#img_33.jpeg
Даже перевалив за половину, октябрь стоял на редкость хороший. Правда, с утра пораньше крепко подмораживало, но к полудню становилось тепло. Нудные холодные дожди прекратились, а снег еще не выпадал. Деревья сбросили последние листы, и золотисто-желтый ковер покрывал землю в палисадниках и по обочинам дорог.
Но ребята не замечали всего этого. Они были захвачены событиями. Да и не только они.
Теперь на улицах поселка всегда царило оживление. Вот и сегодня народ стоял кучками, возбужденно разговаривая. И у всех на устах было одно и то же слово — манифест. Человек тридцать толпилось на паперти поселковой церкви, на дверях которой был вывешен этот манифест.
Митя с приятелями протискался вперед. Какая-то старушка, глядя на четырехугольный лист, наклеенный на дверях, всхлипывала и поминутно крестилась. Несколько женщин стояли, замерев, и благоговейно смотрели на толстого усатого лавочника, который надевал большие очки в железной оправе и откашливался, готовясь начать чтение.
— Эй, которые там в задних рядах, скинь шапки, царский манифест читать буду, — предупредил он и начал, растягивая каждое слово:
«…Божьей милостью, мы, Николай вторый, император и самодержавец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая.
Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце наше…»
Старушонка начала всхлипывать еще громче, а молодая женщина с ребенком на руках вздохнула и почему-то вытерла рот рукой.
— Эй, земляк, плохой из тебя дьяк! — Вперед протиснулся невысокого роста мужичок в рваном пиджаке и засаленной кепке. — Не так читаешь. Слушай, народ православный! — И он высоким, звонким тенорком посыпал скороговоркой:
«…Божьей хитростью, мы, Николай последний, кровопиец всероссийский, грабитель польский, обиратель финляндский и прочая, и прочая, и прочая…»
Все это он проговорил быстро, но четко, ни лавочник, читавший манифест до него, ни слушатели не могли опомниться, хотя и слышали все слово в слово. А новоявленный чтец продолжал:
«…Забастовки и революции в столицах и во многих городах империи нашей великим страхом и злостью преисполняют сердце наше…»
— Ты это чего же? — спохватившись, рявкнул торговец. — Кощунствовать? Богохульничать? Царя-батюшку срамными словами поносить!? Ах, ты, раз… — и он размахнулся, но мужичок с изумительной ловкостью увернулся, соскочил с крыльца и крикнул:
— Не имеешь полного права, читал: свобода слова.
— Я тебе дам, паршивцу, свободу слова! — сбежав с крыльца, закричал торговец и ухватил мужичка за отвороты пиджака.
Из толпы шагнул молодой парень.
— Но, но, ты тоже не замай, — он оттолкнул торговца, — может, человек выпимши.
— Выпимши! Все вы смутьяны, голодранцы!
Толпа зашумела. Одни приняли сторону торговца, другие пытались заступиться за человека в рваном пиджаке. Из-за угла показался городовой.
— Господа, что за шум? Расходитесь, расходитесь!
— Господин городовой, — бросился к нему торговец, — этот богохульник над царским манифестом изгалялся.
— А ну, в участок! — схватив за рукав, крикнул городовой. — Там разберут. Пожалуйте с нами, господин, — обратился он к торговцу.
— Не трожь! — рванулся было задержанный.
Городовой выхватил свисток. Тревожная трель огласила воздух. И сейчас же, точно из-под земли, появились два казака верхами. Народ кинулся врассыпную. Ребятишки юркнули в первые попавшиеся ворота. Не успел только убежать виновник переполоха, его держал городовой, да не тронулся с места торговец.
Один из казаков наотмашь ударил задержанного нагайкой, тот, охнув, схватился за левое плечо. Городовой толкнул его в спину.
— Пошли!
Человек в пиджаке двинулся, понурив голову. За ним шагнул городовой и степенно пошел торговец. По бокам гарцевали казаки.
Когда эта процессия скрылась за углом, к церкви снова стал стекаться народ. Вышли из своего убежища и ребята.
— Пошли домой, — предложил Митя. — Все одно не поймешь, что тут к чему.
Когда мальчики проходили мимо церкви, чей-то громкий голос читал на паперти:
«…Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов».
* * *
У отца Степки Аршинника, поселкового лавочника Парамона Савельевича Пантелеева, собрались гости. Стол был накрыт, как на пасху. Свет большой висячей лампы отражался в десятках графинчиков, рюмок, бутылок, лафитников.
Гостей собралось много. Хозяйка Анна Макаровна, две девки прислуги и приказчик Антип с ног сбились, подавая кушанья. Стол ломился от жареных, вареных, пареных, холодных, соленых, моченых, маринованных блюд. Парамон Савельевич не пожалел денег. Еще бы! Собрались именитые люди — отцы города. Приехал сам Аникей Сергеевич Голованов — руководитель местного союза Михаила Архангела, организатор черной сотни для борьбы с революционерами, для еврейских погромов. Это был высокий сутулый старик с седой, расчесанной надвое бородой, из-под которой виднелся орден Анны — предмет постоянной гордости Голованова.
— Кушайте, кушайте, — поминутно повторял хозяин, — милости просим, закусите, чем бог послал.
Анна Макаровна и Антип наполнили рюмки гостей.
— Без тоста не того, — протянул Голованов.
— Тост… тост… просим! — робко и разноголосо откликнулись сидевшие за столом.
Почетный гость поднялся. Разгладил бороду, поправил, будто невзначай, орден на шее и поднял рюмку.
— За здравие его императорского величества! — торжественно произнес он.
— Ур-р-р-р-а! — оглушительно крикнул околоточный надзиратель.
— Ур-р-р-а! — не очень дружно подхватили остальные.
Выпили. Тосты следовали один за другим. Хмель развязал языки. Первое смущение прошло.
Когда в несчетный раз наполнялись рюмки, один из прасолов, осмелев, потянулся к Голованову:
— С манифестом-с вас, Аникей Сергеевич, со свободами-с!
— Дурак! — стукнул кулаком по столу Голованов. — Рассуждение имеешь о вещах, в которых не смыслишь!
Прасол поперхнулся и оторопело сел на свое место.
От окрика Голованова все стихли. А тот продолжал так же, во весь голос:
— Глядите на него! Со свободами поздравляет. А в них ли суть царской милости? В них ли главное, на что указуется в манифесте? Понимать надо. Батюшка, — он повернулся к священнику, — почитайте-ка наиглавнейшее… без очков не вижу.
Священник извлек из кармана рясы сложенную вчетверо бумагу, развернул ее и, водрузив на нос очки, прочел слегка нараспев:
«Мы, божьей милостью…»
— Не то, это известно, читайте дальше.
«Смуты и волнения…»
— Фу ты, батюшка, какой же вы беспонятный. Про самое главное читайте, что каждому уразуметь надо.
— Дозвольте, Аникей Сергеевич, — привстал со своего места околоточный, — нам господин пристав насчет главного разъясняли. — Разрешите манифест, батюшка.
Он взял у священника манифест и, не без труда слагая слова, прочел:
«…От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы нашей».
— За сим следует… (околоточный икнул).
…Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий…»
— Вот что главное. И мы постараемся в меру сил своих, будьте благонадежны, Аникей Сергеевич.
— Не то, не то-о! Главный, сокровенный смысл, господа, не в этом. Дай-ко сюда грамоту, сам прочту.
Он не спеша достал из заднего кармана сюртука черепаховый футляр, вынул очки, водрузил их на переносицу И стал читать:
«Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед родиною, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле».
— Вот, милостивые государи, в чем главное. А кто, спрошу вас, верные сыны России, кто истинно русские люди? — он сделал паузу. — Мы, мм-ы с вами, милостивые государи. Это мы должны помочь прекращению сей смуты, постоять за батюшку-царя, за матушку-Россию. Ты, — он ткнул пальцем в сторону хозяина, — ты приведи всех своих молодцов. И твои люди должны быть завтра на месте, — обратился он к лысому, чернобородому лабазнику Мишукову. — Да гирьки, гирьки захватите, — он понизил голос до шепота. — Студентов поучить надо, смутьянов. Дело это богоугодное, царь к нам взывает от милости своей. Это растолковать людям нашим надо, чтобы не дрогнула рука, наказующая противников России. А вы, батюшка, причт приготовьте, хор церковный. С пением пойдем, с хоругвями, во благолепии. А ты, господин околоточный, в оба гляди, чтобы беспорядков каких не учинили смутьяне. А за труды народу не пожалею, две бочки вина выставлю.
«Боже, царя храни… — затянул неуверенным тенорком один из гостей, и пьяные голоса нестройно запели царский гимн.
* * *
А через несколько переулков, в небольшой избе Губановых, собрались товарищи Данилы: Степан Антипов, старик Папулов, Василий Тополев, машинист Пермской дороги, несколько рабочих с завода Столля да трое из города: с чаеразвески, с мельницы и кожевенного завода.
На столе шумит самовар, гости пьют чай вприкуску с пиленым сахаром, и течет мерная, неторопливая беседа.
— Радость эсеров и меньшевиков по случаю манифеста, — говорит Степан, — должна нас насторожить. Этим краснобаям может поверить кто-нибудь из рабочих, и тогда трудно будет организовать отпор черной сотне. Надо завтра на манифестацию привести как можно больше народа.
— Наши придут все, — сказал негромко машинист. — Завтра ни один поезд не выйдет из Челябы.
— В вас мы не сомневаемся, — дружески улыбнувшись Тополеву, сказал Степан. — Я не знаю, как готовы другие.
— Кузнецы столлевские будут как один, — сказал Данила. — Мама, налей-ка Василию чашечку чайку, а то он сидит перед пустой и скучает, — неожиданно закончил парень.
Анисья Григорьевна засуетилась и стала наливать чай всем, у кого были пустые чашки.
— Пейте, пейте, гости дорогие! — проговорила она. — Заслушалась я, старая. Все вот узнать хочется, скоро ли эта катавасия кончится.
— Скоро, тетя Анисья, скоро теперь: либо мы их, либо они нас, — проговорил Тополев, отхлебывая чай.
— Если мы их сломаем, победит революция, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь, — проговорил Степан, принимая из рук Анисьи Григорьевны чашку чая.
— Ну, а если все-таки они? — робко спросила она. — Тогда конец? И не увидеть нам, значит, светлых дней?
— Э, нет! — Степан сдвинул брови и продолжал, обращаясь к собравшимся. — Тогда снова борьба. Может быть только временное поражение. Но мы не должны допустить этого. Не должны отступать. Правда, меньшевики да эсеры могут крепко нам навредить — расколоть единство рабочих. Именно поэтому завтрашняя манифестация и является такой важной. Она должна показать нашу сплоченность. Это следует разъяснить людям.
— Солдат много пригнали, — сказал один из городских.
— Потому и нужен народ. Пусть посмотрят, каковы наши силы. Может, одумаются насчет солдат. Да и черную сотню это охладит немного.
— Черносотенцы уже голову поднимают, — проговорил Данила. — Сегодня у церкви ребята, — он кивнул в сторону младшего брата, что-то строгавшего у русской печи, — видели, как лавочник сдал в полицию Евсея. Вы его знаете, голова у него на плечах не глупая. Только он напрасно вылез. Не тот народ-то собрался читать манифест. Старушки какие-то, черносотенцы. Ему бы среди рабочих так-то посмеяться — дело другое. Однако арест Евсея показывает, как наглеют черносотенцы.
— Мы ни на минуту не обманывали себя насчет истинного смысла манифеста, — подхватил Степан. — Это, с одной стороны, попытка отвлечь от революции колеблющихся, а с другой — приказ о подавлении революционного движения. Да вот смотрите, — он вынул из кармана типографский экземпляр манифеста. — Так прямо и пишется: «Повелев принять меры», то есть приказал патронов не жалеть… Затем идет болтовня о свободах, а дальше — прямой призыв к погромам, этакое трогательное обращение к верным сынам России!
— Теперь погромщиков полиция явно не тронет, что бы они ни творили, — сказал после паузы Папулов. — А они уж распояшутся, чувствуя безнаказанность.
— Но мы постараемся отбить у них охоту, — проговорил молчавший до сих пор городской рабочий. — Чаеразвеска даст три пятерки в боевую дружину.
— У нас на кожевенном готовы две пятерки.
— Депо, конечно, даст побольше, столлевцы тоже, — проговорил Тополев. — Во всяком случае, черной сотне, воинам союза Михаила Архангела придется узнать, что такое рабочая самооборона…
— Нам важно так расставить свои силы, чтобы, если начнется погром, мы могли остановить его как можно быстрее, — произнес Степан. — Я думаю лучше всего сделать так… — и они начали обсуждать порядок манифестации и план действий на случай погрома.
Разошлись далеко за полночь.
В эту ночь во многих домах Никольского поселка не спали — готовились к манифестации. Девушки кроили косынки из кумача, делали красные банты, розетки, нарукавные повязки.
Дружинники чистили оружие.
* * *
Наутро, чуть свет, ребята были на станции. Они видели, как кучками сходились рабочие. Вскоре над толпой взвились красные знамена. Манифестанты выстроились и двинулись к городу. Шли торжественно и не торопясь. В отличие от предыдущих выступлений на этот раз впереди шагал духовой оркестр. Могучие звуки марсельезы плыли в осеннем воздухе, сзывая все новое и новое пополнение. Ручейками стекались в эту могучую реку отдельные группы участников.
Ребята пристроились в первых рядах сразу за большими знаменами, на которых золотом горели лозунги:
— Долой самодержавие!
— Да здравствует революция!
— Да здравствует республика!
— Да здравствует социализм!
А вот и начало города — мрачный острог. Здесь когда-то стояли ребятишки с передачей для Данилы.
Колонна у тюрьмы остановилась.
— Чего это они? — Ребята увидели, как группа рабочих двинулась прямо к конвойной.
— Смотрите-ка, в тюрьму пошли. Айда и мы! — И ребята помчались следом за рабочими.
В дверях конвойной стоял начальник тюрьмы, рядом с ним знакомый ребятам унтер и еще несколько человек. Начальник был явно перепуган. Лицо покрыла бледность, губы слегка дрожали. Прижав к груди руки, он уверял делегацию:
— Господа, поверьте слову офицера, в тюрьме нет ни одного политического заключенного.
— Дайте нам ключи от камер. Мы сами проверим.
— Но поймите, господа, без разрешения губернатора я не могу никого пустить в тюрьму. Я сегодня же запрошу Оренбург. Зайдите дня через три, господа.
Андрей шагнул вперед.
— Бросьте дурака валять, господин начальник! Дайте ключи или выведите во двор всех заключенных. В противном случае мы попросту ворвемся в тюрьму и проверим камеры сами. Их расположение мы знаем.
Начальник тюрьмы беспомощно оглянулся. Казалось, он сравнивает силу народа, дожидавшегося решения, и силу конвоя, ждавшего приказания. Колебался он недолго.
— Выведите всех из камер. Всех до единого, — сказал он унтеру. Тот поспешно повернулся и побежал.
Делегация прошла в глубь двора. Не отстали и ребятишки, благо унтер признал в них старых знакомых и беспрепятственно пропустил.
Из массивных дверей выходили арестанты и выстраивались в дальнем углу двора.
Андрей, Степан и Папулов подошли к шеренге арестантов. Слышно было, как они расспрашивали стоящих в шеренге, медленно двигаясь вдоль нее. Пройдя строй, они убедились, что начальник тюрьмы не обманывал: политических заключенных не было, — незадолго до этого их отправили в Сибирь.
Делегация пошла обратно.
— Ишь, как свободно зашли и вышли, — пошутил кто-то негромко, — точно в родной дом.
— Ну, дом не дом, а школа неплохая, — сказал Андрей, усмехнувшись.
Колонна демонстрантов двинулась дальше. С музыкой и песнями шла она по улицам города…
* * *
…Вера обедала, когда неожиданно услышала звуки оркестра. Она схватила пальто, форменную шапочку и, одевшись на ходу, выбежала на улицу.
Через площадь с Большой улицы шла мощная колонна. Десятки алых полотнищ плыли в воздухе. Гремел оркестр. Шагали стройные ряды манифестантов. Вера стала всматриваться. Она увидела Степана, Андрея. А вот и Данила шагает со знаменем. Увидела девочка и своих друзей — неразлучную троицу: Николая, Валентина, Дмитрия.
«Товарищи!» — хотела крикнуть Вера, но в это время оркестр грянул «Марсельезу».
«Догоню», — решила девочка и пошагала по тротуару. Впереди ее шли двое: высокий мужчина в поддевке и другой пониже — в демисезонном пальто и старой потертой чиновничьей фуражке.
— Поют, играют! Ррре-во-люция! — протянуло тенорком пальто.
— Безобразие! А полицию как корова языком слизнула! — пробасила поддевка. — Этак, рвань проклятая грабить начнет, бунтовать, а ты и городового не найдешь.
Вера невольно замедлила шаги. Ей почему-то не захотелось обгонять этих двоих.
— Свободы захотели, — со злостью проговорил тот, что был пониже.
— Ненадолго. Есть еще на свете истинно русские люди.
— Смотрите, смотрите, исключительно голытьба, ни единого интеллигентного лица.
Они помолчали.
— Полюбуйтесь! Реалист. Вот негодяй! — воскликнул снова тот, что был в демисезонном пальто.
— А вы замечайте, замечайте получше, Александр Агафонович. Проследим за ним, а завтра к директору. За демонстрацию ему, мерзавцу, волчий билет безо всяких, — пробасил его собеседник.
Вера остановилась. А что, если и ее заметят? Ведь она в форменной шапочке. Надо ли рисковать? Что бы сказал Степан? — «Эх, не могла переодеться», — с досадой подумала она, но замедлила шаги и, проводив взглядом демонстрацию, уже возвращавшуюся в сторону станции, отправилась домой.
…Прошло немного времени. Вера учила уроки. Вдруг она услышала пение, но не такое, как днем, а разухабистое. Девочка выскочила на улицу. В полумраке осеннего вечера она увидела черную массу. Прислушалась.
неслось с посвистом и гиканьем. Она поняла — идут солдаты.
Теперь на улице было оживленно. Люди выходили из квартир, двигались группами по тротуару, переговаривались, громко приветствуя друг друга. Это были торговцы, лабазники, приказчики, нередко встречались чиновники.
— Мы им по первое число всыплем, — грозился какой-то пьяный парень в картузе, лихо надетом набекрень, и лакированных сапогах бутылками.
Вера прислушалась, ловила отрывки разговоров.
Вот мимо прошла группа высоких, как на подбор, мужчин. В середине суетился выделявшийся маленьким ростом человек в поношенном зеленом пальто и старом порыжевшем котелке.
— В Успенской церкви у иконы богородицы слеза закапала. Слеза! Знамение, господа, знамение! Еще бы…
Группа удалилась. Шли три женщины. Одна из них — старуха в большом ковровом платке, шамкала:
— Студенты, матушки вы мои, студенты и нехристи, значит, всему делу повинны, им христианской крови в свою мацу….
Вере стало страшно. Что такое говорят люди? С кем собираются расправляться?
Солдаты между тем уже прошли, тускло померцав штыками, и теперь по улице гарцевали три полусотни казаков. Цоканье копыт и лошадиное ржание наполняли воздух.
Девочка бросилась в дом. Нина Александровна стояла у окна. Лицо ее было непривычно бледно, брови нахмурены. Чувствовалось, что она очень волнуется. Около нее стояла Дуся и тоже, не то со страхом, не то с любопытством смотрела в окно.
— Иди ко мне, девочка, — сказала Нина Александровна. Она привлекла к себе дочь и укутала ее концом большого пухового платка. — Не выходи, Верочка, из дому.
— Почему, мамочка?
— Так. Кто знает, что может быть!
— А ты видела, мамочка, манифестацию? Там и ребята были, и Степан, и Данила, все, все. Я их видела.
— Да, родная, вот за них-то я и беспокоюсь.
— Но они все… — девочка замялась, не зная, сказать ли матери. Решила: сказать, — вооружены.
— Ну, милая, их оружие ничто против озверевшей толпы, за которой — полиция и армия. — Она помолчала немного. — Давайте лучше пить чай. Дуся, закройте пораньше ставни, пожалуйста. Только одну половинку у среднего окна в гостиной оставьте.
Это тоже было новостью. Обычно закрывались все ставни, да и не так рано. Но Вера ничего не сказала, только плотнее прижалась к матери, и ей стало так тепло и хорошо. Она почувствовала, что рядом с мамой, такой милой, ласковой, такой взрослой и умной ничего не страшно.
Чай пили в молчании. Было тихо и на улице. Тишина эта показалась зловещей…
Время приближалось к вечеру. Чтобы не сидеть в сумерках, пораньше зажгли лампу.
И вдруг снова, уже в третий раз, послышалось пение. На этот раз оно приближалось из-за реки, медленное, тягучее, гнусавое.
Вера увидела, как мать вздрогнула и побледнела.
— Дуся, потушите свет в гостиной, — сказала Нина Александровна, нервно передернув плечами. Девочка почувствовала необъяснимый страх. Сердце сжалось. Стало холодно и неуютно. Задрожал подбородок. Хотела сдержаться и не могла. Непослушные зубы начали выбивать дробь. Вслед за матерью она бросилась к окну, не закрытому ставнем.
За окном постепенно густел октябрьский вечер. По улице текла огромная черная толпа. Зловеще пылали факелы, бросая кровавые блики на лица и фигуры. В неверном свете сумерек и факелов поблескивали церковные хоругви и оклады больших икон. Пение теперь слышалось отчетливо:
неслись слова гимна, которые гнусавил этот нестройный огромный хор. И заунывный молитвенный напев напоминал приглушенный вой неведомого зверя, готового прыгнуть.
И зверь прыгнул. Пение неожиданно прекратилось, и сквозь двойные рамы окна Нина Александровна и Вера услышали изуверский крик толпы:
Толпа метнулась на базарную площадь, где чернели силуэты лавок.
Через несколько минут улица наполнилась грохотом и ревом — на базаре громили еврейские лавочки.
Вера, прижавшись к матери, зарыдала. Нина Александровна дрожала. Страх, ненависть и отвращение к этим страшным людям, к погромщикам, душили ее. Она крепко обняла дочь.
— Пойдем, Верочка, пойдем, детка, от окна. Не будем смотреть на этот ужас. Дай бог, чтобы громилы остановились только на магазинах. А то ведь, озверев, они кинутся избивать несчастных евреев. Как страдает бедный безвинный народ! — Нина Александровна вздохнула и, гладя дочь по голове, повела ее в спальню, куда не так долетал шум бушевавшего погрома.
— Барыня, — подошла к ним Дуся, — я сбегаю, погляжу!
Не успела Нина Александровна ничего ответить, как Дуся уже убежала.
Шум на площади несколько утих. Погром перекинулся дальше на Уфимскую улицу, где стояло несколько еврейских магазинов.
Дуся вскоре вернулась. Она была взволнована.
— Что делают, что делают! Грабеж-то какой! — говорила она, всплескивая руками. — Магазины громят. Окна выбивают и тащат, тащат! Ковры, пальто, материю. Мать ты моя, пресвятая богородица! А которые прямо с телегами, и валят, и валят на них, что ни попадя. Лавочки поджигают, а то из мебели костры складывают, от огня все, как в крови.
Она перевела дух, вытерла концом головного платка раскрасневшееся лицо и продолжала возбужденно рассказывать:
— Аптекарь-то наш! Подлетели это, значит, к его аптеке. Двери закрыты. «Ломай!» — кричат. А он, аптекарь-то, открывает двери, выходит и говорит:
— Господа, зачем ломать? Проходите. — А сам и двери настежь. — Только говорит, господа, у меня, известно, аптека, спирту нет, а разные отравы и в жидком виде бывают, не выпил бы кто по ошибке или не съел каких вредных пилюль, а также, извиняюсь, взрывчатые вещества имеются. Как бы кто ненароком не пострадал, а так не жалко уважаемым господам, пусть берут, что угодно.
Проговорил это и отошел в сторону Стоит, платком лоб вытирает, ровно и не его громить пришли. Тут толпа как повалит вспять, да и подалась дальше.
— А квартиры еврейские не громят? — с тревогой спросила Нина Александровна.
— Квартиры пока не трогают. Не до них еще. Но с рассветом дома евреев беспременно громить начнут. Сейчас не разберешь, где христианский дом, где нехристи живут. Крестов не разглядишь.
— Каких крестов? — спросила Вера.
— А православные люди на ворогах кресты мелом понарисовали, чтобы значит их не трогали.
— Никого не убили? — с тревогой спросила Нина Александровна.
— Еще нет. Много перепуганного народа попряталось, кто где, а то все больше на поселок подаются. Старики, женщины с ребятами..
Раздался негромкий стук в кухонную дверь. Все вздрогнули. Дуся пошла открывать. Нина Александровна и Вера стояли в дверях, и девочка заметила, как сжались у матери губы, и кровь снова отхлынула от лица.
Вошедший остановился на пороге. Это был старик-еврей, портной. Вера знала его. Они жили по соседству. Лицо вошедшего было бледно до синевы, как у мертвеца. Черные глаза казались огромными, а длинная, кликом, борода вздрагивала, точно человек сдерживал рыдание.
Из-за спины его выглядывало такое же белое перепуганное лицо женщины.
— Вы простите нас, — сказал человек, стараясь сдержать дрожь, — но мы не можем… это слишком ужасно.
— Проходите, проходите, что за извинения! — засуетилась Нина Александровна.
— Барыня, — робко проговорила Дуся, — а если те узнают…
— Дуся, не беспокойтесь. За все отвечаю я одна. Проходите, мой друг, — и она, подойдя к старику, взяла его за руку. — Проходите, у нас безопасно.
За стариком вошла женщина и трое оборванных ребятишек. Лица их были не по-детски серьезны, они поминутно озирались, пугливо вздрагивая…
— Горе нам! — произнес портной. — Смерть караулит нас.
Это было сказано таким тоном, что Вера почувствовала: еще немного, и он заплачет, зарыдает от страха и отчаяния.
— Мы хотели туда, в поселок, там нет погрома, — проговорил старик, — но далеко, и потом, дети, а на улицах — это… Вы извините нас…
«Туда, на поселок», — эти слова напомнили Вере друзей, и ей стало спокойнее. «Надо быть мужественной, — подумала она. — Они придут…»
* * *
Перед рассветом к Губановым прибежал Степан. Еще с вечера было созвано на станции собрание организации. Послали в город делегацию — требовать прекращения погрома. Делегатов казаки избили. Тогда решено было вооружить как можно больше народа, пойти к командованию гарнизона, а пока будут длиться переговоры, своими силами воспрепятствовать погрому, предотвратить массовые убийства.
— Дмитрий, беги к Кошельниковым! — Степан коротко рассказал о том, что происходит в городе. — Пусть Елена немедленно отправляется на переселенческий пункт, подготовит там все для приема беженцев. Сегодня там лазарет может получиться, вместе с фельдшером Шаровым — вы помните его — они должны приготовить самое необходимое. Наташа пусть собирает женщин на помощь Шарову. Елена ей скажет, к кому сбегать. Передай Акиму, что ему придется ехать на подводе до тюрьмы — беженцев встречать. Лошадей достанем. Да обратно приведи с собой Валентина и Николая — побежите дружинников извещать. Словом — вы наши связные. Ясно?
— Ясно! — Митя был уже одет и пулей вылетел из избы.
Первые беженцы, действительно, скоро появились в поселке. Это были большей частью женщины с детьми, жены бедняков, на лачуги которых был готов обрушиться погром.
Через час у тюрьмы, за городом, куда еще не докатился погром, беженцев уже ожидали подводы. Пожилые рабочие — Аким Кошельников, Иннокентий Осипов, отец Николая и Михайла Тропин встречали женщин-беженок. Они усаживали их на телеги, уговаривали, как умели, и отвозили на переселенческий пункт.
Бледные заплаканные еврейки прижимали к груди перепуганных, черноглазых ребятишек. Грудные младенцы были завернуты во что попало: в рваные скатерти, шали, старые отцовские рубахи. Детишки не плакали, они только мелко-мелко дрожали и глядели на всех, как затравленные зверьки.
В больших светлых комнатах переселенческого пункта было приготовлено все, что смогли найти рабочие и их жены. Молодые работницы готовили еду из продуктов, собранных в поселке, кипятили молоко для грудных младенцев, утешали несчастных женщин:
— Здесь вас не тронут. В город пошла рабочая дружина. Она утихомирит погромщиков.
…Ребята быстро собрали дружинников и молодых рабочих. Револьверов на всех не хватило. Вооружались, кто чем мог. Доставали дробовики, даже старые кремневые ружья. А у кого и тех не было, брали ломики посподручнее — все не с пустыми руками.
Организованно, разбившись на несколько отрядов, двинулись дружинники в город. Шли быстро, боялись, что погромщики ворвутся в квартиры, начнутся убийства. Войдя в город, встретили старика и трех женщин с ребятами на руках. Еврейки были растрепаны. У старика на длинной седой бороде запеклась кровь. Увидев идущих навстречу людей, евреи в ужасе остановились. Они решили, что это с поселка тоже идут черносотенцы. Женщины молча опустились на землю, прижав к груди ребятишек. Старик закрыл лицо руками, опустил голову и застыл в позе безвыходного отчаяния и покорности судьбе.
— Не бойтесь, мы не черносотенцы, — крикнул Данила, подбегая. — Рабочие мы, дружинники, с поселка!
— В чем дело, отец? Что там в городе? — спросил, подходя, Степан.
Старик поднял желтое морщинистое лицо. В его глазах застыл ужас человека, только что видевшего смерть. Он долго, пристально смотрел на рабочих, затем произнес тихо и медленно, точно разговаривал сам с собой:
— Там умирают люди. Они убили мою дочь, громят наши лачуги, точно мы виноваты во всем. — Старик снова опустил голову и закрыл лицо руками.
Степан послал одного из дружинников проводить евреев до подвод, ожидавших на окраине города.
Двинулись дальше. Шли ускоренным шагом, почти бежали. Никто не проронил ни слова.
Группы, которыми командовали Степан и Данила, пошли по Уфимской.
— Товарищи, — предупредил Степан, — без команды не стрелять. И вообще стрелять только в самом крайнем случае и то вверх. Не расходиться, поодиночке нас могут перебить. За спиной громил — казаки и полиция. Им только повод нужен, чтобы арестовать каждого из нас.
Уфимская улица — одна из самых прямых в городе. В этот ранний час она была как на ладони, и перед рабочими открылась жуткая картина погрома. Ребят, пришедших с дружиной в качестве связных, охватило волнение, от которого задрожали руки и перехватило дыхание.
Огромная толпа бушевала около маленького домика. Крик, свист, вой доносились до дружинников. Громилы уже взломали дверь, вышибли окна. Когда боевики подбежали к домику, они услышали душераздирающий крик, казалось, так не мог кричать человек. Группа боевиков вбежала в дом, где уже вовсю хозяйничали громилы. Какой-то молодой парень крушил ломом столы, стулья, переплеты окон.
— Ни с места! — крикнул Данила. Парень обернулся, поднял было тяжелый лом, но увидев револьвер, быстро метнулся к окну и выскочил на улицу. Валя вместе со Степаном вбежали в соседнюю комнату. Она была в пуху, который, точно снег, покрывал весь пол и летал в воздухе. Валялись наволочки вспоротых перин и подушек. В углу здоровенный пьяный мужик в голубой праздничной рубахе держал левой рукой за горло мальчика еврея, а огромным кулаком правой размеренно бил мальчика по лицу и голове. Делал он это спокойно, не торопясь, с каким-то наслаждением, и при каждом ударе крякал. Голова мальчика, безжизненно откидываясь назад, стукалась об стенку, лицо было залито кровью, руки, как плети, повисли вдоль тела. Подскочив к громиле, Степан ударил его рукояткой «смита» по затылку. Мужик пошатнулся, выпустил свою жертву, но устоял на ногах и, повернувшись, непонимающе и тупо глянул на Степана. Тогда Степан еще раз ударил мужика уже кулаком и, подняв револьвер, крикнул:
— Убирайся отсюда, или… — вид оружия отрезвил мужика, и он бросился вон из комнаты.
Валя между тем занялся мальчиком. Он вытер кровь на его лице и, сбегав за водой, облил голову. Прошло несколько секунд, и мальчик вздохнул, слегка приоткрыл один глаз (другой совсем заплыл от опухоли). В это время подоспел санитарный отряд, который организовали из работниц Елена и фельдшер Шаров. Они быстро перевязали мальчика, и дружинники, оставив одного для охраны, пошли дальше. В этом доме боевики вырвали из рук громил еще и старика, которого избивали хулиганы.
В следующий дом бандиты еще не ворвались. Они били стекла и ломали двери, когда сюда подошли дружинники, которых было меньше, чем бандитов. Пришлось несколько раз выстрелить в воздух, чтобы разогнать убийц. Однако, едва погромщики убежали, на выстрелы тотчас же прискакало несколько казаков. Они, очевидно, были где-то поблизости. Всадники направились было к рабочим, но их решительный, боевой вид быстро охладил пыл казаков. Погарцевав немного, они поехали вдоль улицы, не обращая внимания на крики, несшиеся из еврейских домов.
Весть о приходе рабочих быстро разнеслась по городу. Теперь, едва заметив дружинников, черносотенцы разбегались, кто куда.
Отряды Степана и Данилы оставляли по одному человеку около всех еврейских домов, быстро продвигались по Уфимской, стремясь как можно скорее очистить улицу от погромщиков.
Скоро Базарная площадь. У Вали тревожно ныло сердце. Он знал, что громят только еврейские квартиры, но его беспокоило, что Вера, наверное, перепугана насмерть и ждет их не дождется. И он торопил Степана.
Дружина подходила к дому Кочиных. Осталось не больше полквартала. И вдруг они услышали крик. С Базарной площади бежала женщина с ребенком на руках. Волосы ее растрепались. Была она босиком и в одном платье. За женщиной гналась толпа. Впереди всех мчался мужик с обломком оглобли в руках. Обезумевшая женщина заскочила на крыльцо к Кочиным и скрылась за парадной дверью. Через несколько секунд на крыльцо вскочил мужик с оглоблей, но дверь оказалась запертой. Толпа, как волна прибоя, налетев на дом, откатилась, точно от скалы, но сейчас же снова кинулась на приступ, не желая упустить свою жертву. Зазвенели разбитые стекла. Мужик с размаху ударил в дверь оглоблей.
Валя стремительно бросился вперед.
— Стой, стой, стой! — крикнул Степан, но мальчик ничего не слышал и мчался туда, где бесчинствовала озверевшая банда. Не помня себя, вскочил на крыльцо. Теперь он был лицом к лицу со здоровенным пьяным мужиком, который, казалось, одним ударом мог убить мальчика.
— Стой, негодяй! — крикнул запыхавшийся Валентин. — Не смей!
— Чего? — не сразу поняв в чем дело, протянул тот. — Не замай, пащенок! — и он левой рукой отодвинул от себя мальчика.
Валентин вдруг пригнулся и ударил мужика головой в живот. Тот охнул, выронил оглоблю, схватился было руками за живот, но тут же с размаху ударил мальчика в ухо. Валентин слетел с крыльца прямо под ноги толпе.
Толпа не сразу поняла, в чем дело, но когда мужик крикнул: — «Бей гаденыша, бей нехристя!», — на мальчика посыпался град ударов. Кто-то пнул его, кто-то ударил палкой. В это время на толпу налетела дружина, и громилы разбежались.
Степан и Данила бросились к Валентину. Тот лежал окровавленный, потеряв сознание, дышал прерывисто и с хрипом. Из-под расстегнувшейся курточки и разорванной рубахи виднелся огромный кровоподтек на груди.
На крыльцо выбежала перепуганная Нина Александровна. Степан, поручив свою группу Даниле, поднял Валентина на руки и внес в дом.
Вера, дрожа всем телом, со слезами на глазах смотрела на своего друга. Дуся бросилась на кухню за водой. Растрепанная и все еще не пришедшая в себя еврейка сидела в кресле, укачивая смуглого мальчика лет двух.
#img_34.jpeg