вмиг понял, какое место показывала ночная картина. Это были не холмы, а курганы с навершиями, где в ящиках высоко над землей покоились тела колдунов. В Папарии и ближних деревнях о воздушных могилах знал любой непослушный ребятенок. Раз в год местное дурачье даже проводило обряд смелости: молодые парни собирались толпой и ходили на кладбище шаманов. Вроде бы никто так и не решился дойти до конца. Потому как ни одного амулета оттуда не принесли. Липкуд не позарился был на колдовское добро, даже будь у них ящики из золота. От требований призраков волосы на теле встали дыбом. А вот невидимый хлыст Косичку не испугал. Да и голос во второй раз не показался таким жутким. Элла так вообще ничего не слышала. Но вся дрожала, глядя на травяную дорогу.

— Чего это мне туда идти? Упокаивать вас всех что ли? А не помрете во второй раз от наглости такой?

Ветер настойчиво дул в спину. Почти толкал.

— Ты с кем разговариваешь? — шепнула Элла.

— С шаманами проклятыми, — зло сплюнул Косичка. — В гости зовут!

— З-зачем?

— Костяшки в ящиках уложить поудобней просят!

Делать было нечего. Спорить с колдунами Липкуд не решился. И хотя мурашки по спине плясали в два слоя, он развернулся и решительно зашагал в сторону пологих гор. Девочка съежилась, но без заминки последовала за ним. Косичка не переставал ругаться. Отборная брань, особенно та, что выходила в рифму, прибавляла храбрости.

Призраки успокоились. Траву больше не мяли, путь не показывали. Но Липкуд примерную дорогу и без них знал, хотя не бывал ни разу в той стороне.

В Папарии про это место пели так:

За горой корявой, где солнце тонет, Мертвые на холмах да в гробах ютятся. За леском, за речкою воет и стонет Злой шаман, что смерти в лапы попался. Не ходи по тропке черед долину, Не держи на запад да свой путь-дорогу. Коль пройдешь однажды чрез топь-трясину, Уже не вернешься к родному порогу. Спалит твои кости черное солнце, Прах поднимет колкий да холодный ветер. Над горой корявой стервятник вьется. Не ходи на запад, а после на север.